– Помилуй бог, мэм! – проговорил клерк архивного бюро. – Никто не знает, кому этот завод принадлежит теперь. И спросить некого.
Клерк сидел за столом находившегося на первом этаже кабинета, куда редко заходили посетители; пыль на окружавших его папках лежала густым слоем. Он то глядел на блестящий автомобиль, стоящий перед его окном на грязной площади, образующей центр некогда процветавшего городка, столицы округа, то переводил тусклый, рассеянный взгляд на двоих неизвестных посетителей.
– Почему? – спросила Дагни.
Клерк беспомощным движением указал на массу бумаг, извлеченных им из папок:
– Решить, кому все принадлежит, может только суд, но достаточно компетентный суд, по‑моему, едва ли найдется. Если только бумаги эти вообще когда‑либо попадут в суд. Но так едва ли случится.
– Почему? Что произошло?
– Ну, она продана… «Двадцатый век». То есть моторостроительная компания. Она была продана одновременно двум разным владельцам. В свое время, два года назад, это был крупный скандал. А теперь все – он указал на груду документов – превратилось в бумагу, дожидающуюся судейского рассмотрения. И я не вижу, каким образом какой‑нибудь судья сумеет установить по ней права собственности или вообще какие‑нибудь права.
– Пожалуйста, расскажите, что произошло?
– Ну, последним законным владельцем завода была Народная ипотечная компания, город Рим, штат Висконсин. Городок находится по ту сторону от завода, в тридцати милях к северу отсюда. Эта Ипотечная компания была довольно бойкой конторой, повсюду трубившей о выгодных кредитах. Возглавлял ее некий Марк Йонтц. Никто не знал, откуда он взялся, никому не известно, куда он делся теперь, однако на следующее утро после того как Народная ипотечная компания лопнула, выяснилось, что Марк Йонтц продал «Двадцатый век» кучке молокососов из Южной Дакоты, а заодно передал в качестве залога под займ одному из банков Иллинойса. Когда они явились, чтобы посмотреть на завод, оказалось, что Йонтц вывез все станки и распродал их поштучно, один Бог ведает кому. Итак, завод принадлежит многим и никому. Словом, сейчас дела обстоят так: ребята из Южной Дакоты, банк и адвокаты кредиторов Народной ипотечной компании подают в суд друг на друга, претендуя на владение этим заводом, и никто из них не имеет права вывезти оттуда даже колеса, если не считать того, что ни единого колеса там уже не осталось.
– А при Марке Йонтце завод работал?
– Боже мой, нет, мэм! Йонтц был не из тех, кто способен руководить заводом. Он не хотел работать, ему нужно было только получить деньги. И ведь сорвал куш – взял за этот завод куда больше, чем кто угодно мог за него дать.
Клерк не мог понять, отчего светловолосый, суровый с вида мужчина, сидевший рядом с женщиной перед его столом, то и дело поглядывает через окно на свой автомобиль, вернее, на большой, обернутый брезентом предмет, выглядывавший из‑под крышки багажника.
– А что произошло с заводской документацией?
– Что именно вы имеете в виду, мэм?
– Производственные отчеты. Рабочие документы. Э… личные дела.
– Ну, их вообще не сохранилось. На заводе шел настоящий грабеж. Предположительные владельцы хватали все, что могли… мебель и все движимое, даже если шериф вешал на дверь замок. Бумаги и все прочее – их, наверно, забрали шакалы из Старнсвилля, это там, в долине, им приходится трудно. Скорей всего, бумаги забрали на растопку и сожгли.
– А нет ли здесь бывших работников этого завода? – спросил Риарден.
– Нет, сэр. Здесь их не стоит искать. Все они жили в Старнсвилле.
– Все‑все? – прошептала Дагни, вновь видя перед собой руины. – И… инженеры тоже?
– Да, мэм. Это был заводской городок.
– А вы случайно не запомнили имени какого‑нибудь человека, который там работал?
– Нет, мэм.
– А при каком из владельцев завод еще функционировал? – задал вопрос Риарден.
– Не могу сказать вам, сэр. Там много было всякой суеты, потом завод столько раз переходил из рук в руки после смерти старины Джеда Старнса. Он‑то и построил завод. А вместе с ним, можно сказать, привел в порядок и весь край. Старнс умер двенадцать лет назад.
– А вы можете назвать нам имена всех последующих владельцев?
– Нет, сэр. Старое здание суда сгорело примерно три года назад вместе со всеми архивами. Не знаю, где теперь можно найти эти сведения.
– А вы не знаете, каким образом Марку Йонтцу удалось приобрести завод?
– Это я знаю. Он купил его у Баскома, мэра Рима. А уж как завод достался ему, мне не известно.
– А где сейчас мэр Баском?
– По‑прежнему командует в Риме.
– Весьма вам благодарен, – проговорил Риарден, вставая. – Мы поедем к нему.
Они уже были возле двери, когда клерк спросил:
– А что вы разыскиваете, сэр?
– Нашего друга, – ответил Риарден. – Старого друга, следы которого мы потеряли. Он работал на этом заводе.
* * *
Мэр города Рима из штата Висконсин откинулся назад в своем кресле; под засаленной рубашкой его грудь и живот образовывали нечто похожее на грушу.
Террасу его дома наполнял густой, пропитанный пылью и солнцем воздух. Мэр махнул рукой, блеснув перстнем с крупным, но низкокачественным топазом.
– Бесполезно, бесполезно, леди, совершенно бесполезно, – проговорил он. – Опрашивать здешних жителей значит попусту тратить время. Заводских больше не осталось, нет и таких, кто мог бы подробно рассказать о них. Отсюда уехало столько семей, а осталась такая шваль! Вот я и твержу себе все время, что превратился в мэра одной только швали.
Он предложил обоим своим гостям сесть, но не стал обращать внимания на то, что леди предпочла остаться стоять возле парапета террасы. Откинувшись назад, Баском принялся изучать стройную фигуру визитерши: высший класс, решил он, и спутник ее определенно из богатых.
Дагни рассматривала улицу этого Рима. На ней были дома, тротуары, фонарные столбы, даже щит с рекламой прохладительных напитков; однако казалось, что городу этому остались считанные дюймы и часы до погружения в состояние Старнсвилля.
– Нет, никакого фабричного архива здесь не осталось, – проговорил мэр Баском. – И если вы, леди, хотите найти именно его, то можете оставить свои попытки. Это все равно теперь, что ловить листья на ветру. Да‑да, листья на ветру. Кого сейчас интересуют бумаги? В подобные времена люди озабочены добротными, прочными материальными объектами. Надо быть практичным человеком.
За пыльными окнами они видели обстановку гостиной: персидские ковры на покоробившемся деревянном полу, приставленный к стене барный столик с хромированными полосками, дорогой радиоприемник, на котором стояла старая керосиновая лампа.
– Да, это я продал завод Марку Йонтцу. Он был хорошим парнем, таким живым, энергичным. Конечно, он ловчил, но кто этого не делает? И зашел слишком далеко… Этого я не ожидал. Я полагал, что ему хватит ума остаться в рамках закона… то есть, того, что от него сейчас осталось.
Мэр Баском улыбнулся, с кроткой откровенностью глядя на своих гостей. В глазах его угадывалась примитивная, лишенная интеллекта проницательность, улыбка казалась добродушной – без доброты.
– Не думаю, чтобы вы, друзья мои, были детективами, – проговорил он, – но даже если так, мне все равно. Я не тянул с Марка никаких комиссионных, он не посвящал меня в свои сделки, и мне неизвестно, куда он исчез, – он вздохнул. – Парень этот мне нравился. Хорошо бы он остался здесь. Конечно, не ради воскресных служб. Ему же надо было заработать себе на жизнь, так ведь? И он не был хуже других, только посмышленей. Кто‑то залетел бы на такой афере, а он – нет, в этом вся разница… Не‑а, я не знаю, что он намеревался делать, покупая этот завод. Конечно, он заплатил мне малость побольше, чем стоила эта старая мышеловка. Конечно, он оказал мне любезность, купив ее. Не‑а, я никак не понуждал его к этой покупке. Это было излишне. Просто я тоже оказал ему несколько услуг. Некоторые законы, сэр, они как бы сделаны из резины, и мэр всегда может чуть растянуть их, чтобы угодить другу. Зачем волноваться? Как еще можно разбогатеть в этом мире? – он бросил взгляд на роскошную черную машину. – Вам это лучше знать.
– Вы рассказывали нам о заводе, – напомнил Риарден, постаравшись взять себя в руки.
– Чего я терпеть не могу, – проговорил мэр Баском, – так это людей, которые любят поговорить о принципах. Ни одним принципом молочную бутылку не наполнишь. В жизни существенна только ее солидная, материальная сторона. А когда все вокруг рушится, на теории просто не остается времени. Что касается меня – оказаться внизу я не намерен. Пусть идеи будут у других, а у меня будет завод. Идеи мне не нужны, мне нужно три раза в день плотно поесть.
– Зачем же вы тогда купили этот завод?
– А зачем вообще покупают предприятия? Чтобы выжать из них все, что еще можно. Когда мне предоставляется шанс, я его не упускаю. Была распродажа после банкротства, и покупателей на это старье особенно не наблюдалось. Поэтому я и прихватил заводишко – за горсть жареных каштанов. Долго я им не владел – Марк избавил меня от этой головной боли уже через два или три месяца. Конечно, сделка оказалась удачной, а я этого и не скрываю. Ни один деловой воротила не мог бы распорядиться им лучше.
– А завод работал, когда вы купили его?
– Нет. Он уже был закрыт.
– А вы пытались вновь открыть его?
– Только не я. Я человек практичный.
– А не вспомните ли вы имена работавших на нем людей?
– Нет. Никогда не встречался с ними.
– А вы что‑нибудь забирали с завода?
– Что ж, отвечу. Я там хорошенько огляделся – и понравился мне стол старины Джеда. Джеда Старнса, то есть. В свое время он действительно был крупной шишкой. Чудесный стол, из цельного красного дерева. Ну, я и отгрузил его домой. Кроме того, у кого‑то из чинов, не знаю, у кого именно, оказалась в ванной комнате шикарная душевая кабинка, какой я еще не видел. Со стеклянной дверкой, а на ней русалка, настоящее произведение искусства, и потом такая соблазнительная, какой даже на картинах не бывает. Вот, значит, и этот душ я тоже перевез сюда. И какого черта… ведь все это принадлежало мне, так ведь? Стало быть, я имел полное право вывезти с завода ценные вещи.
– А после чьего банкротства вы купили завод?
– O, это был великий крах, лопнул Национальный общественный банк в Мэдисоне. Боже, вот это был крах! Он едва не прикончил весь штат Висконсин – ну уж, во всяком случае, наш край добил. Некоторые говорят, что этот завод и разорил банк, другие утверждают, что он стал последней каплей в протекавшем ведерке, потому что Национальный общественный банк делал вложения в трех или четырех штатах. Возглавлял его Юджин Лоусон. Банкир и подлинно сердечный человек, как его называли. Он был весьма знаменит в наших краях два или три года назад.
– Значит, это Лоусон управлял заводом?
– Нет. Он просто вложил в него кучу денег, куда больше, чем можно было надеяться извлечь из старой рухляди. И когда завод разорился, это стало последней соломинкой, сломавшей спину Джина Лоусона. Банк загремел через три месяца, – мэр вздохнул. – Это был настоящий удар для здешнего люда. Все они хранили свои сбережения в Национальном общественном.
Мэр Баском со скорбью глянул за парапет – на свой городок.
Он ткнул большим пальцем в сторону седовласой уборщицы, которая, тяжело опустившись на колени, оттирала ступени дома.
– Возьмем, например, эту женщину. Солидная была, респектабельная семья. Муж ее держал здесь магазин тканей. Работал всю жизнь, чтобы обеспечить ее старость, и перед смертью добился своей цели – только деньги положил в Национальный общественный банк.
– А кто руководил заводом, когда он разорился?
– O, какая‑то скороспелая корпорация под названием «Объединенные услуги». Воздушный шарик. Возникла из ничего и исчезлав никуда.
– А где сейчас ее члены?
– А где обрывки воздушного шарика после того, как он лопнет? Ищи их по всем Соединенным Штатам. Попробуй, найди.
– А где Юджин Лоусон?
– Ах этот? С ним все в порядке, нашел себе работу в Вашингтоне – в Бюро экономического планирования и национальных ресурсов.
Поддавшись все‑таки эмоциям, Риарден порывисто вскочил, но тут же взял себя в руки и вежливо произнес:
– Благодарю вас за информацию.
– Рад был встрече с вами, мой друг, рад был встрече, – кротко промолвил мэр Баском. – Не знаю, чего вы ищете, но, поверьте моему слову, не стоит трудиться. Из этого завода ничего более не извлечешь.
– Я же сказал вам, что мы ищем старого друга.
– Ну, будь по‑вашему. Должно быть, очень хороший друг был, если вы так усердно ищете его с этой очаровательной леди, которая вам явно не жена…
Дагни увидела, как побледнел Риарден, даже губы его побелели:
– Держите за зубами свой грязный… – начал было он, но Дагни шагнула вперед.
– А почему вы решили, что я ему не жена? – невозмутимо осведомилась она.
Реакция Риардена немало удивила мэра Баскома; реплику свою он произнес не со зла, просто демонстрируя свою проницательность, и как дружескую подначку товарища по греху.
– Леди, я успел многое повидать за свою жизнь, – вполне добродушным тоном проговорил он. – Когда женатые люди глядят друг на друга, в их глазах не читается мысль о постели. В этом мире ты или блюдешь добродетель, или наслаждаешься жизнью. Но того и другого одновременно просто не бывает.
– Я задала ему вопрос, – обратилась она к Риардену, чтобы не дать тому снова вспылить. – И он дал мне вполне разумное объяснение.
– Если хотите совет, леди, – проворчал мэр Баском, – купите себе обручальное кольцо в грошовой лавчонке и носите его. Гарантии не дает, но помогает.
– Спасибо, – ответила она, – до свидания.
В ее подчеркнуто строгом спокойствии крылся приказ, заставивший Риардена последовать за ней к машине.
Когда между ними и городком осталась не одна миля, не глядя на нее, голосом негромким и полным отчаяния, Риарден произнес:
– Дагни, Дагни, Дагни… мне так жаль!
– А мне нет.
Через несколько мгновений, заметив, что на лице его воцарилось прежнее самообладание, она сказала:
– Никогда не сердись на человека за то, что он сказал правду.
– Именно эта правда не имела к нему никакого отношения.
– Его мнение никоим образом нас с тобой не задевает.
Он произнес сквозь зубы, не в качестве ответа, но так, словно терзавшая его мысль невольно превратилась в слова:
– Я не смог защитить тебя от этого мелкого, подлого…
– Я не нуждаюсь в защите.
Риарден промолчал, не взглянув на нее.
– Хэнк, когда ты сможешь забыть про гнев – завтра или на следующей неделе, – вспомни слова этого человека и подумай: быть может, он в чем‑то прав?
Он повернулся к ней, однако снова ничего не сказал.
Заговорил Риарден лишь по прошествии долгого времени, усталым и ровным голосом.
– Мы не можем позвонить в Нью‑Йорк и вызвать сюда своих инженеров, чтобы обыскать завод. Мы не можем встретиться с ними здесь. Мы не можем признать, что нашли двигатель вместе… Я позабыл обо всем этом… там… в лаборатории.
– Давай я позвоню Эдди, когда мы найдем телефон. Я скажу, чтобы он прислал двоих инженеров из нашей фирмы. Я отдыхаю здесь одна, нахожусь в отпуске – другого они не знают, да им и не положено знать.
Лишь через пару сотен миль они отыскали междугородный телефон. Когда она поздоровалась с Эдди Уиллерсом, тот охнул, услышав ее голос.
– Дагни! Ради бога, где ты сейчас?
– В Висконсине. А что случилось?
– Я не знал, где тебя искать. Возвращайся немедленно. Так быстро, как только сможешь.
– Что‑то стряслось?
– Пока ничего. Но начались такие события, что… Тебе лучше немедленно вмешаться, если ты только сумеешь это сделать… Если это вообще возможно.
– Какие события?
– Разве ты не читала газет?
– Нет.
– Я не могу сказать тебе всего по телефону. Не могу тратить время на детали, их слишком много. Дагни, ты скажешь, что я рехнулся, но, по‑моему, они планируют убить Колорадо.
– Возвращаюсь немедленно, – проговорила она.
* * *
В граните Манхэттена под вокзалом «Таггерт» были пробиты тоннели, использовавшиеся как боковые линии во времена, когда поезда, стуча колесами, разбегались по всем артериям терминала в любой час дня. С годами по мере ослабления движения потребность в них сократилась, заброшенные боковые тоннели превратились в подобие пересохших речных русел, и лишь несколько фонарей еще горело на гранитных сводах над оставленными ржаветь внизу рельсами.
Дагни оставила обломки двигателя в устроенном в одном из тоннелей подвале, некогда использовавшемся для размещения резервного электрического генератора, который уже давным‑давно убрали. Она не доверяла никчемным молодым парням из исследовательского отдела своей фирмы; среди них она могла насчитать только двоих толковых инженеров, способных оценить ее открытие. Поделившись с ними своим секретом, она отправила обоих в Висконсин – обыскивать завод. А потом спрятала двигатель так, чтобы никто не мог заподозрить о его существовании.
После того как рабочие спустили двигатель вниз, в подвал, и отправились восвояси, она собралась было последовать за ними и запереть стальную дверь, но остановилась с ключом в руках, как если бы тишина и одиночество вдруг поставили ее перед проблемой, которая уже давно нависала над ней, как если бы настало время принимать решение.
Служебный автомобиль ожидал ее на одном из путей вокзала, на платформе, присоединенной к поезду, через несколько минут отправлявшемуся в Вашингтон. Дагни договорилась о встрече с Юджином Лоусоном, однако подумала, что отложит ее, да и само предстоящее путешествие, если сможет придумать хоть какую‑нибудь форму противостояния тем проблемам, которые обнаружила после возвращения в Нью‑Йорк, тем событиям, на борьбу с которыми ее звал Эдди.
Она лихорадочно соображала, но не могла найти ни образа битвы, ни ее правил, ни оружия. Она ощущала совершенно непривычную для себя беспомощность; ей никогда не было трудно встречать события лицом к лицу и принимать решения, однако сейчас она имела дело не с событиями и не с людьми – с каким‑то туманом, не имеющим имени и определения, в котором клубилось, обретая форму, нечто незримое, похожее на некие квазисгустки в вязкой жидкости – словно она вынуждена была смотреть лишь краем глаза и только угадывать очертания надвигающегося несчастья, но не имела возможности обратиться к нему лицом, шевельнуться, сфокусировать взгляд.
Профсоюз машинистов локомотивов требовал, чтобы максимальная скорость всех поездов на ветке «Линия Джона Голта» была ограничена шестьюдесятью милями в час. Профсоюз железнодорожных кондукторов и тормозных рабочих считал необходимым сократить длину всех товарных составов на той же ветке до шестидесяти вагонов.
Штаты Вайоминг, Нью‑Мексико, Юта и Аризона требовали, чтобы количество поездов, направленных в Колорадо, не превышало количество составов, проходящих по территории каждого из этих соседних штатов.
Группа, возглавляемая Орреном Бойлем, требовала принятия Закона о гарантии средств к существованию, ограничивающего производство риарден‑металла объемом, равным производительности любого сталелитейного завода той же мощности. Группа мистера Mоуэна требовала принятия Закона справедливой доли, позволяющего каждому, изъявившему таковое желание потребителю, получать равную долю риарден‑металла.
Группа Бертрама Скаддера требовала принятия Закона об общественной стабильности, запрещающего перемещение производств из восточных штатов на новые места.
Уэсли Моуч, Верховный координатор Бюро экономического планирования и национальных ресурсов, то и дело выступал с различными заявлениями, содержание и смысл которых не поддавались никакому разумному толкованию, если не считать того, что словосочетания «экстренные меры» и «несбалансированная экономика» возникали в этих текстах через каждые несколько строк.
– Дагни, по какому праву? – спрашивал ее Эдди Уиллерс голосом спокойным, но тем не менее готовым перейти в крик. – По какому праву они делают всё это? Откуда у них это право?
Разговаривая с Джеймсом Таггертом в его кабинете, она сказала:
– Джим, эта битва – твоя. Свою я выиграла. Тебя считают мастером общения с грабителями. Останови их.
Таггерт проговорил, не глядя на нее:
– Неужели ты надеешься управлять национальной экономикой в собственных интересах?
– Я не стремлюсь управлять национальной экономикой! Я хочу, чтобы те, кто правят ею, оставили меня в покое! Для управления мне хватает собственной дороги… кроме того, мне прекрасно известно, что произойдет с вашей национальной экономикой, если моя дорога разорится!
– Я не вижу оснований для паники.
– Джим, неужели мне надо объяснять тебе, что только доход от линии Рио‑Норте спасает нас от краха? Что нам необходим каждый полученный с нее цент, оплата за каждый провоз, за каждый отправленный через нас вагон – причем сразу, как только мы получаем эти деньги?
Таггерт промолчал.
– В то время как нам приходится выжимать все возможное из каждого из наших едва живых дизелей, когда нам не хватает локомотивов, чтобы дать Колорадо столько поездов, сколько необходимо, что произойдет, если мы уменьшим скорость и длину поездов?
– Но ведь претензии профсоюзов тоже в чем‑то оправданны. Когда одна за другой закрываются железные дороги и люди остаются без работы, они, конечно, начинают считать, что те повышенные скорости, которые ты установила на линии Рио‑Норте, ущемляют их интересы, что должно быть больше поездов, чтобы работы хватало на большее число их членов, они считают, что мы несправедливым образом воспользовались привилегиями, которые предоставляют новые рельсы. И они хотят получить свою долю.
– Свою долю? Долю чего и за что?
Таггерт молчал.
– На кого лягут расходы, когда два поезда заменят один?
Таггерт молчал.
– Откуда ты возьмешь вагоны и локомотивы?
Таггерт молчал.
– И что намереваются делать эти люди после того, как разделаются с «Таггерт Трансконтинентал»?
– Я намереваюсь в полной мере защитить интересы «Таггерт Трансконтинентал».
– Каким образом?
Таггерт молчал.
– Каким образом… если ты убьешь Колорадо?
– На мой взгляд, прежде чем предоставлять людям возможность расширить свое производство, следует позаботиться о тех, кто не имеет возможности попросту выжить.
– Если вы убьете Колорадо, что останется для того, чтобы могли выжить любимые тобой грабители?
– Ты всегда протестовала против любой прогрессивной социально‑направленной меры. Помню, как ты предсказывала несчастье, когда мы приняли Правило против хищнической конкуренции, однако твоя катастрофа так и не разразилась.
– Потому что я спасла вас, идиот ты несчастный! Но на этот раз я не сумею этого сделать!
Не глядя на сестру, Джеймс пожал плечами.
– И кто сможет вас спасти, если я не сумею этого сделать?
Он опять промолчал.
Здесь, под землей, сценка казалась ей нереальной. Размышляя на эту тему, Дагни понимала, что не способна участвовать в битве Джима. Не было такого средства, которое она могла бы использовать против людей, не имеющих конкретной логики действий, провозглашенных во всеуслышанье мотивов, конкретных побуждений, четкой и строгой морали. Ей было нечего сказать им – такого, что они могли бы услышать, на что могли бы дать ответ. Что может послужить оружием там, где сам разум уже бессилен? В этот край она ступить не могла. Ей приходилось оставлять эту область Джиму и рассчитывать на его личную заинтересованность. Тем не менее Дагни ощущала легкий холодок от мысли, что личный интерес как раз и не является мотивом, определяющим поведение Джима.
Дагни посмотрела на предмет перед собой – стеклянный колпак, под которым покоились остатки двигателя. «Человек, создавший этот двигатель…» – вдруг вспомнила она; мысль эта явилась к Дагни криком отчаяния. На мгновение она загорелась беспомощным желанием отыскать его, прислониться к нему и позволить ему делать с собой все, что ему заблагорассудится. Ум такого масштаба должен знать, как выиграть эту битву.
Она огляделась по сторонам. В этом лишенном всего наносного, чистом и рациональном мире подземных тоннелей не было ничего столь же важного и срочного, как поиски человека, создавшего мотор. Дагни думала: стоит ли откладывать эти поиски ради споров с Орреном Бойлем?.. Ради попыток уговорить мистера Mоуэна?.. Ради словесного состязания с Бертрамом Скаддером? Она видела перед собой этот двигатель в его завершенном виде поставленным на локомотив, который потянет по колее из риарден‑металла состав в две сотни вагонов со скоростью двести миль в час. И если такая перспектива реальна, если она находится в пределах ее досягаемости, неужели она должна отказываться от нее и тратить свое время на рассуждения о шести десятках миль в час и таком же количестве вагонов? Дагни не могла снизойти до бытия, где сам мозг ее разлетится на части, когда его заставят ни в коем случае не обгонять посредственности. Она просто не могла существовать согласно жизненному правилу: молчи и не рыпайся, сиди тихо и не лезь из шкуры вон – стараться сделать лучше не надо, этого никто от тебя не ждет!
Решительно повернувшись, Дагни вышла из подвала, направляясь к поезду на Вашингтон.
Когда она запирала стальную дверь, ей показалось, что вдалеке раздаются отзвуки чьих‑то шагов. Дагни попыталась вглядеться в темный изгиб тоннеля. Она никого не заметила; лишь цепочка голубых огоньков поблескивала на сырых гранитных стенах.
* * *
Риарден не мог сражаться с требовавшими правосудия бандами. Приходилось выбирать: или биться с ними, или поддерживать завод на плаву. Он израсходовал весь свой запас железной руды. И ему приходилось выбирать: заниматься либо одним, либо другим. Совмещать оба удовольствия у него просто не было ни времени, ни желания, ни сил.
По возвращении он обнаружил, что плановая партия руды не была получена. От Ларкина не было никаких объяснений – ни слова. Получив приглашение в кабинет Риардена, Ларкин явился через три дня после назначенного времени, даже не извинившись. Не глядя на Риардена, он буркнул с выражением оскорбленного достоинства:
– В конце концов ты не вправе приказывать людям являться к тебе по первому зову.
Риарден ответил неторопливо, чеканя каждое слово:
– Почему руда до сих пор не поставлена?
– А я‑то здесь причем? И слушать ничего не стану, здесь моей вины нет. Я могу управлять рудником не хуже тебя, ничем не хуже, я делал все, что делал и ты, но я не знаю, почему все время что‑то складывается не так. Я не могу отвечать за непредвиденное стечение обстоятельств.
– Кому ты отправил руду в прошлом месяце?
– Я намеревался отправить тебе твою долю, самым серьезным образом намеревался, но что мне оставалось делать, если мы потеряли десять рабочих дней из‑за ливня на всем севере Миннесоты – я хотел отправить тебе руду, и поэтому ты не вправе обвинять меня, мои намерения были совершенно искренними.
– Если мне придется остановить одну из моих доменных печей, можно ее будет загрузить твоими намерениями?
– Вот поэтому никто не хочет иметь с тобой дела, даже разговаривать! В тебе нет ничего человеческого!
– Я узнал, что последние три месяца ты отправляешь руду не по воде, озерными баржами, а по железной дороге. Почему?
– Ну, в конце концов, я имею право вести свое дело так, как считаю нужным.
– Почему ты считаешь возможным идти на дополнительные расходы?
– Какая тебе разница? Я же не возлагаю их на тебя.
– Что ты будешь делать, когда окажется, что цены железной дороги тебе больше не по карману, а озерное судоходство ты загубил собственными руками?
– Не сомневаюсь, что иных соображений, кроме своих долларов и центов, ты просто не в состоянии понять, однако некоторым людям приходится считаться со своим общественным и патриотическим долгом.
– Каким долгом?
– Хорошо, я полагаю, что такая железная дорога, как «Таггерт Трансконтинентал» играет существенную роль в обеспечении благосостояния страны, и вижу свой долг перед обществом в том, чтобы помочь Джиму удержать на плаву его убыточную ветку в Миннесоте.
Риарден наклонился над столом; он начинал видеть звенья последовательности, которой раньше не понимал.
– Итак, кому ты продал руду в прошлом месяце? – ровным тоном повторил он.
– Ну, в конце концов, это мое личное дело, которое…
– Оррену Бойлю, так ведь?
– Ты не имеешь права ожидать, что люди принесут всю сталелитейную промышленность страны в жертву твоим эгоистическим интересам и…
– Убирайся отсюда, – совершенно бесстрастно молвил Риарден. Вся цепочка теперь была перед ним, как на ладони.
– Ты неправильно понял меня, я не хотел…
– Убирайся.
Ларкин убрался.
А затем начались дни и ночи прочесывания всего континента с помощью телефона, телеграфа, самолета – обследование заброшенных рудников и шахт, стоящих на грани банкротства; напряженные, скорые переговоры за столиками в темных уголках не пользующихся хорошей репутацией ресторанов. Глядя через столик на собеседника, Риарден должен был решить, какими деньгами он может рискнуть в данном случае, полагаясь единственно на его лицо, его манеру держаться и говорить, ненавидя обстоятельства, заставляющие надеяться только на честность как на подарок, и все же идя на риск, отдавая деньги в неизвестные руки в обмен на ничем не подкрепленные обещания, передавая нигде не зарегистрированные суммы подставным владельцам разорившихся рудников – суммы, вручавшиеся и принимавшиеся украдкой, словно между преступниками; анонимные суммы, вкладывавшиеся в ненадежные контракты, когда обе стороны понимали, что в случае обмана наказан будет обманутый, а не жулик и вор, суммы, отданные для того, чтобы поток руды втекал и втекал в печи, чтобы те изливали ручьи добела раскаленного металла.
– Мистер Риарден, – спросил коммерческий директор его собственного завода, – если такое положение продлится, куда уйдет ваш доход?
– Возьмем тоннажем, – ответил Риарден усталым голосом. – Мы располагаем неограниченным рынком для риарден‑металла.
Коммерческий директор, человек пожилой, седеющий и сухой, обладал сердцем, которое, по словам людей, было исключительным образом предано делу выжимания максимального дохода с каждого пенни. Он стоял перед столом Риардена, молча, обратив к хозяину холодный, мрачный взгляд. Более глубокой симпатии, чем в этих глазах, Риардену еще не приходилось видеть.
«Другого пути мне не осталось», – думал Риарден, как думал уже дни и ночи напролет. Он не умел жить иначе, чем платить за то, что было ему нужно, давать цену за цену, не просить ничего у природы, не расплатившись с ней своими усилиями, не просить ничего у людей, не расплатившись с ними своим трудом. «Где взять другое оружие, – думал он, – если стоимость перестала быть им?»
– Неограниченный рынок, мистер Риарден? – сухо переспросил коммерческий директор.
Риарден посмотрел на него.
– Наверно, мне уже не хватает ума, чтобы заключать сделки в той манере, которая необходима сегодня, – произнес он, отвечая на невысказанный, повисший над столом вопрос.
Коммерческий директор покачал головой:
– Нет, мистер Риарден, или так, или иначе. Один и тот же мозг не способен на то и другое одновременно. Либо вы умело управляете своим предприятием, либо мастерски обиваете пороги в Вашингтоне.
– Может быть, мне следует изучить их метод.
– Вы не способны усвоить его, и такие изучения не принесут вам ничего хорошего. Вы не можете победить в подобном деле. Разве вы не понимаете? У вас есть нечто такое, что можно отнять.
Оставшись в одиночестве, Риарден ощутил очередной укол бешенства, уже не первый – болезненный, острый и внезапный, подобный удару электрического тока… гнев, пришедший с окончательным осознанием того, что нельзя вести дела с чистым злом, злом нагим, ничем не прикрытым, у которого нет права на бытие и которое даже не ищет оправдания своему существованию. И в тот миг, когда Риардена охватило желание сражаться и убивать во имя праведного дела самозащиты, он вдруг увидел перед собой полную, ухмыляющуюся физиономию мэра Баскома и услышал его тягучий голос: «…с этой очаровательной леди, которая вам не жена».
И исчезла причина для праведного гнева, и боль возмущения превратилась в боль постыдной покорности. У меня нет права на осуждение, думал Риарден, нет права на обвинение, нет права на гордую смерть в бою, под покровом добродетели. Нарушенные обеты, невысказанные желания, измена, предательство, ложь, обман – все это лежит на моей совести. Так какую же разновидность падения вправе я осудить? Что толку рассуждать о степени падения, думал он; кто торгуется, чтобы числить за собой на дюйм‑другой меньше зла?
Поникнув за своим рабочим столом, размышляя о чести, на которую он потерял право претендовать, об утраченном навсегда чувстве справедливости, Риарден не подозревал, что именно непреклонная честность и не знающее упрека чувство справедливости выбивали теперь единственное оружие из его рук. Он будет сопротивляться грабителям, но гнев и пламя погасли в душе. Он будет сражаться, но только как виноватый, как негодяй, с другими негодяями. Он не произносил этих слов, их твердила его боль, жуткая, уродливая: «Кто я такой, чтобы первым бросить камень?»
Чувствуя себя все хуже и хуже, он привалился к столу… Дагни, Дагни, если я должен платить за тебя такую цену, я ее заплачу… Торговец до мозга костей, он не знал другого закона, кроме оплаты сполна всех своих желаний.
Он вернулся домой поздно и бесшумно поднялся в спальню. Риарден ненавидел себя за то, что вынужден действовать украдкой, однако так он поступал день за днем уже несколько месяцев. Вид членов семьи стал для него невыносим, и он не понимал причины. Не следует ненавидеть их за свою собственную вину, корил он себя, прекрасно понимая при этом, что ненависть его коренится совсем в другом.
Риарден бесшумно прикрыл за собой дверь – словно беглец, пытающийся выкроить мгновение отдыха. Так же осторожно он раздевался, готовясь ко сну: ему не хотелось выдавать свое присутствие родственникам, не хотелось никакого общения с ними – даже опосредованного, даже того, чтобы они просто слышали его присутствие.
Риарден надел пижаму и замер на месте, раскуривая сигарету, когда дверь его спальни отворилась. Единственная особа, имевшая право войти к нему без стука, никогда этим своим правом не пользовалась, и поэтому он несколько мгновений недоуменно рассматривал возникшую на пороге фигуру, не в силах поверить, что перед ним Лилиан.
На ней было одеяние в стиле ампир цвета бледного шартреза, плиссированная юбка изящными складками ниспадала от высокой талии; при первом взгляде нельзя было сказать, что это: вечернее платье или ночная сорочка… нет, все‑таки, сорочка.
Она замерла в двери, свет очертил соблазнительные контуры тела.
– Конечно, не следует первой представляться незнакомцам, – сказал она негромко, – однако мне приходится это делать: меня зовут миссис Риарден.
Он не понял, сарказм звучал в ее голосе или просьба.
Войдя, Лилиан закрыла за собой дверь непринужденным, властным жестом, жестом хозяйки.
– В чем дело, Лилиан? – спокойно спросил он.
– Дорогой мой, не следует признавать столь много и столь откровенно, – она лениво прошествовала по комнате мимо его постели и опустилась в кресло. – Причем достаточно нелестным для меня образом. То есть давать понять, что у меня должен быть особый повод претендовать на твое время. Неужели я должна записываться на прием через секретаршу?
Стоя посреди комнаты с сигаретой в зубах, Риарден смотрел на жену. Он не желал ничего отвечать.
Она рассмеялась.
– Причина моя столь необычна, что тебе она никогда не пришла бы в голову, дорогой. Не соизволишь ли ты швырнуть несколько крох своего драгоценного внимания нищенке? Не позволишь ли остаться здесь без какой‑то официальной причины?
– Конечно, – проговорил он, – оставайся, если хочешь.
– Я не могу предложить тебе весомой темы – ни заказа на миллион долларов, ни сделки с «Трансконтинентал», ни рельсов, ни мостов. Даже сплетен о политической ситуации. Я просто хочу по‑женски поболтать о совершенно несущественных вещах.
– Действуй.
– Генри, разве есть более действенный способ заткнуть мне рот, а? – проговорила он с беспомощной, трогательной искренностью. – Ну что я могу сказать после этого? Что, если я хотела рассказать тебе о том новом романе, который пишет Бальф Юбэнк – он обещал посвятить его мне, – но разве это тебя заинтересует?
– Если хочешь услышать правду – ни в коей мере.
Лилиан рассмеялась.
– A что, если я не хочу слышать от тебя правду?
– Тогда я не знаю, что тебе и сказать, – проговорил Риарден, почувствовав резкий, словно удар, прилив крови к мозгу, рожденный двойным бесчестьем лжи, произнесенной искренне; эта искренность подразумевала скрытность, желание оградить себя от постороннего вмешательства в его жизнь, на что он больше не имел права.
– Зачем же тебе неправда? – спросил он. – Чего ради?
– Видишь ли, дело в жестокости правдивых людей. Ты бы не понял меня – или все‑таки понял бы? – если бы я сказала тебе, что подлинная преданность включает в себя готовность лгать, обманывать, мошенничать – лишь бы сделать другого счастливым, лишь бы создать для него ту реальность, которую он ищет, если ему не нравится существующая.
– Нет, – неторопливо проговорил он, – мне это непонятно.
– На самом деле все очень просто. Если ты говоришь красавице, что она прекрасна, что ты ей даешь? Это всего лишь факт, и констатация его тебе ничего не стоит. Но когда ты превозносишь красоту дурнушки, то приносишь ей жертву, низводя понятие красоты. Любить женщину за добродетель бессмысленно. Она заслужила поклонение, и оно – плата, а не дар. Но истинный дар бывает, когда женщину любят за пороки, когда любовь не заслужена ею. Любить ее за пороки значит презирать ради нее всякую добродетель – и в этом истинное проявление любви, потому что в жертву приносятся твоя совесть, разум, честность и твое бесценное самоуважение.
Риарден смотрел на нее, не веря себе. Столь чудовищная хула не позволяла допустить, что человек действительно может так думать; он только пытался понять, зачем ей понадобилось все это говорить.
– Но что такое любовь, дорогой, как не самопожертвование? – непринужденным тоном осведомилась Лилиан, словно бы продолжая салонную беседу. – И что такое самопожертвование, если в жертву приносится не самое драгоценное и важное? Но я сомневаюсь, что ты можешь понять меня. Ты у нас пуританин, стойкий, как твоя нержавеющая сталь. И потому наделен колоссальным, положенным пуританину эгоизмом. Ты готов отдать на погибель весь мир, но только не допустить появления на своей безупречной личности малейшего пятнышка, способного стать причиной твоего стыда.
Риарден ответил неторопливо, непривычно напряженным и серьезным тоном:
– Я никогда не претендовал на безупречность.
Лилиан опять рассмеялась:
– A какой же ты сейчас? Ты ведь говоришь мне правду, не так ли?.. – она повела нагими плечами. – Ах, дорогой, не принимай мои слова всерьез! Я просто болтаю.
Риарден ткнул сигарету в пепельницу и не стал отвечать.
– Дорогой, – проговорила Лилиан, – на самом деле я пришла сюда только потому, что подумала: «ведь у меня был муж!» И мне захотелось вспомнить, как он выглядит.
Она посмотрела на него: Риарден стоял в другом конце комнаты, высокий, стройный, очертания мускулистого тела подчеркивала темно‑синяя пижама.
– Ты сделался очень привлекательным, – проговорила она. – И последние месяцы выглядишь много лучше. Моложе. Может быть, даже счастливее? Во всяком случае, не таким напряженным. O, я знаю, что хлопот у тебя теперь больше, чем когда‑либо; теперь ты больше похож на командира бомбардировщика во время воздушного налета, но это всего лишь внешнее. Ты стал менее скованным – внутри.
Риарден с удивлением посмотрел на Лилиан. Это было правдой; сам он не замечал изменений в себе, не признавался в них перед собой. Оставалось только удивляться точности ее наблюдений.
За последние несколько месяцев она редко видела мужа. Риарден не заходил в ее спальню после возвращения из Колорадо. Он полагал, что Лилиан будет рада взаимной изоляции. Теперь же он мог только гадать, какой мотив сделал ее столь чувствительной к переменам в нем, если только это не было чувство, куда более глубокое, чем он в ней подозревал.
– Я не замечал, – ответил он.
– Тебе это идет, дорогой… но и удивляет, потому что ты переживаешь такие тяжелые времена.
Не вопрос ли это, подумал Риарден. Лилиан сделала паузу, как бы ожидая ответа, однако не стала настаивать на нем и бодрым тоном продолжила:
– Я знаю, что у тебя сейчас всякие неприятности с заводом… и политическая ситуация стала совсем зловещей, правда? Если они примут те законы, о которых кругом говорят, тебе придется совсем трудно?
– Да. Придется. Но ведь эта тема ни в коей мере не интересует тебя, Лилиан, так ведь?
– O, нет, ты не прав! – подняв голову, Лилиан посмотрела Риардену прямо в глаза; ее взгляд заволокла знакомая ему дымка, полная напускной таинственности и уверенности в его неспособности сквозь нее пробиться. – Эта тема меня живо интересует… хотя и не из‑за возможных финансовых потерь, – добавила она негромко.
И Риарден впервые задумался о том, что ее недоброжелательство, сарказм, трусливая манера наносить оскорбления под прикрытием улыбки, возможно, представляют полную противоположность тому, за что он их всегда принимал… что это не способ причинить ему боль, но извращенная форма отчаяния, рожденная не желанием заставить его страдать, а признанием в своей боли, оскорбленной гордостью нелюбимой жены, тайной мольбой… и что все эти тонкости и намеки, уклончивость и просьба понять выражают не открытое озлобление, но скрытую любовь. Мысль эта заставила его онеметь. Она делала его вину куда большей, чем он предполагал.
– Кстати, о политике, Генри, мне пришла в голову интересная мысль. Та сторона, которую ты представляешь… каким лозунгом вы пользуетесь так часто, ну, тот ваш девиз? «Святость контракта» – кажется, так?
Лилиан заметила его быстрый взгляд, глаза, ставшие вдруг болезненно внимательными, блеснувшую в них настороженность, и громко рассмеялась.
– Продолжай, – произнес он негромко; в голосе его звучала угроза.
– Для чего, дорогой мой? Ты меня прекрасно понял.
– Так что ты хотела сказать? – резкий тон вопроса не был скрашен ни малейшим сочувствием.
– И ты действительно хочешь заставить меня унизиться до жалоб? Тривиальных и обыденных жалоб?.. А я‑то думала, что мой муж гордится тем, что ставит себя выше обыкновенных людей. Ты хочешь, чтобы я напомнила тебе о том, что некогда ты поклялся сделать целью своей жизни мое счастье? A можешь ли ты честно и откровенно сказать, счастлива я или нет, ведь тебя не интересует даже сам факт моего существования!
Буря эмоций, причиняя воистину физическую боль, разом обрушилась на Риардена. Слова жены были мольбой о пощаде, и он почувствовал приток темной, жаркой вины. Да, он испытывал жалость – но холодную, уродливую, лишенную сострадания. Его охватил мутный гнев; голос, которому он пытался не дать воли, кричал с отвращением: «Почему я должен слушать эту гнилую, коварную ложь? Зачем мне эти мучения – жалости ради? Зачем мне влачить безнадежное бремя, беря на себя тяжесть чувства, которого она не хочет признать, которого я не могу понять, осознать, даже попытаться оценить в какой‑то мере? Если она любит меня, то почему проклятая трусиха не может сказать об этом открыто, поставить нас обоих перед фактом?» Но другой, более громкий голос невозмутимо напоминал: «Не перекладывай вину на нее, это старый трюк всех трусов – ты виноват, и неважно, что она делает, это ничто в сравнении с твоей собственной виной… и тошно тебе (правда, тошно?) оттого, что она права, и ты знаешь это. Так что можешь кривиться себе на здоровье, проклятый прелюбодей, права‑то она!»
– И что же сделает тебя, Лилиан, счастливой? – спросил Риарден, стараясь казаться бесстрастным.
Лилиан, улыбнувшись, свободно откинулась на спинку кресла; она внимательно вглядывалась в его лицо.
– Ах, дорогой мой! – проговорила она с легкой досадой и удивлением. – Это вопрос, достойный дельца. Уловка. Пункт договора, освобождающий от ответственности, – поднявшись, она уронила руки в полном беспомощности, но изящном жесте. – Что могло бы сделать меня счастливой, Генри? Это должен был сказать мне ты. Ты должен был научить меня этому. Я не знаю. Это ты должен был создать мое счастье и подарить его мне. Это было твоим долгом, обязательством, ответственностью. Однако ты не единственный мужчина в этом мире, не выполнивший своего обещания. Среди всех прочих долгов, от этого отречься проще всего. O, ты никогда не запоздаешь с платежом за отгруженную тебе партию руды. Но когда речь идет о жизни…
Лилиан принялась непринужденно расхаживать по комнате, желто‑зеленые складки юбки длинными волнами колыхались вокруг ее ног.
– …Я понимаю, все подобные претензии непрактичны, – продолжила она. – В отношениях с тобой у меня нет залога, нет поручительства, нет никаких пушек и цепей. У меня нет никакой власти над тобой, Генри – нет ни в чем, кроме твоей чести.
Риарден смотрел на нее, прилагая все силы, чтобы не открывать глаз от ее лица, чтобы видеть ее… чтобы выносить это зрелище.
– Чего же ты хочешь? – спросил он.
– Дорогой, на свете существует столько вещей, которые ты должен понимать сам, если тебе действительно хочется знать, чего я хочу. Например, если ты так откровенно избегаешь меня несколько месяцев, разве мне не интересно знать причину?
– Я был крайне занят.
Лилиан пожала плечами.
– Жена рассчитывает быть главной заботой своего мужа. Я не знала, что когда ты клялся оказаться от всех остальных, твое обещание не относилось к доменным печам.
Лилиан подошла к Риардену и с растерянной улыбкой, удивившей не только его, но и, похоже, ее саму, обняла мужа.
Быстрым, инстинктивным, порывистым движением юного жениха, уклоняющегося от непрошеного соприкосновения со шлюхой, Риарден вырвался из объятий и оттолкнул Лилиан в сторону.
Оттолкнул и замер, парализованный жестокостью своего поступка.
Она смотрела на него полными потрясения глазами, в которых не осталось тайн, не осталось ни претензий, ни защиты; на что бы Лилиан ни рассчитывала, такой реакции она не ожидала.
– Прости меня, Лилиан… – негромко вымолвил он голосом, полным искренности и страдания.
Она не ответила.
– Прости… наверно, я слишком устал, – через силу добавил Риарден; его уничтожала уже тройная ложь, одну из частей которой составляла невыносимая для него неверность – но не в отношении Лилиан.
Она коротко усмехнулась:
– Что ж, если твоя работа сказывается на тебе таким образом, возможно, это даже к лучшему. Прости меня, я просто попыталась исполнить свой долг. Я считала тебя сенсуалистом, неспособным возвыситься над инстинктами обитающего в канаве животного. Но я не из тех шлюх, которые привыкли возиться в грязи.
Лилиан отмеривала слова сухим, рассеянным тоном, совершенно не думая о них. В лихорадочной попытке отыскать нужный ответ, все ее мысли превратились в один большой вопросительный знак.
Но ее слова заставили Риардена повернуться к ней, посмотреть прямо и просто в глаза, более не задумываясь об обороне.
– Лилиан, чего ради ты живешь? – спросил он.
– Какой грубый вопрос! Просвещенный человек никогда не задаст его.
– Хорошо, так зачем, собственно, живут просвещенные люди?
– Возможно, они просто не пытаются ничего сделать. В этом их просвещение.
– Но на что они расходуют свое время?
– Уж, безусловно, не на изготовление водопроводных труб.
– Скажи, зачем тебе постоянно нужны эти уколы? Я знаю, что к изготовлению водопроводных труб ты относишься с презрением. Ты достаточно давно дала мне это понять. Твое презрение для меня ничего не значит. Но зачем ты все время повторяешь одно и то же?
Риарден искренне удивился тому, что его отповедь попала в цель; он не понимал, как это произошло, однако мог судить о результате по лицу Лилиан. И еще Риарден подумал, что все сказанное им – безусловная правда.
Лилиан сухо ответила:
– К чему этот внезапный допрос?
Риарден ответил безо всяких ухищрений:
– Мне бы хотелось знать, есть ли на свете нечто такое, чего ты действительно хочешь. Если есть, я готов предоставить тебе это, если подобное, конечно, в моих силах.
– Ты собираешься купить мое желание? Только это ты и умеешь – платить за вещи. Хочешь легко отделаться? Нет, все не так просто, как тебе кажется. То, чего я хочу, не имеет материальной природы.
– Что же это?
– Ты.
– И как ты сама понимаешь свои слова, Лилиан? Надеюсь, не в животном смысле?
– Нет, не в животном смысле.
– И как же тогда?
Лилиан уже стояла у двери, повернувшись к нему; она подняла голову, посмотрела на него и холодно улыбнулась.
– Ты этого не поймешь, – сказала она и вышла.
Ему осталось мучиться ясным сознанием того, что Лилиан никогда не захочет оставить его, что он никогда не получит права расстаться с ней, что он в долгу перед ней за ее, хоть и извращенную, симпатию и должен уважать ее чувство, которое не может понять и на которое не в состоянии ответить взаимностью… не испытывая к ней ничего, кроме презрения, полного, не требующего рассуждений, невосприимчивого к жалости, укоризне, собственным призывам к справедливости… Но что труднее всего – сознанием мерзкого, липкого отвращения к собственному приговору, требовавшему, чтобы он считал себя ниже той женщины, которую презирал.
А потом все эти мысли утратили для него значение, отступили в какую‑то даль. Осталась только решимость вынести все, что угодно…
Риарден был одновременно и напряжен, и спокоен – лежа в постели, прижав лицо к подушке, он думал о Дагни, о ее стройном, чувственном теле, трепещущем под прикосновениями его пальцев. Он пожалел, что ее нет сейчас в Нью‑Йорке. Иначе он отправился бы к ней немедленно, прямо посреди ночи.
* * *
Юджин Лоусон восседал за своим столом, как перед приборной панелью бомбардировщика, несущегося над континентом. Однако временами он забывал об этом, мышцы его расслаблялись, словно весь мир не мог быть для него достойным противником. Только лишь большой слабый рот противоречил его самоуверенному облику; он неприятно выдавался на сухой физиономии, привлекая взор собеседника: когда Лоусон открывал его, движение начиналось от оттопыренной нижней губы, которая после еще какое‑то время колыхалась, живя по собственным законам.
– Я не стыжусь этого, – сказал Юджин Лоусон. – Мисс Таггерт, я хочу, чтобы вы поняли: я совершенно не стыжусь своей былой карьеры, не стыжусь и того, что был президентом Национального общественного банка Мэдисона.
– Я не упоминала про стыд, – холодным тоном промолвила Дагни.
– На мне нет никакой вины, поскольку я и сам потерял все свое состояние, когда банк лопнул. Мне кажется, такая жертва многое оправдывает.
– Я просто хотела задать вам несколько вопросов относительно моторостроительной компании «Двадцатый век», которая…
– Я с радостью отвечу на любые вопросы. Мне нечего скрывать. Совесть моя чиста. И, предполагая, что тема эта может смутить меня, вы ошибаетесь.
– Я хотела узнать о людях, которым завод принадлежал в то время, когда вы делали вложения…
– Это были хорошие люди… идеальные. С гарантией от всякого риска – впрочем, конечно, я говорю о них как о людях, хотя и пользуюсь иногда финансовой терминологией, чего люди, впрочем, привыкли ожидать от банкиров. Я предоставил им деньги на приобретение того завода, потому что деньги им были нужны. Мне было достаточно того, что людям нужны были деньги. Для меня главной была их нужда, а не собственная жадность, мисс Таггерт. Нужда, а не жадность. Мои дед и отец создали Национальный общественный банк для того, чтобы сколотить собственное состояние. Я поставил их деньги на службу более высокому идеалу. Я не сидел на мешках со своим золотом и не требовал поручительств от бедных людей, нуждавшихся в займе. Сердце было моим поручителем. Конечно, я не рассчитывал на то, что в этой грубой материалистичной стране кто‑то поймет меня. Наградой для меня, мисс Таггерт, было то, чего не ценят люди вашего класса. Посетители, садившиеся перед моим рабочим столом в банке, держались не так, как это делаете вы, мисс Таггерт. Это были люди смиренные, неуверенные в себе, измученные заботами, робкие. И моей наградой были слезы благодарности в их глазах, их дрожащие голоса, благословения… помню женщину, поцеловавшую мне руку, когда я предоставил ей ссуду, которую она напрасно просила в других местах.
– Не окажете ли вы любезность, сообщив мне имена людей, владевших моторостроительным заводом?
– О, этот завод был ключевым для всего региона, именно ключевым. И я совершенно справедливо предоставил им кредит. Он дал работу тысячам людей, не имевшим других средств к существованию.
– Знали ли вы кого‑нибудь из людей, работавших на заводе?
– Безусловно. Я знал их всех. Меня интересовали люди, а не машины… человеческая, а не финансовая сторона промышленности.
Дагни наклонилась над столом.
– А вы были знакомы с кем‑нибудь из работавших там инженеров?
– Инженеров? О, нет. Для этого я был слишком демократичен. Меня интересовали лишь настоящие рабочие люди. Простые люди. И все они знали меня в лицо. Бывало, захожу в лавку, а они узнают меня и окликают: «Привет, Джин». Так они и звали меня – Джин. Однако не сомневаюсь в том, что все это не представляет для вас никакого интереса. Все уже давно быльем поросло. Ну а теперь, если вы приехали в Вашингтон потолковать со мной о своей железной дороге, – он резко распрямился, вновь приняв позу пилота бомбардировщика, – не знаю, могу ли я пообещать вам особое внимание, поскольку вынужден ставить благосостояние нации выше любых частных привилегий и интересов, которые…
– Я приехала не для того, чтобы говорить с вами о моей железной дороге, – с легким раздражением ответила Дагни. – Я не имею никакого желания беседовать с вами на эту тему.
– В самом деле? – в его голосе промелькнуло разочарование.
– В самом деле. Меня интересует информация о моторостроительном заводе. Можете ли вы назвать мне имена кого‑нибудь из работавших там инженеров?
– Едва ли их имена когда‑либо интересовали меня. Чиновные и ученые паразиты никогда меня не интересовали. Я занимался только настоящими рабочими – людьми с мозолистыми руками, благодаря которым работал этот завод. Они были моими друзьями.
– Не назовете ли вы тогда несколько имен? Любых, принадлежавших работавшим там простым людям?
– Моя дорогая мисс Таггерт, это было так давно, их были тысячи, как же я могу помнить их?
– Но, может быть, вы припомните хотя бы одно?
– Едва ли. Мою жизнь всегда наполняло столько людей, что я просто не могу вспомнить отдельные капли в этом людском океане.
– Вы были знакомы с продукцией завода? С теми двигателями, которые они производили или намеревались производить?
– Конечно. Я всегда проявлял личный интерес ко всем моим вложениям. Я часто отправлялся на завод с инспекцией. Дела там шли чрезвычайно хорошо. Они буквально творили чудеса. Условия жизни рабочих были лучшими в стране. На каждом окне я видел кружевные занавески, на каждом подоконнике – цветы. У каждого дома был участок земли для сада. Они построили новую школу для своих детей.
– А вам что‑либо известно о работе научно‑исследовательской лаборатории завода?
– Да‑да, у них была исключительно хорошая исследовательская лаборатория, очень прогрессивная, очень динамичная, видевшая перспективу, имевшая замечательные планы.
– А вы… не помните ли чего‑нибудь… о планах производства нового типа двигателя на этом заводе?
– Двигателя? Какого двигателя, мисс Таггерт? У меня не было времени входить в подробности. Я был нацелен на социальный прогресс, всеобщее процветание, братские отношения и любовь между людьми. Любовь между людьми, мисс Таггерт. В ней ключ ко всему. Если люди научатся любить друг друга, это поможет им разрешить все проблемы.
Дагни отвернулась, не имея более сил выносить шевеления этих мокрых губ.
На пьедестале в углу кабинета лежал кусок камня с высеченными на нем египетскими иероглифами… в нише неподалеку расправила шесть паучьих рук индийская богиня… на стене висела невероятной сложности математическая диаграмма – нечто вроде прейскуранта магазина «Заказы почтой».
– Поэтому, если вас заботит собственная железная дорога, мисс Таггерт – в чем я, естественно, не сомневаюсь, – в связи с некоторыми возможными событиями, должен откровенно сказать, что хотя первой моей заботой, бесспорно, является благосостояние страны, ради которого я не колеблясь пожертвую чьими угодно доходами, я тем не менее никогда не закрывал ушей для просьб о пощаде и…
Посмотрев на Лоусона, Дагни поняла, что именно этого он и ждет от нее, вне зависимости от конкретного мотива, которым руководствовался в данный момент.
– Я не намереваюсь обсуждать дела моей железной дороги, – повторила она, стараясь сохранять ровный тон, хотя ей уже хотелось кричать от отвращения. – Если у вас есть особое мнение на эту тему, прошу вас высказать его моему брату, мистеру Джеймсу Таггерту.
– Мне кажется, что в такие времена вам не стоило бы упускать редкую возможность изложить свою позицию перед…
– Не сохранилось ли у вас каких‑нибудь материалов, имеющих отношение к этому заводу?
Дагни сидела, выпрямив спину, крепко сжав кулаки.
– Какие там еще материалы? Кажется, я уже говорил вам, что лишился своего состояния, когда банк разорился, – Лоусон расслабился, он утратил интерес к разговору. – Но мне не жаль этого. Я потерял всего лишь материальные блага. Не я первым в истории пострадал за идею. Меня погубили эгоизм и жадность окружавших меня людей. Я не мог установить братство и любовь всего в одном небольшом штате, окруженном целым народом, ищущим своей выгоды и мечтающим хапнуть лишний доллар. Это не было моей виной. Но я не позволил им победить меня. Я не из тех, кого можно остановить. Я борюсь – в широком масштабе – за право служить своим собратьям‑людям. Вы говорите, материалы, мисс Таггерт? Свои материалы, память о себе, покинув Мэдисон, я оставил в сердцах бедняков, прежде не имевших ни единого шанса.
Дагни не хотела говорить ничего лишнего, но не могла сдержаться: в ее памяти с убийственной четкостью всплыла фигура старой уборщицы, оттиравшей ступени.
– А вам доводилось видеть тот край таким, каким он стал теперь? – спросила она.
– В этом нет моей вины! – воскликнул он. – В этом виноваты богачи, вцепившиеся в свои деньги и не пожелавшие пожертвовать ими, чтобы спасти мой банк и народ Висконсина! Вам не в чем винить меня! Я потерял все!
– Мистер Лоусон, – заставила себя произнести Дагни, – быть может, вы сумеете вспомнить хотя бы имя человека, который возглавлял корпорацию, владевшую этим заводом? Корпорацию, которой вы одалживали деньги. Она называлась «Объединенные услуги», не так ли? Кто был ее президентом?
– Ах этот? Да, я помню его. Этого человека звали Ли Гансекер. Весьма достойный молодой человек, получивший ужасную трепку.
– Где он теперь? Вам известен его адрес?
– Ну… по‑моему, он живет где‑то в Орегоне. Грэнджвилль, Орегон. Мой секретарь даст вам его адрес. Но я не понимаю, зачем он вам нужен… Мисс Таггерт, если вы намереваетесь добиваться встречи с мистером Уэсли Моучем, позвольте мне сообщить вам, что мистер Моуч с весьма большим вниманием относится к моему мнению относительно таких вещей, как железные дороги и все прочее…
– У меня нет никакого желания встречаться с мистером Моучем, – проговорила она, вставая.
– Но тогда я не в силах понять… Что, собственно, привело вас сюда?
– Я пытаюсь разыскать одного человека, который работал в моторостроительной компании «Двадцатый век».
– Зачем он вам нужен?
– Я хочу пригласить его работать на моей железной дороге.
Лоусон с явным недоверием и легким негодованием широко развел руками.
– В такой момент, когда на кон поставлены столь существенные вопросы, вы тратите свое время на поиски какого‑то наемного работника? Поверьте мне, участь вашей железной дороги зависит от мистера Моуча куда в большей степени, чем от любого механика или кочегара, которого вы можете отыскать.
– До свидания, – проговорила Дагни.
Она повернулась, чтобы уйти, когда высоким надтреснутым голосом он вдруг заявил:
– У вас нет никакого права презирать меня.
Дагни остановилась и посмотрела на Лоусона.
– Я не высказывала своего мнения о вас.
– Я совершенно ни в чем не виновен, потому что потерял свои деньги, потому что потерял все свои деньги ради доброго дела. Я действовал из чистых побуждений. Я ничего не хотел для себя. Мисс Таггерт, я могу с гордостью сказать, что за всю свою жизнь никогда и ни из чего не извлек дохода!
Она ответила спокойным, ровным тоном, в котором без труда слышалось издевательское прискорбие:
– Мистер Лоусон, я обязана сказать вам, что из всех заявлений, которые может сделать человек, то, что только что прозвучало, на мой взгляд, является самым позорным.
* * *
– У меня никогда не было шанса! – возмутился Ли Гансекер.
Он сидел посреди кухни за столом, загроможденным бумагами.
Щеки его нуждались в бритве, рубашка жаждала стирки. Определить его возраст было непросто: опухшее лицо казалось пустым и гладким, не затронутым житейскими невзгодами, тогда как седеющие волосы и мутные глаза говорили об усталости. На самом деле ему было всего сорок два года.
– Никто не предоставил мне шанса. Наверное, теперь они могут быть довольны тем, что сделали со мной. Но не думайте, что я этого не понимаю. Я знаю, меня обманом лишили положенного по праву рождения. И пусть они не напускают на себя вид добряков. Они, эта шайка, эти вонючие лицемеры.
– Кто именно? – спросила Дагни.
– Все вокруг, – заявил Ли Гансекер. – Все люди в сердце своем – гады, и притворяться, что это не так, бесполезно. Справедливость? Ха! Посмотрите на это! – широким жестом он обвел помещение. – Такого человека, как я, загнали сюда!
За окном полуденный свет превращался в подобие серых сумерек, повисших над выцветшими крышами и обнаженными деревьями предместья – какого‑то странного, не вполне городского, но и деревней его тоже нельзя было назвать. Сумрак и сырость, казалось, впитались в сами стены кухни. Стопка оставшейся от завтрака посуды громоздилась в раковине; на плите, в кастрюле, булькал отвар, пар над ним отдавал сальным запашком дешевого мяса; запыленная пишущая машинка стояла на столе посреди кучи бумаг.
– Моторостроительная компания «Двадцатый век», – проговорил Ли Гансекер, – была одной из самых блистательных в истории американской промышленности. Я был президентом. Завод принадлежал мне. Но мне не предоставили шанса.
– Но ведь вы не были президентом «Двадцатого века», так в