Искусство романтизма (Гейне, Шиллер, Байрон, Шопен)

Искусство романтизма (Гейне, Шиллер, Байрон, Шопен) раскрыло состояние мира через состояние духа. Разочарование в результатах Вели­кой французской революции и, как следствие, разочарование в обще­ственном прогрессе порождает романтизм с его мировой скорбью и осоз­нанием того, что всеобщее начало может иметь не божественную, а дья­вольскую природу. В трагедии Байрона «Каин» утверждается неизбеж­ность зла и вечность борьбы с ним. Каин не может примириться с ограни­чениями свободы человеческого духа. Смысл его жизнипротивостоя­ние вечному злу, всесветное воплощение которого — Люцифер. Зло все­сильно, и герой не может его устранить из жизни даже ценой своей гибе­ли. Однако для романтического сознания борьба не бессмысленна: траги­ческий герой не позволяет установить безраздельное господство зла на земле, он создает оазисы надежды в пустыне, где царствует зло.

Критический реализм раскрыл трагический разлад личности и об­щества.

Критический реализм раскрыл трагический разлад личности и об­щества. В трагедии Пушкина «Борис Годунов» заглавный герой хочет ис­пользовать власть на благо народа. Но на пути к власти он совершил зло

— убил невинного царевича Димитрия. И между Борисом и народом про­легла пропасть отчуждения, а потом и гнева. Пушкин показывает, что не существует зла во благо, слезинкой, а тем более кровью ребенка нельзя

достичь всеобщего счастья. Могучий характер Бориса напоминает героев Шекспира. Однако у Шекспира в центре трагедии — личность. У Пушки­на — судьба человеческая — судьба народная; деяния личности впервые сопрягаются с жизнью народа. Народ — и действующее лицо трагедии истории и высший судья поступков ее героев.

Оперы Мусоргского «Борис Годунов» и «Хованщина» воплощают пушкинскую формулу слитности человеческой и народной судеб. Впервые на оперной сцене предстал терпящий бедствие народ, отвер­гающий насилие и произвол. Углубленная характеристика народа от­теснила трагедию совести царя Бориса. Благие помыслы Бориса не воплощаются в жизнь, он остается чуждым народу, втайне страшится его и в нем видит причину своих неудач. Мусоргский разработал музы­кальные средства передачи трагического: музыкально-драматические контрасты, яркий тематизм, скорбные интонации, мрачные тонально­сти и темные тембры оркестровки (фаготы в низком регистре в моноло­ге Бориса «Скорбит душа...»).

Бетховен в Пятой симфонии философски развил трагедийную тему как тему рока. Эту тему продолжил в Четвертой, Пятой и Шестой симфо­ниях Чайковский. Последний обращается и к теме трагической любви в симфонической поэме «Франческа да Римини», где роком сокрушается счастье, и в музыке звучит отчаяние. То же происходит и в Четвертой сим­фонии, однако здесь герой находит опору в могуществе вечной жизни на­рода. В Шестой симфонии Чайковского напряженный трагизм завершает­ся мучительной печалью расставания с жизнью. Трагическое у Чайков­ского выражает противоречие между человеческими устремлениями и жизненными препятствиями, между бесконечностью творческих поры­вов и конечностью бытия личности.

В критическом реализме XIX в. (Диккенс, Бальзак, Стендаль, Гоголь, Толстой, Достоевский) нетрагический характер становится героем траги­ческих ситуаций. В жизни трагедия стала «обыкновенной историей», а ее герой — отчужденным, «частным и частичным» (Гегель) человеком. И поэтому трагедия как жанр исчезает, но как элемент она проникает во все роды и жанры.

Реализм ХХ в. (Хемингуэй, Фолкнер, Франк, Гессе, Белль, Феллини, Антониони, Гершвин, Булгаков, Платонов, Андрей Тарковский) раскрыл трагизм стремлений человека преодолеть разлад с миром, трагизм поиска утраченного смысла жизни.

Трагическое и философия революционного насилия.

Трагическое и философия революционного насилия. «Проблема чело­век и история» — объект художественного анализа трагедии. Гегель счи­тал, что герой в трагедии погибает по своей вине («трагическая вина»: вольно ему бунтовать против веками устоявшегося миропорядка). Черны-

шевский возражал: видеть в погибающем виноватого — мысль натянутая и жестокая, вина за гибель героя лежит на неблагоприятных жизненных обстоятельствах, которые герой стремится изменить.

Взгляд Чернышевского близок к концепции Маркса, для которого истинная тема траге­дии — революция Говоря о революционной трагедии, Маркс имеет в виду, что революцио­нерам приходится жертвовать собой во имя революции и не достаточно обращает внимание на народные бедствия и потери от революционного пожара. Человек, беззаветно преданный идее и способный ради нее жертвовать своей жизнью, особенно легко жертвует чужой и в своей мужественной самоотверженности черпает уверенность в праве на фанатическую же­стокость. Ф. Искандер говорит: «Люди, поддавшиеся соблазну революции, сбрасывая с себя трагедию существования, одновременно сбрасывают чувство долга перед окружающими. Множественный и сложный характер чувства долга перед конкретными людьми заменяется единым лучезарным долгом перед идеей. Это создает определенную легкость существова­ния, бодрит. И чем безупречней выполнение единого революционного долга, тем свободнее чувствует себя революционер от какого-либо долга перед конкретными окружающими людьми, ведь он дальше других пошел ради будущей справедливой жизни. Так он компен­сирует свое революционное усердие и порождает новые (временные!) угнетения на пути к окончательной справедливости» (Искандер 1993). «Верхи гниют — низы наглеют», — та­кое новое определение революционной ситуации предлагает Ф. Искандер.

Консерватизм и революционность — крайности в понимании исто­рии. Последовательное проведение в жизнь идеи революционного изме­нения мира чревато перманентным насилием, кровью, нарушением есте­ственного хода бытия, неизбежным искажением первоначально благород­ных целей революционной борьбы. И впрямь, революцию готовят роман­тики и идеалисты, осуществляют фанатики и герои, а ее результатами пользуются узурпаторы и корыстные разрушители. Это показал истори­ческий опыт ХХ века. И именно об этом предупреждал Достоевский (осо­бенно в «Бесах» и в «Преступлении и наказании»). Исторически неизбеж­ны и трагичны жестокие и кровавые издержки революционного пути раз­решения жизненных противоречий. Радуясь началу первой русской рево­люции (1905 г.), Горький с пафосом писал: «Мир перекрашивается в дру­гой цвет только кровью». Не самая гуманная и не самая красивая краска!

За непротивление злу насилием и за мудрое и терпеливое доверие к логике жизни ратовал Лев Толстой. В известном смысле, по высшему фи­лософскому счету Гегель, Достоевский, Толстой — единомышленники в отрицании исторической правомерности революционного насилия.

Но что делать, если враг не сдается? Его уничтожают — отвечает Горький. Этот ответ не без оснований осмеян и освистан, потому что он был дан в историческом контексте борьбы с мнимыми врагами народа, в контексте массовых репрессий и жертв, приносимых на алтарь государст­ва во имя установления в нем тоталитарного строя. Ну а если не сдается реальный враг, пришедший на твою землю, Гитлер, например? Так ли уж кощунствен ответ «его уничтожают»? Правда, существуют и ненасильст-

венные формы борьбы со злом. Ганди и сопротивление Индии колониа­лизму показали эффективность этих форм, но они неприемлемы в случае борьбы с фашизмом.

Так как же быть? Кто прав? Гегель, Достоевский, Толстой, Ганди или Маркс, Чернышевский, Ленин, Горький? Главная правда — у первых. На­силие склонно к цепной реакции. Начавшись со старухи-процентщицы, оно неизбежно перекинется и на уж совсем неповинную Лизавету. И 1917 год неизбежно перерастает в бесконечный 37. Последовавшие за 17 семь десятков лет показали правоту Достоевского в этом вопросе. И все же, когда идет нашествие, когда Гитлер наступает, непротивление злу невоз­можно. Значит, и во второй точке зрения, как бы несвоевременно это ни звучало сегодня, есть нечто важное, что нельзя выбросить из жизни.

Сейчас многие решают проблему «ответственны ли русская филосо­фия, литература, культура в целом за ГУЛАГ?». Не обсуждая высказан­ные мнения и аргументы, позволю себе высказать свое мнение. Из одно­го и того же цветка змея берет яд, а пчела мед. Большевики взяли из раз­ноцветья русской культуры яд. Наиболее глубокий ответ на вопрос о на­силии и ненасилии можно найти именно в русской культуре у самого мудрого из мудрых, того, кто лучше всех берет жизнь во всей ее сложно­сти, противоречивости и полноте, у самого гармоничного, — у Пушки­на. Он против насилия. Он предупреждает: «Спаси нас Бог от русского бунта, бессмысленного и беспощадного». Он не разделяет экстремизм декабристов. Но он видит в Дубровском положительного героя. Он не отрицает определенного обаяния бунта ни у Пугачева, ни у Разина. Он осуждает Петра за многие жестокости и вместе с тем восторгается его «волей роковой», воздвигающей «пышный, горделивый» град «на бере­гу пустынных волн». Чтобы не продолжать дальше перечень, казалось бы, противоречащих друг другу положений, заключенных в творчестве Пушкина, можно сказать кратко: Пушкин считает ведущей идеей идею мирного, спокойного, эволюционного развития жизни, но на каких-то перевалах истории и в решении каких-то дел он видит возможность и на­сильственных действий, но — и это главное — он считает, что во всем должна быть мера. И именно мера должна уравновесить в истории на­силие и ненасилие. Таков мыслительный постулат, идеал исторического процесса для Пушкина. И его мнение мне представляется высшей исто­рической мудростью. Другое дело, что еще ни одному политику мира не удалось эту пушкинскую формулу претворить в жизнь и в своих дейст­виях соблюсти меру ненасильственного и насильственного историче­ского действия. Всякий хватавшийся за насилие обязательно перегибал палку. А всякий хитривший с насилием или утрачивал власть, или делал ее неэффективной.

Здесь истоки мировых трагедий, здесь вопрос всех вопросов — ведь речь идет об одной из самых высших метафизических проблем бытия, о самой глубинной сути исторического развития. Ведь в истории человече­ства за последние шесть тысячелетий произошло 14508 войн, в которых погибло свыше 3 миллиардов человек, на деньги, израсходованные на войны, можно было бы прокормить все современное человечество. За это время было заключено 4718 мирных договоров и из них соблюдалось только 14. Из всего этого не следует ли, что по крайней мере до сих пор из истории человечества насилие не уходило и что начавший его применять не знал меры и впадал в действия, несущие людям кровавые трагедии? Из всего этого не следует ли, что природа людей греховна и идеальные конст­рукции сторонников непротивления злу насилием столь же утопичны, сколь фанатичны представления о всеобщем счастъи, добываемом через насилие Только мера в применении этих крайностей может уберечь лю­дей и от утопического прекраснодушия, и от агрессивной жестокости В поле напряжения между этими двумя полюсами и разыгрываются трагедии человечества


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: