Озарение. Почти два часа спустя я пришел в себя, очнувшись замерзшим, одеревеневшим, больным и с пульсирующей головой; воздух был все еще тяжелым от насыщенного аромата

Почти два часа спустя я пришел в себя, очнувшись замерзшим, одеревеневшим, больным и с пульсирующей головой; воздух был все еще тяжелым от насыщенного аромата «Maison Le Comte Laliques». Тотчас же я начал сознавать, что со мной что-то необычное случилось — что-то, вызванное моим падением, я не сомневался в точности неврологических объяснений, но это что-то, казалось, пришло ко мне свыше, скорее, из эзотерической области, где объяснения, неврологические или какие-либо другие, не имеют смысла.

Во-первых, я знал — знал! — что в сердце и средоточии моего искусства лежала четко выраженная философия: философия со своей собственной структурой, принципами, логикой и силлогическим самоутверждением, не менее четким, чем рационализм Декарта или псевдомистический экзистенциализм Хайдеггера — и, естественно, более реальная, чем последний. Это безошибочное и точное знание захватило меня сильнее, чем я могу выразить, не столько по причине его последствий, сколько из-за совершенной неуместности и абсолютной неожиданности этого дара! Даже при всей моей всегдашней убежденности во владении техническими навыками, при всем моем непоколебимом чувстве призвания и посвящении всего себя ее потребностям, философия эта была почти видимой, словно я втискиваюсь в темноту, практика без подтверждающей теории, я же — приверженец обрядовости, которому не хватает теории, маг с кроликом, но без цилиндра; теперь, из-за падения и удара по голове, это появилось: я неожиданно обнаружил себя при всех трех составляющих — теории, теологии, цилиндре.

О, как напыщенно, как лощено все это звучит, и как совершенно неадекватно! В то время как подарок, который я получил, был сам по себе чрезвычайно прост: до своего падения я знал, как творить свое искусство, после падения — я знал зачем.

В сердце философии поедающих плоть есть жест любви: он значительный и непосредственный, и поедающий плоть связан с плотью точно так же, как парень с эрекцией связан с влажной девушкой; этот процесс продолжителен и долготерпелив, и вкушающий плоть тоскует по плоти так же, как мистик тоскует по поцелую Бога; эта тоска сродни одержимости, она захватывает всего человека, и поедающий плоть страстно желает плоти точно так же, как бесплодная женщина страстно желает ребенка.

Подумайте об этом, прошу вас: разве не очевидно за пределами любых разумных сомнений, что этот мир полностью зависит от продолжающегося существования движений в сторону уступок и поглощения? Разве все эти принципы не обосновывают сущность распределения веществ? Так как там, где я — или, по меньшей мере, там, где мое тело — вы, ваше тело, быть не может; просто не может существовать физически, я занимаю некоторое пространство, и пространство, которое я занимаю, недоступно для вас. Следовательно, пока нас не уничтожили в яростной борьбе, правило законов природы, которые определяют выживание каждого вида — от человека до амебы! — это движения в сторону уступок и поглощения. Некоторые рождены для того, чтобы уступать, а другие — чтобы поглощать; чернопятая антилопа нервно скачет среди пыльных кустов, принадлежа к первому виду, а лев, который сбивает ее с внезапным красным взрывом капель крови и тканей, принадлежит к последнему. Так же, как и моя разновидность, племя поедающих плоть.

Имеющиеся в данный момент предложения всегда помогают осознать это двойственное движение. Нет никаких эффективных сравнений, которые можно сделать между человеком, действительно поедающим плоть, и — скажем — человеком, который, причмокивая, поглощает тушеное мясо с подноса, сидя перед телевизором, как часто делал мой отец: первый, будучи выше всех в крайней степени, знает о своем высоком призвании и изысканной чувствительности к потребностям своего искусства, является носителем света знаний; второй, пребывая в полном незнании относительно процесса, в который он вовлечен, погружается в глубокую интеллектуальную темноту. Первый — это любовник, второй — неразумное чудовище. Тогда есть кто-то — и это единственный род, представляющий ценность! — чей особенный дар позволяет ему превращать осознанное соучастие в единственную действенную природу, в редкостное и любимое искусство; я, Орландо Крисп, — один из этого племени.

Да, я знал, в миг ошеломляющего интеллектуального озарения, которое испытал, что открыл философию своего алхимического искусства — метафизику, которая была ее матрицей и основой. Я немедленно окрестил ее Поглощением, и теперь я расскажу вам, что она, в конце концов, пришла, чтобы обозначить широкую перспективу моей жизни. Она придерживается утверждения, что мир Форм был, по Платону, — и его субъект, и метод, магнитным камнем его мышления, чувства и деяния. И я называю это искусство своим? Нет — конечно же, оно принадлежит миру!

Позвольте мне снова сказать это: мое искусство больше всего напоминает труд алхимика, так как я преобразовываю основное в необычайное, низкое в высокое, я превращаю мертвую плоть в röti de pore aux pommes,[119]и у меня нет совершенно никаких сомнений относительно того, что делается. Я подтверждаю на физическом уровне преобразование духовной значимости, духовный выбор, высокий и возвышенный, как горячий жир в чугунной кастрюле, так как слова являются знаками, и свидетельствуют о реальности.

Они боролись против невозможных странностей, эти необычные клоуны из мистической химии — ох, как они мечтали о том, чего никогда не смогут достигнуть, и, отчаявшись в этой своей мечте, активно продолжали стремиться к успеху, люди, одержимые беспорядочным трудом, вдохновленные сиянием света, который исходил из такой глубины, что они не смогли даже заметить его жар и принять на веру его существование. От работы в черном к работе в красном; от замаранной бесформенности prima materia к lapisphilosophorum;[120]от двух килограммов очищенных от костей бараньих лопаток к Navarin d’Agneau Printaniei [121]— вы можете заметить прогресс? Они пытались превратить исходный металл в золото, и, делая это, они описывали эволюцию души через божественность; я превращаю мертвую свинью в Colombo de роrc frais,[122]и делаю практически то же самое. Через двойное движение уступок и поглощения, плоть меньшего создания превращается в нечто великое: мертвая свинья становится Орландо Криспом. Может ли существовать более изумительное преобразование, чем это?

Во-вторых, я обнаружил, что после моего падения и удара головой у меня появилась очень странная способность, которую, признаюсь, время от времени все еще сбивает меня с толку, и которая, как я теперь знаю, называется синэстезия. Попросту говоря, это возможность воспринимать нечто существующее с помощью чувств, отличных от тех, которые созданы для их восприятия. Жареный цыпленок, например, может вызвать изогнутые очертания во внутренней перспективе сознания, или запах роз вызывает пение скрипок во внутреннем слухе. Мне довелось узнать, что эта необычная способность возникает естественным путем только у десяти людей из миллиона; более того, у них это явление случается непроизвольно, а не является предметом осознанного управления. Я же мог включать и выключать у себя эту возможность по своей воле, что сделало меня несколько чудаковатым.

Так как я пишу это здесь, в своей маленькой камере тюрьмы Регина Каэли, в среду, я могу заодно рассказать, что среды — красивейшие оттенки глубокого синего цвета; пятницы, дни, в которые я беседую с доктором Баллетти, — агрессивно красные. Розы, как я уже упоминал, заставляют меня слышать скрипки, играющие милую, высокую мелодию, которая одновременно грустна и поднимает настроение; цветы, которые были срезаны и поставлены в вазу, рыдают — это единственное слово должным образом описывает медленный, понижающийся ритм звуков виолончели, сопровождаемый пронзительным, скрежещущим звяканьем перкуссии, которую я неизменно слышу в своей голове, если настроюсь на синэстезию в присутствии срезанных цветов. Число три имеет душу треугольника, в то время как четыре — это две параллельные линии, а семь, сумма трех и четырех, — идеальный круг; кто-то может сказать, что три — это ворота, четыре — путь, а семь — досада от пропущенного мяча. Семь, да будет вам известно, всегда признавалось эзотериками, как древними, так и современными, числом великой мистической важности, и я совершенно не удивлен — оно выглядит как красивый круг, часто окрашенный в светлый, почти прозрачный аметистовый цвет. Чем больше число, тем меньше создается очертание.

Красный цвет звучит как яркий, чистый звук труб, и, что еще более удивительно, заставляет меня видеть огромную, похожую на дерево протяженность чистейшего золота; однако, скрипка становится моим любимейшим инструментом, потому что она открывает этот глубокий и прекрасный синий цвет, который теперь я связываю со средами. Мне кажется, что если бы я услышал, как кто-нибудь играет на скрипке в среду, я бы умер от пресыщения синим цветом — мягкого, умиротворяющего, восхитительно дрейфующего в синей бесконечности. Любые барабаны вызывают у меня отвращение, поскольку немедленно разрушают мое внутреннее видение безбрежным высохшим простором неравномерных черных очертаний, словно вещи пришельцев, сброшенные кожи рептилий, видоизмененные живые формы насекомых. Я считаю барабан самым страшным инструментом.

Для протокола, неизвестный читатель этих откровений, я могу сказать тебе, что оргазм (мой личный или чужой) — это звездный взрыв бриллиантов белого цвета, центр и сердце которого — маленький круг водянистого цвета; пройти через этот круг — это все равно, что пересечь безвременье и несуществующее пространство — бесконечную паузу, если хотите — и быть там вечно, поскольку пути обратно не существует. К счастью, человеческий оргазм недостаточно интенсивен для того, чтобы это произошло — только определенная тантрическая техника осмеливается превратить все это в реальность; я однажды читал об индийском монахе, который практиковал тантрические сношения с коровой — он потерял сознание за мгновение до кульминации и больше в это сознание не возвращался. Что случилось с коровой, мне неизвестно.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: