В Танзании

Сейчас половина шестого вечера, и я отдыхаю в палатке, воздвигнутой специально для меня рядом с потрескавшейся глинобитной стеной одного из домов в бома, где живет тетка Кезумы (так зовут моего проводника). Две девчушки лет десяти – изящные, худенькие и тонкокостные, одетые в широкие красно‑фиолетовые наряды, с тяжелыми украшениями из белых бусин на руках и шее – подглядывают за мной из‑за угла. Ладошки они держат у лица, чтобы сдерживать смех, который одолевает их всякий раз, когда я поднимаю глаза от письма и улыбаюсь им. Если я машу им рукой, они радуются так, будто обучили щенка какому‑то хитроумному трюку.

Сегодняшний день выдался долгим и удивительным, и он еще не закончился. В восемь утра мы – Кезума, Лейан, Элли, Абед и я – выехали из дома Кезумы в Аруше. Кезума – невысокий, улыбчивый и красивый мужчина, одетый в традиционный наряд масаев: красный клетчатый балахон, сандалии из мотоциклетных покрышек; множество украшений из белых бусин на шее, руках и щиколотках; большой кинжал в красных кожаных ножнах на поясе и неизменный «жезл вождя» в руке. Так он одевается всегда: когда разъезжает по городу на мотоцикле, когда пасет коз в одной из принадлежащих его семье деревень и когда перед сотнями слушателей в Беркли рассказывает о созданной им некоммерческой организации «Китумусоте». Главная задача «Китумусоте» – создание образовательных программ для масаев и охрана среды, в которой обитает этот народ, страстно приверженный своему традиционно пастушескому образу жизни. Для сбора средств Кезума организует «культурные сафари» вроде того, в котором я сейчас участвую. Я понимаю, что при слове «сафари» воображение тут же рисует вам не слишком привлекательный образ: туристка в пробковом шлеме, с термосом, полным джина с тоником, разъезжает по девственным африканским равнинам в «лендровере». Но на самом деле «культурное сафари» – это занятие куда более тихое и интимное: я просто знакомлюсь с членами семьи Кезумы и некоторое время гощу у них. Когда мы приехали в деревню, все местные женщины сидели под единственным здесь тенистым деревом – они собираются тут для занятий суахили и арифметикой. Правда, в тот момент, когда мы приехали, они не учились, а пели. Тетка Кезумы, красивая пожилая женщина, со смехом предложила мне присоединиться к их пению и танцам и не перестала смеяться, даже когда стало ясно, что танцевать я совершенно не умею.

Потом мне дали отдохнуть, а теперь, похоже, наступило время вопросов и ответов.

– О твоей свадьбе договорились родители, или муж сам тебя выбрал?

– Скорее уж я выбрала его.

Наверное, слово «выбрала» не совсем правильное: в нем есть какой‑то намек на банальное принуждение, но другого я сейчас не могу подобрать. Кезума переводит и явно шокирует женщин: они недоуменно переглядываются и хихикают. Интересно, что было бы, расскажи я им обо всем остальном?

– А дети у тебя есть?

– Нет пока.

Они сочувственно кивают и смотрят с жалостью: трагедия бездетности им понятна.

– У нас в жизни главное – это наши стада, наши семьи и наши дети. А что главное в твоей жизни?

Ну, ничего себе! И что мне на это ответить? Муж? Любовник? Секс? Деньги? Собака? Не могу же я признаться, что именно поэтому и оказалась в далекой танзанийской деревушке на высушенном солнцем склоне холма. «Я надеялась, что как раз вы мне и объясните…»

– А какую работу ты делаешь по дому?

– Ну, в принципе, муж и жена должны делить домашнюю работу поровну: уборку, готовку и так далее. Но на практике я делаю больше. – Разумеется, только в том случае, если на несколько месяцев не уезжаю черт знает куда.

При этом заявлении женщины опять хихикают, но потом становятся серьезными. Одна из них, пожилая, усталая с виду, не такая активная и жизнерадостная, как тетка Кезумы, говорит, а другие согласно кивают:

– У вас так много свободы.

Неожиданное для меня заявление. Я только что думала о том, как завидую этим женщинам: их красоте, пению и босым ногам, ступающим по сухой красной земле. Романтической простоте их жизни. Наверное, это было очень глупо.

– А нам приходится выполнять всю работу. Мужчины только пасут скот. А если мы что‑то делаем неправильно, мужья бьют нас.

Мне приходит в голову, что я даже примерно не представляю себе возраст этих женщин. Некоторые кажутся почти девочками, лет шестнадцати, не больше. Другие совсем древние. Но большинство находится в неопределенной средней нише. Тетке Кезумы может быть и сорок, и семьдесят. Я спрашиваю его об этом.

– Я не знаю. И она сама не знает.

– Разве такое возможно?

– У нас, масаев, не бывает свидетельств о рождении. У меня с этим возникла большая проблема, когда я собрался в США! – Он смеется, откинув голову назад и наклонив вперед плечи, – характерный для него жест, как я уже поняла. – Я сказал женщине в офисе, что мне двадцать семь, но на самом деле я не знаю. Похоже, что мне двадцать семь лет?

– Похоже.

Вообще‑то ему с таким же успехом может быть и двадцать один, и тридцать пять: очевидная физическая молодость Кезумы уравновешивается его серьезностью, не говоря уж о внушительном списке свершений. Он родился в крохотной деревушке на границе Танзании и Кении, окончил школу, научился бегло говорить на суахили и английском, накопил денег на то, чтобы прослушать в колледже курс по кинорежиссуре, основам компьютерной грамотности и теории глобализации. Он основал международную некоммерческую организацию, ездил в Соединенные Штаты, чтобы собрать деньги, выступал с докладами и завел по всему миру кучу друзей, которые в любой момент рады принять его у себя дома.

– И дней рождения у нас тоже не празднуют. Я того же возраста, как и все в моей группе воинов. Нам сделали… подожди, я знаю это слово… нет, не порез… обрезание! Всем в один день, и после этого все мы стали воинами. И будем воинами до тех пор, пока царь масаев не решит, что нам пора становиться старейшинами. Вот тогда‑то я попью пива! – Кезума опять смеется, и женщины заранее улыбаются, ожидая перевода.

Услышав, о чем шла речь, они снова хихикают, не в силах поверить, что можно не понимать таких простых вещей, как возраст и время.

– А у вас разве не бывает возрастных групп? – удивляется одна из молодых женщин. – Воинов, старейшин?

– Нет: таких, как у вас, не бывает. У нас есть «поколения», но это немного другое понятие, более общее. Это все – мужчины и женщины, – родившиеся в определенный период времени: лет тридцать или около того.

Кезума переводит, и женщины обдумывают мой ответ.

– Но, если у вас нет возрастных групп, – интересуется одна, – откуда вы тогда знаете, кому оказывать уважение?

– Уважение? Ну, как бы вам объяснить… Возможно, уважение не так уж много значит для нас. И вообще, оно у нас какое‑то другое. Я могу уважать человека за то, что он совершил, или за какие‑то присущие ему качества, а вовсе не за возраст.

Женщины смотрят на меня с ужасом.

– Но ведь уважение… уважение – это то, что делает нас людьми. На уважении держатся семьи. Уважение – это самое важное в жизни!

– Не знаю… Что касается меня, то уважение – это, конечно, приятно, но лично я бы, наверное, предпочла любовь.

Пару минут мы, каждый со своей стороны, пытаемся преодолеть разделяющую нас пропасть непонимания; только вежливость не позволяет местным женщинам признаться, что они считают мои взгляды опасными, крамольными и дикарскими, а мне та же вежливость мешает заявить, что, по моему мнению, они тонут во мраке патриархального варварства. Внезапно у меня случается озарение: не интеллектуальное, а, скорее, интуитивное.

– Вот вы говорите, что людей объединяет уважение. А я считаю, что любовь. Я думаю… вот только не знаю, как объяснить это… если ты по‑настоящему любишь кого‑то, не в смысле… – Я поворачиваюсь за помощью к Кезуме. – Понимаете, я имею в виду не секс и не просто влюбленность. – Он переводит, и женщины снова хихикают. – Но когда по‑настоящему любишь кого‑то, то это бывает потому, что ты уважаешь этого человека. Или, наоборот, уважение вырастает из любви. Я думаю, на самом деле, это одно и то же.

Не знаю, поняли ли эти женщины, что я хотела сказать, но в ответ на мои слова они кивают и довольно улыбаются.

После нашей беседы я решаю прогуляться вокруг бома и, если повезет, найти тихое место, чтобы спокойно справить малую нужду. Кезума уже успел объяснить мне, что каждая бома – несколько глиняных хижин под соломенными крышами; один загон для коров и второй для коз, обнесенные оградой, а вернее, просто воткнутыми в землю колючими ветками, – это поселение одной большой семьи, состоящей из старейшины и его жены, незамужних дочерей, а также сыновей – как холостых, так и женатых. Несколько бома составляют одну деревню. Они отстоят довольно далеко друг от друга. Прогуливаясь вокруг бома, в которой мне предстоит провести ночь, я вижу рядом еще только две другие. Так что на самом деле масайская деревня – это такое расползшееся поселение, у которого нет центра. Мне подобный образ жизни кажется довольно странным: с одной стороны, местные жители должны чувствовать себя одиноко, а с другой – женщины обитают чересчур уж близко к свекровям.

А еще выяснилось, что присесть под кустиком в тишине и уединении здесь почти невозможно. Я уже привыкла к тому, что за моими телесными отправлениями каждый раз наблюдают несколько любопытных козлят, но вот смириться с тем, что какой‑нибудь обитатель одной из трех бома или кучка детей любуются на мою задницу, которая, вероятно, кажется им неприлично толстой и белой, я никак не могу. Кустов и деревьев здесь совсем мало, а те, что есть, чрезвычайно колючие, но в конце концов мне все‑таки удается найти укромное местечко.

Возвращаясь в свою бома, я встречаю кучку детей: они машут руками, смеются, но не заговаривают со мной. Они даже не называют меня «мзунгу» (это слово на суахили обозначает что‑то вроде «гринго»), как делали дети в Аруше, потому что большинство местных не говорят на суахили. Тем не менее эта компания – три девочки лет девяти‑двенадцати и пара маленьких мальчиков – свое дело знает. Пока одна из девочек восхищается серьгами, ожерельями и браслетами, подаренными мне теткой Кезумы, другие моментально залезают ко мне в карманы и извлекают из них фотоаппарат и мобильник. Услышав рингтон моего телефона – «You Know That I'm No Good» в исполнении Эми Уайнхаус, – они расцветают белоснежными улыбками и пускаются в пляс, но самый большой интерес вызывает фотоаппарат. Он переходит из рук в руки, потом мне приходится фотографировать всех ребятишек по очереди, и каждый новый снимок вызывает массу комментариев, белозубого смеха, восторга или издевок.

Откуда ни возьмись, на дороге появляется тетка Кезумы. Она властно берет меня под руку, сердито разгоняет детей, проявив особую суровость к малышу в висящей до земли куртке. – тот, хныкая, убегает по направлению к другой бома – и увлекает по направлению к поставленной специально для меня палатке. (Кезума настоял, чтобы я поселилась именно в ней, а не в одной из хижин. «Там очень‑очень темно и дымно, – объяснил он. – Мзунгу трудно к такому привыкнуть».)

– Лала, лала… – настойчиво говорит женщина и подкрепляет свои слова интернациональным жестом: щека ее лежит на двух сложенных ладонях.

Понятно: она хочет, чтобы я легла отдохнуть. Солнце стоит прямо над головой, день очень жаркий, и, наверное, у меня измученный вид, а может, масаи считают всех белых людей нежными цветками. Мне остается только улыбнуться, кивнуть и заползти в палатку. Там я сбрасываю туфли, ложусь на бок, но тут же переворачиваюсь: мне мешает мобильник в кармане. Я достаю его и, к своему удивлению, вижу, что нахожусь в зоне действия сети. Что еще более странно, я легко выхожу в Интернет и, конечно, тут же заглядываю на свою страничку «Фейсбука». Оставив там свежее сообщение: «Ваш корреспондент ведет прямой репортаж из самой настоящей масайской деревни!», я не могу удержаться от соблазна и открываю страничку Д. На ней, как мне хорошо известно, размещена его единственная не защищенная паролем фотография во всем виртуальном пространстве (я достаточно пошарила по Гуглу, чтобы знать это наверняка). На снимке он улыбается хорошо знакомой мне улыбкой и одет в рубашку, которую я ему подарила. При виде фотографии я вдруг чувствую приступ такого отвращения к себе, что тут же выключаю телефон и засовываю его поглубже в рюкзак. Там я случайно натыкаюсь на круглую каменную шайбу – ту самую, что Эрик сделал специально для меня. Она темная, тяжелая и такая же шелковисто‑гладкая, как внутренняя поверхность коленной чашечки. Не знаю, зачем я взяла ее с собой, рискуя потерять, но мне нравится держать ее в руке, гладить пальцами или прижимать ко лбу. Под шайбой лежат две пачки бумаги – адресованные двум мужчинам письма с путевыми заметками уже начали смахивать на эпистолярный роман. Я достаю их и кладу перед собой.

Но писать мне лень, и поэтому я просто лежу и разглядываю солнечные пятна на стенах палатки. Сквозь забранное сеткой окно мне виден залитый золотым светом склон холма. Две девчушки то и дело заглядывают в незастегнутую дверь, хватают фотоаппарат, рассматривают снимки, а потом стремительно удирают, не столько от застенчивости, сколько из страха перед грозной теткой Кезумы.

Внезапно тишина нарушается оглушительным многоголосым блеянием. Это вернувшиеся с пастбища взрослые козы громко зовут своих малышей, остававшихся поблизости от деревни. Тревожные, почти скорбные крики и ответное тонкое блеяние не смолкают до тех пор, пока последняя коза не отыщет своего козленка, а потом на деревню опять опускается умиротворенная тишина. Все вернулись домой.

Уже в темноте, после захода солнца, Абед и Элли стряпают для меня обед: козьи ребра с картошкой. Закончив готовить, они тут же тушат костер, и бома погружается в полную темноту. Раньше я полагала, что по ночам африканская деревня освещается факелами, или кострами, или газоразрядными лампами, но сейчас выясняю, что единственным источником света здесь служит мой фонарик, если не считать далекого красного огонька, мигающего на какой‑то вышке, как уверяет Кезума, уже на территории Кении. При свете фонарика я смотрю на танцы, которые устраивают для меня мужчины. Абед и Элли, единственные, кроме меня, кто носит здесь европейскую одежду, тоже наблюдают, а Кезума с удовольствием присоединяется к танцующим. Одна песня и танец напоминают спортивное соревнование. Они рассказывают о том, как искусный воин запрыгивает прямо на дерево, спасаясь от преследующего его льва, и именно эти прыжки и демонстрируют танцоры. Прямо с места они взмывают в воздух, подтягивая колени к груди, и каждый старается прыгнуть выше предыдущего. В танце принимают участие все: воины, старейшины и самые маленькие мальчики. (Мне немного странно использовать эти слова: «воины», «старейшины», – но ведь они сами себя так называют.) Накал соревнования все увеличивается, азарт опьяняет участников – верный признак переизбытка тестостерона. Элли, очень‑красивый юноша лет восемнадцати, смеется и, наклонившись к моему уху, шепчет: «Эти масаи, они все чокнутые».

Чуть позже я желаю всем спокойной ночи и забираюсь в свою палатку. Спать еще рано, и я даже не очень устала, просто мне вдруг захотелось побыть одной. Я лежу на спине и вглядываюсь в полную черноту за распахнутой полотняной дверью. Где‑то в стороне, кажется под школьным деревом, женщины запевают свою песню, то ли соревнуясь с мужчинами, то ли подтягивая им. Их песня невыразимо прекрасна, полна жизни и какой‑то странной тоски. Это продолжается долго, несколько часов, до глубокой ночи. Я лежу без сна, слушаю их голоса и молчание своего телефона, которое тоже кажется мне частью музыки. Вот уже много‑много лет (а может, и вовсе никогда раньше) у меня на душе не было так хорошо и спокойно.

Мы с Эриком любим одинаковую музыку, часто просыпаемся с одной и той же звучащей в голове песней, и нам достаточно одной фальшиво напетой строчки, чтобы понять, о чем идет речь. А вот с Д. мы никогда не пели вместе. Он часто предлагал, но я стеснялась своего голоса и отсутствия слуха. К тому же наизусть мы с ним всегда помнили разные песни. Одна мелодия, которую он напел мне на парковке во Флориде, потом долго преследовала меня, да и до сих пор я часто вспоминаю ее. Позже я нашла слова в Интернете, и оказалось, что это одна из песен Бека. Не помню, о чем она была, кажется, что‑то про «странное приглашение»…

Мне уже давно хочется в туалет, и я собираюсь выйти из бома, но тут голоса поющих заглушает странный, протяжный крик, похожий на женский. Могу поклясться, что это была самая настоящая гиена. Пожалуй, лучше уж я потерплю до утра.

* * *

Оказалось, Элли успел поработать гидом у туристов, желающих подняться на Килиманджаро. Я узнаю об этом на следующий день, когда он везет нас к очередному пункту назначения – новой деревне и новой бома, на этот раз принадлежащей отцу Кезумы. Всю долгую дорогу Элли поддерживает разговор и, кажется, немного флиртует со мной. Он показывает мне всякие интересные вещи, мимо которых мы проезжаем: гигантские баобабы, крошечных антилоп ростом не больше тридцати сантиметров, которых тут называют дик‑дик, птиц. Здесь это самые обычные птицы вроде наших скворцов, но перья у них на спине ярчайшего сапфирового цвета, а грудки – огненно‑оранжевые. Антилопа канна, вероятно, решившая покончить жизнь самоубийством, выскакивает на дорогу прямо перед нашей машиной, чудом избегает столкновения с едущим навстречу автобусом и уносится прочь по склону. Мы начинаем гадать, кто же мог так ее напугать, а я жду, что вот‑вот из кустов покажется львица или гепард. Хотя, возможно, антилопы канны просто развлекаются подобным образом.

Мы прибываем в бома, перевалив через гребень горы по ухабистой дороге, которая даже и на дорогу‑то не похожа. Я думала, предыдущая деревня была очень красивой, но здесь увидела нечто потрясающее: практически бесконечная равнина и вид на следующую горную цепь, которая находится уже по ту сторону границы, в Кении. Одна из этих гор – вулкан, и над вершиной поднимается тонкая струйка дыма. Все залито золотым и розовым светом. Мы приезжаем вечером, в то самое время, когда козлята начинают жалобно блеять, подзывая матерей.

Когда родительница найдена, козленок поджимает передние ноги, становится на колени и со всей дури тычется головой в материнский живот. Похоже, козам это не очень нравится. Одна из них вообще решает, что с нее хватит, и пытается спастись бегством. Кезума зовет меня на помощь, и нам приходится держать мамашу за рога, пока малыш не насытится.

Другая коза ведет себя, как невоспитанная собака: заходит в дома, все время норовит что‑то стянуть и даже пытается выпить из чашки чай, который заварила для меня жена Кезумы. Он говорит, что она делает его из коры какого‑то местного дерева, и цвету напитка грязно‑бурый и довольно подозрительный, но на вкус чай напоминает шоколад и корицу. Есть в деревне и настоящая собака, дружелюбная животина, принадлежащая Кезуме. Вообще‑то масаи, похоже, не особенно любят собак, и поэтому гладим ее только мы с хозяином, а остальные смотрят на нас, как на дурачков.

Кезума носит традиционные балахоны и обувь из мотоциклетных покрышек, но при этом имеет диплом по специальности «кинопроизводство» и живо интересуется движением за права женщин. Он побывал в Сан‑Франциско, Нью‑Йорке и Европе, но не менее комфортно чувствует себя дома, среди коз и глиняных хижин в деревне своего отца, когда сидит на корточках на сухой земле с чашкой странного ароматного чая, приготовленного его молодой женой. А собаку он завел после того, как познакомился с домашним любимцем своих друзей в Америке. Наверное, жизнь представляется Кезуме очень странной, волшебной, большой и многообразной. Возможно, такой она может стать и для любого из нас, если только мы захотим вглядеться попристальнее.

Наступает час, когда домой возвращается крупный скот. Масайские коровы ничуть не похожи на наших прозаических представителей херефордской породы. Это великолепные красные, черные или серые животные с широкими рогами, блестящими боками и мощной грудью. Они двигаются с достоинством, удивительной грацией и почти беззвучно – лишь изредка тишину нарушает бряканье колокольчика.

Сегодня после ужина (на этот раз Абед приготовил для меня что‑то вроде спагетти с фрикадельками) и захода солнца все обитатели бома собираются вокруг костра. Я вручаю отцу Кезумы две банки пива, привезенные из города, – с тех пор, как из разряда воинов он перешел в старейшины, ему можно время от времени побаловать себе этим напитком. Все остальные пьют кока‑колу. Некоторые из мужчин рассказывают сказки, а Кезума переводит для меня. Все местные сказки очень длинные и запутанные, и я никак не могу уследить за поворотами сюжета. Во всех обязательно действуют демоны, злые духи и женщины, спасающие своих детей от отцов, которые хотят их убить, – стандартный мифологический набор. Потом меня просят рассказать какую‑нибудь американскую сказку, и я на минуту теряюсь, но потом нахожу прекрасный выход:

– В каждом поколении рождается всего одна истребительница, девочка, наделенная силой и особым умением для борьбы с демонами…

Я рассказываю им историю о Баффи, вампирах, борьбе, разбитом сердце и желаниях, которые лучше бы не загадывать. Мне ужасно приятно, что все эти женщины, дети и мужчины так внимательно меня слушают: они наклоняются вперед, их глаза светятся, они ахают, смеются и качают головами. Под конец моя история тоже становится порядком запутанной – как я уже говорила, пересказать «Баффи» – задача не из простых, – но, кажется, мои слушатели все понимают. Заканчиваю я, как и полагается заканчивать масайские сказки, моралью:

– Будьте поаккуратнее со своими желаниями. Нам всем приходится жить в мире, который мы сами для себя создали.

Этой ночью я почти не сплю, но не потому, что тревожусь или хандрю, – как ни странно, ничего подобного со мной не происходит. Какое‑то время я, правда, представляю, как привезу сюда Эрика, но это приятные мысли. И еще мне приятно, что я даже не мечтаю о том, чтобы показать все это Д., потому что его это совершенно точно ни капельки не заинтересует. Нет, не сплю я оттого, что всю ночь мою палатку сотрясает непонятно откуда взявшийся ураганной силы ветер. Нейлоновая ткань хлопает, как паруса на ветру, и я всерьез боюсь, что мой домик развалится. Наконец Элли и Абед вылезают из собственной палатки и приходят мне на помощь; сквозь тонкую ткань я вижу, как мелькают лучи их фонариков. Они кричат мне, чтобы я оставалась внутри, и укрепляют колышки. Теперь можно не опасаться, что меня унесет вниз по склону. Уже на рассвете ветер утихает, и мне удается пару часов поспать.

Утром Кезума приветствует меня прямо у входа в палатку:

– Сегодня очень, очень большой день. Абед уже приготовил тебе завтрак.

После того как я поспешно проглатываю хлеб с ореховым маслом, стакан ананасового сока и кусочек манго, Кезума ведет меня в загон, где мужчины собираются пускать кровь корове.

Собственно, именно за этим я и приехала в Танзанию. «Хочу пожить в масайской деревне и попробовать коровью кровь!» – так я пыталась объяснить Эрику, почему снова бросаю его и еду на край света. Дело не в том, что я несчастлива вообще или несчастлива именно с ним. Мне просто хочется испытать что‑то совершенно новое, в корне отличное от моей прежней жизни. Наверное, я его не до конца убедила, но попытка была неплохая.

И надо сказать, это новое ощущение, ради которого я обогнула половину земного шара, не обманывает моих ожиданий. Мы все заходим в загон, а животные жмутся к противоположной стенке, стараясь держаться от нас как можно дальше. Мужчины обсуждают, какого бычка выбрать (почему‑то кровь всегда берут именно у бычков, а не у коров): он должен быть достаточно молодым и здоровым, чтобы быстро оправиться после кровопускания. Наконец они выбирают одного – темно‑рыжего, среднего размера. Ему на шею накидывают веревочную петлю и вытаскивают из стада. Двое мужчин хватают его за рога и тянут голову назад, обнажая шею, а третий потуже затягивает веревку, чтобы набухла яремная вена. Еще несколько воинов сжимают бычку бока, чтобы он случайно не дернулся. Кезума достает принесенный с собой лук со стрелами: лук совсем коротенький, сантиметров шестьдесят в длину, а к его деревянной части обрывком веревки привязана стрела из оструганной палочки. Кезума низко наклоняется, тщательно прицеливается и с очень близкого расстояния пускает стрелу в надувшуюся вену бычка. Тот заметно вздрагивает – еще бы, ведь у него из шеи уже бьет фонтанчик крови, – но в целом остается довольно спокойным, хоть и напряженным, как пациент в кабинете у зубного врача. Кровь собирают в большую бутыль из тыквы, вмещающую литр или немного больше. Когда она заполняется доверху, Кезума зачерпывает с земли пригоршню смешанной с навозом грязи и втирает в ранку на шее бычка, Потом его отпускают, и он спешит присоединиться к стаду, немного напуганный, но в целом вполне здоровый.

Один из мужчин вытаскивает из изгороди длинную палку и несколько минут энергично мешает ею кровь в бутылке. Когда он вынимает ее, кончик палки покрыт липкой массой, похожей на алую сахарную вату. Он протягивает палку маленькому мальчику, и тот с удовольствием ее облизывает.

– Иногда дети не хотят пить кровь, и тогда мы даем им вот это, чтобы привыкли. Эта штука больше похожа на мясо.

– А, понятно.

На самом деле мне понятно только, что, по‑видимому, именно это и называется непреодолимым культурным различием. Потому что смотреть на то, что происходит, без отвращения я не могу.

Жена Кезумы приносит всем взрослым железные кружки, которые до половины наполняют кровью. Мы все пьем. Что ж, кровь как кровь. Солоноватый, хорошо знакомый вкус, который чувствуешь всякий раз, когда нечаянно прикусишь щеку или когда тебе удаляют зуб.

Потом жена Кезумы приносит целую кастрюльку своего чая с корицей. Я наблюдаю, как маленький мальчик берет кружку, из которой только что пили кровь, и тщательно чистит ее: зачерпывает с земли грязь с навозом, крутит в кружке, потом вытряхивает, и ему наливают чай. Наверное, ко всему этому можно привыкнуть.

Немного позже мы – я, Кезума, Элли, Абед, Лейан и еще пара юношей из бома – собираем кое‑какие вещи и отправляемся вниз по склону. Там нас ожидает то, что Кезума называет «орпул», хотя я не совсем понимаю, что это значит. Мне известно, что там, внизу, они собираются убить для меня козу. День стоит жаркий, а спуск – крутой и каменистый. Я постоянно поскальзываюсь и несколько раз падаю. Кезума со спутниками прыгают по камням уверенно, как горные козлы. Несколько раз, дабы сохранить равновесие, я хватаюсь за ветки колючих кустарников и еле удерживаюсь, чтобы не застонать в голос. Я стараюсь не дышать слишком громко и не очень отставать. Наконец, примерно через полчаса, мы оказываемся в широком тенистом овраге; на самом деле, это русло реки, но сейчас, в конце засушливого сезона, от нее остался только крошечный ручеек. Еще один юноша из деревни прибыл на место раньше нас и привел с собой козу, которой и предстоит стать нашим обедом. Это белое, величественно спокойное животное, которое, похоже, нисколько не тревожит незнакомое место и присутствие мужчин с очень большими ножами за поясом.

Коза с довольным видом ощипывает листочки с деревца, выросшего из трещины в скале, а Абед и Элли тем временем распаковывают свой увесистый багаж, доставленный сюда специально ради удобства белой женщины, мзунгу, – европейская еда в пластиковых контейнерах, спальный мешок, кухонные приборы и много‑много бутылок воды, одну из которых Абед заставляет меня выпить сразу же. Сами они водой не интересуются: я еще ни разу не видела, чтобы африканцы пили что‑нибудь кроме пива и колы. От обжигающих солнечных лучей не спасают даже растущие по краю оврага деревья и легкий ветерок; дорога была тяжелой, и я с жадностью припадаю к бутылке.

Скоро небольшая каменная площадка на склоне оврага уже окружена колючими сучьями, которые будут охранять наш сон ночью, а посредине горит костер. Один из юношей приносит в лагерь охапку веток со свежими листьями и бросает ее на землю. Коза немедленно переключается на них. Судя по всему, она не чует свою скорую смерть и не ожидает ничего плохого до тех пор, пока двое масаев не хватают ее – один за передние ноги, другой за задние – и не швыряют на землю. Тут коза, разумеется, начинает громко протестовать, но мужчины Держат ее крепко: их красно‑фиолетовые одежды развеваются, обнажая крепкие мускулы рук. Кезума опускается на корточки и хватает козу за голову, зажимая ей рот и ноздри.

Еще несколько минут животное дергается, пытается вырваться и отчаянно борется за жизнь. Через ладонь Кезумы до нас доносится исполненный ужаса крик. Трое масаев при этом не перестают болтать и чему‑то смеяться.

Мне кажется, козы живут здесь вполне счастливо. У них толстые бока, блестящая шерсть, они гуляют на свободе и нисколько не боятся людей. Но это не значит, что смерть они встречают спокойно и безропотно. Они не хотят умирать и до последней секунды отчаянно цепляются за жизнь. Я не знаю, почему эти мужчины смеются. Возможно, дело в том, что как бы вы ни привыкли к этому зрелищу, как бы часто ни убивали животных собственными руками, но если вы приличный человек, то все равно будете испытывать психологический дискомфорт и стыд при виде столь трагической борьбы и страданий. Я даже не ожидала, что это зрелище так сильно подействует на меня.

– А почему нельзя… ну, я не знаю… просто ударить ее по голове камнем или перерезать горло?

– Сердце должно остановиться до того, как мы ее вскроем. Иначе кровь выльется на землю, а кровь – это самое важное.

Наконец коза перестает дергаться и вырываться, и смешки тут же смолкают: мужчины становятся серьезными и внимательными. Все они садятся вокруг животного на корточки, время от времени трогают его, осторожно, даже нежно трясут за плечо, будто хотят разбудить. Вероятно, они делают какие‑то выводы по тому, как двигается под рукой плоть. Решив, что для козы все кончено, они о чем‑то вполголоса переговариваются, и Кезума убирает руку с морды. Тело козы совсем обмякло; кажется, в нем не осталось ни одной кости. Мужчины подхватывают козу, переносят ее на подстилку из свежих веток, кладут на спину, ногами кверху, и достают свои большие ножи.

Но сначала один из молодых людей несколько раз с силой ударяет козу в живот, заканчивая каждый удар коротким массажем костяшками пальцев. Видимо, догадавшись, что это избиение уже мертвого животного кажется мне, мягко говоря, странным, Кезума объясняет:

– Это для того, чтобы вся кровь собралась в животе.

С научной точки зрения такой метод представляется мне сомнительным, но, в конце концов, эти ребята зарезали больше коз, чем я видела в своей жизни. Им лучше знать. Потом трое мужчин достают ножи и начинают свежевать животное.

Я ни разу в жизни не видела, как целиком сдирают шкуру с крупного млекопитающего, зато мне приходилось самой извлекать кости из индюшек и уток, и, должна сказать, эти процедуры чем‑то похожи. Кезума делает длинный продольный надрез от верхней точки грудины до гениталий козы. Потом с обеих сторон надреза, действуя ножами и руками, мужчины начинают отделять кожу от жира и мускулов. Крови при этом почти не льется – лишь изредка несколько капель вытекает из проколотой вены. Скоро шкура полностью снята с боков, и теперь приходит очередь ног. С внутренней стороны каждой ноги Кезума делает продольный разрез до копыта, а само копыто отрезает точно также, как Джош отрезал копыта свиней. В шесть рук масаи сдирают шкуру дальше, и вот уже она крепится к телу только по линии позвоночника и у основания шеи. Но голова животного все еще остается нетронутой, и вся туша напоминает какую‑то жуткую иллюстрацию к немецкому изданию «Красной Шапочки»: маленькое искореженное тельце раскинулось на нежном розовом покрывале, которое раньше служило ему кожей.

Мужчины отсекают ноги по линии суставов, а потом один из них ножом разрубает грудину, вскрывает грудную и брюшную полости и извлекает внутренности – бледные, заключенные в синюю прозрачную оболочку. Первым делом достают печень и передают ее из рук в руки, откусывая по куску. Еще один кусочек Кезума отрезает и протягивает мне. Вкус оказывается примерно такой, как я и ожидала: нежный, тающий, похожий на вкус кровяного зельца. Есть, правда, в нем что‑то новое и непривычное, но я пока еще не могу определить, что именно. Остатки печени вручаются юноше, который уже ждет у костра.

Потом мне дают попробовать кусочек почки. Вкусно. Немного отдает мочой, но вкусно. Затем какую‑то сероватую железу. Возможно, поджелудочную? У нее вкус немного резиновый, но я все‑таки глотаю без комментариев. Потом железной кружкой один из мужчин зачерпывает кровь, скопившуюся в брюшной полости животного, и все мы запиваем ею проглоченные органы. Только тут я понимаю, чем отличался вкус козлиной печени – тем же, чем козлиная кровь отличается от коровьей.

– Она же сладкая!

Кезума кивает, принимая у меня пустую чашку, и тут же зачерпывает новую порцию.

– Правильно, сладкая. А теперь дай‑ка мне свою руку.

Молодые воины продолжают разделывать тушу, отделяя ребра и бедра, чтобы зажарить сегодня или отнести завтра в деревню, но Кезума делает перерыв, чтобы заняться мной. Для начала он отрезает узкую полоску шкуры, сантиметров двенадцать длиной и около четырех шириной, от края вспоротого брюха козы. Он прижимает полоску к тыльной стороне моей ладони, белоснежным мехом вверх, а влажной, скользкой стороной к моей руке, и пальцами что‑то замеряет. Потом он кладет полоску на плоский камень и острием ножа делает два продольных разреза – один подлиннее, второй покороче. Снова взяв мою левую руку, он просовывает кисть в длинный разрез, так что он охватывает запястье, а потом вставляет мой средний палец в меньший разрез.

– Так положено во время орпула. Молодые воины приходят сюда сразу после обрезания, чтобы узнать о лечебных корнях и травах и убить свою первую корову. А больные приходят, чтобы поправиться. А это, – он показывает на мою руку, которую сейчас украшает полоска козлиной шкуры, охватывающая средний палец наподобие перевернутой буквы «У», – это такой специальный браслет, который приносит удачу. Если ты получаешь его во время орпула, то не должна снимать до тех пор, пока не вернешься сюда, или пока он сам не упадет. Тогда удача будет с тобой.

Я осторожно глажу мягкие волоски на своем новом браслете; сторона, обращенная к коже, все еще влажная.

Остаток дня мы в основном бездельничаем. Кезума и остальные делают себе новые браслеты из козлиной шкуры, лениво точат ножи о речные камни и наблюдают за тем, как жарится козлятина. Меня опять угощают печенью, но на этот раз не сырой, а жареной. Тотиясо, что мы не съедим сегодня, тщательно заворачивают в листья, кладут посредине нашего лагеря и прикрывают сверху ветками.

– Сегодня мы не будем спать, – объявляет Кезума, – на случай, если за мясом придет лев.

Я на девяносто процентов уверена, что это шутка, но все‑таки решаю справить все свои нужды до того, как стемнеет.

Днем мы с Кезумой и Лейаном бродим по склону оврага в поисках трав и кустов, которые Кезума хочет показать мне. Он очень строгий учитель: ходит быстро, требует, чтобы я поспевала за ним и при этом записывала все в синюю тетрадку – он вручил ее мне в первый же мой день в Танзании. Лукуноной – это дерево, чья кора используется для лечения болей в желудке. Корни дерева орукилорити кипятят, чтобы получить напиток, делающий воинов свирепыми, а из его колючих веток сооружают ограды вокруг жилища. Огаки – это «дерево прощения»; его ветку приносят соседу, если хотят за что‑нибудь извиниться. Веточку оркиниейе можно пожевать, чтобы почистить зубы: у нее свежий мятный вкус. На мой взгляд, большинство этих растений выглядит совершенно одинаково, к тому же почти все они колючие.

Мы долго бродим вверх и вниз по склону. Кезума диктует, я записываю, а Лейан собирает травы, ветки и кору. День стоит сухой и жаркий, и, когда мы возвращаемся в лагерь, с меня градом катит пот.

Быстро темнеет. На ужин мы едим зажаренные на костре козьи ребра и пьем чай, «который делает людей безумными». Но, то ли потому, что я не принадлежу к масаям, то ли потому, что и так безумна, этот напиток никак на меня не действует. Двое юношей приносят еще груду зеленых веток и устраивают для меня ложе. Мы все лежим в темноте – я на ветках и в спальном мешке, мужчины просто на земле – и какое‑то время рассказываем истории и загадываем загадки. Кезума переводит для меня:

– «Если ты совсем один и сам убиваешь козу, кто первым попробует ее мясо? Ответ: твой нож».

Наверное, чай все‑таки действует на меня, потому что, едва закрыв глаза, я вижу себя и Эрика в незнакомом европейском городе, который почему‑то кажется мне родным. Мы идем по зеленой улице и обсуждаем, куда нам лучше отправиться: на выставку или в ресторан. Часа в три или четыре ночи я просыпаюсь, слышу, как разговаривают и смеются мужчины, и тут же засыпаю опять. На этот раз я вижу себя в книжном магазине. Я беру какую‑то книгу и на последней странице обложки, там, где обычно печатают краткое содержание, читаю о своей любви к Д. и о том, как мы расстались. И Д. тоже здесь; он смотрит на книжку мне через плечо и спрашивает: «Неужели ты не знала?» В пять я окончательно просыпаюсь, бодрая и отдохнувшая. Уже светает. Я готова снова карабкаться по этой проклятой горе и, если останусь жива, наконец‑то принять долгожданный душ в доме Кезумы в Аруше.

Обратная дорога вверх по склону горы оказывается еще тяжелее, чем я ожидала; уже через пять минут я тяжело дышу и обливаюсь потом. Кезума вырезает для меня посох, а Элли берет мой рюкзак: теперь ему приходится нести два. Мне очень стыдно, но он продолжает весело болтать всю дорогу, хотя у меня нет сил отвечать ему. И, да, теперь я уже не сомневаюсь – Элли точно заигрывает со мной. Он рассказывает о том, как работал гидом и водителем на сафари. Через несколько дней он повезет нас на ночное сафари в кратере Нгоронгоро. И механиком он тоже успел поработать.

Это оказывается очень кстати, потому что через час после того, как мы садимся в машину, у нас кончается бензин. Машина удушливо кашляет и останавливается посреди пустой, обрамленной акациями дороги. За кустами почти сразу начинается горная цепь. Я не Замечаю поблизости никаких признаков цивилизации, но время от времени по дороге все‑таки проезжают машины. Пока Кезума пытается остановить одну из них, чтобы доехать до заправки, Элли умудряется сам завести машину. Для этого ему приходится отсосать, в буквальном смысле этого слова, с помощью рта (!), из бака примерно литр бензина (выясняется, что он не совсем кончился: просто шланг в баке не достает до самого дна) и перелить его в канистру, которая потом привязывается к капоту и напрямую соединяется с двигателем. Если Элли пытался произвести на меня впечатление своим мастерством, ему это вполне удалось. Я отдаю парню свою последнюю бутылку воды и обещаю, что в Аруше куплю специально для него пива.

– Это меньшее, что я могу для тебя сделать.

– Идея мне нравится. – Он выплевывает воду на землю, улыбается и подмигивает мне.

Тем же вечером я на самом деле угощаю Элли пивом. Кезума идет вместе с нами, вероятно, для того, чтобы уберечь мою девичью честь. Единственный раз за все время знакомства я вижу его в европейской одежде: белой, застегнутой на все пуговицы рубашке и черных джинсах. В сочетании с черной кожей и украшениями из белых бусин все это выглядит безумно стильно. Втроем мы проводим время совершенно невинно, но я все время чувствую на себе взгляд Элли.

И мне это очень нравится.

* * *

Сегодня вечером во всем кратере Нгоронгоро нет белой женщины круче, чем я. Возможно, я была бы еще круче, если бы не думала об этом непрерывно.

К тому времени, когда я, Кезума, Элли и Лейан прибываем к месту, где разбит наш лагерь, уже начинает темнеть. Оказывается, здесь очень оживленно: куча туристов из Европы, плюс их танзанийские проводники и повара, плюс несколько случайно затесавшихся зебр. День у нас был долгим и насыщенным. В восемь утра мы выехали из дома Кезумы в Аруше и для начала направились к озеру Маньяра, в маленький, расположенный в долине парк, примерно в часе езды от города. Это было мое самое первое сафари, и, хоть мы и не стали свидетелями ни одного кровавого убийства, что, возможно, и к лучшему, я все‑таки видела, как слоны с корнем вырывают деревья, как семейство бородавочников выкапывает вкусные корешки и как дерутся жирафы – не сказать, чтобы это было очень страшное зрелище. Элли сидит за рулем «лендровера», который он арендовал для этой поездки, а мы с Кезумой и Лейаном расположились на заднем сиденье и непрерывно крутим головами.

Я ожидала попасть на примерно такое сафари, как показывают по каналу «Дискавери» или описывают в географических журналах: местный гид с микрофоном вещает целому автобусу туристов: «Обратите внимание, это африканский лесной слон. Клыки у него несколько длиннее, чем у слона из саванны, и направлены вниз…» Но все оказалось совсем не так. Больше всего наше сафари походило на экскурсию с близкими друзьями в самый удивительный в мире зоопарк. Мы вместе замирали и шепотом восхищались при виде бредущих через заросли слонов, вместе пугались, заметив огромную змею, равнодушно проползшую мимо стола для пикника, за которым мы перекусывали; вместе умилялись и ахали при виде крошки‑бабуина на руках у матери. А потом все вместе мы отправились в кратер Нгоронгоро. По дороге мы остановились у бара, чтобы купить пива для меня и Элли и кока‑колы для Кезумы и Лейана. Рядом с баром – крошечная мясная лавка, где по стенам, как пальто на вешалках, висят освежеванные козьи туши. Хотя Кезуме и нельзя пока пить пиво, я сфотографировала его с моей бутылкой в руке. Все от души веселились. Потом разговор зашел о синих китах.

– У тебя получились хорошие снимки слонов? – спросил Кезума и зубами открыл бутылку колы, после чего выплюнул крышку.

– Бр‑р‑р‑р! Пожалуйста, не делай так! Меня прямо передергивает.

Я достала свой дешевенький цифровой фотоаппарат, перелистала снимки и показала Кезуме.

– Видишь, какие красавцы?

– И правда, красавцы. Они ведь самые большие животные в мире, верно?

Сделав большой глоток пива, Элли вступил в разговор:

– Нет, не самые. Киты еще больше слонов. Синие киты.

Я кивнула, соглашаясь.

– Киты? – переспросил Кезума.

– Ну да, те, что в океане. Такие здоровые рыбы, но только на самом деле они не рыбы, а млекопитающие.

– И они больше слонов? Не может быть!

Кезума такой умный и образованный, что меня очень удивляют подобные неожиданные пробелы в его знаниях. Мне кажется, он разыгрывает меня.

– Когда приедешь к нам в Нью‑Йорк, я свожу тебя в Музей естественной истории. Там выставлен кит в натуральную величину. Он такой огромный! Метров тридцать в длину или еще больше.

– Да не может быть! Правда? – изумляется Кезума.

Мы с Элли допили свое пиво, все залезли в машину и поехали к кратеру вулкана; последние сорок минут дороги я проспала. Сейчас Элли и Лейан уже ставят мою палатку, простенькую, но слишком большую для меня одной. Сами они втроем спят в похожей, но в три раза меньше. Я предлагаю поменяться, но Кезума и слышать об этом не хочет. Потом Элли отправляется готовить обед: рыба для него и меня, цыпленок с рисом для Лейана и Кезумы (масаи, оказывается, не едят рыбу). Мы ждем обеда, сидя за большим бетонным столом в столовой, которая представляет собой просторный навес без стен. Кроме нас тут еще пять или шесть групп туристов. Кезума и Лейан здесь единственные масаи. На остальных столах белые скатерти и фарфор; я бы не удивилась, увидев свечи. Туристов обслуживает целая команда поваров, которые беззвучно ставят на стол тарелки и тут же исчезают на кухне. Они подают пасту, стейки, куриные грудки.

Элли, Лейан, Кезума и я собираемся вокруг большой пластиковой тарелки и нескольких контейнеров. Мы едим пальцами, обдирая кусочки рыбы со скелета, выковыривая из зубов косточки, а потом вытираем грязные руки о штанины. Мы с Элли выпиваем две привезенные с собой бутылки пива. Потом грязную посуду мы относим на кухню, где Элли ее быстро ополаскивает. Все остальные уже расходятся по своим палаткам и постелям, а мы с Кезумой и Лейаном решаем сыграть перед сном в карты; колоду с надписью «Я V Нью‑Йорк» я привезла с собой.

Сначала Кезума и Лейан учат меня – вернее, безуспешно пытаются научить – игре под названием «Последняя карта». Я так и не разобралась, в чем там смысл. Зато я произвела на своих спутников сильнейшее впечатление умением тасовать колоду. Эрик, кстати предупреждал меня, что так будет. По‑видимому, никто в мире, кроме американцев, не умеет перекидывать колоду «аркой». Вообще‑то я делаю это не слишком ловко, хотя научилась, когда еще сидела у бабушки на коленях. (Несмотря на артрит, сама старушка справлялась с этим лучше всех, а смотреть, как она раскладывает пасьянсы, я в свои десять лет могла часами.) Тем не менее у масаев мое умение вызывает искренний восторг.

Потом я пытаюсь научить их играть в покер, но учу я еще хуже, чем тасую. Только Элли, который уже присоединился к нам, понимает хоть что‑то из моих объяснений.

В столовой уже давно никого, кроме нас, не осталось. После трех или четырех сдач Кезума и Лейан решают идти спать.

– А ты хочешь еще поиграть? – спрашивает меня Элли.

Я, кажется, догадываюсь, что у него на уме, но притворяюсь, будто ничего не понимаю.

– Конечно хочу. А ты не сможешь раздобыть нам еще бутылку пива? Хотя бы одну на двоих. И сигаретку?

Тут Джули уже явно ступает на опасную почву, но пока еще действует осторожно. Одна бутылка пива. Одна сигарета. Несколько невинных партий в карты. Возможно, моего благоразумия надолго не хватит, и тогда я предложу игру на раздевание.

Элли все‑таки достает пиво. К нам подходит высокий плотный мужчина средних лет с немного сальным взглядом, который заставил бы меня насторожиться, если бы я тогда обратила на него внимание. Он задает мне обычные вопросы – как меня зовут? откуда я? сколько мне лет? – о чем‑то болтает с Элли на суахили, потом протягивает ему бутылку пива, достает из мятой пачки сигарету и предлагает свою зажигалку, после чего уходит спать. Свет его фонарика выхватывает из темноты одну или две палатки. На весь лагерь продолжают гореть только одна лампочка в столовой да еще две над входом в туалеты. Мы открываем пиво и, передавая друг другу бутылку и сигарету, продолжаем играть в карты, главным образом, молча; лишь иногда я объясняю Элли какие‑то правила. Не стану утверждать, что время от времени мы не соприкасаемся коленями. В одиннадцать часов генератор отключается, и внезапно столовая погружается в темноту. Только теперь я вижу, какая огромная на небе луна и как много звезд.

– Ну, я думаю, и нам пора.

Я начинаю собирать карты в пластиковый чехольчик, но Элли продолжает сидеть на скамейке, упершись локтями в колени, и смотрит на меня со странной улыбкой, которую я стараюсь не замечать. Ну, может, не очень и стараюсь.

– Что?

Он смеется и качает головой:

– Я тут подумал: а что, если я попрошу разрешения поцеловать тебя?

Неожиданно для меня самой мои мысли обращаются к прошлому: я пытаюсь вспомнить, просил ли кто‑нибудь раньше разрешения, чтобы поцеловать меня. По‑моему, что‑то подобное происходит только в кино. В жизни поцелуи обычно случаются после фраз типа: «Ну, наверное, я уже пойду домой», или «Завтра с утра мне надо к дантисту», или «Кажется, я напилась». В них всегда чувствуется какая‑то неизбежность, но, пожалуй, то, что происходит сейчас, нравится мне даже больше.

– Я никогда раньше не целовал мзунгу, – признается Элли, и его кривая улыбка словно отражает мою. – Можно?

Несколько секунд я притворяюсь, что раздумываю, хотя, конечно, все уже решено.

– Можно.

И он целует меня. У него мягкие и вкусные губы. Мы пили одно пиво и курили одну сигарету, поэтому я не чувствую их запаха, а только слабый и чистый привкус мяты. Я так давно не целовалась, да и не обнималась тоже, а сейчас происходит именно это: Элли зажимает мои колени своими, мои руки вцепляются ему в бедра, наши языки переплетаются, его пальцы шарят в моих немытых, пыльных волосах. Господи, я и забыла, какой это кайф!

Так продолжается какое‑то время, но в конце концов мы отрываемся друг от друга. Не могу сказать, кто остановился первым. Кажется, я собиралась это сделать, но Элли все‑таки немного опередил меня.

– У‑у‑уф, – говорю я.

– Это было просто здорово. Спасибо.

– Нет, это тебе спасибо.

– Мне еще надо упаковать ланч на завтра. Пошли, я провожу тебя до палатки.

– Пошли.

Мы встаем и выходим на лунный свет.

– Ты ведь не расскажешь Кезуме? – спрашивает Элли, понизив голос. – Ему это не понравится.

– Я как раз подумала о том же. Не бойся, не расскажу.

– Хорошо.

Мы уже стоим у моей палатки, и я расстегиваю молнию на двери. Элли машет мне рукой и отступает на шаг.

– Спокойной ночи. Увидимся утром.

– Спокойной ночи.

Признаюсь, что в палатке, снимая пыльные брюки, рубашку с длинными рукавами, лифчик и надевая чистую майку и мягкие пижамные штаны, я очень горжусь собой. Я горжусь тем, что меня целовал красивый юноша на десять лет моложе меня. Горжусь тем, что у меня хватило смелости сказать ему «да», а потом хватило силы воли остановиться. Горжусь тем, что я сейчас одна в палатке, в кратере Нгоронгоро, далеко от всего, что мне знакомо, и мне здесь хорошо. Я только что не насвистываю радостный мотивчик.

Я едва успеваю вынуть из глаз контактные линзы, пару раз провести щеткой по зубам и включить будильник – телефонной связи здесь нет, но я использую мобильник как часы, – когда у входа в палатку раздается шепот:

– Это я.

Элли вернулся, чтобы еще раз пожелать мне спокойной ночи, а скорее всего, выпросить еще один поцелуй или что‑то большее. Волнуясь, смеясь и сердясь одновременно, я расстегиваю молнию.

Но это не Элли. Как только створки распахиваются, в палатку шагает крупный мужчина и блокирует выход. Внутри совершенно темно, но я почему‑то сразу понимаю, кто это. Фонарика у меня нет. Я пытаюсь дотянуться до телефона, но человек, продавший нам пиво и сигарету, хватает меня за локти, шарит вниз и вверх по рукам в какой‑то детской пародии на страсть. Когда он заговаривает, голос его звучит умоляюще:

– Ты такая красивая. У меня есть то, что тебе надо, – большой член. Тебе будет хорошо, если позволишь мне остаться с тобой…

Я нажимаю кнопку на клавиатуре мобильника и в свете экрана смотрю на его лицо. Он тянет меня к себе, языком пытается забраться мне в рот, хватает за грудь. Я все еще свечу ему в лицо телефоном и при этом одной рукой защищаю грудь, а другой стараюсь мягко – почему мягко?! – вытолкать его.

– Зачем ты это включила? Погаси свет. Все хорошо. Расслабься.

Он загоняет меня в угол палатки, и я ощущаю его руки везде.

– Эй, послушай. Послушай меня. Извини, если я… – Если я что? – …дала тебе какой‑то повод… – Чем это, интересно, я дала ему повод? Тем, что я, белая женщина, засиделась допоздна, играя в карты с черным? – Мне жаль, если ты подумал… – что я проститутка, потому что видел, как я целовалась с Элли. – Послушай, спасибо тебе. – Спасибо??!! – Мне приятно, что ты… м‑м‑м… Но думаю, теперь тебе надо уйти.

– Нет. Я останусь. Мы займемся сексом. Все будет классно, я обещаю. Я сильный мужчина, у меня большой член…

– Нет.

Одной рукой я все еще защищаю грудь, а другой уже не мягко, а довольно твердо толкаю его в бицепс. Свет от экрана мобильника освещает край его красной рубашки.

– Нет, уходи. Пожалуйста.

– Но…

– Нет. Я серьезно. Уходи.

– Ладно.

Его руки наконец отпускают меня, и он начинает пятиться к выходу. Я направляю луч света на его лицо, как будто веду допрос с пристрастием.

– Хорошо, хорошо. Успокойся.

– Я спокойна. Правда. Только немедленно уходи. Спасибо тебе, но уходи.

И он уходит.

Я тут же закрываю дверь и все окна, которые недавно открыла, чтобы впустить в палатку немного свежего воздуха, забираюсь в спальный мешок и застегиваю на молнию и его, хотя ночь жаркая. Все доносящиеся снаружи звуки кажутся мне неестественно громкими. Несколько минут я слушаю, как кто‑то – скорее всего, зебра, – жует траву прямо у полотняной стенки моей палатки. В руке, как оружие, я все еще сжимаю свой верный мобильник.

Почему‑то мне даже не приходит в голову позвать на помощь.

Каким‑то чудом я все‑таки засыпаю, а когда просыпаюсь, в палатке все еще абсолютно темно, а на улице не слышно никаких утренних звуков. Но меня занимает не это. Я с ужасом чувствую только одно: чужой запах и ощущение чужого горячего тела, прижавшегося к моей спине.

Еще несколько поразительно долгих секунд я продолжаю делать вид, что сплю, и дышу неестественно ровно, словно хочу обмануть мужчину, пробравшегося ко мне в палатку и обнимающего меня, как любовник. У меня остается какая‑то нелепая надежда, что, если я сделаю вид, будто его здесь нет, он и на самом деле исчезнет. Я вдруг с удивительной ясностью вспоминаю те самые страшные ночи, когда я лежала рядом с Эриком, чувствовала, как закипает его ненависть, и только крепче зажмуривала глаза, стараясь ничего не знать.

Но его рука уже пробирается ко мне в спальный мешок, он громко сопит мне в ухо, что‑то бормочет, а потом – господи! – уже забирается на меня, стараясь стянуть мешок. Через все слои полиэстера, флиса и хлопка я чувствую его горячую эрекцию. И наконец‑то начинаю бороться.

Сначала все ограничивается несколькими слабыми девичьими толчками в плечо, жалкими приглушенными протестами и попытками вывернуться, которые, вероятно, только сильнее распаляют его. Но постепенно я собираюсь с силами, начинаю не на шутку злиться и вот я уже колочу наглеца по лысой голове, сердито шипя:

– Какого черта тебе здесь понадобилось?! Убирайся немедленно!!

Он садится и пытается прикрыть голову от моих ударов, а я поспешно шарю по полу вокруг себя в поисках телефона.

– Что ты делаешь? Что ты ищешь?

– Ищу свой чертов телефон: хочу видеть твое лицо, когда говорю, чтобы ты убирался из моей палатки!

– Перестань. Найдешь его утром.

Телефона нигде нет. Я уже прощупала весь спальный мешок и пол под ним, и даже дальний угол, где свалены мои одежда и обувь.

– Я останусь.

– Нет. Ты точно, совершенно точно, не останешься.

Я уже прекратила поиски и теперь изо всех сил давлю мужчине на плечи, тесня его к выходу.

– Я ничего тебе не сделаю. Просто полежим вместе.

– Что ты несешь, твою мать?! Убирайся!

Он тоже начинает злиться, и это, наверное, опасно, но мне уже наплевать.

– Разве ты сама не хочешь, чтобы я остался?

Я таращу на него глаза и даже, кажется, смеюсь.

– Ты что, издеваешься? Я разве неясно выразилась?

– Но я мог бы…

– Послушай. Хочешь, чтобы я позвала своего проводника? Он как раз в соседней палатке. Он обеспечит тебе серьезные неприятности. – Я словно собираюсь пожаловаться учителю на мальчика, который толкнул меня на перемене.

Похоже, последний довод оказывается действенным. Мужчина пятится и постепенно, задницей вперед, начинает выбираться из палатки. Вид у него при этом очень обиженный.

– Ладно. Ладно, если ты хочешь, чтобы я ушел, я уйду.

– Слава тебе господи.

Я опять закрываю на молнию дверь и еще некоторое время шарю вокруг в поисках телефона. Его здесь нет. Я точно знаю, что этот человек забрал мой мобильник с собой. Мне хочется в туалет, но я не решаюсь выйти из палатки в эту темноту.

Остаток ночи я беспокойно дремлю, прижимая к груди каменную шайбу. Если этот человек вернется, она станет моим главным оружием. Но он не возвращается, и довольно скоро снаружи до меня начинают доноситься мирные утренние звуки: скрип и хлопанье дверей, журчание воды, приглушенные голоса поваров, готовящих завтрак для туристов. Но я все еще боюсь выйти из палатки, или, может быть, «боюсь» – неправильное слово. Одетая, я сижу у окна и смотрю в ту сторону, откуда должен появиться Элли. Мне хочется рассказать обо всем именно ему и совсем не хочется быть первой, кто сообщит о случившемся Кезуме.

Мне кажется, что прошло несколько часов, но на самом деле, наверное, не больше десяти минут (что тоже немало, учитывая состояние моего мочевого пузыря), когда у нашей машины я наконец вижу того, кто мне нужен.

– Элли! Элли! – хриплым шепотом зову я, высунувшись из палатки.

Он оглядывается, и я знаками подзываю его, чувствуя себя при этом очень неловко.

– Послушай, у меня тут небольшая проблема. – Я предлагаю ему укороченную версию ночных приключений. – Тот мужик, у которого мы вчера купили пиво, он ночью забрался в мою палатку. Он… – Мне трудно подобрать правильное слово. Элли уже явно встревожился, а мне вовсе не хочется поднимать шум вокруг всей этой истории. – Он… хотел переспать со мной, наверное.

– Он забрался в твою палатку? С тобой все в порядке?

– Да, да, все в порядке. Но дело в том, что он украл мой телефон. Я не хочу устраивать скандал, я просто…

– Подожди здесь.

Через несколько минут Кезума, Лейан и Элли с озабоченными серьезными лицами собираются у моей палатки, и я еще раз рассказываю всю историю. Кезума покусывает большой палец – он всегда так делает, когда чем‑то встревожен.

– Значит, ты купила у него пиво?

– Да. Ну, вернее, Элли купил.

– А после этого он пришел к тебе в палатку?

– Да. Два раза.

– А ты не говорила ему ничего такого, чтобы он мог подумать, будто…

– Я с ним вообще почти не говорила.

– Правда. Он и постоял‑то с нами всего пару минут, – подтверждает Элли. Он стоит, опустив голову, и я понимаю, что отчасти он считает себя ответственным за ночной инцидент и ему стыдно.

– Элли, ты сможешь найти этого человека?

– Он тут работает с одной из групп туристов. Поваром. Я его найду. – Элли разворачивается и быстро идет в сторону кухни.

Кезума стоит, скрестив на груди руки, и молча оглядывает лагерь. Уже совсем рассвело, и непрерывный ручеек туристов перетекает из палаток к туалетам, потом в столовую и, наконец, к машинам. Палатки уже начинают снимать и сворачивать. Все хотят быть у ворот парка в тот самый момент, когда они откроются. Мы явно задерживаемся, и я, хоть это и глупо, начинаю чувствовать себя виноватой, как будто нарочно делаю из мухи слона, раздувая из ничего проблему.

– Послушай, он меня не обидел, не сделал мне больно, ничего страшного не случилось. Я только хочу получить обратно свой телефон.

Элли быстро возвращается вместе с моим ночным визитером; тот явно испуган, но разыгрывает удивление. По дороге Элли что‑то энергично говорит моему обидчику, и тот трясет головой с видом оскорбленной невинности. У меня в душе опять поднимается злоба. Они подходят к нам, и Кезума расправляет плечи.

– Джули говорит, что ты два раза приходил в ее палатку этой ночью. И приставал к ней.

– Нет‑нет, клянусь… – Он трясет головой, словно еще не решил, кивать ею или отрицательно качать. – Ну ладно, это правда. Я приходил к ней в палатку. Она очень красивая, я хотел быть с ней…

Кезума перебивает его на суахили, мужчина пытается ответить, но Кезума продолжает сердито говорить, и, хотя я, разумеется, не понимаю ни слова, мне ясно, что он его сурово отчитывает. Люди начинают оглядываться на них. Мой обидчик опять переходит на английский и поворачивается ко мне:

– Мне очень‑очень жаль. Я прошу прощения за то, что пришел к вам в палатку. Но я ведь ушел, когда вы сказали, верно?

– Да, но…

– И я клянусь всем, чем хотите, что второй раз я не приходил. Может, это был кто‑то другой, какой‑нибудь плохой человек…

– Послушай, я вовсе не хочу, чтобы у тебя были неприятности. Просто верни мой телефон.

– Но я его не брал… У меня нет вашего…

«Какая же я сука, – проносится у меня в голове неожиданная мысль. – Я ведь навсегда порчу жизнь этому парню. Достаточно посмотреть, до чего испуганное у него лицо». Мне хочется махнуть на все рукой и уйти, но Кезума и Элли уже взяли парня в тиски и в два голоса на суахили что‑то выговаривают ему, придерживаясь схемы «злой коп/добрый коп»: Элли явно старается убедить злоумышленника и говорит рассудительно, а Кезума едва сдерживается, чтобы не закричать. В какой‑то момент он отдает приказ Лейану на языке масаев, и тот, бросив на мужчину угрожающий взгляд, идет в сторону стоящего на самом краю территории домика местного полицейского.

Мужчина, тяжело вздохнув, отходит на пару шагов и устало опускается на ящик с припасами. Кезума сердито качает головой.

– Он говорит, что у него нет твоего телефона, – объясняет он мне. – Он думает, раз мы масаи – то круглые дураки. А на самом деле дурак – он сам. Почему ты не позвала нас ночью? Мы бы с ним разобрались.

– Извини. Я подумала, что сама справлюсь. Не хотела вас беспокоить.

– Мы здесь как раз для того, чтобы с тобой ничего не случилось. Ясно?

– Да, ясно.

Лейан возвращается вместе с очень высоким мужчиной в форме. Высокие скулы, покрытые ритуальными шрамами щеки и пристальный, непроницаемый взгляд. Он из тех, кто наводит страх даже в самых спокойных ситуациях. Весь разговор повторяется снова, на этот раз главным образом на языке масаев. Полицейский по ходу рассказа делается все более суровым, а двое фигурантов: я и человек, дважды забравшийся ко мне в палатку, – все более несчастными и виноватыми. Солнце стоит уже высоко, и все остальные успели собраться и уехать.

К нам подъезжает машина с охранником за рулем. Полицейский приказывает моему обидчику сесть на заднее сиденье, и охранник увозит его. Потом Кезума, Элли, полицейский и я садимся в нашу машину и едем следом. Лейан остается в лагере, чтобы собрать палатки и упаковать вещи – за всем шумом и выяснениями у нас не хватило на это времени. Элли сидит за рулем, а Кезума всю дорогу до полицейского участка что‑то говорит представителю закона, и постепенно оба все больше распаляются. Иногда и Элли тоже пытается вставить словечко. Время от времени полицейский делает сердитые жесты в мою сторону. Несколько раз я слышу слово «мзунгу» – до сих пор оно мне даже нравилось, но в его устах звучит зловеще. Постойте, он что – считает, будто это я во всем виновата? Мое лицо заливает краска, а к глазам подступают слезы. Что они там говорят обо мне? Что все неприятности приключились из‑за меня? Но я же не хотела поднимать шум! И я не сделала ничего плохого! А если и сделала, они об этом не знают. Или Элли им все рассказал? Единственное, что дает мне силу не расплакаться, – это злость на подобную несправедливость. Я не отрываясь смотрю в окно до тех пор, пока машина не останавливается у низкого бетонного здания с жестяной крышей. Внутри находится полицейский участок: маленькая комната, где собрались уже семь или восемь человек, включая моего ночного гостя. Мужчины обмениваются короткими репликами, и время от времени один из них задает мне какой‑нибудь вопрос, вроде:

– Что он сказал вам, когда вы проснулись и во второй раз обнаружили его в палатке?

Правда дается мне нелегко. «Сейчас не пятьдесят третий год, идиотка! Тебе нечего стыдиться».

– Он забрался на меня и сказал, что хочет секса со мной.

– Пытался изнасиловать тебя? – подсказывает Элли.

– Я не хочу использовать это слово.

Опять разговоры, снова и снова, по кругу. Злоумышленника со всех сторон засыпают вопросами, это похоже на перекрестный допрос. Он потеет, выглядит растерянным и, наконец, протестующим тоном говорит что‑то, что вызывает бурную реакцию у всех присутствующих: они бьют руками по столу, закатывают глаза и крутят головами. Сначала я пугаюсь, – что такого он мог сказать обо мне? – но потом Элли кивает и незаметно подмигивает мне, а Кезума объясняет:

– Мы вернем тебе телефон. Он у него. Эт


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: