О фотографиях 13 страница

Как на следующий день написали газеты, танкер «Петр Зоранич», перевозивший из советского порта Туапсе в Югославию одиннадцать тонн керосина и шедший неправильным курсом, столкнулся с «World Наrmony», греческим танкером, направлявшимся в Советский Союз опять-таки за топливом. Через несколько минут начавший выливаться из югославского танкера керосин взорвался с таким грохотом, что его было слышно во всем Стамбуле. Экипажи обоих судов тут же покинули их или погибли при взрыве, и оставшиеся без управления танкеры превратились в огненные шары, носимые своевольными и таинственными течениями Босфора от одного берега к другому. Опасность грозила Эмиргану, Канлыдже, ялы Йеникёя, топливным хранилищам в Чубуклу, деревянным домикам Бейкоза. Места, представавшие на картинах Меллинга раем на земле, районы, где некогда процветала описанная А. Ш. Хисаром «босфорская цивилизация», были затянуты клубами черного дыма, на которых плясали отсветы зловещего зарева.

Когда пылающие корабли приближались к берегу, жители ближайших ялы и деревянных домов в ужасе выскакивали на улицу, захватив с собой только одеяла, и с детьми на руках бежали прочь от Босфора. Югославский танкер отнесло от азиатского берега к европейскому, где он столкнулся со стоящим на якоре у пристани в Истинье турецким пассажирским пароходом «Тарсус», и тот вскоре тоже загорелся. Стоило кораблям показаться у Бейкоза, как толпы местных жителей, второпях натянув поверх ночных рубашек дождевые плащи, устремились в сторону холмов. Море полыхало ярко-желтым пламенем. Танкеры превращались в груды раскаленного докрасна железа, их трубы, мачты и капитанские мостики плавились и оседали. Небо было освещено кровавыми отблесками. Время от времени раздавался взрыв, и во все стороны летели огромные листы металла; с прибрежных холмов доносились крики и детский плач.

Там, где некогда голову кружил запах багряника и жимолости, где благоухали весенние цветы и было так приятно дремать, лежа под тутовым деревом, там, где море в лунные ночи переливалось шелковистым светом, звучала музыка и падали с весел серебряные капли, теперь грохотали взрывы и неистовствовало пламя; над сосновыми и кипарисовыми рощами, над садами и последними старыми ялы стояло красное зарево, и плачущие от страха люди бежали из своих домов… Какое зрелище может быть более поучительным?

Впоследствии мне думалось, что ничего этого не случилось бы, если бы я тогда уже считал корабли. Чувство ответственности за беды моего города не заставляло меня бежать от них, напротив, мне хотелось оказаться как можно ближе к событиям, чтобы увидеть все своими глазами. Позже я испытывал чувство вины из-за того, что мне, как и многим другим стамбульцам, иногда втайне хотелось, чтобы случилась какая-нибудь катастрофа. Но желание присутствовать на месте происшествия было сильнее, чем чувство вины.

Ахмет Танпынар всю свою жизнь оплакивал исчезновение последних следов османской культуры под напором модернизации, из-за обнищания города и, самое главное, из-за невежества и беспомощности самих стамбульцев. Но даже он, так глубоко раскрывший эту тему в своих романах, признается в книге «Пять городов», что испытывал удовольствие, наблюдая, как горит старый деревянный особняк. Подобно Теофилю Готье, он пишет, что такого рода удовольствие, должно быть, испытывал Нерон, глядя на пылающий Рим. Это тем более странно, что несколькими страницами ранее Танпынар искренне сокрушается, говоря о том, как «на наших глазах тают, словно кусок соли в воде, превращаются в пепел и прах великие шедевры».

В 1950-е годы, когда Ахмет Танпынар писал эти строки, он жил в Джихангире, на пересечении переулка Тавук Учмаз и той самой улицы, где стоял построенный дедушкой дом, из окон которого я увидел советский военный корабль. Из окон своего дома Танпынар наблюдал, как горят бывший дворец Сабихи-султан и деревянное здание Палаты депутатов османских времен, отданное Академии изящных искусств, в которой он преподавал. Пожар, заливший всю округу великолепным дождем искр, продолжался более часа. Танпынар с удовольствием описывает «вырывающиеся из этого ада столбы дыма и крутящиеся языки пламени, в мгновение ока достающие чуть ли не до неба», и в то же время оплакивает исчезновение одного из самых красивых деревянных зданий эпохи Махмуда II, вместе с которым сгорели и все хранившиеся в нем бесценные коллекции (в том числе весь архив С. X. Эльдема, крупнейшего специалиста по истории османской архитектуры). Желая, по всей видимости, смягчить чувство смущения, вызванного этой непоследовательностью, писатель начинает рассказывать, как любили смотреть на пожары османские паши. Едва заслышав крик «пожар!», они бросались к своим каретам и, погоняя лошадей, устремлялись на место происшествия. Чтобы не замерзнуть, они брали с собой одеяла и меховую одежду, а на тот случай, если зрелище затянется, – переносные плиты, чтобы разогревать еду и варить кофе.

В те времена пожары привлекали не только пашей, мародеров, воров и детей. Начиная с середины XIX века они стали излюбленным развлечением прибывающих в Стамбул западных писателей, считавших своим долгом побывать на пожаре и рассказать о нем своим читателям. Одним из них был Теофиль Готье, приехавший в город в 1852 году и ставший за те два месяца, что он в нем провел, свидетелем пяти пожаров, каждый из которых он с большим удовольствием описал. (Когда начался первый из них, он сидел на кладбище Бейоглу и предавался сочинению стихотворения.) Для любителя ярких представлений, конечно же, лучше, чтобы пожар начинался ночью, как увиденный Готье пожар на фабрике красок. С мастерством прирожденного художника описывает он разноцветные языки пламени, освещающие небо, не обходя вниманием и такие детали «восхитительного зрелища», как мечущиеся по воде Золотого Рога тени кораблей, волнение толпы зрителей и треск пожираемого огнем дерева. Через два дня Готье посетил пепелище и увидел, как сотни пострадавших семей пытаются наладить жизнь во временных убежищах, сооруженных из ковров, тюфяков, подушек и других вещей, спасенных ими из огня. Узнав, что эти люди безропотно принимают свалившееся на них несчастье, называя его «судьбой», он предпочел воспринять это как некую присущую туркам национально-религиозную особенность.

Тем не менее на протяжении всех пяти столетий османской истории опустошительные пожары в Стамбуле случались настолько часто, что жители города, особенно в XIX веке, старались готовиться к ним заранее. Для стамбульца позапрошлого столетия, обитателя деревянного строения, стоящего на узкой улочке, гибель его дома в огне была не трагической случайностью, а неизбежностью, к которой лучше быть всегда готовым. Даже если бы Османская империя не пала, в Стамбуле осталось бы не намного больше следов ее величия – их все равно уничтожили бы пожары, следовавшие в начале XX века один за другим, в одночасье стиравшие с лица земли тысячи домов, десятки кварталов, целые районы и оставлявшие десятки тысяч человек без крова и средств к существованию.

Но для нас, наблюдавших, как в 1950-е и 1960-е годы горят последние деревянные ялы и особняки, удовольствие от этого зрелища смешивалось с тоской, неведомой османским пашам, простодушно радовавшимся развлечению; с чувством вины и подавленности мы понимали, что в глубине души желаем, чтобы последние следы великой культуры, наследства которой мы оказались недостойны, как можно быстрее исчезли, и в Стамбуле можно было бы наконец построить второсортную, бледную копию западной цивилизации.

В годы моего детства и юности, стоило на берегу Босфора загореться какому-нибудь ялы, как вокруг него и даже на противоположном берегу собирались толпы зевак, а желающие наблюдать зрелище поближе нанимали моторные катера и лодки и подплывали к горящему зданию с моря. Узнав о том, что в азиатской части загорелся ялы, мы с друзьями созванивались, садились в машины и все вместе ехали, скажем, в Эмирган, парковались на набережной, включали новомодное изобретение – магнитофон, заказывали в ближайшем кафе тосты с сыром, чай и пиво и, сидя в машине, под музыку «Creedence Clearwater Revival»[68] наблюдали, как на противоположном берегу пляшут таинственные языки пламени.

Мы болтали о том о сем, вспоминали, например, как во время прошлых пожаров из стен горящих зданий вылетали раскаленные добела гвозди, достигавшие противоположного берега и порой поджигавшие какое-нибудь из стоящих на нем зданий. Но кроме того мы рассказывали друг другу о наших последних влюбленностях, обсуждали политические слухи, обменивались впечатлениями о футбольных матчах и жаловались на глупость родителей. Самое интересное, что, если мимо горящего особняка проходил зловеще-темный танкер, никто не обращал на него внимания и не испытывал желания его посчитать, – ведь беда, собственно говоря, уже случилась. Когда пожар достигал своей самой устрашающей стадии, мои приятели замолкали, и мне казалось, что каждый из них, глядя на пламя из окна машины, раздумывает о том, какие несчастья ждут впереди его самого.

Иногда ощущение приближающейся беды, идущей, как известно всему Стамбулу, с Босфора, настигает меня во сне. В темные, безмолвные предутренние часы я просыпаюсь от протяжного гудка корабельной сирены, перекатывающегося по холмистым берегам. Если этот низкий и мощный звук повторяется, я тотчас понимаю, что над Босфором стоит туман. Туманными ночами через определенные интервалы печально гудит сирена маяка в Ахыркапы, у выхода из пролива в Мраморное море. Когда я слышу ее, в моем колеблющемся между сном и явью сознании возникает образ огромного корабля, осторожно пробирающегося сквозь туман среди опасных босфорских течений.

Из какой страны этот корабль, каких размеров, что везет он? Чем так обеспокоены лоцман и собравшиеся вокруг него на капитанском мостике люди? Может быть, их подхватило течение? Или они заметили темный силуэт другого корабля, надвигающийся на них из тумана? Или, обнаружив, что корабль сошел с маршрута, они собираются включить предупредительную сирену? Стамбульцы, слыша сквозь сон гудки, которые с каждым разом кажутся все печальнее и безнадежнее, чувствуют одновременно и жалость к морякам, и страх перед возможной катастрофой. И пока они раздумывают, что может происходить там, на Босфоре, к ним приходят тревожные сны. Моя мама в штормовую погоду всегда говорила: «Помоги Аллах тем, кто сейчас в море!» С другой стороны, для того, кто проснулся в ночи, мало какое снотворное может быть столь же успокаивающим, как мысль, что где-то рядом, но все-таки на вполне безопасном расстоянии происходит катастрофа, а тебе самому ничто не угрожает. И проснувшийся стамбулец засыпает, завернувшись в теплое одеяло и считая корабельные гудки, а во сне ему, быть может, приснится, что сам он плывет на корабле, пробирающемся сквозь туман, навстречу опасности.

Как бы то ни было, наутро он, как правило, забывает о том, что ночью его разбудил звук корабельной сирены, как забывают люди о своих ночных сновидениях. Только дети и похожие на детей взрослые помнят об этом. И вот в разгар самого обычного дня, когда вы стоите в очереди на почте или обедаете, один из таких людей вдруг говорит другому: «Вчера ночью меня разбудила корабельная сирена».

В такие моменты я понимаю, что сны, с самого детства снящиеся мне в туманные ночи, снятся и миллионам других стамбульцев, живущим на холмах вокруг Босфора.

Расскажу еще об одной трагедии, воспоминания о которой преследуют меня и тревожат сон обитателей берегов Босфора не меньше, чем воспоминание о столкновении танкеров. Одной туманной ночью (если быть точным, в четыре часа утра 4 сентября 1963 года), когда видимость составляла не более десяти метров, 5500-тонный советский грузовой корабль «Архангельск», везущий оружие из Новороссийска на Кубу, врезался в берег в Балтылиманы, уйдя на десять метров в глубь суши. При этом одним махом было снесено два деревянных ялы, три человека погибли.

«Нас разбудил страшный грохот и треск. Мы думали, что в наш дом ударила молния, потому что он раскололся пополам. Нас спасло чудо: мы оказались на устоявшей половине. Собравшись с духом, мы поднялись на третий этаж, в гостиную, и нос к носу столкнулись с огромным сухогрузом».

Газеты сопроводили рассказ уцелевших жителей ялы фотографиями той самой гостиной: портрет деда-паши на стене; тарелка с виноградом на буфете; ковер, свисающий в пустоту подобно занавесу и хлопающий на ветру, поскольку половина комнаты исчезла; треножники; расписанные каллиграфической арабской вязью дощечки в рамочках и среди всего этого – нос корабля-убийцы. Эти фотографии были особенно страшны и в то же время притягательны из-за того, что обстановка расколотой пополам комнаты была мне хорошо знакома – все эти кресла, буфеты, треножники, ширмы, стулья, столы и диваны были очень похожи на те, что стояли у нас дома. Листая подшивку газет сорокалетней давности, я снова читаю о незадолго до того помолвленной красивой девушке, ученице лицея, чью жизнь унесла эта катастрофа, о словах, сказанных ею накануне вечером тем, кому суждено было выжить; о том, как ее жених, живший в том же квартале, нашел ее тело среди обломков, – и вспоминаю, как многие дни весь Стамбул говорил об этой трагедии.

В то время население Стамбула составляло не десять миллионов, как сейчас, а всего миллион, поэтому подобные катастрофы не проходили незамеченными в людской суете – их подробности передавались из уст в уста, пока не вырастали до поистине эпических масштабов. Удивительное дело – многие мои знакомые, узнав, что я пишу о Стамбуле, принимались с ностальгическим упоением и чуть ли не со слезами на глазах вспоминать о тех давнишних катастрофах и даже настаивали на том, чтобы я включил в свое повествование рассказ о тех из них, что лучше всего запомнились им самим.

Ты, говорили мне, обязательно должен написать о том, что летом 1966 года, скорее всего в июле, моторный катер, на котором совершали прогулку по Босфору члены Общества турецко-немецкой дружбы, столкнулся между Йеникёем и Бейкозом с другим катером, направляющимся в Мраморное море с грузом дров на борту, в результате чего тринадцать человек нашли свою смерть в темных босфорских водах.

Еще меня просили написать, как однажды на глазах одного моего знакомого, тихо-мирно стоявшего на балконе своего ялы и считавшего корабли, румынский танкер «Плоешти» протаранил небольшое рыболовецкое судно, причем последнее раскололось напополам и мгновенно затонуло.

А через несколько лет после этого другой румынский танкер («Индепендента») столкнулся с греческим сухогрузом «Эурьяли» прямо напротив вокзала Хайдарпаша;[69] когда топливо, начавшее вытекать в море, загорелось, груженный нефтью танкер взорвался с таким грохотом, что мы все проснулись – уж об этом, пожалуйста, не забудь написать, говорили мне. Да и как забыть такое: несмотря на то, что мы жили в нескольких километрах от места столкновения, в нашем квартале взрывом выбило половину оконных стекол, и улицы были усыпаны осколками.

Другой случай: 15 ноября 1991 года скотоперевозчик «Рабунион», транспортировавший из Румынии в Ливан более двадцати тысяч овец, столкнулся с приписанным к Филиппинским островам грузовым судном «Мадонна Лили», перевозящим пшеницу из Нового Орлеана в Россию, и потонул вместе почти со всеми своими овцами. Некоторым из них удалось вовремя спрыгнуть в воду и доплыть до берега, где их спасли посетители ближайшей чайной, до этого мирно пившие кофе и читавшие газеты, однако двадцать тысяч не столь удачливых овец до сих пор пребывают в глубинах Босфора. Это происшествие случилось прямо под вторым стамбульским мостом, известным как мост Фатих. Что же касается первого моста, то именно его начиная с 1970-х годов стамбульцы облюбовали для совершения самоубийств. Однако об этой стамбульской традиции я рассказывать не буду. Приступая к написанию этой книги, я разбирал старые газеты, которые с таким удовольствием читал в детстве, и в одной из них, вышедшей незадолго до моего рождения, наткнулся на заметку, напомнившую мне о другом способе самоубийства, значительно более распространенном, чем прыжок с моста. Вот эта заметка:

«Вчера (24 мая 1952 года) в Румелихисары в Босфор упала машина, вылетевшая с шоссе. Несмотря на длительные поиски, ни саму машину, ни тела находившихся в ней людей обнаружить не удалось. Когда автомобиль еще был в воздухе, человек, находившийся за рулем, открыл дверцу и звал на помощь, однако затем почему-то дверцу захлопнул и вместе с машиной ушел на дно. По всей видимости, автомобиль унесло течением на глубину».

А вот о чем писали газеты сорок пять лет спустя, 3 ноября 1997 года:

«По вине пьяного шофера погибло девять человек. Машина, пассажиры которой, возвращаясь со свадьбы, направлялись к гробнице Теллибабы, чтобы принести обет, в Тарабье вылетела с шоссе и упала в море. Авария унесла жизнь матери двоих детей».

О скольких подобных происшествиях мне приходилось слышать и читать! Некоторые из них я даже наблюдал своими глазами. Сколько бы ни падало в Босфор машин, результат неизменно один и тот же: пассажиров уносит в глубины, из которых нет возврата. Кто только не находил там свой конец: орущие дети; ссорящиеся парочки; развеселившиеся пьяные компании; торопящиеся домой отцы семейств; юноши, проверяющие, как работают тормоза у новой машины; замечтавшиеся о чем-то водители; отчаявшиеся бедолаги, решившие покончить жизнь самоубийством; пожилые люди, плохо видящие в темноте; друзья, припарковавшиеся на набережной, чтобы выпить чаю, и после, когда водитель по рассеянности дал передний ход вместо заднего, не успевшие понять, что случилось; бывший министр финансов Шефик и его прекрасная секретарша; полицейские, засмотревшиеся на плывущие по Босфору корабли; неопытный шофер, взявший без разрешения служебную машину, чтобы прокатить свою семью; владелец фабрики нейлоновых чулок – знакомый нашего дальнего родственника; отец и сын, одетые в дождевики одинакового цвета; знаменитый гангстер из Бейоглу и его любовница; семья из Коньи, впервые увидевшая мост через Босфор… Упавшая в воду машина не идет камнем ко дну – на какое-то мгновение она словно застывает на поверхности. Происходит ли это при дневном свете или сцену освещают лишь окна ближайшего питейного дома, люди, стоящие на берегу, видят ужас на лицах тех, кто вот-вот уйдет под воду. Потом машина плавно скрывается из вида, и течение уносит ее в темные глубины.

Хочу напомнить читателям, что после того, как машина начала погружаться, открыть ее дверцы уже невозможно – этому препятствует давление воды. Однажды, когда машины стали падать в Босфор слишком уж часто, один сообразительный журналист сделал очень умную вещь: напечатал в газете руководство для тех, кто оказался в тонущем автомобиле, сопроводив его замечательными доходчивыми иллюстрациями:

«Как выбраться из машины, упавшей в Босфор?

1. Не поддавайтесь панике. Закройте окна и ждите, пока машина не наполнится водой. Откройте замки дверей. Все находящиеся в машине должны сидеть неподвижно.

2. Если машина продолжает погружаться, нажмите на ручной тормоз.

3. Когда вода дойдет почти до самой крыши, наберите в легкие побольше воздуха, медленно откройте дверь и осторожно выбирайтесь из машины».

Я, со своей стороны, хочу добавить пункт номер четыре: убедитесь, что ваш плащ не зацепился за рукоятку тормоза. Если вы умеете плавать и вам удастся благополучно выбраться на поверхность, то вы сразу, несмотря на всю стамбульскую печаль, почувствуете, что жизнь прекрасна. Не менее прекрасна, чем Босфор.

23
Жерар де Нерваль в Стамбуле: прогулки по Бейоглу

Я не могу без душевного трепета смотреть на некоторые рисунки Меллинга. Места, где прошло мое детство, да и вся жизнь, изображены на них такими, какими они были в те времена, когда там еще не было построено ни одного дома, когда еще не существовало знакомых мне улиц, домов, кварталов. Вооружившись увеличительным стеклом, я рассматриваю поросшие тополями и чинарами, распаханные кое-где под огороды холмы, на которых позже вырастут районы Йылдыз, Мачка, Тешвикийе, и во мне рождается то же самое горькое чувство, какое я испытываю, глядя на осиротевшие сады вокруг сгоревших особняков, разрушенные стены и арки акведуков. Такое же чувство, должно быть, испытали бы стамбульцы тех времен, если бы им довелось увидеть, во что превратился их рай на земле. Потрясение, которое ощущаешь, видя, что всего того, что окружало тебя с самого детства, было центром твоего мира, исходной точкой всех твоих представлений о жизни, еще совсем недавно (за сто лет до твоего рождения) не существовало, – испытание не менее тяжелое, чем возможность увидеть мир, каким он будет после твоей смерти. Весь твой жизненный опыт, тщательно выстроенные отношения с людьми, накопленные вещи – перед лицом времени все это оказывается не так уж и важно, и осознание этого заставляет трепетать мою душу.

Схожий трепет я испытываю, перечитывая одно место из посвященной Стамбулу части «Путешествия на Восток» Жерара де Нерваля. Французский поэт, прибывший в Стамбул в 1843 году, через полвека после того, как здесь писал свои картины Меллинг, рассказывает о предпринятой им прогулке от галатской обители дервишей ордена Мевлеви (через пятьдесят лет эта местность получит название Тюнель) до теперешнего Таксима. (По этому самому маршруту через сто пятнадцать лет буду шагать и я, держа маму за руку.) Район, через который проходил путь Нерваля, сегодня называется Бейоглу; его главная улица, Гран-Рю-де-Пера, после установления республики переименованная в Истикляль, в 1843 году выглядела примерно так же, как и в наши дни. Нерваль пишет, что эта улица, особенно после осмотра дервишеской обители, напомнила ему Париж: те же модные костюмы, блеск витрин, прачечные, ювелирные магазины, кондитерские, английские и французские отели, кафе и здания посольств. Однако после того как Нерваль миновал здание, названное им французской больницей (сейчас это Французский культурный центр), город кончился – с удивительной, а для меня даже ужасающей, внезапностью. Ибо вместо сегодняшней площади Таксим, самой большой площади города, с самого детства бывшей центром моего мира, перед Нервалем предстало пустое пространство, по которому разъезжали кареты и бродили торговцы котлетами, рыбой и арбузами. Далее начиналась равнина и тянулись кладбища – в ближайшее столетие им предстояло исчезнуть, растворившись в городе. Я никогда не смогу забыть данное Нервалем описание тех мест, где прошла вся моя жизнь, мест, которые я неизменно воспринимал как «кварталы, застроенные очень старыми домами»: «Огромные, бескрайние луга, поросшие кое-где тенистыми соснами и грецким орехом».

Нервалю в то время было тридцать пять лет. Двумя годами ранее с ним случился первый приступ депрессии, заставивший его на некоторое время лечь в психиатрическую лечебницу. (Пройдет двенадцать лет, и депрессия доведет его до самоубийства.) За полгода до прибытия Нерваля в Стамбул умерла актриса Женни Колон, в которую он был безответно влюблен, что наложило отпечаток на всю его жизнь. Эти несчастья, равно как и романтический образ Востока, укоренившийся во французской литературе благодаря Шатобриану, Ламартину и Гюго, повлияли на сочинение Нерваля, представляющее собой описание путешествия по маршруту Каир – Александрия – Сирия – Кипр – Родос – Измир – Стамбул. Памятуя о том, что Нерваль, подобно своим предшественникам, планировал написать что-нибудь на восточную тему в меланхолических традициях французской литературы, легко вообразить, что Стамбул оказался для него настоящей находкой.

Однако во время пребывания в Стамбуле Нерваля интересовала главным образом не собственная меланхолия, а все то, что могло бы помочь забыть про нее. Собственно говоря, он и в путешествие отправился, чтобы избавиться от своих душевных терзаний или, по крайней мере, скрыть их от других и попытаться забыть о них самому. В письме к отцу он уверяет: «После путешествия на Восток всем станет ясно, что приступ безумия, случившийся со мной два года назад, был не более чем несчастным случаем, который больше не повторится», и обнадеживающе добавляет, что чувствует себя замечательно. Можно, таким образом, заключить, что в Стамбуле, еще не униженном поражениями, бедностью и сознанием своей слабости по сравнению с Западом, поэт не обнаружил ничего такого, что могло бы заставить его испытывать печаль. (Не будем забывать, что печаль пришла в Стамбул после крушения империи.) В своих путевых заметках Нерваль отмечает, что на Востоке ему не раз являлось «черное солнце меланхолии» (образ из его знаменитого стихотворения), однако в качестве примера приводит берега Нила. В Стамбуле же он вел себя как нетерпеливый журналист, рыщущий по самым колоритным, интересным, экзотическим местам города в поисках материала для статьи.

Именно поэтому Нерваль приехал в Стамбул во время Рамазана. По его представлениям, надо полагать, это было все равно что приехать в Венецию на карнавал. (Он так и пишет, что Рамазан – это время поста и «карнавала».) По ночам он ходил смотреть представления «Карагёза», любовался видами освещенного фонарями города и заглядывал в кофейни, чтобы послушать рассказчиков историй. Впоследствии по стопам Нерваля пошло немало других западных путешественников, описавших свои впечатления от такого рода ночных развлечений, а сто лет спустя, когда под влиянием современных технологий, европеизации и обнищания жители города позабыли свои традиции, о «былых ночах Рамазана» стали в своих романах и мемуарах вспоминать многие стамбульские писатели, чьи книги я завороженно читал в детстве (во многом под их влиянием я решил соблюдать пост). Сегодня я вижу, что на всей этой литературе лежит отпечаток «туристического» образа Стамбула, созданного совместными усилиями Нерваля и ему подобных сладкоречивых искателей экзотики. Хотя Нерваль и посмеивается над английскими писателями, приезжающими в город на три дня, чтобы шустро осмотреть все «достопримечательности» и тут же засесть за написание статьи или книги, сам он не преминул посмотреть на религиозные обряды дервишей, ждал у ворот дворца, чтобы издалека увидеть выезд султана (он уверяет, что Абдул-Меджид тоже взглянул на него, когда проезжал мимо), и, прогуливаясь по кладбищам, предавался размышлениям о турецких костюмах, обычаях и ритуалах.

Перед тем как повеситься, Нерваль положил в карман рукопись своей автобиографической книги «Аврелия, или Мечта и жизнь». В этом леденящем душу, уникальном в своем роде сочинении (автор, впрочем, сравнил его с «Новой жизнью» Данте), высоко оцененном впоследствии сюрреалистами Андре Бретоном, Полем Элюаром и Антонином Арто, Нерваль пишет, что после того, как его отвергла возлюбленная, ему оставалось лишь предаться «грубым развлечениям», помогающим забыться и убить время, и признается, что именно желание забыться заставило его отправиться в странствия по свету и пробудило в нем глупое любопытство к экзотическим нарядам и странным ритуалам дальних стран. Нерваль понимал, что описания восточных женщин, ритуалов, видов города и ночей во время Рамазана получаются у него по-газетному плоскими, грубыми, дешевыми, и поэтому, подобно многим писателям, чувствующим необходимость перемежать свое повествование вставными новеллами, чтобы удержать внимание читателя, он разнообразил «Путешествие на Восток» несколькими длинными историями, большую часть которых придумал или додумал самостоятельно. (В сборнике под названием «Стамбул», подготовленном Яхьей Кемалем, А. Ш. Хисаром и А. X. Танпынаром, есть написанная последним обширная статья, посвященная особенностям времен года в нашем городе. В ней автор упоминает о том, что потратил немало времени, пытаясь выяснить, какие из этих рассказов были сочинены Нервалем, а какие на самом деле имеют местное происхождение.) Описания города обрамляют эти истории, многое говорящие о внутреннем мире писателя, однако имеющие весьма малое отношение к Стамбулу, выполняя примерно ту же роль, что рассказ о Шехерезаде в «Тысяча и одной ночи». Кстати, в тех местах, где Нерваль чувствует, что рисуемая им картина получается недостаточно яркой, он неизменно пытается произвести впечатление на читателя, прибегая к сравнениям со сказками «Тысяча и одной ночи». Заметив вскользь, что не считает нужным описывать дворцы, мечети и бани, поскольку они были уже замечательно описаны до него, Нерваль произносит фразу, которая сто лет спустя не будет давать покоя Яхье Кемалю и А. X. Танпынару и станет распространенным штампом в устах западных путешественников: «Стамбул, чьи виды делают его прекраснейшим из городов мира, похож на театр: на представление лучше смотреть из зрительного зала, не пытаясь зайти за кулисы, где вас может ждать грязь и нищета». Должно быть, читая именно Нерваля, Яхья Кемаль и Танпынар поняли, что создать образ Стамбула, близкий его обитателям, можно лишь сведя в единое целое красоту видов и нищету «кулис», – что они и сделали в своих романах, статьях и стихотворениях. Но созданный двумя великими писателями, поклонниками Нерваля, образ Стамбула, позже упрощенный их многочисленными последователями, все же вырос скорее из нищеты окраин и исторической памяти, нежели из ценимых путешественниками красот. Чтобы понять этот образ, нам нужно обратиться к книгам другого писателя, посетившего Стамбул после Нерваля.

24
Меланхолическая прогулка Теофиля Готье по окраинам

Поэт, писатель, журналист и критик Теофиль Готье был лицейским другом Нерваля. В юные годы они были неразлучны, вместе увлекались романтическими произведениями Гюго, некоторое время жили в Париже по соседству друг с другом. Свою дружбу они сохранили на всю жизнь. За несколько дней до самоубийства Нерваль пытался отыскать Готье, а после того, как Нерваль повесился на уличном фонаре, последний написал о своем друге проникновенную, полную печали статью.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: