Закат еврейского Петербурга

Петербургская еврейская общественность в начале века. – Создание русских сионистских кружков в Германии. – М.М. Винавер. – Сплочение перед гибелью. – С.М. Гинзбург. – С.Л. Цинберг. – И.А. Клейнман. – 1937 год.

В культурной жизни русского еврейства петербургские евреи стали играть более или менее заметную роль только в конце XIX века. До того времени некоторые петербургские евреи выступали только ходатаями перед центральной властью за своих «единоверцев», когда их постигала общая для всех русских евреев, или для одной общины, или даже для отдельных лиц беда. Но внутренняя жизнь – работа по укреплению и распространению основ еврейских знаний и религиозного культа, борьба между хасидизмом и его противниками, между «ревнителями» и сторонниками просвещения, между пионерами новой еврейской литературы и врагами ее – в основном концентрировалась вдали от столицы в крупных центрах черты оседлости, в таких, как «литовский Иерусалим», Вильно, в других менее крупных центрах и отчасти в выросшей на юге интернациональной Одессе. Не было в Петербурге такой ведущей группы, какую Берлин имел в лице Мендельсона и его учеников, сумевших распространить свое влияние далеко за пределы Берлина.

Даже во второй половине XIX века, когда в Петербурге появились еврейские учреждения, рассчитанные на действия в провинции, они носили филантропический характер. А появившаяся еврейская пресса опиралась на незначительное количество интеллигентов, оторванных от еврейской массы и не способных стать во главе и повести ее. Лишь в самом конце прошлого и в начале нашего века, в основном вместе с освободительным движением русского общества, в Петербурге появилась значительная группа еврейских деятелей, занявших ведущую роль в жизни всего русского еврейства. Вместо ходатаев, филантропов и благодетелей появились общественные и политические деятели нового типа, которые вместо опеки над «единоверцами» из провинции искали опору в массе еврейского населения, привлекали их к общей борьбе и совместной работе. Правда, у большинства новых деятелей оставалась некоторая оторванность от массы и далеко не всегда оправданное желание руководить из столицы всем русским еврейством, но, во-первых, рядом с ними появились уже люди, сами пришедшие из провинциальных еврейских центров, во-вторых, многие из тех, которые сами не были связаны с еврейской массой, были достаточно политически сознательны и понимали, что без тесного контакта с массами далеко в своей деятельности не уйдешь.

В девяностые годы, а затем в предреволюционные годы Первой мировой войны «еврейский Петербург» разросся в большой культурный и общественно-политический центр русского еврейства. За последние два десятилетия, в основном за годы, наступившие после 1905, еврейское население Петербурга увеличилось в несколько раз и заняло ведущую роль в культурной и общественно-политической жизни русского еврейства. Вместе с освободительным движением пришел конец руководству денежной аристократии и печальников по всем делам русского еврейства. Историческая правда требует сказать, что семья барона Гинцбурга, стоявшая во главе этой денежной аристократии, отнюдь не уподоблялась берлинской денежной аристократии конца XVIII века, которая заботилась только о своих интересах и готова была предать интересы большинства немецких евреев. Гинцбурги были преданы своему народу, но это были типичные старые ходатаи, противники всякой борьбы. Они стояли на страже старого еврейства, которое не прочь были подновить «просвещением». Гинцбурги были меценатами в хорошем смысле этого слова. Они, однако, далеки были от новых понятий об общественной и культурной работе. В этом своем понимании общественности они находили поддержку не только среди старых дипломированных интеллигентов, успевших занять входные места в чиновном и ученом мире, или среди крупных специалистов, но и со стороны некоторых более молодых, и, казалось бы, примыкавших к представителям новой общественности.

В некотором смысле к таким людям принадлежал честный, искренне преданный еврейскому делу Г.Б. Слиозберг. Он много лет работал с бароном Г.О. Гинцбургом и впоследствии не освободился от занимаемых им в старые годы позиций. Некоторые выступления Слиозберга, насколько я знаю, вызывали недовольство и даже осуждение среди его преданных друзей по Народной группе, в особенности, со стороны Винавера. Хотя злые языки некоторых противников Винавера острили, что разница между Милюковым и Винавером состоит в том, что Милюков смело идет на трибуну, чтобы публично сказать какую-нибудь глупость, которая ему взбредет в голову, а Винавер для этой цели посылает Слиозберга.

В последние годы жизни Слиозберга в Петербурге я часто встречался с ним и несмотря на его общественно-политические взгляды не мог не проникнуться к нему чувством симпатии за его прекрасные душевные качества и горячую бескорыстную преданность еврейским интересам, так как он их понимал. Знаю, что так же относился к нему Браудо.

В некоторой степени не освободился от старых понятий общественности и С.М. Гинзбург, который также работал много лет в непосредственной близости к барону Г.О. Гинцбургу и находился под впечатлением его благородной личности, которая, между прочим, пленяла и И.С. Тургенева, и В.С. Соловьева, и некоторых других деятелей русской литературы и искусства, знавших его лично.

С.М. Гинзбург не выступал открыто в защиту старых методов еврейской общественной деятельности, но в узком кругу он всегда высказывался за персональную политику отдельных лиц, стоящих над толпой, опекающих ее и умеющих обделывать все в тиши кабинетов. В глубине души он относился весьма критически к сторонникам участия народных масс в общественной и тем более в политической работе. Эти его взгляды неоднократно вызывали горячие споры в небольшом дружеском кругу, в котором мы с Гинзбургом остались в самые последние годы его пребывания в Ленинграде. Эти же взгляды проскальзывали и в некоторых работах, созданных им в последние годы его жизни.

Но с наступлением освободительного движения и с увеличением еврейского населения Петербурга старые деятели вынуждены были, против их воли, уступить место более молодым и более современным деятелям. Даже в Обществе распространения просвещения (ОПЕ) и в Обществе ремесленного и земледельческого труда (ОРТ)[1], в этих двух цитаделях старых общественников, основатели и старые руководители этих обществ должны были уступить свое место новым силам, выступившим на арену петербургской еврейской общественности. Еще до бурного 1905 года усилился голос еврейской прессы в Петербурге. Рядом с «Восходом», появилась «Будущность»[2], затем «Еврейская жизнь», а впоследствии, после закрытия «Восхода», – «Свобода и Равенство»[3], «Новый Восход» и «Еврейский мир». Особое место занимает первая еженедельная еврейская газета «Дер Фрайнд».

Если в последние предреволюционные годы, до 1905 года, появившиеся в еврейской общественности Петербурга силы действовали еще очень робко, не решаясь выступать резко против старых «представителей» русского еврейства, то после 1905 года положение круто изменилось. Надо иметь в виду, что до 1905 года еврейское население Петербурга состояло из небольшого количества богатых купцов и промышленников, из дипломированной полуассимилированной интеллигенции, да из бывших «николаевских солдат»[4] и ремесленников, пользовавшихся правом жительства вне черты оседлости. Авторитет «барона»*, миллионера Полякова[5], их друзей из числа «купцов первой гильдии» и их служащих и помощников был еще слишком велик, чтобы можно было с успехом бороться против их установок. Но когда после 1905 года в Петербург хлынуло большое количество евреев из провинции, демократически и национально настроенных, Петербург стал большим еврейским центром, богатым интеллектуальными силами. В Петербурге находился Центральный комитет Союза полноправия, в Петербурге находились евреи-депутаты Государственной Думы и Совещания еврейских общественных деятелей при депутатах, в Петербурге находился Центральный комитет русских сионистов. И, наконец, в Петербурге одно за другим возникали Еврейское литературное общество[6], Историко-этнографическое общество[7], Музыкальное общество[8], Театральное общество[9], Эмиграционное общество[10], Общество для научных еврейских изданий, а созданное в во время войны ЕКОПО развернуло огромную работу по всей стране, привлекло большое количество молодых преданных делу интеллигентных сотрудников, служивших примером для работников Земского и Городского союзов[11]. Литературное и Этнографическое общества устраивали литературные и научные собрания, на которых собирали большое количество слушателей. Концерты еврейской музыки, устраиваемые Музыкальным обществом и группой молодых талантливых еврейских композиторов, обратили внимание на еврейскую народную музыку и популяризировали ее в широких кругах еврейского общества. ОПЕ совершенно изменило свой облик и из общества небольшого количества богатых меценатов-просветителей превратилось в большое демократическое общество с обширной программой деятельности, соответствующей новым требованиям жизни. В Петербурге создали Институт высших еврейских знаний для людей, желавших усовершенствовать свои знания в области еврейской литературы, истории и в других дисциплинах[12]. При Историко-этнографическом обществе был заложен, по инициативе и трудами Ан-ского, музей[13], который имел все основания расшириться. Конечно, бывали и неполадки, бывали острые принципиальные трения, случалось (правда, редко), что под видом принципиальных разногласий люди сводили личные счеты, или, что случалось более часто – принципиальные разногласия переходили в личный конфликт. Но эти житейские шероховатости не останавливали ту большую культурную и общественную работу, которая творилась изо дня в день в еврейском Петербурге. Теперь, через много лет, после стольких событий в жизни русского и всего еврейства Восточной Европы, после столь крутой перемены в истории еврейства – воссоздания древнего исторического центра – теперь, когда смотришь более критически на былую деятельность и, конечно, более объективно на былые конфликты, теперь, оглядываясь с волнением назад, нельзя недооценить роль, которую играл в жизни русского еврейства «еврейский Петербург» времен его наибольшего расцвета. Но скоро наступило время заката «еврейского Петербурга». Интерес к еврейской национальной культуре и к еврейской общественности как будто бы сразу исчез.

Таково было положение в петербургском еврейском обществе, когда я в конце августа 1906 года впервые приехал в Петербург.

В Петербург я приехал с проектом организовать там издательство наподобие немецкого Reclamausgabe. Никакого реального плана на этот счет у меня не было. В Петербурге жил мой друг с детских лет Г. Абрамович, незадолго до этого поселившийся в Петербурге вместе с женой своей, сестрой его друга и моего старого приятеля З.И. Гржебина, который издавал журнал «Сатирикон»[14] и организовал издательство «Шиповник»[15].

С Абрамовичем и Гржебиным мы вместе провели один семестр в Мюнхене, где Гржебин работал в студии венгерского художника Гелотти. Абрамович учился в Политехникуме, но в основном бегал со мною по музеям, редко посещал университет и чаще рабочие собрания, на которых выступал Фольмар или другие видные социал-демократы, приезжавшие время от времени в Мюнхен. Одновременно мы усиленно занимались там пропагандой сионизма среди русско-еврейского студенчества, огромная часть которого примыкала к социал-демократам и враждебно относилась ко всяким «еврейским националистическим бредням». Мы там создали сионистский студенческий кружок, состоявший исключительно из русских студентов. В Мюнхене состоялась оргконференция сионистской демократической фракции, которая была созвана X. Вейцманом (тогда уже приват-доцентом) из Женевы, X. Гуревичем из Берлина и М. Гапкиным из Лейпцига. Эту оргконференцию решили созвать в Базеле во время предстоящего Пятого конгресса партии как первый съезд «сионистской демократической фракции»[16]. Всю организационную часть съезда взял на себя Вейцман.

В Мюнхене наш маленький кружок скоро расширился и занял заметное место в жизни русской студенческой колонии. Мы принимали живое участие в жизни русской колонии, но стали встречаться в особом кафе, где у нас был зал для наших кружковых собраний. Даже условный свист, по которому студенты отдельных корпораций и землячеств обыкновенно вызывали друг друга, мы создали свой.

Все это не мешало нам, однако, принимать участие в необычной для нас шумной уличной жизни в карнавальные дни (Fachingstage), когда весь Мюнхен высыпал на улицу или заполнял все кафе, и Король Карнавала заслонял в эти дни собою по популярности своей настоящих короля и принца – легенды Баварии выступали на передний план даже для правоверных мюнхенских бюргеров, толпившихся обыкновенно вокруг дворца, стремясь лицезреть его обитателей.

В Мюнхене я впервые увидел свободную – в сравнение с тогдашней царской Россией – картину, я присутствовал на большом рабочем митинге в несколько тысяч собравшихся в самой большой пивной Мюнхена, где ораторы публично подвергали резкой критике правительственную политику. На улице свободно продавались и читались оппозиционные газеты, свободно обсуждавшие и критиковавшие действия местного и общегерманского правительства; сатирические журналы остро высмеивали правительственные мероприятия и законы невзирая на лица, не щадя подчас и самого императора. Если власти и возбуждали тогда процесс против «оскорбителя», то это являлось только поводом к дальнейшим нападкам, а самое главное, это не уменьшало действия произнесенной перед большим собранием речи, напечатанной и распространенной в большом количестве газет или в популярном и распространенном журнале, в котором был помещен рисунок художника. В Мюнхене я получил возможность познакомиться с вольной русской печатью, о которой я в России имел довольно смутное понятие. В Мюнхене я попал в атмосферу, дышащую любовью к искусству. В музеях и на выставках можно было всегда найти множество студентов и молодых художников разных национальностей, рассматривающих и обсуждающих наиболее интересные экспонаты. И, наконец, немалое впечатление на всех, приехавших из России, произвела шумная, веселая, ярко расцвеченная уличная жизнь в особенности в карнавальные дни, которые происходили при участии почти всего города. Время, проведенное в Мюнхене, не могло не оставить след на всю жизнь. И теперь, более чем через полвека после того, как мы пережили все ужасы фашизма, с трудом верится, что именно в Мюнхене зародился фашизм, именно оттуда выступил на политическую арену Адольф Гитлер.

В несколько иной обстановке я оказался, переехав в Карлсруэ, когда я поступил в Политехникум на химический факультет. На химический факультет я поступил потому, что кто-то меня уверил, что в Палестине нужны химики. Спокойная жизнь в тихом Карлсруэ располагала больше к учебным занятиям, но и там я первым делом взялся за организацию студенческого сионистского кружка. Гржебин к тому времени уехал из Мюнхена в Париж, а Абрамович переехал ко мне в Карлсруэ. Вместе с ним мы там скоро сколотили небольшой студенческий кружок и ринулись в бой с противниками сионизма. От времени до времени мы ездили в Гейдельберг, чтобы слушать лекции старика Куно Фишера и профессора Тодде о Рихарде Вагнере, которым мы оба стали увлекаться еще в Мюнхене, но в особенности посещали Вагнеровские оперы в Карлсруэ под управлением известного дирижера Миттеля. В Гейдельберге училась будущая жена Абрамовича С. Гржебина, что его особенно влекло туда, а я там навещал моих старых приятелей С. Черниховского и И. Клаузнера, который уже жил там вместе с женой, также моей приятельницей из Одессы Ф. Верпик.

Вскоре мы, однако, были вынуждены оставить Карлсруэ. Решив, по совету приятеля нашего Фабрициуса Шаха, сотрудника «Berliner Tagenblat»[17] [нрзб.] организовать рядом с сионистским кружком еврейский национальный кружок, мы созвали большое собрание еврейских студентов разных землячеств, где мы выступили с нашим предложением. На собрание явилось несколько немецких евреев и небольшое количество австрийских евреев. Собрание проходили успешно, большинство собравшихся сразу записывались в ферейн*, но на второй день к ректору Политехникума поступил донос двух студентов, присутствовавших на собрании, что организуемый ферейн носит антинемецкий характер и агитаторы его – агенты враждебных Германии русских кругов. Через три дня всех присутствовавших на собрании вызвали к ректору и потребовали от них объяснений. К чести остальных немецких евреев, даже отказавшихся вступить в ферейн, должен сказать, что они, как и все австрийцы, резко протестовали против этого низкого доноса, но ректор, хотя явно не придавал особого значения доносу, счел нужным сделать внушение всем собравшимся, объявив выговор за непозволительное поведение всем русским студентам, а мне и Абрамовичу он объявил consilium abeundi, то есть совет добровольно уйти из Политехникума. При этом он нам объяснил, что мы можем спокойно закончить не только семестр, но и учебный год, что пока мы остаемся в Карлсруэ, мы никаким ограничениям не подвергнемся и по уходу мы получим обычный Abgans Zeugnigs* который полагается студентам, переводящимся в другой университет.

Абрамович переехал в Гейдельберг, а я уехал в Цюрих, куда скоро переехал из Берлина Н. Миркин и будущая его жена Г. Некрич. С Н.В. Миркиным мы с Абрамовичем познакомились на пятом Базельском конгрессе, а потом состояли в дружеской переписке. Я же с ним близко сошелся, и дружба наша сохранилась до конца его жизни. Жена его училась с женой моей в одной гимназии, потом они вместе учились на медицинском факультете в Берлине, затем одновременно перевелись в Цюрих, работали там у одних и тех же профессоров и почти одновременно сдавали контрольные экзамены в России в Военно-Медицинской Академии. Более сорока лет наши семьи прожили в тесной интимной дружбе несмотря на то, что последние двадцать лет Миркины жили в Москве, а мы проживали в Ленинграде. На следующий семестр после моего переезда в Цюрих туда перевелись Абрамович и Гржебин, приехали еще два наших товарища из Карлсруэ и несколько студентов и студенток из Берлинского кружка, где главенствовали Н. Сыркин и Н. Миркин.

Таким образом, в Цюрихе собралась значительная группа студентов-сионистов, и мы, конечно, не замедлили создать там сионистский кружок.

В Цюрихе имелась большая русская колония, в которую входили не только русские студенты и студентки – большей частью евреи, но и поляки, армяне и несколько болгар. В колонии имелись представители всех революционных течений: большевики, меньшевики, «рабочедельцы», эсеры, бундисты, которых Плеханов квалифицировал как «сионистов, боящихся морского путешествия», максималисты и т. д. На собраниях выступали специально приглашенные Ленин, Плеханов, Луначарский, Аксельрод-Ортодокс, Чернов, Житловский, Медем и другие. Борьба и грызня между всеми этими группами заслоняла собой существование небольшой группы сионистов, к которым почти все они относились одинаково отрицательно. Мы поэтому чувствовали себя там несколько в стороне от большой жизни русской колонии и старались распространять наше влияние на студентов-евреев других землячеств, имевшихся в Цюрихе в немалом количестве. В этой работе мы имели поддержку со стороны доктора Д. Фарбштейна, одного из докладчиков первого сионистского конгресса, социал-демократа, члена Цюрихского кантонального парламента, а впоследствии и общешвейцарского парламента. Абрамович и Миркин сумели подружиться с ним, запросто навещали его и приглашали на все наши вечеринки, которые он очень любил посещать.

Я слишком отвлекся от основной темы настоящего очерка. Жизнь русско-еврейского студенчества моего времени за границей заслуживает особой большой работы. Может быть, в последние тридцать лет за границей появлялись работы на эту тему, я во всяком случае не чувствую себя в силах взяться в конце моей жизни за такую большую работу. Мне, однако, хочется рассказать кое-что о личной моей жизни за это время. Это, кажется мне, пояснит и покажет место, которое я занимал впоследствии среди разных групп петербургского еврейства.

В последние годы моего пребывания в Цюрихе группа наша значительно усилилась: в Цюрих переехал на время Бертольд Файвел, приехал И. Эльяшев (Баал-Махшовес). Появились у нас и вновь прибывшие из России студенты, примыкавшие к сионистам-социалистам Поалей Цион[18], и нарождавшейся тогда группы Е[врей-ских] Социалистов]. Н. Сыркин, с которым мы находились в переписке и принадлежали к организованной им группе Хейрус[19], предложил нам послать кого-нибудь из нас в Лондон для организации народной демонстрации против ЕКО[20] и участвовать в поднимаемой берлинской группой Хейрус печатной агитации за идеи Хейрус. Из Берлина должны были приехать, если память мне не изменяет, сам Н. Сыркин и Б. Лацкий, из Гейдельберга, насколько я теперь могу вспомнить, А. Гурлянд, а из Цюриха Н. Миркин и Г. Абрамович. Из поездки в Лондон ничего не вышло, а печатная агитация ограничилась двумя небольшими сборниками, один на идише, а второй на древнееврейском под названием «Хамон»(«-Массы»), и небольшой моей статейкой «Сионизм и Народ», подписанной инициалами и появившейся в «Гашилоах»[21] с примечаниями лично знавшего меня редактора журнала Ахад-Гаама, в которых сказано было, что автор статьи – один из представителей нашего молодого поколения, учащийся за границей, и что в статье находится больше юношеского пыла, чем ясных и точных мыслей. Эта вполне справедливая характеристика, в сущности, относилась не только к автору статейки, но и ко всей группе Хейрус. В изданном на идише сборнике «Дер Хамон» я также напечатал под псевдонимом «Сионист» небольшую статейку, призывавшую к организации групп самообороны против начавшихся тогда в России еврейских погромов.

Так началось мое участие в еврейской прессе. Когда Вортсман создал в Лондоне «Дер идишер цукунфт», он пригласил меня на работу в свой журнал. Возможность иметь постоянный ежемесячный заработок мирила меня с работой в этом журнале, несмотря на очень частые конфликты с его редактором, совершенно не подходящим для этой работы ни по своим знаниям, ни по своим способностям, ни по своему литературному вкусу. А между тем своими редакторскими правами он пользовался довольно свободно – вычеркивая, исправляя и дополняя работы своих сотрудников. К чести его надо признать, что все это он проделывал отнюдь не из каких-либо личных предубеждений или желания подлизаться к кому бы то ни было, а только из интересов дела, как он его понимал. А понятия у него были довольно примитивные.

Моя работа в журнале Вортсмана привела меня к работе в журнале «Еврейская жизнь», где я стал помещать ежемесячную заграничную хронику. Еще до меня там стал работать Г. Абрамович, подписывавшийся псевдонимом Цви Авраами. Вслед за нами в «Еврейской жизни» стал печататься и Н. Миркин. В отличие от даровитого и импульсивного Абрамовича, всегда жаждавшего деятельности, активного участия в жизни, легко увлекавшегося, любившего полет мысли, идеи, настроения, не вдававшись глубоко в их анализ, Миркин, менее даровитый, но более солидный, занимавшийся в университете экономическими науками и готовивший там работу по вопросам аграрно-социальной политики, в сионистской прессе выступал только по вопросу палестинской колонизации. Абрамович же бросался в разные стороны. Он начал свою публицистическую работу с научного обоснования сионизма. К Седьмому сионистскому конгрессу он выпустил немецкую брошюру о политических проблемах сионизма. А затем в России он писал и по общим вопросам, и по вопросам архитектуры и искусства, всякий раз искренне уверенный, что на сей раз он нащупал единственный верный путь, которого все добиваются. Люди, знавшие его нетактичный характер, считали его честолюбцем, склонным к авантюризму. На самом деле он был легко увлекающимся и далеко не бездарным дилетантом в разных областях культуры и жизни.

Раньше всех нас Цюрих оставил Миркин, вынужденный по семейным обстоятельствам вернуться к своим родным в Киев. Там он принимал участие в местной газете «Киевские отклики», примыкавшей к народникам, и сблизился с «серповцами»[22], среди которых находились друзья его юности.

Абрамович уехал несколько позже Миркина. Он вошел в организацию сионистов-социалистов[23]. Одно время он, по заданию ЦК этой партии, разъезжал по провинции, выступая с лекциями и докладами о задачах партии Сионистов]-социалистов]. Скоро он от этой партии переехал в Петербург, где его ближайший друг и брат его жены З. Гржебин уже занимал некоторое положение. Там он увлекся историей русского революционного движения, работал для «Календаря революции»[24], выходившего под редакцией В.Л. Бурцева и от времени до времени писал статьи на эту тему в русских газетах. От сионизма и еврейской тематики вообще он отошел.

Мой отход от сионизма случился в Цюрихе. Раскол в сионистской организации и появление группы «территориалистов»[25], к которым пристали и некоторые мои товарищи по работе, заставили и меня задуматься над некоторыми вопросами, которые не казались мне до того времени ценными. Не поколебался я в своем отрицательном отношении к «территориализму»: во имя абстрактного территориализма, было ясно для меня, нельзя поднять движение в народе и нельзя строить его будущность, не имея перед собою реального конкретного объекта, не говоря уже о вековых традициях и надеждах, связанных с исторической родиной. Не удовлетворяла меня, однако, и позиция «палестинских сионистов», свернувших великие знамена политического сионизма и готовых было вернуться к позициям «Любителей Сиона»[26]. Поднявшаяся волна русской революции с ее широкими лозунгами политической и национальной свободы повернула и мое внимание, как и внимание большой части моих ровесников, в эту сторону и на последствия, которыми это событие может повлиять на нас, евреев. Сион отдалился, казалось, на бесконечно долгое время, а идея политического и национального освобождения русских евреев, то есть большинства еврейской нации, маячила перед глазами, как совсем близкая пристань.

В таком настроении я приехал в Петербург. По дороге я остановился в Вильно, где жил Н. Сыркин, блокировавшийся тогда с группой Возрождение[27], хотя он не сходился с ними по многим основным вопросам. Сыркин жил там, на даче в Антаколе[28], где и помещалась штаб-квартира группы Возрождение. Я поселился у Сыркина, где в дружеской обстановке в гостеприимной семье хозяина и милой жены его, с которой я познакомился еще в 1903 году в Берлине, я прожил около десяти дней. Само собой понятно, что эти дни и чудесные вечера в прекрасном антакольском лесу проходили во взаимных вопросах, рассказах и обсуждениях общего положения и ауспиций для еврейского национального дела.

В Россию я приехал после роспуска первой Думы, а в Петербург после покушения на Столыпина[29]. Встретившие меня на вокзале Гриша (Абрамович) с С. Гржебиной повезли меня к себе в Териоки[30], где они жили на даче. Териоки, как и другие места Финляндии, были переполнены представителями оппозиционных групп, предпочитавших на время уехать из Петербурга. В Финляндии, на расстоянии нескольких километров от столицы, русские граждане тогда еще чувствовали себя в безопасности от русской полиции. Короткое время там более или менее открыто жили люди, скрывавшиеся от преследования русской полиции. Это было, как я уже говорил, сейчас же после взрыва на даче Столыпина. Смелость, с которой взрыв этот был проделан, вызывала всеобщее удивление, а у многих, в особенности молодых революционеров, восхищение. Значительное количество ни в чем не повинных жертв, случайно бывших в это время в канцелярии Столыпина, вызвало осуждение этого покушения, от которого сам объект покушения остался невредим. Начавшееся жестокое преследование революционеров, заставило кой-кого убраться подальше от границы, но тем не менее оставшиеся в Териоки русские из числа предпочитавших оставить на время Петербург продолжали открыто обсуждать события и даже приветствовать этот «смелый и достойный ответ на разгон Думы». Гриша готовил тогда под редакцией В. Бурцева «Календарь русской революции», был всецело поглощен историей русского революционного движения и под влиянием Бурцева оправдывал взрыв на Апте­карском острове. В это время он был всецело поглощен общеполитическими вопросами, и еврейский вопрос уже отошел для него на задний план. Я прожил в Териоки около двух недель. В город приезжал только для того, чтобы бывать на спектаклях гастролировавшего тогда в Петербурге Московского Художественного театра, которые я и Абрамович смотрели вместе. Спектакли эти произвели на нас потрясающее впечатление и несколько отвлекали наше внимание от политических дискуссий, которыми мы больше всего были заняты.

Переехав из Териоки в Петербург, я прежде всего должен был собрать материал для статей, которые, я еще до отъезда из Цюриха, обязался написать для американского еврейского еженедельника[31], выходившего под редакцией К. Мармора, тогда левого сиониста, но впоследствии ставшего ярым проповедником большевизма в Америке. Я должен был написать для этого еженедельника, о созданном в России Союзе еврейского полноправия[32] и о деятельности депутатов евреев в первой Думе. К тому времени, когда я приехал в Россию, первая Дума уже была разогнана, а Союз полноправия уже распался. Надежды, вызванные первой Думой, еще не были рассеяны, несмотря на нанесенные удары. И в еврейском обществе тогда не терялись еще надежды на новое светлое будущее. Столыпин разыгрывал роль умеренного либерала и противника антисемитских эксцессов. В Петербурге развернулась широкая еврейская общественность. На место старых «представителей», привыкших хозяйствовать в тиши кабинетов власть имущих – выпрашивать, вымаливать, а то и покупать милость, – на место этих ходатаев пришли новые люди, громко требующие принадлежащие нам права, публично раскрывающие злоупотребления и преступления власть имущих. Союз полноправия заговорил не только о гражданских и политических правах, но и о национальных правах еврейского населения России. Но в Союзе скоро возникли разногласия, и он фактически распался.

[...В Петербурге я застал письмо от Мармора, корреспондентский мандат, денежный перевод и напоминание о моем обещании. В письме он предлагал мне писать о настроениях петербургского еврейского общества и о расколе в Союзе полноправия. Это мое обязательство послужило поводом к моему знакомству с Юлием Исидоровичем Гессеном, бывшим секретарем Союза. О Гессене я знал, как о сотруднике «Восхода», в котором он печатал свои первые статьи по истории евреев в России].

Не помню, написал ли я о Союзе полноправия для еженедельника Мармора, или я написал, и статья не была напечатана вследствие прекращения этого издания, но Гессен первым информировал меня о внутренних перипетиях в Союзе. От Гессена я узнал, о том, что, как в Союзе полноправия, так и среди депутатов-евреев первой Думы были разногласия не только по вопросу о специальной еврейской группе в Думе, но что не менее острые разногласия общего и личного характера существовали и между противниками еврейской группы в Думе. Я узнал, что поведение Винавера и его группы давно уже вызывали недовольство более демократически настроенных элементов из числа противников сионизма, обвиняющих их в желании узурпировать представительство русских евреев. Гессен назвал Брамсона как первого демократа и противника Винавера. Впоследствии, когда я несколько ознакомился с петербургскими еврейскими группами и группками, я убедился в том, что в этих кругах не малую роль играл и личный момент. Должен, однако, сказать, что этот упрек ни в коем случае не должен быть отнесен к Брамсону, которого я скоро после моего приезда узнал и в течение многих лет наблюдал в его общественной работе.

На еврейской общественной арене в Петербурге Брамсон появился почти одновременно с Максимом Моисеевичем Винавером, но Винавер к тому времени уже выдвинулся как выдающийся юрист и несмотря на то, что как еврей он до 1904 года числился помощником присяжного поверенного[33], скоро занял одно из первых мест в среде русской адвокатуры. Как инициатор и руководитель Историко-этнографической комиссии при Обществе просвещения между евреями[34], а затем фактический руководитель «Восхода», он занял видное место в еврейской общественности. Незаурядный оратор, выдающийся политик и парламентарий, исключительный по своему умению вести как многолюдные общественные и политические собрания, так и небольшие научные и общественные заседания, он постоянно выдвигался как председатель. На съездах адвокатов ли, писателей, кадетской партии, еврейских общественных деятелей, на общих и небольших собраниях Винавера выбирали в председатели и вручали бразды правления. При умении обходить острые углы и привлекать на свою сторону «беспристрастных», он, когда это ему требовалось, круто обходился с не соглашавшимися с ним, не замечая сегодня того, с кем он еще вчера заигрывал. Среди общественных деятелей в Петербурге не было, кажется мне, ни одного, который вызывал бы к себе столько раздражения со стороны своих противников, как Винавер. Но вместе с тем он пользовался личными доброжелательными отношениями не только стариков, но и некоторых противников. Дубнов – идейный противник его в вопросах еврейской политики – сохранил с ним добрые приятельские отношения до конца жизни. А Винавер даже в эмиграции, живя в Париже, не переставал интересоваться работами и личной судьбой Дубнова.

Горнфельд до конца жизни высоко ценил личные отношения с Винавером несмотря на то, что он – мне это приходилось слышать от самого Горнфельда – отрицательно относился к его общей политической карьере. Винавера не удовлетворяла роль в еврейской общественности: хотя, как мне кажется, именно эта сторона его деятельности была ближе всего его сердцу, он стремился к большой политической карьере в общегосударственной жизни. И Горнфельд, знавший Винавера много лет, считал, что в этой истории Винавера больше занимал вопрос о его личной роли, чем сущность самого вопроса. В этом смысле он противопоставлял Винаверу П.Н. Милюкова.

Иным человеком был Леонтий Моисеевых Брамсон. В своей общеполитической работе Брамсон предпочитал идти вглубь, не стремясь к руководящим ролям. По настроению и методам работы он был народником. Начав свою общественную работу в Обществе просвещения, он, сын состоятельных родителей, оставил юридическую карьеру и отправился в еврейскую народную школу. При создании в Петербурге Еврейского колонизационного общества Брамсон, привлеченный в члены Совещательного бюро, организует и заведует работой статистических исследований Общества, выпускает двухтомный сборник материалов об экономическом положении в Палестине и оставляет работу в школе, беря на себя фактическое заведывание всеми делами Петербургского комитета ЕКО. Во время освободительного движения он выступает против петербургских еврейских деятелей и за привлечение к работе возможно большего числа провинциальных деятелей. Вместе с Браудо и Ландау он организует Еврейскую демократическую группу[35], а когда прошел в члены первой государственной Думы, занимает там место среди трудовиков, близких ему по своим народническим настроениям.

В то время, когда я с ним познакомился, он после долгого перерыва вернулся к адвокатской деятельности, которая давала ему очень скудные средства к существованию. Но и тогда он уделял большую часть своего времени общественной работе, на которую всегда смотрел как на основную работу своей жизни. Он никогда не ограничивался одними выступлениями на собраниях или простым участием в заседаниях Комитета, а всегда брал на себя определенную работу, которую с величайшей добросовестностью выполнял. В спорах с противниками он никогда не переходил на личную почву, а держался строго принципиальной линии, чем отличался от многих других общественных деятелей петербургского еврейства. Во время Первой мировой войны он был одним из самых активных деятелей ЕКОПО[36].

После победы Советской власти он эмигрировал за границу. Знаю, что он и там много занимался еврейскими общественными делами. Знаю, что он по еврейским делам ездил в Америку, а о дальнейшей судьбе его ничего не знаю.

Получив первые сведения о петербургском еврейском обществе от Гессена, с которым я случайно познакомился, я отправился в редакцию «Еврейской жизни», с которой я был связан, еще живя за границей. О своей первой встречи с А.И. Идельсоном и некоторыми сотрудниками этого журнала я уже рассказывал в своем очерке «Еврейский мир». Здесь могу только прибавить, что в редакции «Еврейской жизни» я встретился со старым знакомым моим по Мюнхенской конференции Гликиным, который предложил мне пойти с ним на какое-то открытое сионистское собрание, где познакомил меня с И.А. Розовым, с которым он находился в близких дружеских отношениях, и с некоторыми другими сионистскими деятелями. Таким образом, я постепенно вошел в курс петербургской еврейской общественности. Дальнейшее мое просвещение в этой области произошло в редакции газеты «Дер Фрайнд»[37].

В редакции «Фрайнда» у меня было несколько знакомых: Розенфельда и Гуревича я знал из заграницы, а с Л.Левиным, который вел в газете ежедневное обозрение прессы, мы были знакомы еще в Одессе. В сионистских кругах его ценили за принципиальность и беспристрастность. Они познакомили меня с С.М. Гинзбургом. О Гинзбурге мне придется много говорить, так как он – один из небольшого количества петербургских деятелей, оставшихся в Петербурге и переживших там закат петербургской еврейской общественности. Но до того, как подойдут к этому этапу мои воспоминания, мне хочется рассказать еще о первых днях или месяцах моего пребывания в Петербурге. О моих первых встречах с Дубновым и Браудо я уже рассказывал, но ни платформа Народной партии[38], возглавляемой Дубновым, ни платформа Демократической группы, к которой примыкал Браудо, не привлекали меня, несмотря на то, что персонально я скоро сблизился как с одним, так и с другим и остался на всю жизнь в тесных дружеских отношениях с ними.

Из существовавших тогда еврейских партий я чувствовал себя ближе всего к группе «Возрождение», но организационно я к ней не присоединился. Я уже рассказал, как по дороге в Петербург провел несколько дней в Вильно в обществе «возрожденцев» или, как они уже тогда именовались, СЕРПовцы (Сионистская Еврейская Рабочая партия). Не могу теперь припомнить, с кем из них я впервые столкнулся в Петербурге. Но вскоре после моего приезда в Петербург туда переселился один из основателей и руководителей этой группы Марк Борисович Ратнер, с которым я скоро познакомился. Ратнер пользовался большой популярностью в Киеве и его очень ценили как в еврейских общественных кругах, так и в кругах, примыкавших к «Русскому богатству»[39]. В Петербург он переселился как потому, что в Киеве его преследовали местные черносотенцы, так – я думаю, главным образом – и из-за глубокой семейной драмы. Личные качества Ратнера, как и его подход к наиболее волновавшим меня тогда национальным вопросам привлекали меня к нему, и я стал часто навещать его. К сожалению, он скоро заболел и отчасти для лечения, отчасти чтобы скрыться от преследования со стороны киевских органов власти, эмигрировал за границу, где и остался. Относясь критически к создавшимся в Петербурге еврейским политическим группам, Ратнер держался вдали от них и их взаимных споров. Это отчасти объяснялось и тем, что, переселившись только в это время в Петербург, он был далек от старых взаимных счетов и личных конфликтов, существовавших между петербуржцами.

Наиболее резко мотив личных счетов и обвинений проявлялся у С.М. Гинзбурга. Впервые я столкнулся с этим вскоре после моего приезда в Петербург, Думская фракция Кадетской партии в первой Думе выпустила тогда свой отчет о деятельности ее в Думе. Редакция «Фрайнда» поручила мне написать для газеты статью по поводу этого отчета. Я написал большую статью, и через два дня первая часть была напечатана с указанием, что окончание последует в очередном номере. Но ни в очередном номере и ни в следующих вслед за ним номерах вторая половина не появилась. На мой вопрос о причинах непоявления окончания статьи Гинзбург вначале объяснил это отсутствием места в очередных номерах газеты (вторая половина, как и первая, требовала целый «подвал»), а затем заявил, что рукопись затерялась и он не помнит, куда ее положил. Но Левин объяснил мне действительную причину ненапечатания конца статьи. Дело в том, что вторую половину статьи я посвятил главным образом статье Винавера «Конфликты в первой Думе»[40]. Отнюдь не становясь на точку зрения кадетской партии, я в своей статье указал на бесспорное дарование Винавера как публициста и сравнил его с другими евреями-парламентариями в Западной Европе. «Неужели, – сказал мне Левин, – вы думали, что Гинзбург пропустит во "Фрайнде" такую похвалу Винаверу? Получив вашу статью, он просмотрел первую часть и сдал ее в печать, но, ознакомившись на следующий день со второй частью, он ее затерял и, конечно, никогда не напечатает». Я тогда впервые узнал о личных счетах между Гинзбургом и Винавером. А затем я узнал о личных счетах между Гинзбургом и другими петербургскими деятелями.

С Саулом Моисеевичем Гинзбургом мы более или менее близко сошлись, стали часто встречаться и бывать друг у друга только в последние годы его пребывания в Ленинграде, хотя познакомились мы с ним в первые дни моего приезда в Петербург.

В редакции «Фрайнда» у меня было несколько знакомых: Розенфельда и Гуревича я знал из-за границы, а с Левиным мы были хорошо знакомы еще из Одессы. Они познакомили меня и с Гинзбургом.

Среди общественных деятелей петербургской еврейской интеллигенции Гинзбург занимал какое-то обособленное место. Он не принадлежал ни к одной из существовавших в то время еврейских общественных групп. Его не привлекали к участию в создававшихся тогда новых литературных, научных и общественных предприятиях, на участие в которых он, казалось бы, имел все основания.

Когда образовалось Общество для научных еврейских изданий[41] и оно стало издавать Еврейскую энциклопедию, Гинзбург не был привлечен к этому изданию, несмотря на то, что он имел на это не меньше прав, чем некоторые из вошедших в редакцию лиц. Не был он привлечен и в комитет Историко-этнографического общества, хотя в этой области он уже имел некоторые заслуги, причем гораздо большие, чем у некоторых из вошедших в комитет. Когда создавался журнал «Еврейский мир», никто из старых петербуржцев опять-таки не предложил привлечь Гинзбурга в редакцию журнала, хотя его прошлая деятельность, казалось бы, давала все основания для привлечения его в редакцию беспартийного русско-еврейского журнала.

Холодное, даже недружелюбное отношение большинства петербургских деятелей к Гинзбургу нельзя было объяснить острыми принципиальными разногласиями. Гинзбург не был человеком остро очерченных общественно-политических взглядов, и он никогда не выступал резко ни против одной из существовавших петербургских еврейских групп, разве только против Народной группы, возглавляемой Винавером, с которым у него были старые счеты со времен перехода «Восхода» от А.Е. Ландау к Винаверу и его группе[42].

Постепенно ознакомившись с взаимоотношениями петербургских еврейских писательских и общественных кругов, кружков и лиц, я увидел, что холодное отношение к Гинзбургу вызывается главным образом недружелюбным, даже враждебным и, я бы сказал, завистливым отношением Гинзбурга к людям, по его мнению, незаслуженно преуспевающим там, где он успеха добиться не мог. А уж потом, когда в опустевшем еврейском Ленинграде осталось незначительное количество лиц из бывшего петербургского общества, когда эти остатки былого «общества» почувствовали близость друг к другу несмотря на былые и существующие разногласия и когда я лично ближе сошелся с Гинзбургом и больше узнал его, я понял трагедию, которая долгие годы точила его, не давая ему душевного покоя. Это постоянное раздраженное состояние Гинзбурга и неумение его сдерживать себя вызывало против него раздражение одних и недружелюбие других.

Гинзбург происходил из состоятельной и почтенной еврейской семьи, где старые еврейские традиции уживались с требованиями времени в отношении общего образования. Начало его литературной деятельности относится к его студенческим годам, когда он стал писать для «Восхода». По окончании юридического факультета Петербургского университета, он короткое время занимался адвокатурой, но, должно быть, без увлечения и без успеха. За это время он написал свою первую большую работу «Забытая эпоха»[43].

Когда в «Восходе», вследствие переезда Дубнова в Одессу, освободилось место постоянного литературного рецензента, Ландау предложил это место Гинзбургу. Одновременно он занял также место секретаря при Обществе распространения просвещения между евреями в России (ОПЕ). Эти две работы дали Гинзбургу возможность более или менее спокойно заниматься литературно-научной деятельностью, которая его привлекала. Но тогда, я полагаю, и начались те незаслуженные, по его мнению, неудачи, которые так часто преследовали его и которые он так болезненно переживал.

В отличие от Дубнова, место которого он занял в «Восходе», явившегося в Петербург почти юношей из маленького еврейского местечка, без всякого диплома, все свои знания накопившего путем самообразования, Гинзбург пришел в «Восход» с университетским дипломом, с опытом человека, пожившего уже в двух столицах, в центрах русской культуры и общественно-политической жизни, вооруженный общеевропейскими и еврейскими знаниями. Между тем молодой «автодидакт» Дубнов сразу выдвинулся в первый ряд русско-еврейских публицистов и занял твердую позицию, а выступление Гинзбурга в русско-еврейской прессе не обратило на себя того внимания, которое вызвало выступление Дубнова.

В своих рецензиях Дубнов выступал как уверенный в себе строгий судья, избрав себе соответствующий псевдоним – «Критикус». Гинзбург был больше библиофилом, чем критиком; он радовался появлению каждой новой книги, каждого нового издания. Рецензии свои он подписывал «Гакоре» – «Читатель». И если он даже позволял себе обратить внимание на некоторые недочеты, то это скорее были замечания доброжелательного любителя книги, чем суд строгого, уверенного в своей правоте критика. Поэтому Дубнов вызывал недовольство у одних и признание у других: Перец до конца жизни не простил ему критического отзыва о нем в ранние дни его писательской карьеры, а Шолом-Алейхем до конца жизни остался ему признателен за сочувственный отзыв о его раннем рассказе «Дос месерл»*. А рецензии Гинзбурга, почти всегда доброжелательные, охотно и с интересом читались, но следа по себе не оставили.

Новая еврейская литература, переоцененная большею частью ее читателей и недооцененная теми читателями, которые уже отошли или отходили от нее, нуждалась и в строгом критике и в доброжелательном библиофиле-читателе. Но прислушивалась она, хотя иногда и с чувством обиды, больше к голосу критика, чем к голосу библиофила. Это всегда так бывает. Гинзбург чувствовал эту разницу в отношении к нему и к предшественнику его и усмотрел в этом несправедливость и личную обиду.

Затем последовала уже чисто личная обида: «Восход», поскольку я знаю, при активном участии Гинзбурга, перешел от А.Е. Ландау к группе молодых литераторов и общественных деятелей во главе с Винавером. И когда этот переход совершился, Гинзбург оказался вне этой группы и должен был уйти из редакции. Я об этом случае знаю только со слов третьих лиц, в основном от противников Гинзбурга. Но я знаю, что случай этот глубоко задел Гинзбурга, у него навсегда осталось враждебное отношение к Винаверу, и свою личную вражду к нему он не сумел ни осилить, ни скрыть.

Гинзбурга, однако, поджидала еще гораздо более крупная неудача. В истории еврейской печати заслуги Гинзбурга должны быть признаны и его противниками. Он первый создал серьезную ежедневную газету на народном языке, на идише. По своей литературной постановке газета «Дер Фрайнд» выгодно отличалась от всех ежедневных газет на идише, а по своей добропорядочности и чистоте она безусловно стояла выше всех их. В сотрудники газеты были привлечены лучшие еврейские писатели. Редакция уделяла должное внимание языку, не засоряя «жаргон» жаргонизмами. В этом отношении газета «Дер Фрайнд» могла быть образцом для других еврейских газет. Но, к сожалению, силы и способности организатора и главного редактора «Фрайнда» не соответствовали тем требованиям, которые ежедневная газета ставит перед своими сотрудниками и, в первую очередь, перед своим редактором. Я здесь говорю о газетах дореволюционных, о газетах буржуазного общества. Каковы бы ни были причины возникновения газеты – является ли она органом определенной общественной группы, преследующей политические цели, или она создана на коммерческих началах и занимает позицию «беспартийного» органа, – и в том и в другом случае от редактора ее требуется, чтобы он умел говорить со своей аудиторией на понятном ей языке, умел реагировать на каждодневные события, чтобы он держал своих читателей в курсе этих событий, комментируя и должным образом освещая их, считаясь с подготовленностью своей аудитории. И главное – чтобы он сохранял живую связь со своей аудиторией.

Лучший и опытнейший редактор еврейской ежедневной газеты «Гацефира»[44] Н. Соколов – журналист большого масштаба, каких и в русской прессе было немного, – умел в своей газете блестяще справляться с этими задачами. Со своими читателями из варшавских Налевок[45] и из городов и местечек Царства Польского он умел говорить даже не на их разговорном языке, а на древнем языке их предков о самых животрепещущих политических и общественных вопросах и событиях дня. Он не только рассказывал своим читателям о политических событиях в Европе, но вместе с ними, с евреями из Налевок, он обсуждал эти события. Обращаясь к Бисмарку, он, употребляя язык и выражения библейского пророка, звал его на суд своих читателей. Еврейские читатели всегда были любителями и ценителями хорошего торжественного библейского языка, ревниво относились ко всяким неологизмам и любовались умелым жонглированием цитатами из Библии и древней письменности. Читатель «Гацефира» восторгался чудесным языком статьи, блестящими, с его точки зрения, аналогиями, вызванными библейскими фразами, смаковал каждое удачное, по его мнению выражение и попутно знакомился с европейской политической жизнью, постепенно научался следить за всеми событиями в политической и общественной жизни Европы.

Мой приятель и товарищ по редакции «Еврейского Мира», Г.М. Португалов, который работал также в распространенной петербургской газете «Биржевые ведомости», рассказал мне однажды, как редактор этой газеты Гаккебуш, принявший во время Первой мировой войны фамилию Горелов, инструктировал его, Португалова, как следует писать для газеты. «Наш читатель, – сказал он, – это вы должны хорошо запомнить, – дурак и ничегошеньки не знает. Поэтому вы рассказывайте ему все с предельной ясностью, не прибегая к ссылкам на якобы «всем известное». Но боже вас упаси показать ему, что вы догадываетесь о том, что он ничего не знает. Он тогда обидится и читать вас не станет. Делайте вид, как будто вы думаете, что он все знает, но не забывайте при этом, что на самом деле он ничего не знает».

Соколов прекрасно знал этот секрет и использовал его с большим мастерством. Со своими читателями он разговаривал так, как будто они еще в хедере изучили политическую жизнь Европы и Америки, а в «ешибот» уже усвоили все тонкости международной политики. Теперь же в легкой беседе можно продолжать обсуждение вопросов и событий, с которыми они давно знакомы. Соколов умел также болтать о всяких сплетнях и событиях, о которых его читатели беседовали друг с другом в молельнях, между предвечерней и вечерней молитвой, когда прихожане синагог и молелен обмениваются всякими новостями, подслушанными на базаре или у «сведущих людей». Он им передавал всякие политические сплетни из большой европейской прессы и занимал их разными историческими анекдотами. Лавочники из Налевок и маленьких местечек Польши с нетерпением ждали свою газету, за чтением которой они отдыхали от работы и от повседневных забот, восторгались языком, умом и знаниями Соколова (а Соколов действительно много знал) и, незаметно для себя, обогащали и свои знания.

В истории еврейской прессы есть и другой пример незаурядного организатора и редактора ежедневной газеты. Я говорю об издававшейся в Нью-Йорке под редакцией А. Кагана газете «Форвертс»[46].

А. Каган пришел в «Форвертс», вернее в предшествующую ей «Арбейтерцайтунг»[47], когда газета эта еще была более похожа на агитационный листок, чем на ежедневную общественно-политическую газету. А он уже имел к тому времени некоторое имя как писатель, печатавшийся в русских и английских изданиях. Газета на «жаргоне» его интересовала исключительно как трибуна, откуда можно проповедовать социализм еврейским рабочим в Америке, не знающим другого языка. К «жаргону» как к языку и к еврейским национально-культурным интересам и требованиям он был в лучшем случае равнодушен. Но, поскольку он избрал «жаргонную» газету как трибуну для своих проповедей, он всеми средствами старался укрепить эту трибуну и привлечь к ней возможно большее число слушателей. В Америке существовала уже тогда ежедневная еврейская газета с большим тиражом, «Тагблат»[48], издававшаяся Саросзоном, ортодоксом, реакционером, противником всяких радикальных идей. Кагану надо было переманить читателей «Тагблат» к себе. Хороший организатор, писатель с некоторым именем, но весьма посредственный журналист, не способный увлечь за собой своих читателей, Каган прибег к средствам самой желтой американской прессы – к альковным сплетням, слегка прикрашенным для алиби радикальными фразами, «прогрессивными» проповедями и нравоучительными наставлениями. Изо дня в день в «Форвертс» печатались под длинными крикливыми заголовками письма читателей в редакцию, с рассказами об их интимной жизни, о якобы «семейных» драмах и о сплетнях из жизни своих соседей. Читатели (или, может быть, сама редакция под видом читателей) обращались к редактору за советами и разъяснениями. Редакцию спрашивали, как вернуть любовь покинувшего мужа, как поступить с настигнутой соперницей и т. д. и т. п. Редакция не заставляла себя долго ждать. Тут же, вслед за письмом, она «в прогрессивном духе» на каком-то американо-немецком ист-эндском[49] жаргоне давала требуемые советы и разъяснения. Читатели «Форвертса» в первую очередь набрасывались на пикантные письма в редакцию и «нравоучительные» ответы редакции, а заодно читали и социалистические проповеди Кагана и его товарищей, что и требовалось Кагану. Это, однако, создало «Форвертсу» огромную аудиторию и постепенно он стал могучим культурным фактором в жизни ист-эндского еврейства.

Я жил тогда за границей и следил за американо-еврейской прессой вообще и за «Форвертсом» в частности. Это были первые годы его существования. Среди других американо-еврейских газет, «Форвертс», несмотря на его скабрезный привкус, был далеко не худшей газетой. Никто из его соперников не упрекал его тогда за эти письма, а одни ругали и смешивали с грязью редакцию за проповедь социализма и «безбожие», а другие – анархисты – ставили под вопрос прогрессивность и антирелигиозность «Форвертса» на том основании, что в газете печатались объявления о продаже ханукальных свечей и молитвенников.

С тех пор прошло много лет. За «Форвертсом» я больше не следил. Если мне иногда и попадались в руки отдельные номера этой газеты, го я теперь уже не могу припомнить их. Однако от времени до времени мне приходилось читать о «Форвертсе» и, поскольку я могу судить на основании этих сведений, «Форвертс» занял исключительное по своему значению место в культурной и общественной жизни еврейских иммигрантов в Америке.

Для Гинзбурга немыслим был путь Кагана в борьбе за тираж своей газеты Он никогда не согласился бы действовать методами американской желтой прессы. Он был прежде всего русско-еврейский интеллигент с традициями и литературным вкусом лучшей части русской интеллигенции, с ее понятиями о честной и чистой газете. К желтой прессе он чувствовал почти физическое отвращение. Но у него не было того большого таланта журналиста, который был у Соколова и который позволил ему – правда, при некоторой дозе приспособляемости – создать себе аудиторию, несмотря на то, что он говорил с нею не на ее разговорном языке, а на древнем языке предков. У Гинзбурга не было не только журналистского таланта Соколова, но, что еще более важно, у него не было и того постоянного живого общения со своими читателями, которое было у Соколова и у Кагана и без которого ежедневная газета не может существовать.

В принципе «Фрайнд» был создан для евреев, не читавших русских газет и нуждавшихся в ежедневной газете на родном языке. Но все эти читатели жили далеко от места выхода «Фрайнда» – от Петербурга. В лучшем случае они получали эту газету лишь на следующий день после ее выхода. Это вело к тому, что «Фрайнд» постепенно отходил от своей прямой задачи – быть ежедневной газетой для людей, нуждающихся в газете на еврейском языке, и становился еврейской газетой для читателей общей прессы.

Конечно, в том, что «Дер Фрайнд» выходил в Петербурге, а не в одном из центров еврейского населения – в «черте оседлости» –повинны были не издатели его, а царское правительство, не дававшее разрешения на издание еврейской газеты вне Петербурга. Именно в Петербурге, где евреям проживать воспрещалось, разрешалось издание газеты на еврейском языке. Характерно для издевательской политики царского правительства в еврейском вопросе! Но мы говорим здесь не о причинах, а о последствиях этого ненормального факта.

Если же в определении взаимоотношений между редакцией «Фрайнда» и его читателями пользоваться определениями и советами вышеупомянутого Гаккебуша, то придется признать, что читатели «Фрайнда» были или умнее, чем редакция предполагала, и язык «Фрайнда» был для них слишком популярен, а некоторым он даже мог казаться наивным, или же редакция переоценивала действительные знания своих читателей и разговаривала с ними как будто они действительно «все знают». Газета не нашла свою аудиторию, и редакция выступала перед случайными читателями разных кругов и разных уровней знаний. Если тем не менее «Дер Фрайнд» около трех лет держался и даже расширил свой тираж, то этим он обязан был не тому, что он выполнял прямую задачу ежедневной газеты, а прекрасной постановке литературной части газеты. Когда же в самой «черте» возникли газеты, обратившиеся к тем читателям, которые нуждались в ежедневной газете на еврейском языке, «Фрайнд» должен был очистить им место и тираж его упал до минимума.

Это была самая чувствительная неудача в жизни Гинзбурга. Газета сулила ему не только материальные блага, она ему сулила силу в борьбе с недругами, оттеснившими его от того места, которое, по его убеждению, надлежало ему занимать в русско-еврейской общественности и литературе. Большая ежедневная газета на народном языке, думал он, – надо полагать, не без основания – является гораздо более значительным делом, чем те «дела», которыми кичатся его противники; ежедневная газета не чета еженедельной хронике «Восхода», из которой его вытеснили... И все эти надежды рухнули!

Неудача с «Фрайндом» должна была толкнуть Гинзбурга – и отчасти, но только отчасти, это сделала – в сторону той работы, которая по существу больше всего привлекала его – в сторону еврейской историографии. Ближе всего была ему эта работа. Не в литературной критике, не в журналистике и не в общественно-политической повседневной деятельности лежало призвание Гинзбурга, а в упорной работе над еврейской историографией. Он был страстным и умелым собирателем исторических материалов. Вряд ли он способен был на большой обобщающий исторический труд. Но Гинзбург всегда утверждал, что к составлению серьезной научно обоснованной истории русского еврейства можно будет приступить лишь тогда, когда предварительно будет собран материал, по его мнению, еще отсутствующий; что прежде, чем приступить к постройке большого здания русско-еврейской истории, должно быть собрано, подобрано и отделано достаточное количество нужных для такого здания кирпичей.

Эти-то кирпичи Гинзбург взялся собирать. А он был не только умелым собирателем, он умел и обрабатывать собранный материал. Он с любовью подходил ко всякому, даже малозначительному историческому факту, привлекал, по мере сил своих, все нужные для осмысления данного факта и доступные ему опубликованные и неопубликованные еще материалы. Он умел в привлекательной форме излагать добытый им материал. Словом у него были все данные для такой работы. Но у Гинзбурга не было той целеустремленности, которая была столь свойственна Дубнову, Цинбергу и, в известной мере, также Гессену.

Начав свою литературную деятельность большой историко-литературной монографией о первых русско-еврейских просветителях, Гинзбург оставил работу в этой области на много лет, если не считать изданный им совместно с Мареком «Сборник еврейских песен»[50]. У Гинзбурга не было того сильного внутреннего сознания своей миссии, которое захватило Дубнова и заставило его подчинить всю свою силу, все свои стремления, все свои мысли одной основной цели, цели всей его жизни – работе над историей еврейского народа. Этой работе Дубнов готов был без колебаний принести в жертву всякие другие свои интересы. У Гинзбурга не было и той неимоверной работоспособности, которая позволяла Цинбергу после длинного уплотненного дня работы на заводе в качестве химика переключиться вечером на литературоведческую работу и в тяжелой обстановке голода и холода писать том за томом свою многотомную историю еврейской литературы. У Гинзбурга не было и той энергии и настойчивости, которые дали несравненно менее его подготовленному к роли русско-еврейского историка Ю.И. Гессену возможность проделать большую работу – работу, которую, казалось бы, Гинзбург мог проделать с гораздо большим успехом.

Гинзбург – не единственный человек в длинном мартирологе деятелей еврейской науки и литературы, оставивших работу, к которой они стремились, которая их манила к себе с ранних лет и к которой они были призваны по своим дарованиям и способностям. Они оставляли эту работу потому, что они должны были искать средства для пропитания своих детей в других мало их интересовавших занятиях, отнимавших у них все время и все силы. Только немногие способны были пренебрегать повседневными нуждами ради намеченной цели, всецело отдаться, как это делал Дубнов, той работе, на которую они смотрели как на смысл всей своей жизни. Один из крупнейших еврейских писателей и мыслителей того времени, Ахад-Гаам, должен был отдавать свое время и нервы управлению филиалом чаеторговой фирмы Высоцкого в Лондоне. В письмах к друзьям он жаловался, что работа в Сити убивает все его силы, высасывает его мозг и делает его неспособным продолжать свою литературно-общественную работу.

И Гинзбург был в известной мере жертвой того обстоятельства, что деятели еврейской науки и литературы вынуждены были искать средства к существованию вне науки и литературы. Это обстоятельство привело его в конце концов к тому, что и в области историографии, к которой Гинзбург, может быть, больше всего стремился, ему не удалось добиться того успеха, на который он мог рассчитывать. Тора, по словам наших древних мудрецов, капризная особа: она не прощает обиду – «если оставишь ее на один день, она отойдет от тебя на два дня»[51]. Гинзбург не посчитался с этим мудрым предостережением. Он оставил на много лет свою Тору - работу над еврейской историей, за которую он взялся в молодые годы; когда же он вновь вернулся к ней, «Тора отвернулась от него» и не легко было уже ему вернуть ее к себе. Лучшие годы прошли, обстоятельства коренным образом изменились, прежнего окружения, полного интереса к еврейству и его прошлому, уже не было. Во всяком случае, его не было в опустевшем Петербурге, в котором остался Гинзбург.

Архив его увеличивался, но он лежал без движения. Он тратил свои силы на то, чтобы пополнять архив новыми материалами и думал о том, как следовало бы его обработать, но самую работу над ним он все откладывал «до лучших времен». Время от времени он публиковал какой-нибудь архивный документ, но эти публикации носили случайный, разрозненный характер. Годы проходили, и положение все больше ухудшалось. Еврейскую науку в России, казалось, постигла участь еврейской науки на Западе. Она из потребности народа стала уделом единиц, смотревших на нее, как на панацею от всех национальных бедствий. Интерес к еврейской истории, который еще несколько лет назад так живо ощущался, казалось, исчез или исчезает. Как будто сбывались слова поэта – «наши дети, поколение, приходящее вслед за нами, с юных лет отчуждается от нас»[52].

В эти грустные годы я сошелся с Саулом Моисеевичем и тогда, кажется мне, понял его душевную трагедию.

Большой еврейский Петербург быстро исчезал. Прекращались еврейские собрания, учреждения ликвидировались, люди уезжали, умирали или исчезали. Оставшиеся, как-то само собою, сблизились, несмотря на былые разногласия, на разномыслие и на неодинаковое отношение к происходящему. Люди чувствовали себя как бы обреченными, и эта обреченность их сближала.

Вспоминаю, как на похоронах М.И. Кулишера, одного из старейших и уважаемых членов ста


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: