Пушкин и русский символизм

Наталия Суздальцева Саров

Н.В. Суздальцева

А.С. ПУШКИН В ЭСТЕТИЧЕСКОМ САМООПРЕДЕЛЕНИИ РУССКОГО СИМВОЛИЗМА.

«…Читая в газетах, что на улице русской литературы готовится в память Пушкина небывалый по многолюдству и блеску праздник, в котором должна принять участие вся интеллигенция России, я невольно себя спрашиваю: кто же собственно из ее представителей… встретит пушкинский юбилей не с равнодушием, как случайное календарное празднество, а с радостью и гордостью, как единственный по значительности праздник красоты и духовной свободы? Не наши ли радикалы, выросшие на критике Писарева?.. Не экономические ли материалисты, убежденные в том, что вся-то поэзия не более как пустяшная пристройка, что-то вроде веселого балкончика на солидном здании экономических отношений? Не просвещенные ли либералы, считающие Пушкина дурным гражданином?.. Не консерваторы ли, видящие в пушкинском празднике главным образом противовес юбилею Мицкевича?.. Наконец, не моралисты ли, не могущие простить Пушкину ни его греховной жизни, ни еще более греховной смерти? Кто же, о Господи? Остаются еще символисты». Так вопрошал поэт и теоретик раннего символизма Николай Минский в статье «Заветы Пушкина»1, написанной в канун пушкинского юбилея 1899 года и ставшей своеобразным манифестом отношения символистов к Пушкину и поэзии вообще. Нет, они не собирались сбрасывать Пушкина ни с «корабля современности», ни «в темную и удушливую расщелину Пифона» (В. Соловьев). Они провозглашали себя истинными наследниками его «заветов». «Поэт, не занятый разгадкой тайн пушкинского или лермонтовского творчества, не может нас глубоко взволновать», - категорично констатировал А. Белый.

Простота Пушкина, ясность, гармония, всемирность – эти эпитеты, присвоенные поэту еще в XIX веке и так обильно расточаемые на пушкинском празднике 1899 года, хотя и всецело признавались ими, но звучали уже как штампы и «общие места». Для символистов речь шла вовсе не о новом прочтении Пушкина, а о единственно верном: «Но что же сталось за все это время с пушкинскими заветами? Забытые русской интеллигенцией, полузабытые остальной Россией, они, подобно заброшенному священному огню, охранялись и охраняются немногими «жрецами искусств»… прежде всего – Фетом, Майковым, Полонским, теперь – символистами». Эта категоричность в конечном итоге стала грешить субъективизмом. От формулы «Пушкин – наше все» они пришли к формуле «мой Пушкин», поэтому часто вступали в полемику не только с другими литературными лагерями, но и друг с другом. Можно сказать, что они выделяли в творчестве Пушкина лишь те черты, которые были созвучны их собственному поэтическому стилю и мироощущению. И все же попытаемся определить общие и основные концепты поэзии и личности Пушкина, делающие его близкими эпохе начала ХХ века.

1. Для большинства символистов Пушкин был поэтом «чистого искусства». Он не ставил перед собой целей исправить читателя, изменить мир или указать на пороки общества. «Первый завет заключается в том, - пишет все тот же Н. Минский, - что художник должен воспринимать жизнь не в свете рассудка или морали, а эстетически, не рассуждать и морализировать, а видеть и слышать». Именно таков и Пушкин-поэт: он описывал и принимал мир таким, каков он есть, радуясь каждому его явлению, отрекаясь «от своего празднословного и лукавого разума», не навязывая «миру своей правды». В доказательство этой мысли в критике часто приводились цитаты из переписки Жуковского с Пушкиным. «Я ничего не знаю совершеннее по слогу твоих Цыган, - писал Жуковский. - Но, милый друг, какая цель? Скажи, чего ты хочешь от своего гения? Какую память хочешь оставить о себе отечеству, которому так нужно высокое? Как жаль, что мы розно». На что Пушкин отвечал: «Ты спрашиваешь, какая цель у Цыганов. Вот на! Цель поэзии – поэзия».

Наиболее актуальным и часто цитируемым становится для символистов и пушкинское стихотворение «Поэт и чернь»:

Не для житейского волненье,

Не для корысти, не для битв,

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуков сладких и молитв.

Однако, как указывал Вяч. Иванов2, неправильно видеть в этом стихотворении, «строго выдержанном в стиле древности, не знавшей формулы «искусство для искусства», провозглашение прав художника на бесцельное для жизни и затворившееся от нее в свой обособленный мир творчество». Тезисы «цель поэзии – поэзия» и «чистое искусство» понимались символистами не так однозначно, как может показаться на первый взгляд. Например, В.Соловьев «чистою поэзией» называет творчество Пушкина потому, что «основной отличительный признак этой поэзии – ее свобода от всякой предвзятой тенденции и от всякой претензии». «…Пушкин остается поэтом по преимуществу, более беспримесным, - чем все прочие, - выразителем чистой поэзии, - объясняет он свою мысль через сравнение Пушкина с Байроном и Мицкевичем. – Байрон превосходил Пушкина напряженною силой своего самочувствия и самоутверждения… Мицкевич был больше Пушкина глубиною своею религиозного чувства… Но как демоническое высокомерие Байрона, так и религиозная высота Мицкевича были такие их свойства, которые проявились бы так или иначе и в том случае, если бы эти два могучих человека не написали ни одной поэтической строки… Байрон и Мицкевич от себя привносили такое содержание, которое… не было, однако, существенно для поэзии как такой… У Пушкина такого господствующего центрального содержания личности никогда не было; а была просто живая, открытая, необыкновенно восприимчивая и отзывчивая ко всему душа…» Таким образом, В. Соловьев пушкинский тезис «цель поэзии – поэзия» объяснял вовсе не сознательной установкой поэта, а врожденными особенностями его личности. Но это не значит, что поэзия для Пушкина исключает нравственное воздействие. «Для поэта главное в поэзии – она сама, - развивает Соловьев свою мысль дальше, - но он не может отрицать и ее нравственной пользы; для «народа» главное в поэзии – эта нравственная польза, но ведь он ценит и ее прекрасную форму. Значит, нет надобности обращать эти два взгляда острием друг против друга... Поэт знает, что эта пестрая народная толпа будет ценить его главным образом не за чистую поэзию, не за вдохновение «звуков сладких и молитв», - для нее более ценно нравственное действие поэзии:

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал…»3

Таким своим «компромиссным» взглядом на суть «чистого искусства» Пушкина Соловьев противостоит авторам «Мира искусства» (Н. Минскому, Д. Мережковскому), которых он упрекал в нарушении должного соотношения проповедуемой ими «новой красоты» с истиной и добром.

Но исключительно эстетическое понимание формулы «чистая поэзия» и «компромиссное» понимание ее В. Соловьевым дополняет еще оригинальное религиозное понимание Вяч. Иванова. Оно более позднее по времени (взгляды Соловьева и Минского принадлежат 1899 г.; взгляд Иванова – 1910 г.), поэтому претендует и на преемственность, и на зрелость символистической мысли: «Короткий промежуток чистого эстетизма, нигилистического по миросозерцанию, электического по вкусам и болезненного по психологии (т.е. период 90-х гг. – прим. Н.С.), отделяет возникновение так называемой «школы символистов» от эпохи великих представителей религиозной реакции нашего национального гения (т.е. от эпохи Достоевского – прим. Н.С.)…» Свое отношение к поэтической позиции Пушкина Вяч. Иванов определяет через толкование все того же стихотворения «Поэт и чернь»: «Спор идет не между поклонником отвлеченной, внежизненной красоты и признающими одно «полезное» практиками жизни, но между жрецом и толпой, переставшей понимать «язык богов», отныне мертвый и только потому бесполезный. Толпа, требующая от Поэта языка земного, утратила или забыла религию, и осталась с одною утилитарною моралью… Пушкинский Поэт помнит свое назначение – быть религиозным устроителем жизни, истолкователем и укрепителем божественной связи сущего…» В такой интерпретации Пушкин как поэт не моралист, не учитель, не воспитатель (с этим Иванов полностью согласен с другими символистами), но его предназначение – за каждым явлением природы и мира видеть и славить Бога. Толпе эта миссия кажется «чистой поэзией», они не видят в ней пользы, но эта польза более нравственная, одухотворяющая мир (как церковное песнопение), чем мораль басенного типа или школьного урока.

Таким образом, мы видим, что общее восприятие символистами Пушкина как поэта «чистого искусства» все-таки имеет свои индивидуальные аспекты и включает в себя понимание назначение поэзии от чисто эстетического до религиозного.

2. Символисты были одними из первых

3. Начало ХХ века – эпоха декаданса. Цивилизация и культура не обогащают человека, а заставляют деградировать. По мнению символистов, особенно Д.С. Мережковского, Пушкин был первым поэтом, который в образах Кавказского пленника, Алеко и Онегина начал тему губительного воздействия цивилизации на человеческую душу: «Эта тема должна была сделаться одним из главных мотивов русской литературы». «Онегин не способен ни к любви, ни к дружбе, ни к созерцанию, ни к подвигу, - доказывает Мережковский. - Как Алеко – по выражению старого цыгана – он «зол и смел»4. Как Печорин и Раскольников, он – убийца, и преступление его так же лишено силы и величия, как и его добродетели. Он вышел целиком из ложной, посредственной и буржуазной культуры». Пушкин указал на болезнь, которая стала явной только к началу ХХ века. Об этом же пишет близкий к символистам философ М.О. Гершензон в статье «Мудрость Пушкина»5: «…Понятна также его затаенная вражда к культуре. Ему, как и нам, мир предстоит расколотым на царство стихии и царство разума… Пушкин, страшно сказать, ненавидит просвещение и науку. Для Пушкина просвещение – смертельный яд, потому что оно дисциплинирует стихию в человеческом духе, ставя ее помощью законов под контроль разума, тогда как в его глазах именно свобода этой стихии, ничем не стесненная, есть высшее благо».

4. С другой стороны, несмотря на констатацию поэтом опасности культуры, Пушкину присущ оптимизм, которого так не хватает в начале ХХ веке, настроенном апокалиптически. «Как это странно! - пишет Д. Мережковский. – Начатая светлым олимпийцем, самым жизнерадостным из новых гениев, русская поэзия сделалась поэзией мрака, отчаяния, самоистязания, болезни, жалости, страха смерти. Шестидесяти лет не прошло со дня кончины Пушкина – и что с нами стало?.. Безнадежный мистицизм Лермонтова и Гоголя; ужасающее самоуглубление Достоевского, похожее на бездонный, черный колодезь; бегство Тургенева от ужаса смерти в красоту, бегство Льва Толстого от ужаса смерти в жалость – только ряд ступеней, по которым мы сходили все ниже и ниже, в «страну тени смертной». В настоящее время мы достигаем конца подземной лестницы, кажется, дальше идти некуда». …» Поэтому в оптимистическом отношении Пушкина к жизни заключена, по мнению Д. Мережковского, мудрость поэта. Его поэзия и личность – это лекарство, как для декадентской души, так и для русской литературы в целом. «Но, перенося жестокую насмешку судьбы, драму одиночества, - пишет «критик-импрессионист» Ю.Айхенвальд, - Пушкин все же остается благоволящим, и жизнерадостным, и благодарным; присущее ему чувство признательности он распространяет на всю жизнь вообще… Этот неизменный и глубокий оптимизм, это неодолимое чувство добра, идущее за грань каждой тягостной минуты, дышит почти на всех страницах Пушкина»6.

5. Символистам был дорог не Пушкин-реалист, а Пушкин-романтик. Собственно символизм и есть истинный наследник романтизма, несмотря на заявление В. Брюсова, что «новое, символистическое творчество было естественным следствием реалистической школы». Поэтому, например Мережковский, и отмечает тягу Пушкина к изображению героических личностей, которые получались у него наиболее ярко. Из всех черт человеческого характера более других Пушкин восхищался чертами героизма: «В страстях самых уродливых и низких Пушкин, которого в этом отношении можно сравнить только с Шекспиром, находит черты героизма и царственного величия… Вот веселый любовник Лауры – Дон Жуан – дитя Возрождения, герой щедрости и сладострастия, легкого, как пена играющих волн. Подобно Скупому рыцарю и Клеопатре, он вдруг достигает величия, когда подает Каменному Гостю бестрепетную руку… Вот герои-неудачники – старшие братья Раскольникова, преступившие закон и ужаснувшиеся, не имеющие силы для бесстрастия истинных героев: цареубийца Годунов, убийца гения – Сальери. Вот и призраки не родившихся героев, бескрылые попытки малых создать великое – Стенька Разин, Пугачев, Гришка Отрепьев.

Можно сказать, что в лице Пушкина дух русского народа впервые поднялся на мировую высоту героической мудрости…» Некоторые критики, близкие к символизму, усматривали и в самом Пушкине черты демонизма. «Пушкин должен был безусловно отрицать рационалистическую закономерность духовной жизни, - пишет М. Гершензон, - эволюцию, прогресс, нравственное совершенствование. Там, где полновластно царит своеволие стихии, не может быть никаких законов. Тем самым снимается с человека всякая нравственная ответственность.

Отсюда ясно, что Пушкин весьма слабо отличает моральное добро от зла. Он почти равно любит их, когда они рождены в грозе и пламени, и почти равно презирает, когда они прохладны… Совершенство, по Пушкину, - не моральная категория: совершенство есть раскаленность духа…» Поэтому наиболее близкий самому Пушкину образ – это Петр Великий – «… в Петре он нашел наиболее полное историческое воплощение того героизма, дохристианского могущества русских богатырей, которое поэт носил в своем собственном сердце, выражал в своих собственных песнях».

Демонизм, пламенность, героизм – это одна романтическая грань Пушкина. Другая – это скрытый под покровом цельности отголосок «ночной стороны» души поэта. И Пушкину были свойственны «настроения вполне упадочнического характера», «совершенно бодлеровские настроения» (В. Вересаев7). Хваленый пушкинский оптимизм в начале ХХ века вовсе не воспринимался как изначальная данность поэта, а лишь как его сознательное преодоление себя. «Пушкин перерождался нравственно, когда преступал к созданию своих произведений», - писал еще в ХIХ веке П.В. Анненков.

6. Эта мысль о двойственности личности Пушкина, ее иллюзорной цельности была не нова для начала ХХ века. Впервые ее высказал еще Н.А.Полевой8 в 1837 году. Но она не могла не найти живой отклик у «двоемирного», романтического сознания символистов. Эта формула, что в Пушкине жили две личности: Поэт, добрый и мудрый, и простой человек, суетный, подчас озабоченный своим материальным положением, неудавшейся карьерой и личной жизнью, - начиная с В. Соловьева («Судьба Пушкина», 1897 г.) и заканчивая претендующим на итог В.Вересаевым («О двух планах (О творчестве Пушкина)» 1829 г.) по-разному и оригинально затрагивалась большинством представителей «серебряного века». Наиболее оправдательно она звучит у В. Брюсова9, наиболее осуждающе у Ф. Сологуба. Двойственность Пушкина воспринималась первым как свойство пушкинской эпохи. «Поэт – двойственное существо, амфибия, - пишет В. Брюсов. – То «меж детей ничтожных мира» он «вершит дела суеты» - играет ли в банк, как «повеса вечно праздный», Пушкин, служит ли министром, как наперсник царей, Державин, - то вдруг, по божественному глаголу, он преображается, душа его встрепенулась, «как пробудившийся орел», и он предстоит, как жрец, пред алтарем. В жизни Пушкина эта раздвоенность доходила до внешнего разграничивания способов жизни… И вся пушкинская школа смотрела на поэтическое творчество теми же глазами, как на что-то отличное от жизни. Раздвоенность шла даже до убеждений, до миросозерцания. Казалось вполне естественным, что поэт в стихах держится одних взглядов на мир, а в жизни иных».

Ф. Сологуб отмечал, что одна из главных тем пушкинского творчества – самозванство. И это внутренняя тема самого Пушкина, потому что он всю жизнь не был тем, кем он есть: «Он чувствовал себя таким, как Сальери, прилежным и удачливым работником, а быть хотел таким, как Моцарт, безумцем и праздным гулякою. Был такой трезвый, благоразумный и бережливый, а натаскивал на себя причуды праздных шалопаев»10. Это уже несколько иная подача проблемы «двойственность Пушкина»: раздвоение не между поэтом и человеком, а внутри поэта и внутри человека – «не нравлюсь сам себе, хочу быть другим, лучшим». Но «лучше» не получается, получается мелочнее и пошлее.

7. О «всечеловечности» гения Пушкина, обращавшегося в своем творчестве к сюжетам не только русским, но и к сюжетам из жизни разных народов («Песни западных славян», «Подражание Корану», «Маленькие трагедии»), вслед за Достоевским говорится много. Поэты-символисты, стремясь максимально использовать ассоциативные возможности слова, чаще поэтов других направлений обращаются к мотивам и образам разных культур. Излюбленным источником художественных реминисценций для них становится греческая и римская мифологическая архаика. Именно мифология выступает в их творчестве как арсенал универсальных психологических и философских моделей, удобных и для постижения глубинных особенностей человеческого духа вообще, и для воплощения современной духовной проблематики. В связи с этим для них становится наиболее ценен мифологизм и апологизм Пушкина, его традиционные обращения к античным образам и мифам. То есть «всечеловечность» Пушкина сужается до его способности оживлять миф.

Романтический, демонический, героический, раздвоенный Пушкин, выстрадавший свой оптимизм и убеждение в абсолютной свободе искусства – такой дореволюционный символистский образ Пушкина слишком субъективен и искажен. Отголоски этого образа еще долго будут слышны в русской литературе и послереволюционного периода, например, мотив двойственности поэта – у Есенина, демоничности и героизма – у Цветаевой, свободы искусства и снова противоречивости и «двупланновости» Пушкина – у Б. Корнилова. Отголоском и продолжением его станет миф пролетарской литературы о Пушкине-революционере. Но с 1921 года, а именно с речи Александра Блока на открытии Пушкинского дома, в литературе и литературной критике начинается процесс объективизации образа Пушкина. Собственно речь Блока и была попыткой объективизировать образ поэта, очистить его от субъективных крайностей, можно даже сказать, идеализировать его, представить как идеал абсолютного поэта, поэтому слово «гармония» становится чуть ли не главным словом всей речи Блока. Это было покаяние русского символизма перед Пушкиным. Но именно против официальной объективизации, «прилизанности» и бронзового обезличивания образа Пушкина, ставшими слишком очевидными к концу 20-х и началу 30-х гг. и был направлен знаменитый цикл Марины Цветаевой «Стихи к Пушкину», стихи – протест и требование оставить миру непричесанного Пушкина. По сути дела, в литературе существует лишь два образа Пушкина. Пушкин-памятник, идеал абсолютного или национального поэта, образ равновесия стихий и гармонии многоликости, «величина неизменная» (А. Блок). И Пушкин – живая стихия, непредсказуемая и необузданная; Пушкин-двойник того поэта, который посмел сказать свой поэтический манифест: «Мой Пушкин».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: