О моем деде

Можно ли винить его, моего деда, Эрнеста Аткинсона, в том, что он был ренегат, отступник? Можно ли винить его в том, что он не видел особого интереса в перспективе сделаться со временем главой пивоваренного «Аткинсон» и водно‑транспортной компании «Аткинсон»? Можно винить его – отправленного отцом, Артуром Аткинсоном (ЧП [28]), в Эммануэль‑колледж, Кембриджский университет, получать самое блестящее образование, которое когда‑либо получал человек по фамилии Аткинсон, – за то, что он растратил время на студенческие выходки и причуды, за то, что он крутил романы с идеями (европейский социализм, фабианство, работы Маркса), прямо направленными противу консервативных принципов его отца; за то, что большую часть каникул он проводил в самых гнусных лондонских притонах, откуда и был как‑то раз доставлен в полицию с тем, чтобы объяснить свое присутствие на митинге безработных (он был там «из любопытства») и откуда он, собственно, и привез с собой в 1895 году обратно в Кесслинг‑холл женщину, Рейчел Уильямс, дочь низкооплачиваемого журналиста, с которой, как он бесстыднейшим образом заявил (не упомянув при этом разных прочих дамочек, с коими развлекался в свое удовольствие), он уже успел связать себя помолвкой?

Он был рожден в памятные дни великого потопа 1874 года, рожден в атмосфере сплетен и клеветы, и более того, рожден в те времена, когда доходы от продаж (подозрительно слабого) эля «Аткинсон» явственно пошли на убыль, так стоит ли винить его, и только его, в том, что он был склонен к упрямству и поиску не самых прямых путей? И стоит ли удивляться тому, что, когда в 1904 году, будучи в том возрасте, когда молодость, оставаясь молодостью, теряет острые углы, он, тридцатилетний отец восьмилетней дочери по имени Хелен, стал директором как пивоваренного, так и водно‑транспортной, он принял свою судьбу как некую неизбежность, но только после долгих колебаний, тяжких раздумий и борьбы с дурными предчувствиями?

Потому что Эрнест Ричард, мой дед, был первым из пивоварящих Аткинсонов, кто принял положенное ему наследство, не будучи уверен в необходимости очередной и обязательной экспансии, не веруя свято в Прогресс и в то, что на старости лет он будет богаче и влиятельней, чем в молодые годы.

А ведь после наводнения 1874 года начали выказывать тенденцию к снижению не только прибыли с пива «Аткинсон». Потому что последняя четверть девятнадцатого века, которую, дети мои, мы могли бы попристальней рассмотреть, будь она спецтемой нашей группы уровня «А», и в которой вполне уместно видеть период некой кульминации, преддверие столь любезного коллективной мифологической памяти англичан жаркого и долгого эдвардианского лета, была, по правде говоря, периодом экономической стагнации, от которой мы так никогда и не оправились. Периода, когда владелец водно‑транспортной компании – при том, что в масштабах всей страны водный транспорт и речное судоходство приходили в упадок, проигрывая раунд за раундом в борьбе с расползающимися все шире железными дорогами, – вряд ли мог с уверенностью смотреть в будущее.

Как же Артур Аткинсон, который не был хозяином настоящего, но слугою будущего, смог вынести подобные – неумолимые – свидетельства упадка? Предаваясь со все большим усердием политической деятельности (пять раз переизбирался от Гилдси), будучи твердокаменным сторонником экспансионистской имперской политики (потому что здесь в конечном счете расширение все еще представлялось возможным), напоминая фенлендским своим избирателям о большом мире и о национальной миссии; ставши в конце концов вполне карикатурным государственным деятелем – и окончательно оттолкнув единственного сына.

А как же Эрнест Аткинсон воспринял эти огненные письмена на стенах? Он просто вспомнил, когда ушла его блудная, полная проб на пределы дозволенного юность, вспомнил, кто он такой и откуда взялся.

В 1904 году, когда Балфур и Лубэ дергали кайзера за усы, подписывая англо‑французскую Антанту, Эрнест Аткинсон проникся, как никто из Аткинсонов за последние четыре поколения не проникался, неизбывной, изначальною тоскою Фенов. Под влиянием, быть может, водянистых обстоятельств своего рождения он возмечтал о возможности вернуться в давно ушедшую эпоху диких топей, когда все еще только предстояло свершить, когда из ничто еще можно было сотворить нечто; и восстал в нем дух прапрадеда, Уильяма Аткинсона, стоявшего средь зреющих ячменей. Раз уж ему суждено стать пивоваром, пусть даже дело и пришло в упадок, что еще ему оставалось, как не служить своему призванию, и служить честно, и варить доброе пиво? И каких еще причин искать для усердных трудов, когда есть возможность снабдить сей скорбный мир малой толикою веселья?

Ну а веселье – обязательно ли весел тот, кто его производит? Свидетельства из тех времен – убедительнейшим образом подтвержденные как обстоятельствами последних лет его жизни, так и доставшимися мне по наследству фотопортретами деда по материнской линии (насупленные брови, глубоко посаженные глаза с тяжелым взглядом) – доказывают, что даже и в беспокойные годы юности Эрнест Аткинсон был человек задумчивый и склонный к меланхолии. Что причуды юношеских лет всего‑то навсего должны были – как то нередко случается – загнать куда подальше врожденную мрачность; что баловство с идеями социализма обязано своим происхождением отнюдь не только желанию позлить отца, но и наклонности (в соответствии с именем [29]) принимать мир всерьез; что он посвятил себя производству разлитого по бутылкам веселья оттого, что сам был одержим унынием, а еще оттого, что – но это уже чистая спекуляция, чистейший домысел учителя истории – он такого понаузнал (о чем поведал ему на смертном одре, перед тем как отправиться в 1904 году на кладбище, старый Артур Аткинсон?) насчет своих дальних и ближних предков, что отныне ему хотелось быть всего лишь честным и лишенным каких бы то ни было амбиций поставщиком разливного счастья.

В 1905 году Эрнест Аткинсон приступил к распродаже основного движимого и недвижимого имущества водно‑транспортной компании и большей части Гилдси‑дока (этот кусок отхватила компания «Газ и кокс» – в качестве места под производственную застройку), оставив себе только баржи и лихтеры для того, чтобы возить из Кесслинга солод, и отведя остаток воднорожденных своих интересов в создание компании по организации увеселительных водных прогулок: в составе трех паровых катеров, «Св. Гуннхильда», «Св. Гатлек» и «Королева Фенов». Поездки до Или, Кембриджа и Кингз‑Линна. Увеселительные, заметьте себе.

В это же самое время он начал подолгу совещаться с работавшими на него старыми пивоварами и экспериментировать, с ловкостью профессионального химика‑исследователя, с различными сортами хмеля, дрожжей и сахара, с пропорциями и температурными режимами, и произвел на свет в 1906 году «Новый» эль, каковой напиток знающие толк и привыкшие держаться до последнего завсегдатаи «Лебедя» и «Шкипера», или по крайней мере те из них, кто успел застать былые времена, единодушно провозгласили ничуть не хуже – да нет, что там, лучше – эля «Аткинсон» середины прошлого века.

Однако жители города Гилдси в большинстве своем не одобряли проводимую Эрнестом политику сворачивания лишних дел, которая, как им казалось, не делала чести их некогда процветающему городу. Они не одобряли Аткинсона, который, пусть даже он и звался пивоваром, в самом деле закатывал рукава и совершал унизительные для человека с такой фамилией действия, лично руководя пробными варками и ферментациями. Ибо таков был присущий Эрнесту стиль работы; поговаривали даже, что в Кесслинг‑холле, в специально оборудованных для этой цели надворных постройках, он варил напитки куда более сильные, чем те, что когда‑либо производились на пивоваренном в Гилдси. И не только варил, но и лично их пил, и в немалом количестве. Они с возмущением восприняли его намерение – и стали называть ее в ту эпоху гонки вооружений и политики канонерок антипатриотическим уклонизмом – держаться по возможности подальше от сфер политических, где его отец снискал себе заслуженные лавры. Но оставили тем не менее за собою право распространять слухи, что Эрнест, мол, якшается с социалистами. Они пили Эрнестов «Новый» эль, но, судя по всему, утратили простую веру в то, что дух празднества и радости можно добыть из коричневой бутылки в любое время, а не только, как то было в последний раз в Гилдси в ночь Мейфкинга [30], по случаю общенациональных торжеств.

И словно для того, чтобы врожденной (предполагаемой) душевной скорби деду не показалось мало, он узнал, что люди не всегда хотят веселья, даже если ты им сам его предлагаешь.

И словно для того, чтобы врожденной душевной скорби деду не показалось мало, прибыли на пивоваренном продолжают падать.

И словно для того, чтобы врожденной (и бог бы с ними, с предположениями) душевной скорби деду не показалось мало, Рейчел, его жена и моя бабка, заболевает астмой в самой что ни есть жестокой форме, в чем, наверное, отчасти виноват сырой воздух Фенов, вслед за чем в апреле 1908 года и наступает, на случай, если деду все еще мало, безвременная смерть.

Боже мой, какие же моря веселья нам необходимы и какими глубокими глотками его нужно пить, чтоб только уравновесить все те печали, коих у жизни в запасе…

Люди, падкие на самые незамысловатые сравнения и умозаключения, люди, чье историческое чувство было не развито, которым казалось, что прошлое неизменно дергает настоящее за рукав, люди из тех, которые брались когда‑то утверждать, что видели Сейру Аткинсон, когда Сейра Аткинсон была уже мертва, снова начали поговаривать о тяготеющем над Аткинсонами проклятии…

А Эрнест Аткинсон, который в скорбном уединении своем, в Кесслинг‑холле, выводил, утешения ради, рецепт сусла для пусть еще и не доведенного до ума, но весьма и весьма крепкого пива, при помощи, кстати говоря, своей двенадцатилетней дочери, начал поговаривать о своем «Особом».

В ноябре 1909 года на встрече с избирателями в городском собрании Гилдси мой овдовевший дед объявил о возвращении семейства Аткинсон на политическую арену, поставив сограждан в известность о намерении выставить свою кандидатуру в качестве кандидата от либералов на казавшихся тогда неизбежными всеобщих выборах. [31]Коснувшись в общих чертах своего политического кредо, он обрушился на консервативную традицию, которая так долго держала в оковах его родной город. Не отрицая былых социалистических симпатий, он одобрил недавние либеральные реформы и встал на защиту «взвешенной и просвещенной политики» Ллойд Джорджа. [32]Он не остановился перед обвинениями в адрес собственного отца (возмущенный ропот в зале), перед тем, чтобы охарактеризовать его как одного из тех, кто кормил народ мечтами о величии, раздутом до несоразмерности и давно уже не отвечающем реалиям современной ситуации, кто отравил их души призраком Империи (каковому призраку после позора Южно‑Африканской войны [33](лучше вообще не показываться людям на глаза), тем самым отвратив их от предметов куда более насущных и близких. В то время как он, сын своего отца, выступает за политику сдержанную и реалистичную, за возврат ко временам простоты и достатка и, если учесть его место в жизни как владельца городской пивоварни – шутка упала, однако, на каменистую почву, – за счастливое возвращение от напыщенной мрачности к честному и доброму веселью.

Он описал – у меня хранится стенографическая запись этой смелой и роковой во всех смыслах речи, – как один лишь только голос совести, а не любовь к публичным позам (выкрики с мест) заставила его обратить свои взоры к политике. Как страх за будущее своей страны уже успел отравить ему славную, несущую людям радость роль пивовара. Как он предвидит в ближайшем будущем катастрофические последствия, если только не обуздать существующий дух джингоизма и не сдержать милитаристские игрища современных наций. Как цивилизации (неужто Эрнест унаследовал пророческий дух Сейры? Или он – а многие обратили на это внимание и не замедлили, легкими тычками локтей, обратить на это внимание соседей – был просто‑напросто пьян) грозит величайший в истории кризис. Как, если никто не возьмет на себя смелости предпринять… ад кромешный…

Выкрики все чаще, все громче, под улыбочки более умудренных представителей консервативной партии, с ходу оценивших, как одним ударом и в самом начале предвыборной гонки Эрнест похоронил все свои шансы. Некто в зале встает, чтобы его слышали все: «Если ваш, сударь, отец, отравлял наши души империализмом, что делаете вы при посредстве выпускаемого вами пойла?» Смех, аплодисменты. Еще один оратор, с эпиграмматической краткостью:

«Господин председатель, не к лицу пивовару быть пьяным!» Снова смех, аплодисменты громче. «Или оскорблять собственного отца!» (еще один). «Или свою страну!» (и еще один). Завывания, кошачий мяв; председательствующий молотит по столу молотком («Я вынужден попросить джентльмена в аудитории взять назад свои…).

Мой дед (перекрывая рев зала); «Я предупреждаю вас… если вы не прислушаетесь… я предвижу… если… я предвижу…»

Однако, вернувшись в жуткую тишину Кейбл‑хауса, отдавая себе отчет в том, что на его репутации можно ставить крест, обнявши дочку Хелен, которой теперь уже тринадцать лет, так горячо – если было кому подглядеть эту сцену, – как человек способен обнимать одно лишь единственное свое утешение в жизни, он, может быть, крутит в голове это возникшее из ниоткуда и больно резанувшее его слово: пьянство.

Пьянство. Не веселье, нет, – пьянство.

И, вернувшись в свинцовое уединение Кесслинг‑холла, он диктует дочери – которая старательно заносит в записную книжку цифры, пропорции и даже названия кое‑каких дополнительных ингредиентов, коим судьба до сей поры остаться тайной и тайною же пребыть вовеки, – и улучшает, улучшает свое «Особое».

Да, для меня не секрет: кое‑что из дедовской громокипящей и притом не слишком уверенно стоящей на ногах риторики оказало влияние и на мое учительское краснобайство. Кое‑что от унизительного положения, в которое он попал перед набитым под завязку городским залом, от тогдашних выкриков и улюлюканий возрождается порой в моем классе, когда я наталкиваюсь на вскипающую поверх парт волну враждебности и отторжения. И все же – в ком, по‑вашему, я сегодня наблюдаю ту же дедовскую меланхолию и дедовский же страх перед будущим? В кудрявом парнишке по фамилии Прайс.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: