Держава есть продолжение воли властителя. 1 страница

Голосуй за великую Россию!

Не прошло и десяти минут как прогулочный пароходик, куда погрузился паланкин со свитой, конём, спешившимся Сапожком и его пардусом, до столбняка напугавшим некстати подвернувшуюся корабельную шавку, как-то разом ухнул в даль, зажатый между двумя синими хлябями.

До места добрались быстро. С борта полувоенной-полунаучной посудины, куда, оставив носильщиков на пароходике, поднялась с Нестором Таня, море от пены действительно казалось мраморным. На палубе, помимо генерала в шортах и нескольких загорелых спецов, возившихся у подвешенного к лебёдке глубоководного яйца, в шезлонге под тентом сидел Легкоступов. Некитаев сделал едва заметный знак и подле Тани ниоткуда возник Прохор с плетёным креслом на голове.

— Представь себе, — озорно подал из-под тента голос Петруша, — море бунтует! Отказывается повиноваться! Оно не хочет менять царя морского на Священного Императора!

Усаживаясь в низвергнутое с головы денщика кресло, Таня посмотрела на Ивана — генерал насуплено улыбался.

— Расскажи-ка лучше, как это вяжется с твоей райской идеологией, — Некитаев достал из портсигара папиросу, — с твоим Новым Ирием?

Таня знала, что Петруша давно уже готовил своего рода философическое обоснование грядущего воцарения Героя, сочинял сценарий вселенской мистерии, где оставлял за собой роль медиума, мистагога — не блистательного вершителя судеб, но его поводыря, хозяина самого мистического времени. Словно бы в пику своему деревянному родителю, узревшему под маской жизни лишь отвратительную ряшку преисподней, Легкоступов-младший измыслил образ земного рая. В общем контуре идея Петрушиного империализма — Нового Ирия — сводилась к следующему: Император — фигура божественной природы, стоящая посреди подвластной ему сакрализованной вселенной, вселенной-зеркала, в котором не отражается ничего, кроме самого Императора, соли земли и неба. Ни над собой, ни под собой, ни тем более окрест Император не имеет никакого высшего метафизического принципа, с которым он вынужден был бы духовно считаться, а стало быть, он абсолютно свободен и неотделим от Бога. Бог внутри него. Вне его Бога нет. Вокруг существует только отражение Священного Императора. Следовательно, держава его по определению является синонимом рая — ведь она есть овеществлённое продолжение его воли, её «большое тело». Само собой, в реальном воплощении подобное мировоззрение может быть сориентировано только монархически; вместе с тем оно будет тяготеть к пространственному распространению власти монарха через имперскую экспансию, через включение максимального объёма вселенского пространства в подчинённую Императору сферу, в сферу отражения его личности, тем самым чудесно преображая заросли подзаборной крапивы в рай, в область восстановленного первопорядка. Словом, исполать великому делу иерархии.

Во всём этом легко прочитывалась давняя гностическая традиция — традиция эзотеризма, внутренней тайной доктрины, затаившейся в недрах практически любого учения. Поэтому политическая область приложения Петрушиных воззрений, была лишь частью его замысла. Просто без глобальной политической победы невозможно было масштабно и вчистую переписать матрицу мира. Что подразумевал под этим Легкоступов? А вот что: человек с детства живёт в той действительности, которую ему надиктовали няньки и которую он продолжает механически ежеминутно воспроизводить в себе самом. Ведь известно — на свет являются только те боги, которым молятся. Надо разбить прежнюю матрицу, надо поменять текст мира, спроецировав его новый образ из области чистого умозрения, из области религии, мистицизма и герметических наук вовне, и тем самым изменить мир, вызвав из кажущегося небытия силы потаённые и невиданные, силы прекрасные и грозные. И тут за делом иерархии в зенит войдёт дело Шамбалы…

— Море не хочет быть раем. — Благодаря своей полноте Легкоступов казался вялым, но Таня знала, что сейчас мозг его клокотал, точно в него всадили кипятильник. — Море хочет остаться сомнительным творением. Но в нём пробуждается роковая мощь — ведь через свой протест оно отличает тебя от остальных людишек.

— Ты почти угадал, — усмехнулся Иван. — Вода нижняя не принимает меня, потому что я сделан из глины, замешенной на воде верхней.

— Ваше превосходительство, можно погружаться, — доложил главный спец Некитаеву, на котором были только шорты, да и те без знаков отличия. — Проверили — всё в порядке. Ума не приложу, что она блажит? — Спец похлопал ладонью тугой бок батисферы. — На всякий случай удвоили балласт.

Таня с Легкоступовым стояли у борта и смотрели, как спущенное на лебёдке научное яйцо тяжко, словно в мёд, входило в море. Нестор, заняв под тентом Петрушино место, исходя слюной грыз какую-то экзотическую турецкую сласть. Пардус с глуповатым видом катал по палубе закупоренную бутылку кваса.

— Долго же ты его убалтывал поиграть в консулы. — Таня улыбнулась поглотившим батисферу водам.

— Я и не думал его убалтывать, — сказал Пётр. — Знание, выросшее из слов, ненадёжно. Оно шутит с человеком скверные шутки — одаривает иллюзией осведомлённости, но когда тебе доведётся обернуться, чтобы вновь взглянуть на мир, это знание неизбежно предаст тебя, и ты опять увидишь мир прежними глазами, без всякого просветления. — Легкоступов козырьком выставил над глазами ладонь. — Иван не слушает слов, он совершает поступки. Видишь ли, ему удалось выстоять, не склонить голову перед разумом и сохранить себя целым. Он изначально принял свою судьбу в совершенном смирении, какой бы она ему тогда ни казалась. Однако смирение солдата и смирение нищеброда, кланяющегося всему, что выше его, и топчущего всё, что его ниже, — абсолютно разные вещи. А Иван — лучший из солдат. Он как будто видит себя мёртвым, и потому ему нечего терять — самое худшее с ним уже случилось. Он всегда спокоен и ясен. Понимаешь? Иван в смирении принимает себя таким, каков он есть, и не ищет в этом повода для скорби. «Иду на вы». Он — воплощённый демарш, живой вызов. Всем и вся. — Легкоступов на миг задумался. — Его не нужно было убалтывать. Он просто ждал знамения.

— И что же? — Танин интерес был непритворным.

— Дождался. Недавно он гулял в саду Долма-багче и перед ним на платан уселся снегирь. А немного спустя он увидел, как три турка толкают автомобиль с заглохшим двигателем и при этом ругаются на государственном русском. И тогда он понял, что мир обезумел.

Внезапно вода за бортом взбурлила и из глубин, как плевок синекудрого Посейдона, как чудовищное ядро, оставляя за собой белый пенный шлейф, выстрелила батисфера. Подлетев на изрядную высоту и окатив сверкающим снопом брызг палубу, стопудовое яйцо плюхнулось обратно в воду и невероятным образом, словно пинг-понговый шарик, легко закружилось на волнах.

— И вот так третий раз, — бесстрастно сообщил Петруша.

— Ититская сила! — в сердцах чертыхался главный спец. — Мне его и на семь сажен не затолкать в это чёртово море!

 

Глава 6

«В нашей жизни было много кое-что…»

(за четыре года до Воцарения)

 

Родом критянин, Бротах из Гортины, в земле здесь лежу я.

Прибыл сюда не за тем, а по торговым делам.

Симонид Кеосский, эпитафия купцу-критянину

 

 

«Эх, Феликс, нелепый! Подыграть хотел „Коллегии“. Фигуры укрепить. Вовлечь ферзя в тары-бары о небесном мандате. Хотел состряпать обалденный материал. Конфетку в журнал получить хотел. И получил. Мешалкой», — так думал Легкоступов после, а пока…

— Давайте определимся, — буднично открыл заседание Годовалов. — Сегодня мы решили обсудить предмет, именуемый «небесный мандат на империю», и выяснить: кто есть истинный самодержец? Тот ли, кто по закону престолонаследования занял трон, или тот, кто возведён на него некими провиденциальными силами? Если второе, то предлагаю дерзнуть и, по возможности, определить природу этих сил. Итак, что есть император?

Расположились тут же, в гостиной, за низеньким восьмигранным столиком кашмирской работы — с резными ланями и тугой растительной вязью на крышке. Аркадий Аркадьевич и денщик Прохор, сопровождавший Некитаева, остались рядом с выпивкой, снедью и белоруким (перчатки) негром.

— Всяк ли, кто венчает собой грозную, неумолимую и обаятельную пирамиду империи, — продолжал Годовалов, — имеет основание называться государем? Всяк ли, кто определяет на подвластном ему пространстве реальность или мнимость миропорядка — от смены времён года до дрожания ресниц подданных, — имеет неотчуждаемое право на звание императора? Полагаю, среди нас нет отпетых эгалитаристов, и всем очевидно, что сама по себе автократия вовсе не отвратительна, и отнюдь не обязательно должны сопутствовать ей произвол и беззаконие вкупе с культурным, нравственным и, с позволения сказать, генетическим вырождением.

— Само собой, — заверил Годовалова Кошкин и обе «сестрёнки» вслед за ним веско кивнули.

— Но позвольте, ведь известно, что деспотия… — по московской привычке потянул одеяло на себя заезжий щелкопёр, однако князь тут же остудил его бесподобным аристократическим взглядом, так что на критике едва не заискрился иней.

— Жить стало лучше, — делая рюмкой оптимистические знаки, объяснялся в другом конце гостиной с Прохором Аркадий Аркадьевич, — мёд стал слаще, сливки гуще, девки проще…

— А почему, собственно, возник такой вопрос? — подавшись ближе к столику, где в самом центре стоял включённый диктофон, поинтересовался интеллектуально-медитативный лирик — тот самый, что учтиво справлялся у Легкоступова о здоровье Тани. — Разве наличие неограниченной власти, гарантирующей её носителю достоинство в любой ситуации, ибо никто не вправе высказать ему недовольство, не говоря уже о возмущении, недостаточное основание для звания государя? Или вам, господа, почему-то кажется важным способ овладения троном?

— Что ж, — согласился Чекаме, — способ овладения троном тут и в самом деле несуществен. Речь вот о чём: всякий ли император действительно Император. С большой, то есть, буквы.

— Я так и сказал, — ревниво заметил Годовалов. — Давайте не будем повторяться.

— Позвольте, господа, я уточню, — вновь подал голос Феликс. Должно быть, присутствие героического Некитаева действовало на него, как общество институток на записного баболюба. — Обретение власти ещё не подразумевает избранность, ведь в силу законов престолонаследования, державный венец может достаться человеку, не имеющему воли к власти. Тогда власть претенденту не поддастся, ибо он не способен принять её условий, он отвергает её демонический букет, описанный теоретиками инквизиционного подхода к истории как склонность к магизму и мистицизму, невозможность любить и скрытая или явная половая аномалия — божественный Юлий сожительствовал с Никомедом, которого Лициний Кальва называл «Цезарев задний дружок», Тиберия развлекали спинтрии, Нерон предавался разврату с матерью, а Калигула и Джовампаголо, тиран Перуджи, грешили с собственными сёстрами. — Некитаев дёрнул плечом, однако Феликс этого не заметил — определённо, князь себе нравился. — Вполне допускаю, что такая дисгармония власти и властителя воплощается в довольно гуманное правление, весьма, впрочем, недолговечное. Ведь если государя не любит власть, то ему остаётся рассчитывать только на любовь народа, а это, простите, основание ненадёжное. Люди обычно в своём большинстве придерживаются середины и выбирают какие-то средние пути, быть может, из всех путей — самые губительные. Если такой серединный человек занимает трон, он не умеет быть ни достойно преступным, ни безусловно хорошим, так что народу любить его просто не за что — ведь и злодейство, надо признать, не лишено величия, оно тоже есть проявление широты души, до которой ещё надо подняться… Однако это не является предметом нашего изыскания. Предмет нашего изыскания — император. В связи с этим осмелюсь вынести вердикт: император есть тот, в ком сошлись абсолютная власть со встречной волей к абсолютному владычеству. Иными словами, император — это тот, кто, обретя скипетр, не принимает его как бремя, но наоборот — освобождается и сознаёт, что то, как он жил, не стоило того, чтобы жить. И только здесь он становится императором. Он меняется. Он перестаёт сражаться в чужих битвах и погружается в собственную войну, в область точных поступков, ясных чувств и безукоризненных решений.

— Князь, — с улыбкой провокатора сказал Легкоступов, — но тогда выходит, что вовсе не всякая империя является таковой, а лишь та, во главе которой стоит сей безукоризненный воитель, воспринимающий мир исключительно как свои охотничьи угодья. Тем более не может устроить империю диархия или того хуже — выборный консулат.

— Пожалуй, — легко согласился Феликс. — А вы как считаете, Иван Никитич?

Генерал имел вид человека не причастного ни к чему на свете — чуждого добра и зла совершенно в равной мере.

— Я считаю как обычно: раз, два, три… — признался Некитаев. — А вот как я думаю. Затевая свою войну или, если угодно, отправляясь полевать, охотник должен знать повадки дичи: он должен знать, где у зверя водопой, какие он оставляет следы, что и где он ест, как брачуется и когда спит. Хороший охотник может угадывать поступки зверя: именно поэтому он — ловец, а зверь — добыча. Но если дичь сможет предвидеть поступки охотника, то они вмиг поменяются местами. Для ловца это конец, осень — время опадать и шуршать под ногами. Поэтому охотник должен быть неуязвим, он не вправе становиться дичью, он должен сделаться непредсказуемым. — Некитаев достал из кармана генеральского кителя портсигар, щёлкнул крышкой и продул папиросу. — Когда человек меняется, когда мир становится для него охотничьими угодьями, когда он так решает свою судьбу, это означает, что он идёт на вызов страшной ненависти. Он делает то, от чего все бегут. Император вызывает на себя огонь мира. Он вызывает на себя всеобщую ненависть и относится к ней великодушно. Потому что он для неё неуязвим. В конечном счёте эта ненависть и гарантирует его достоинство. А ведь люди так не любят, когда их ненавидят… — Иван затянулся и с вызывающей бесцеремонностью выпустил дым в лица сразу обоим поэтам. — Да, меня — императора — должны бояться, меня должны ненавидеть, но мне никто никогда не посмеет сказать об этом. Пока я неуязвим. Все слова и поступки вокруг себя я превращаю в лесть, чтобы они вообще имели право на существование. Иначе я не дам им этого права. Или я не император. И все это знают. — Некитаев окинул компанию взглядом без выражения. — Такие дела.

Тишина повисла над резным кашмирским столом и некоторое время диктофон её наматывал. Чекаме закурил, чтобы выглядеть естественным. Годовалов теребил ус и крутил из него кольца. Московский критик понуро оттаивал. Медитативный лирик, ещё не подававший голос, что-то черкал в записной книжице…

— Неграм хорошо, — донёсся от стола с выпивкой голос Аркадия Аркадьевича, по-прежнему увлечённо занимавшего беседой Прохора, — у негров родинок не видно…

Легкоступов ликовал. Некитаев был кадетом в нумерованной фуражке, когда они виделись в последний раз, — это случилось тогда, в то злополучное лето. Разумеется, чувства Петра были теперь в изрядном беспорядке — он никак не ожидал повстречать тут Ивана и оказался совершенно не готов к этой встрече — и всё же… В голове Петруши сдвинулась подспудная, глубоко сокровенная мысль — воображение его уже свершало дерзкую работу.

— Замечательно! — воскликнул наконец Феликс. Кажется, он действительно был доволен завязавшейся беседой, в которую по случаю вовлёк значительную персону. Пожалуй, он даже немного собой гордился.

— Тема всё же пока не исчерпана, — отложив записную книжку, заметил один из окуренных поэтов. — В горизонте нашего интереса оказывается неважным, кем был некто до того, как он стал императором. Почему так? Не потому ли, что империя уже изначально диктует избраннику известные условия, выносит не подлежащий обжалованию приговор? То есть, империя — это иное пространство, оно как бы искривлено. И если ты становишься в нём императором, то ты уже не владеешь собой — ты такой же её слуга, как последний раб. Только пространство, куда попал ты — героично, и от этого никуда не деться.

— Мы совершаем петлю и путаемся в исходных, — бдительно предостерёг Чекаме. — То империя определяется у нас наличием, так сказать, Шарлеманя, то трон сам творит себе седока.

— Позвольте, господа, — шумно вздохнул Годовалов. — Мне очень по душе тема в том свете, в каком представил её уважаемый Иван Никитич. — Годовалов исполнил почтительный поклон в сторону Некитаева. — И всё же я заострю внимание на другом. Никто из нас пока не сказал о принципиальном космополитизме империи. О том, что она является наднациональным строением и не может не учитывать интересы входящих в неё разнообразных племён и народцев. И-на-родцев, — повторил Годовалов, найдя в своих словах невольный каламбур. — Так вот, звание гражданина империи здесь всегда важнее национальности. Итоговой, ещё с римских времён, целью империи служит некая законная справедливость, на худой конец, простите за выражение, — консенсус. В связи с этим мне бы хотелось напомнить о краевом патриотизме. Что я имею в виду? Такая картина. Вот человек просыпается утром — смотрит: солнышко взошло, согласно державному указу. Вроде бы, начинают сохнуть капустные грядки — уже не согласно указу, а согласно законам физической природы. Надо бы их полить… Ну, полил он грядки, идёт дальше, скажем, в присутствие. То есть, он не совсем чиновник, хотя в империи все чиновники, но есть такие, которые исполняют частные должности, к примеру — пасут гусей или тачают сапоги. Допустим, наш обыватель именно таков. Так вот, идёт он и видит, что дорога к его дому проложена какая-то неказистая. Конечно, магистральные пути хороши, и до его уездного городишки доехать можно, однако местные дороги плоховаты. Надо бы их подправить. Да и вообще — гора как-то покривилась от вращения земли. И популяция местного племени придонных русалок, вывернутых, точно камбала, на одну сторону, отчего-то сокращается. И много ещё всякого. И он, собравшись со своими односельчанами, однополчанами, однокашниками, с кем-нибудь собравшись, пытается всё это поправить. Называется это — инициатива. Она, конечно, хороша и могла бы поощряться, но в том-то и состоит сакральный смысл императорской власти, что никакая инициатива, исходящая от незваных доброхотов, поощряться не может. Ибо это есть посягательство на уникальность той самой власти. И перед обывателем встаёт выбор — или не чинить свои хреновые дороги, или чинить вопреки императору. Опасаясь нарваться. А починить хочется — потому что он любит свой дом, любит фамильное кладбище, любит людей, говорящих с ним на одном языке и исповедующих одну с ним, скажем, местную синтоистскую религию. — Годовалов задумался, соображая, куда его занесло, а когда сообразил, решил закругляться. — В свете сказанного, я утверждаю, что обязательно императора погубит обыватель. А потом император погубит обывателя. А потом опять обыватель…

Некитаев с солдатской прямотой зевнул.

— Дорогой мой, — прервал откровение регионального патриота Чекаме, — а почему ты думаешь, что желание полить капустные грядки или подправить покосившийся плетень категорически противоречит воле императора?

— Да вы, господа, совсем ещё философы, — укоризненно заметил генерал и зычно распорядился: — Прошка! Подай хересу.

Денщик мигом поднёс Ивану бокал.

— Честно говоря, я не чувствую оригинальности взгляда, — признался интеллектуально-медитативный лирик — тот, что обходился без записной книжки. — Разговор остаётся в русле сказанного генералом. Ведь это именно император провоцирует достоинство обывателя, а не наоборот.

— Согласен, — поддержал поэта Чекаме. — Однако у нас сегодня почему-то отмалчивается Пётр.

— Да-да, — воодушевился Кошкин и с улыбкой повернулся к Легкоступову: — Ты мог бы поспорить с Иваном Никитичем. По-родственному.

Некитаев ошпарил Феликса таким взглядом, что, право, лучше бы он его окурил. Пётр почувствовал в ситуации какую-то неуправляемую фальшь, какую-то неочевидную западню, однако деваться было некуда. В голове Легкоступова по-прежнему царил лёгкий ералаш, но он был обязан, он непременно должен был вызвать к себе его интерес. А слова… Слова найдутся сами и именно те, что нужно.

— Я думаю, нам с вами не следует по науке древних договариваться о смысле понятий. — Дабы не упустить нить и случайно не отвлечься на встречный взгляд, Пётр поднял глаза к потолку. — Однако уместен будет небольшой обзорный экскурс. Согласно римскому праву, верховная государственная власть принадлежит народу. Это он — народ — на выборах или иным способом наделял полномочиями сперва царей, затем консулов и впоследствии императоров. Высшие эти полномочия и звались изначально «империум». Только много позже в обиходе понятие слилось с именем территории, где простиралась обозначенная этим понятием власть. Далее. В Византии слово «император» переводилось на греческий как «автократор» — по-нашему «самодержец». Выше него стоял лишь «Пантократор» — сиречь Вседержитель, титул самого Бога. Тут следует сразу же отметить коренную разницу в западном и восточном понимании царской власти. Православное учение о ней имеет своим прообразом Ветхий Завет. Там рассказывается, что первоначально Израилем управляли так называемые судии. После них беззаконие умножилось, и страдающий народ обратился к Господу с просьбой устроить своё бытие вновь — тогда-то ему и были дарованы цари. Отсюда идёт и русское понимание происхождения царской власти, часто толкуемое поверхностно в духе «общественного договора». На самом деле порядок здесь был иной, священный: народ обращался ко Христу, моля о послании царя, и в случае успешной своей молитвы его обретал. Поэтому самодержец был ответствен не перед ним, народом, а перед единым Богом — недаром тот именуется в церковных песнопениях «Царём царствующих» и «Господом господствующих». Титул самодержца обозначал, таким образом, отнюдь не абсолютную власть, а независимость от прочих стран… — Легкоступов замолчал, как будто его осенила внезапная мысль, и опустил взгляд на публику. — Однако наш разговор пошёл иным путём. Так что оставим это. Говоря об императоре, я бы хотел вместе с вами вспомнить о смерти. В целях синхронизации нашей мысли и логики.

— О смерти? — отчего-то оживился Некитаев.

— Да, Ваня, о смерти. Ты сам первым упомянул о неуязвимости. О том, что это качество — определяющее для императора, входящего в мир, как в своё ловчее хозяйство. А ведь проблема неуязвимости — это всегда, или почти всегда, проблема смерти.

Из присутствующих только Легкоступов мог позволить себе обращаться к тридцатилетнему генералу запросто. Разумеется, он этим воспользовался.

— Скажи, почему ты выигрывал все битвы, в которых тебе приходилось сражаться?

Некитаев задумался, отхлебнул изрядно рыжего хересу и твёрдо изрёк:

— Потому что между мной и моими офицерами не было осведомлённых посредников. Потому что я почти не использовал телефон, телеграф и радиосвязь, а если использовал, то не по существу. Потому что мало быть хорошим стратегом и тактиком, надо ещё уметь сохранять свои планы в тайне. — Иван одним глотком допил вино. — В своих частях я ввёл старую спартанскую практику: для отправки всех секретных распоряжений и донесений я использовал скиталу. Скитала, господа, — это шифровка, которая пишется на тесьме или кожаном ремне, накрученном на палку. Чтобы прочесть написанное, следует обернуть ремень вокруг точно такой же палки. У каждого моего командира была палка своей длины и диаметра. И только у меня одного были все. — Некитаев вновь щёлкнул портсигаром. — Разумеется, помимо этого, не лишним окажется, если мои солдаты будут ревностно исполнять свои ратные девизы: Воины Камня не убоятся сразиться с самой войной, чтобы сделать её комфортной, Воины Силы будут искать спасения в отваге, Воины Ярости не станут спрашивать «велик ли враг?», но будут спрашивать «где он?», а Воины Блеска, глядя дальше победы, всё равно будут видеть победу. — Иван постучал папиросной гильзой о крышку портсигара. — Ну, а чтобы они лучше исполняли свои девизы, во вверенных мне войсках я нарушаю Уложение о воинских преступлениях. Если провинился солдат, я наказываю всю роту. Если провинилась рота, я наказываю батальон. Не децимация, но всё же… Кроме того, дезертиров я расстреливаю, а словленным перебежчикам велю ломать хребет, как было заведено в туменах Чингисхана. Человек со сломанным хребтом налит такой болью, что не чует, как его заживо едят мухи и как стынет кровь в его жилах. Что делать — когда ты командуешь солдатами, с помощью которых намерен побеждать, ты не должен бояться прослыть жестоким. Одной лишь доблести и воинских талантов тут не хватит.

Прикуривая, генерал обвёл взглядом присутствующих и вдруг самым легкомысленным образом подмигнул одной из «сестрёнок» — изысканной, хотя и не до конца испорченной столичной штучке с влажными губами и антрацитовым каре волос на голове. Плохо представляя, как выглядит смущение, та в ответ близоруко сощурилась.

— Возможно, этого достаточно, чтобы одолевать врага на поле боя, — вкрадчиво заметил Легкоступов, — но император ведёт совсем иную войну — не ту, что ведёт полководец. Он один воюет против всех, против целого мира, чей огонь на себя вызвал. Так, кажется, ты сегодня выразился? Император является тем, кто он есть потому, что всем остальным он не позволяет забыть о неизбежности смерти. Потому что их жизни — на уровне символического, если не реально — находятся в его руках. Глядя на него, люди вспоминают о смерти, их самодовольство лопается и они сдуваются до своей естественной величины. Это ужасно. Такое не прощают. — Пётр, сделав через гостиную знак негру, получил бокал с уже опробованным вермутом. — Однако нечто должно олицетворять смерть и для императора. Нечто должно напоминать ему о том, что она всегда караулит рядом. Но император не должен её бояться, ибо смерть для него — союзник. В каком смысле? Пожалуйста. Прошу прощения, но для примера я бы взял твой ларец с бородами и черепом. По-моему, это почти идеальное напоминание о смерти — не хуже сердечного приступа. Итак, император смотрит на твой ларец… Нет, он смотрит на свой ларец и вспоминает, что на свете нет силы, которая гарантировала бы ему ещё хотя бы одну минуту жизни. Это миг исключительно ясного сознания. Эта мысль — самый лучший совет, который он может получить как император. Вы понимаете? — Легкоступов торжественно оглядел «Коллегию Престолов». — Раз нет силы, способной наверное обеспечить ему следующую минуту жизни, то любое его дело может оказаться последним. Стало быть, он должен выполнить его безупречно — нельзя оставлять недовязанных узлов, то, что он делает сейчас, должно стать лучшим из всего, что он когда-либо совершал. Вы чувствуете эту пронзительную ноту? Всё, отныне нет больших и маленьких решений, есть только поступки, которые он — император — должен совершить немедля. И нет ни секунды на рефлексию — потому что смерть за углом, под этим столом, за тем креслом! Если он тратит время на сомнения и сожаления относительно того, что он сделал вчера, значит он уклоняется от решений, которые должен принять сегодня. Но он не будет этого делать. Потому что он — император.

— Я, я — головка от торпеды! — донёсся от закусочного стола голос Прохора.

— Златоуст! — упоённо зажмурился Феликс. — Златоуст, сущий златоуст!

— А почему, собственно, стремление каждое дело решать как последнее дело своей жизни есть исключительный удел императора? — спросил Чекаме.

Но ответить Пётр уже не успел. События, вильнув в новое, в силу своей нелепости никем не предугаданное русло, заставили забыть о разговоре. Князь Кошкин продолжал расточать восторги, в то время как Некитаев медленно, с ленцой загасил в пепельнице папиросу, опустил руку в карман кителя, с самым будничным видом, как спички, извлёк оттуда именной штучный скоропал и со словами: «Ну что же, пора сдуваться до естественной величины», — в упор — через стол — шарахнул в Феликса из воронёного ствола. Князь рухнул на пол вместе со стулом, перевернулся ничком, испустил сдавленный хрип, как-то странно, одной левой половиной тела вздрогнул и безжизненно замер, нескладно распластанный на вощёном паркете. Аркадий Аркадьевич у стола с закусками по-птичьи втянул голову в плечи и пугливо присел, расплескав из рюмки водку. Юркий, как моль, щелкопёр взвизгнул и тут же, убоявшись собственного бабьего вскрика, зажал рот ладонью. Публика оцепенела. Затем поэт с блокнотом для озарений в запоздалом ужасе отпрянул от генерала, «сестрёнки» одинаковым движением прижали к груди ухоженные лапки, жена Годовалова всхлипнула, а сам Годовалов, сшибив тяжёлым телом за собою стул, без прощания устремился к выходу, однако двери гостиной уже загородил неприступный Прохор. Заглянувшей было на шум горничной денщик невозмутимо объявил:

— Балуют господа, — и едва не прищемил ей нос створками.

— Как это понимать? — Чекаме из последних сил сохранял совершенно не годное для случая достоинство.

— А так! — мастерски рявкнул генерал. — У меня — не у Кондрашки, за столом не пёрнешь! — И указал дулом на Легкоступова: — Вот он растолкует.

Редактора «Аргус-павлина» напор матёрой казармы привёл в полное изнеможение.

Обмирая под взглядом Некитаева, чувствуя его свинец всем трепещущим естеством, Пётр бессмысленно смотрел на неподвижное тело князя. Подспудно он сознавал, что сейчас, вот в этот именно момент, Иван его испытывает, экзаменует по той самой дисциплине, в которой Легкоступов пытался только что объявить себя докой. Он должен был решиться, должен был посметь… И он посмел.

— Феликс хотел использовать генерала, — подняв глаза, твёрдо пояснил Пётр, — но, вместо этого, сам оказался дичью.

— Молодец, — одобрил Некитаев, — хорошо отвечаешь — чётко. А вот болтовня ваша — дрянь.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: