Филип Капуто 16 страница

В тот месяц штаб полка выдвинули вперёд, расположив его на нескольких ровных глинистых площадках у прохода Дайла. Батарею 155-миллиметровок разместили по соседству, и артиллерия всё так же распевала нам свои серенады. Орудий стало больше, так же как танков и палаточных лагерей, ещё больше стало проволоки, которая раскидала свои колючки посреди созреваюшего риса. Потерь тоже стало больше, в три-четыре раза. Славная маленькая война, которая давно уже перестала быть славной, перерастала теперь в большую войну.

Перед новой позицией штаба, по обе стороны прохода Дайла, располагались две высоты. В проходе стояла старая французская караульная вышка, она возвышалась над раскисшими подножиями холмов, где стрелковые роты сооружали новый передний край обороны. Почти каждый день колонны грузовиков, подвозившие колючую проволоку, мешкотару и боеприпасы, натужно взбирались по заболоченной дороге, которая вела через проход к переднему краю обороны. Всё делалось в атмосфере неотложной спешки. Ожидалось, что вьетконговцы начнут муссонное наступление, это ежегодное ритуальное действо во Вьетнаме, и новый рубеж обороны должен был не дать им захватить аэродром. Поэтому большую часть того месяца полк занимался тем, что копал землю, заполнял мешки песком и устанавливал проволочные заграждения. В расположении штаба мы приступили к сооружению большого командного бункера -- в ответ на поступавшие сообщения о том, что вьетконговцы в больших количествах запасают тяжёлые миномёты и реактивные снаряды большой дальности. Пока отряд военных инженеров трудился на строительстве бункера, младших офицеров штаба отправили на земляные работы меньшего размаха, и они махали кирками и лопатками бок о бок с рядовыми и сержантами. Так приказал полковник Никерсон, новый командир полка -- скорей не ради насаждения духа демократичности, а для того, чтобы побыстрее выполнить задачу. Однако эта атмосфера неотложной спешки наблюдалась только на переднем крае, в пехотных батальонах. Штабные в полку жили как раньше, особо не напрягаясь.

Копать под дождём, в грязи, которая через несколько дюймов от поверхности сменялась глиной -- тяжкий труд, но мы восприняли эту работу как долгожданное избавление от нудного переворачивания бумажек. Мы вовсю занимались этим делом, когда полковник приказал нам всё бросить и приступить к работе над самым важным для него проектом: ямой для метания подков. Лейтенант Нарги, помощник майора Бурина, был назначен руководить этим проектом за две недели до того дня. И вот полковник, выдвинув вперёд свою огромную голову и сгорбив плечи, подошёл к нам и спросил, почему ничего не сделано по поводу ямы. Нарги пожал плечами -- мол, война ведь идёт.

-- Я тебя постоянно тереблю по этому поводу, Нарги, а ты ни 89898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989898989черта не сделал, -- сказал Никерсон. -- Мне эта штука нужна прямо сейчас.

-- Прямо сейчас, сэр? -- спросил Нарги, глядя на него из наполовину отрытого окопа.

-- Прямо сейчас, лейтенант. Повторяю -- прямо сейчас. Ты и кто-нибудь ещё из этих -- прямо сейчас за работу. И уже завтра я должен метать подковы. Ясно?

-- Так точно, сэр.

Полковник развернулся и пошёл прочь -- широкоплечий, с толстой шеей, с несоразмерно маленькой каской на голове. Когда он удалился на безопасное расстояние, Нарги швырнул лопатку себе под ноги.

-- И да поможет мне Христос, -- сказал он взбешённо, чуть ли не со слезами на глазах. -- Когда ж я уберусь, наконец, из этой гребанутой части? Задолбали, докапываются без дела по мелочам. Как окажусь между этим козлом и Бурином -- так и хочется камнем залепить. И да поможет мне Христос, уделаю кого-нибудь из них и в тюрягу попаду.

Излив свои горести, Нарги приступил к работе. На следующий вечер полковник радостно метал подковы. Лошадей во Вьетнаме нет, и где он брал подковы -- ума не приложу.

Никерсон принял полк в конце августа, когда полковника Уилера отправили обратно в Штаты по состоянию здоровья. По контрасту с замкнутым, аристократичным Уилером, Никерсон был громогласным сквернословом и раздолбаем, любившим пообщаться с младшими офицерами, сержантами и рядовыми. Кроме этого, он был подвержен скоротечным, диким переменам настроения. В хорошие моменты это был сердечный, отзывчивый человек и энергичный боевой офицер, с усердием занимавшийся своей работой. В плохие же моменты казалось, что он находит какое-то извращённое удовольствие в том, чтобы вести себя безрассудно, зачастую путая мелочные дела с важными. С самого начала Никерсон дал понять, что он прибыл во Вьетнам, чтобы воевать, и вывел начальников секций штаба из их обычного умиротворённого состояния, потребовав работать полный рабочий день. "Мы эту войну не выиграем, если так и будем сидеть не отрывая задниц в этих чёртовых анклавах, -- проревел он в первый же день своего пребывания в полку. -- Я намерен перетащить всё здешнее хозяйство отсюда на южный берег". Он имел в виду, что собирается перевести полк в район вьетконговского опорного узла к югу от Дананга, но нашёлся человек, который напомнил ему, что братский наш 9-й полк уже действует в тех местах. Этот промах был вполне простителен -- он ведь только что прибыл.

Тем не менее, невзирая на заявленное полковником намерение заставить штабных отрабатывать свои оклады в поте лица своего, они в скором времени вернулись к прежним привычкам. А у самого Никерсона начались какие-то странные причуды.

Однажды вечером, часов около восьми, он пришёл в столовую и обнаружил там группу офицеров, пьющих пиво.

-- Что тут происходит, чёрт возьми? -- спросил он.

-- Ничего, сэр, -- ответил один из них, капитан.

-- Что значит "ничего"? Вы пьёте. Я сказал -- никаких распитий в столовой после девятнадцати тридцати. А сейчас двадцать ноль ноль, господа офицеры.

-- Сэр, -- напомнил капитан Никерсону, -- вы доводили, что после семи-тридцати не допускается употребление крепких напитков, и что нам можно пить пиво до двадцати одного тридцати. Мы убрали крепкие напитки в девятнадцать-тридцать. Мы пиво пьём, сэр.

-- Этого я никогда не говорил.

-- Прошу извинения у господина полковника, но вы это говорили, сэр. Вы сказали, что нам можно пить пиво до двадцати одного тридцати.

-- Я никогда этого не говорил, -- заорал полковник. -- Нет-нет, этого я никогда не говорил. А теперь убрались отсюда на хрен и живо за работу. Мы находимся в зоне военных действий, и все вы должны работать. А за ваше сраное остроумие, капитан -- не будет больше ни пива, ни чего покрепче, ничего не будет в этой столовой после восемнадцати тридцати.

Невзирая на то, что мы находились в зоне военных действий, полковник со страстью следил за футбольным тотализатором штабной роты. Шёл сезон 1965-го года. Полковник захотел, чтобы был тотализатор, и получил его. Тима Шварца поставили им заведовать. Я был на замене и следил за тотализатором в отсутствие Шварца.

В одну промозглую ночь я несколько часов проторчал на периметре со своей караульной командой из десяти солдат, содрогаясь от холода. Нас только что подняли по боевой тревоге, после того как часовой из штабной роты погиб от разрыва гранаты -- своей собственной. (Часовой увидел, или ему показалось, что он увидел, лазутчиков, продвигающихся к заграждениям. Он попытался кинуть в них гранату, но пальцы соскользнули с предохранительного рычага, граната выпала и разорвала часового напополам). После отбоя тревоги я прошлёпал к палатке офицера по личному составу, составил отчёт о гибели этого часового, а потом направился в палатку полковника обновить табло. Я обнаружил там разъярённого Никерсона. На той неделе я отвечал за тотализатор, а почему результатов нет? Я ответил, что не успел.

Полковник стукнул кулаком по столу. "Ну так займитесь этим, мистер Капуто! Первым делом с самого утра. Завтра утром первым делом я должен узнать, кто на этой неделе взял банк".

-- Есть, сэр, -- ответил я, потому что так промок и так устал, что сил у меня хватало лишь на смиренную покорность.

* * *

Мой прежний батальон, Первый Третьего, убыл в Кэмп-Пендлтон на переформирование. Батальон должен был вернуться во Вьетнам в ноябре, но уже без тех, кто участвовал в мартовской высадке. Прежний личный состав ожидало увольнение со службы или перевод в другие подразделения. Мне было жаль прощаться с ними, но им было не жаль уезжать. Они потеряли кое-кого из друзей и большую часть своих прежних убеждений по поводу причин этой войны. Конечно, если бы кто-нибудь спросил их: "Как думаете, вы делали то, что надо?", они бы ответили "да". Но если указать на список потерь и спросить их, за что погибли их друзья, они бы не стали отвечать какими-нибудь абстрактными словами о защите демократии и пресечении распространения коммунизма. Их ответы были бы просты и конкретны: "Ну, Джека убил снайпер, Билла грохнуло из миномёта, а Джим наступил на мину". Как-то вечером накануне отъезда батальона капитан Питерсон обобщил умонастроения, бытовавшие в роте "Чарли". "Фил, -- сказал он мне, когда мы пили пиво в столовой штабной роты, -- в нас стреляли и мазали, на нас срали и попадали, а сейчас мы линяем из этой дыры".

На смену Первому Третьего пришёл 1-й батальон 1-го полка морской пехоты, который был выведен из состава своего родного полка на Западном побережье и передан в наше оперативное подчинение. После двадцатидвухдневного путешествия из Сан-Диего в Дананг новички шумно высадились с транспортного корабля, исполненные неуёмной энергии. По сравнению с морпехами из первого третьего они выглядели просто замечательно: лица румяные, из них просто пёрла жизненная энергия, которая накапливается благодаря ежедневным физическим упражнениям на свежем воздухе, восьмичасовому сну каждую ночь и трёхразовому приёму горячей пищи в день. Винтовки сияли так же, как их лица, форма накрахмалена и выглажена, все до предела "ганг-хо". Само собой, "ганг-хо". Не знали они ни дизентерии, сжимающей желудок, ни страхов, от которых съёживается сердце, ни призраков погибших товарищей, неотвязно живущих в памяти. И вот, прибыли они во Вьетнам -- считай, война уже выиграна. Они собирались сделать это без посторонней помощи, 1-й батальон 1-го полка 1-й дивизии морской пехоты -- дивизии, которая задала жару северным корейцам в Инчхоне, пустила кровушки китайцам у водохранилища Чаджинха и вышвырнула япошек с Гуадалканала. А теперь наследники этих победоносных традиций прибыли на новую войну -- так себе война, "но другой ведь нет" -- и они намеревались её выиграть, первые из первых и лучшие из лучших. Месяцы перестрелок холостыми патронами остались позади, они собирались сыграть в Большую игру. За время длительного пути через Тихий океан они наслышались о славном подвиге 7-го полка морской пехоты в битве в долине Чулай, когда американцы впервые участвовали во Вьетнаме в том, что можно назвать битвой. За три дня боёв в середине августа 7-й полк уничтожил элитный 1-й полк Главных сил Вьетконга. Солдаты 1-го полка морской пехоты были уверены в том, что будут воевать не хуже, если не лучше. Уверенность эта происходила не только от незнания ситуации, но и от их количества. Это был "жирный" батальон, то есть подразделение, укомплектованное по штатному расписанию или сверх того. Когда первый первого высадился на берег, в нём было тысяча сто человек.

Это был большой, красивый батальон, и увидел я их с теми же чувствами, что испытывает старик, когда глядит на человека, напоминающего ему о юности. Я вспоминал, какими были мы сами шесть месяцев назад. Их невинный энтузиазм меня и очаровал, и опечалил -- я был очарован, потому что мне снова захотелось стать таким, и мне стало грустно от того, что они совсем ещё не знали, куда попали. А я знал. Я был бессменным статистиком полка. Я знал, что мне придется вписывать имена многих из них в бланки, размноженные на мимеографе, потому что я знал, что они идут не на ту войну, на какой сражались мы в период с марта до августа. Шла уже совсем не партизанская война. Наши патрули по-прежнему сталкивались с партизанами, но всё чаще и чаще мы вели боевые действия против регулярных солдат Главных сил, а в ряде случаев и против подразделений Северовьетнамской Армии. Я не знал, начал ли противник обычное для периода тропических дождей наступление, или нет. Я знал только, что наши батальоны удерживали участки такой ширины, что там по идее должны были стоять полки, что из-за погодных условий зачастую не могли взлететь наши самолёты и вертолёты, что были трудности с передвижением колонн снабжения, танков и тяжёлых орудий по размытым дорогам, что противник сражался всё упорнее, и что мы теряли всё больше людей. Экспедиционная война стала войной на истощение, затяжным противостоянием в грязи и под дождём.

Гордый, уверенный в своих силах 1-й батальон 1-го полка морской пехоты вступил в эту войну в сентябре и оставался там до марта, пока не завершилась кампания сезона муссонных дождей. После этого их отправили в Хюэ, а из Хюэ в демилитаризованную зону -- вести ещё более тяжёлые битвы с северными вьетнамцами. К этому времени это был уже не жирный, а скорее тощий батальон, и их самоуверенность уменьшилась пропорционально потерям. За шестимесячную кампанию суммарные потери батальона составили четыреста семьдесят пять человек убитыми и ранеными. Более половины из них залатали и снова отправили в бой, некоторых за новыми ранениями. Чуть менее двухсот человек составили невозвратные потери -- убитые, списанные по инвалидности, либо раненые и госпитализированные на длительные сроки. Получалось по восемь человек в неделю -- уровень сокращения личного состава, немного не доходивший до такового (десять человек в неделю) во многих британских батальонах на Западном фронте в 1915 году и в начале 1916-го.

Шла уже другая война. Интенсивность потерь возросла до такой степени, что гибель людей и увечья казались уже совсем обычным делом. За первые два месяца, с середины сентября до середины ноября, батальон потерял двести сорок девять человек. Убыль личного состава. Убыль личного состава, виною которому был противник и мы сами. Ганшип "Хью", который вылетел поддержать огнём роту, зажатую в засаде, а в итоге поддержал огнём вьетконговцев, зайдя на бреющем на морпехов. Транспортный вертолёт, который упал, попав в грозу во время муссонного дождя. Бронетранспортёр, который сдавал назад, выходя из-под миномётного заградительного огня, и раздавил морского пехотинца, лежавшего на дороге. В общем и в целом я составлял в среднем семьдесят пять-восемьдесят отчётов в неделю. Это занятие стало частью моего ежедневного распорядка, монотонным как ровно льющий дождь, и в скором времени эти фамилии стали означать для меня не больше, чем фамилии в телефонном справочнике.

За одним исключением. 18 сентября я сидел за своим столом в палатке офицера по личному составу. Стояла послеобеденная жара, и пот с меня капал на бумаги, которыми я, как обычно, занимался. Зазвонил ЕЕ-8. Я поднял трубку. На том конце линии был лейтенант Джоунз, офицер по личному составу 1-го батальона. Он не представился, но заговорил бойскаутским шифром: "Крауд-Один? Я Баунд-Один. Твой Один-Альфа на месте?"

-- Я Один-Альфа.

-- Один-Альфа, у Баунд-Чарли-Два? два Гроза-Один и три Гроза-Два. Как понял?

По-английски это означало, что во 2-м взводе роты "С" двое убитых и трое раненых.

-- Обожди секунду, -- ответил я.

Я встал и вытащил бланки учёта потерь из патронного ящика, приспособленного для хранения папок. Усаживаясь снова на место, я сказал: "Ладно, валяй".

-- Сначала сообщаю Гроза-Один.

-- Понял. Начинай.

Первым убитым был санитар. У него было пулевое ранение, сквозное, в голову.

-- Так, это был первый, -- сказал Джоунз, закончив с санитаром. -- Фамилия второго - Леви. Лима-Эхо...

-- А зовут как? Уолтер?

-- Лима-Эхо-Виктор-Янки. Леви.

-- Баунд-Один, зовут его Уолтер? -- спросил я, выводя неровными буквами "Л-е-в-и" рядом со строкой, озаглавленной "ФАМИЛИЯ". Рука моя слегка дрожала, голос изменился.

-- Один-Альфа, обожди секунду, ладно? Точно так. Зовут Уолтер. Второе имя Невилл. Новембер-Эхо-Виктор...

-- Я знаю, как пишется.

-- О'кей. Звание: первый лейтенант. Личный номер... -- Вмешались помехи. -- Подразделение: это ты знаешь. Ранения: множественные осколочные ранения...

-- У, чёрт! -- воскликнул я, позабыв о правилах касательно употребления ругательств при ведении полевой связи. Записав только что переданное Джоунзом, я словно наяву увидел смугловатое приятное лицо Леви и его спокойную добродушную улыбку. Все, кто его знал, отмечали его улыбку -- добрую, располагающую, обнажавшую ровные белые зубы; однако было в ней что-то неуловимо загадочное, как будто улыбался он какой-то шутке, скрытой от посторонних. "Чёрт! Чёрт побери всё и вся".

-- Ты этого парня знал? -- спросил Джоунз.

-- Мы в Куонтико вместе учились. Да и дружили крепко. Я и не знал даже, что он у вас служил.

-- Вон как. Ладно, давай закругляться с этим делом. Возраст: двадцать три. Обстоятельства: в ходе патрулирования, окрестности города Дананга.

-- Баунд-Один, давай без этих "понял-выполняю". Просто расскажи, как всё было.

Он рассказал мне, сколько знал. Патруль из 9-го полка морской пехоты попал в засаду и вызвал по рации подкрепление. Отправили взвод Леви, но тот и сам попал в засаду, не успев до них добраться. Леви был поражён осколком от мины и упал, в другого морпеха попала пуля. Санитара, который обрабатывал того, что был ранен пулей, убил снайпер. Не зная о том, что санитар убит, Леви собрался с силами, поднялся и наполовину пошёл, наполовину пополз к нему. Когда Леви пытался вытащить его с линии огня, его самого застрелил снайпер.

-- Ты уверен, что это он? -- спросил я.

-- Само собой, уверен.

-- Ладно. Дальше давай.

Джоунз стал продолжать: религиозная принадлежность Леви, лица, наследующие выплаты по его страхованию жизни военнослужащего, адрес ближайшего родственника. Таковыми оказались его родители, проживающие в Нью-Йорке. Каково будет им, когда они услышат звонок, откроют дверь и увидят человека в военной форме в дверном проёме? Поймут ли они инстинктивно, зачем он пришёл? Что он скажет? Как можно прийти и сказать родителям, что многие годы, которые они растили сына, давали ему образование, пошли прахом? Похерены. На той войне на солдатском сленге смерть обозначалась словом "похерили". Такого-то похерили. Удачное слово.

Мы покончили с отчётами. Я их подшил, затем перевёл Леви, санитара и прочие потери в цифры. Случайная арифметика войны. Я пробыл во Вьетнаме семь месяцев и меня даже не царапнуло. Леви продержался две недели. Выйдя из палатки полковника, я увидел набухшие, аспидно-серые тучи, собиравшиеся над горами. Из головы у меня не выходил Леви. Вот он стоит прислоняясь спиной к стене, руки в карманах. Рядом с ним музыкальный автомат. Где же это было? В Джорджтауне, в баре "Мэк'c Пайп-энд-Драм", куда мы ходили в увольнения по выходным выпить, поглазеть на девчонок и попритворяться, что мы по-прежнему гражданские. В тот вечер нас там было человек пять-шесть. Мы подцепили девчонок, секретарш из правительственных учреждений -- в Вашингтоне, похоже, все девчонки работают секретаршами в правительственных учреждениях. Мы потанцевали с ними на маленькой танцплощадке у окна, выходившего на улицу. Скорей всего, тогда была поздняя осень, потому что я припоминал, что окно запотело. Леви не танцевал. Высокий, стройный, он беззаботно прислонился спиной к стене и улыбался, а мы шли обратно к столику с девчонками. На столике стояли наполовину опустошённые кувшины с пивом и бокалами с пивной пеной на стенках. Мы сели и наполнили бокалы, и все смеялись -- наверное, над чем-то из сказанного Джеком Бисселлом. А был ли там Бисселл в тот вечер? Скорее всего, был, потому что мы все смеялись до упада, а Бисселл был великим юмористом. Не присаживаясь, Леви вытащил свою трубку и наклонился ко мне, чтобы что-то сказать. Вспоминая тот вечер, я видел, как шевелятся его губы, но я его не слышал. Я не мог вспомнить, что он тогда сказал. Было это в Джорджтауне, давным-давно, до Вьетнама. Я давно уже стал замечать за собой такое: мне было трудно вспоминать всё, что было до Вьетнама.

Я всегда относился к Леви с симпатией, а иногда ему завидовал. Он отличался спокойной целеустремлённостью, в то время как я был вспыльчив и импульсивен. Я закончил колледж при церкви в спальном районе, он учился в Колумбийском университете. Он был из богатой семьи, моя же только-только с трудом выбралась из рабочего класса. У него были все преимущества, но он пошёл на военную службу, в то время как легко мог заняться чем-то другим. По-моему, было это в нём: высоко развитое чувство долга. Мои собственные мотивы для поступления в морскую пехоту были в основном личными, но у Леви, вроде бы, личных амбиций вовсе не было. Он был патриотом -- из самых лучших, из тех, кто не просто так расхаживает с американским флагом в петлице. Он пошёл добровольцем, потому что считал, что так надо, и сделал это тихо, легко и естественно. У него была ещё одна особенность, редкая в наш нетребовательный век: непоколебимая верность нормам поведения. В Куонтико мы с ним однажды вместе попали в переделку. Как и я, он не очень хорошо умел читать карту. Выполняя сложное упражнение по ориентировке на местности, мы оба, идя по разным азимутам, заблудились на одном и том же заболоченном участке. Там было полно ежевики и глубоких трясин -- зловещее место, где на зачахших деревьях сидели водяные щитомордники, обвивая ветки. Я пробирался по тем местам уже час с лишним, и начинал всё больше паниковать, ныряя из одних зарослей в другие. Казалось, что конца этому болоту не будет, а до заката оставалось всего несколько часов. Разрубая ежевичные кусты штыком, я услышал, как кто-то шумит и ругается в нескольких ярдах передо мной.

В подлеске появилось лицо Леви, под каской, с которой свисали колючие ветки. Как только он увидел меня, он перестал орать и ругаться. Мне стало легче от того, что я увидел ещё одного человека, но Леви, который славился своей невозмутимостью, похоже, смутился от того, что его застали в тот момент, когда он вышел из себя. Мы решили держаться рядом, пока не выберемся из болота. По его краю протекал ручей, а за ручьём тянулась вереница холмов, поросших соснами. Мы вытащили карты и попробовали определиться, где находимся. Ситуация представлялась безнадёжной. Я пересёк ручей в надежде отыскать топографический указатель, который мог быть приделан к одной из сосен на той стороне. Ничего не отыскав, я сказал, что хочу срезать путь и идти через холмы, пока не дойду до дороги. Это означало, что я провалю упражнение, но это было лучше, чем заночевать в тех мрачных лесах. Леви же сдаваться пока не собирался. Он сказал, что сейчас рассчитает дорогу обратно к последнему указателю и попробует понять, где совершил ошибку. Я попробовал его отговорить. Чтобы совершить задуманное, он должен был вернуться по своим следам обратно через болото, а это и при дневном свете было нелегко; было бы ещё хуже, если бы он застрял в нём на всю ночь. Но он стоял на своём. Он собирался сделать всё как полагается, или, по крайней мере, попробовать. Я сказал ему: "Ладно, валяй". По сравнению со мной упорства ему было не занимать. Он пошёл обратно в заросли. Я пересёк ручей и, наткнувшись на другого заплутавшего, добрался до дороги. Ну, а с упражнением я не справился.

Леви тоже не справился. Темнота заставила его выбираться, прикинув маршрут, как сделал я сам. На следующей неделе он снова отправился в тот лес вместе с остальными двоечниками, чтобы пройти маршрут заново. Но я не мог не восхищаться его решимостью сделать всё так, как требовалось. В этом был он весь. И я думаю, именно эта верность нормам поведения его и погубила. Получив тяжёлые ранения в ноги, он мог не подвергать себя опасности, пытаясь спасти санитара. Не уронив своей чести, он мог оставаться в безопасном месте, но в наши головы вдолбили, что морпех никогда не оставит раненого под огнём противника. Мы никогда не оставляли раненых на поле боя. Мы их выносили, из опасного места в безопасное, даже когда при этом приходилось рисковать собственной жизнью. Это была одна из норм поведения, которые мы должны были соблюдать и утверждать. Я знаю, что я не смог бы сделать того, что сделал Леви. Заставляя себя подняться на раненых ногах, он пытался спасти санитара, не зная того, что ему уже ничем не поможешь. И он, наверное, сделал это так, как делал всё остальное -- самым естественным образом и потому, что считал, что так надо.

Я никак не мог вспомнить, что он сказал мне в тот вечер в Джорджтауне. Ничего важного в его словах и быть не могло, но я хотел вспомнить. Я и сейчас хочу вспомнить, вспомнить, что ты сказал -- да, ты, Уолтер Невилл Леви, чей призрак преследует меня до сих пор. Нет-нет, не могло быть там ничего важного или глубокого, но дело не в этом. Дело в том, что тогда ты был живым, ты жил и говорил. И если бы я смог вспомнить, что ты тогда сказал, я бы смог заставить тебя повторить это снова, на этой странице, и, может быть, сделать так, чтобы ты предстал живым перед другими людьми, как до сих пор предстаёшь передо мной.

Столько всего ушло с тобой, столько таланта, ума, достоинства. Из нашего выпуска 1964-го года ты погиб первым. Были и другие, но ты был первым, и более того: ты был воплощением всего лучшего, что было в нас. Ты был в нас всех, и вместе с тобою умерла частица нас, та маленькая частица, что была ещё юной, которую смерть не успела ещё пропитать цинизмом, озлобить и состарить. Твоё мужество было для нас примером, и что бы ни было на той войне правым или неправым, ничто не может принизить правоты того, что ты попытался совершить. Ты сделал это от великой любви. Ты погиб ради человека, которого пытался спасти, и погиб ты pro patria (за родину (лат.) -- АФ). Не было в ней ничего приятного или уместного, в смерти твоей, но я точно знаю, что умер ты в уверенности, что умираешь pro patria. Ты остался верен. Страна твоя - нет. И сейчас, когда я это пишу, через одиннадцать лет после твоей смерти, страна, за которую ты погиб, хотела бы забыть о той войне, на которой ты погиб.

Само название её звучит как проклятие. Её героям не ставят памятников, статуй на площадях маленьких городков и в городских парках, не вешают мемориальных досок, не возлагают венков от общественности, не сооружают мемориалов. Ибо доски, венки и мемориалы -- напоминания, и из-за них твоей стране было бы труднее погрузиться в беспамятство, которого она жаждет. Она желает забыть, и уже забыла. Но кое-кто из нас всё же помнит, благодаря тем мелочам, из-за которых мы тебя любили -- твоих жестов, слов, что ты говорил, того, как ты выглядел. Мы любили тебя за то, каким ты был и за то, на чём стоял.

* * *

Полковник Никерсон сказал, что стал плохо спать. Было это в конце сентября, и причиной его бессонницы стали потери, которые понесла рота из Первого Первого в ходе недельной операции. Из без малого ста семидесяти человек они потеряли почти сорок, почти всех из-за мин-ловушек и мин, подрываемых из засад. Это была бы ещё приемлемая цена, принеси та операция хоть какой-нибудь результат; ничего она не принесла. Вьетконговцы никуда оттуда не ушли.

Я выписывал мелом статистические суммарные данные, когда Никерсон поведал мне о своей беде.

-- У нас слишком много потерь, лейтенант. Я полночи провожу без сна, всё думаю об этих мальчишках.

Полковники обычно не признавались лейтенантам в таких вещах, поэтому я и не знал, что ему ответить. А вдруг он начал думать о том, не губим ли мы людей во Вьетнаме зазря, и хочет, чтобы кто-нибудь это опроверг. А может, хочет, чтоб я сказал: "Не волнуйтесь, полковник. Эти люди погибли за правое дело". Ну, за этим-то ему следовало обратиться к кому-нибудь другому. У меня у самого сомнений было выше крыши.

Но этот подавленный полковник оказался совершенно другим человеком два дня спустя, когда патруль из тридцати пяти человек из роты "А" попал в засаду. Типичная была засада: вьетконговцы взорвали мину типа "Клеймора", осыпали патруль очередями и снова слились с окружающей местностью.

Всё это длилось не дольше тридцати секунд, но пятнадцать из тех тридцати пяти морпехов были убиты или ранены. В очередной раз подводя итоги на табло, я заметил новому начальнику штаба, подполковнику Мэклу, что если первый первого и дальше будет нести такие потери, то прекратит своё существование месяца через четыре. Как раз в этот момент вошёл Никерсон. Он был заляпан грязью, а во рту у него была зажата неприкуренная сигара.

-- О чём это ты, лейтенант? -- спросил он, и по его интонации я понял, что вместо того душевного офицера передо мной стоит жёсткий начальник, готовый переть во весь опор.

-- Об интенсивности убыли личного состава в первом первого, сэр, -- ответил я. -- Если так пойдёт и дальше, то к февралю их потери составят сто процентов.

-- С чего это? Я только что из госпиталя, -- сказал полковник. -- Я видел этих мальчишек из того патруля. Задора им и сейчас не занимать, лейтенант.

-- Я не порочил их мужества, сэр. Я говорил о том, что у них слишком много потерь.

-- Чёрт возьми, там был один мальчишка, Мартинез. Знаешь, что он хочет сделать?

-- Никак нет, сэр.

-- Он снова хочет туда. Вернуться и надавать этим чёртовым вьетконговцам. Гляди, вот что я из него вытащил.

Он помахал у меня под носом осколком, как секундант, приводящий в чувство боксёра в состоянии "грогги" с помощью нюхательной соли.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: