Элистинский сизо-85 Г

Открылась дверь моей первой камеры. В нос ударил ужасный запах. Этот запах вмещал в себя целый букет «пряностей», таких как перегар, пот, сырость, дым сигарет и возглавлял этот букет запах туалета, который тут же, в углу камеры. Дело в том, что не всегда ты можешь смыть за собой, а только тогда, когда дежурный в коридоре соизволит включить воду, если на этот час вообще есть вода. С непривычки мне стало тошно, но настрой был соответствующий положению. За мной закрылась тяжёлая, обитая со всех сторон железом дверь и послышался звук ключей с обратной стороны. Было ощущение, что я временно ослеп. Что открывай глаза, что закрывай – одно и то же. Первым делом из темноты спросили, есть ли покурить. Удивило их безразличие к своему здоровью. В такой духоте ещё и курить? Глаза медленно настроились на мрак и я стал различать предметы. В камере – все в одних трусах. Приблизился к большим деревянным нарам, занимавшим большую часть камеры, на которых валялись обезумевшие от жары арестанты. Когда прикоснулся чтобы сесть, они были такими липкими, что я даже спросил, не разлил ли тут кто что-нибудь.

- С краю они ещё не липкие, вот залезешь подальше, без посторонней помощи не отодрать будет – послышалось из глубины.

В камере засмеялись и оживились. Когда стал видеть лучше, подумал: лучше бы не видеть этого, эту грязь, следы раздавленных клопов и тараканов по стенам. Над дверью в стене было квадратное углубление, заделанное решётками и сеткой, из-за которой еле пробивался тусклый свет сорока ватной лампочки. На противоположной стене было маленькое окошечко. Но самого окошечка не видно, о нём напоминала решётка, сделанная как говорится, на совесть. За этой решёткой – сплошной железный лист, в котором просверлено много дырочек.

– Неужели это специально, чтобы обитателям камер ограничить доступ воздуха и света?

Право считаться главной достопримечательностью камеры всё же остаётся за вышеупомянутым туалетом. Это всего лишь небольшое возвышение в углу камеры, в котором было отверстие, напрямую связанное с канализацией. Теперь представьте себе запах в камере, где с таким окошечком ни о какой циркуляции воздуха не может быть и речи. Если кто-то сходил в туалет, то ему нужно стучаться, чтобы дежурный включил воду, но это делалось в камере для приличия. На деле же дежурному наплевать на проблемы в камерах. Нас много – он один. Да и за усердие ему никто лишнего не заплатит. А будешь сильно ломиться, угодишь в карцер или в другую пустую камеру, где тебя попинают и вернут в родную, что и делали с моим отцом именно здесь. Только его держали отдельно, одного, как специального, для «обработки». Это ему за побег в горах. И брат мой сидел в этих самых камерах. Кто знает, может он и в этой сидел?

К полудню открылась кормушка и подали «обед». Не буду описывать это, чтобы уж совсем не казаться нюней, которому всё не так. Кормят только раз в сутки, в полдень.

Я ещё не знал что полмесяца, которые я здесь проведу, не зачтут в срок.

А когда Люба приходила в милицию, то ей коротко отвечали: «Любимый ваш в Иваново, там его и ищите». Это чтобы не возиться с устройством свидания и т.д. Потом я слышал от кого-то, что она несколько раз приходила в милицию, плакала и никто из милиционеров ни сказал ей ничего утешительного и даже того элементарного, что они были просто обязаны сказать. Так она и не будет знать ничего до тех пор, пока мне не разрешат писать, а это случится только через полгода. Я исчез из её жизни так же неожиданно, как и появился. Я ни о ком и ни о чём ином не переживал, как о разлуке с Любовью. Душа просто стонала от досады. Как я ждал её приезда ко мне! Я сходил с ума от ожидания, прислушивался к каждому шороху, каждому шагу на улице, выглядывал в окно... и дождался.

Теперь я осваивал новую жизнь очередного «инкубатора». Я знал что и здесь будут подрезать крылья, да ещё как! Нужно было потихоньку привыкать ко всему что было вокруг меня. Многое я знал от брата. И как вести себя в этих местах, как говорить, что говорить а чего не говорить но это было как говорится, понаслышке. Теперь же мне нужно всё это реально увидеть, почувствовать, ощутить на собственной шкуре. Трудностей у меня никаких не было. Всё воспринимал как естественное. Армия дала кое-что, что теперь мне пригодилось, а это как раз то, что я не так брезглив, не привередлив к условиям, научен терпеть и надеяться на светлое будущее.

На третьи сутки к нам закинули - да, именно закинули, - изо всех сил упиравшегося мужчину средних лет. С виду ему было около тридцати. Он был с ног до головы джинсовый, а это в то время означало что он не из бедных. Он шёл по очень недостойной с точки зрения тюремных понятий статье. Это статья 117 УК СССР – изнасилование. Он «косил». Косить – это значит доказать видавшим виды тюремным врачам то, что ты невменяем, хотя ты вполне здоров.

Когда в тюрьмах "косят", то глотают вилки, ножи, большие острые предметы, вскрывают вены, если нечего проглотить и делают над собой такие изуверства, что даже наблюдающему может статься плохо. Здесь нужно иметь многое: и талант актёра и решительность косить до конца, и самоотречение и хладнокровие. Бывали случаи, когда только что оперированный, чудом спасённый от гибели, но не от суда арестант, глотал вторично по несколько гвоздей или вилок. Бывают и смертельные исходы, когда вовремя не подоспевает помощь. Согласно воровским законам, мешать этому нельзя, это его личное дело. Можно только звать на помощь, когда дело сделано.

Есть прекрасное неписаное правило, соблюдая которое ты не рискуешь вляпаться ни во что:

«В чужой раговор не лезь, - за свой отвечай».

И ещё одно очень важное правило:

«Не верь, не бойся, не проси».

Об этом я был хорошо проинформирован братом. Строжайшее их соблюдение давало мне возможность избегать всяких проблем. А если и были проблемы, то не у меня, ибо я был прав по всем пунктам. А доказать кто прав не трудно, если в камере есть связь, а в любой камере она есть. Но об этом дальше.

Так вот тот самый, «джинсовый», встав среди ночи, с бешеным рёвом оттолкнувшись от стены кинулся головою вперёд на железную дверь, точно так же, как это делаем мы, когда с разбегу ныряем в воду. Дверь же эта, словно собрана из остатков разбившегося самолёта, вся в мелких шурупах и болтиках, которые вросли в неё ржавчиной из-за бессменной камерной сырости и влажности.

От сильного удара он тут же упал. В камере естественно все проснулись и наблюдали его самоистязание. Видимо ему грозил приличный срок, иначе бы «овчина не стоила выделки». Все соблюдали неписаный закон и никто не лез ни с уговорами прекратить, ни с целью помочь. От этого становилось жутко на душе. На твоих глазах человек разбивает себе голову, а ты сиди спокойно и смотри как будто это происходит на экране телевизора. Но я знал, что теперь я в другом мире и здесь – свои правила. Эмоции, жалость и прочие сентиментальности нужно спрятать подальше, здесь они неуместны.

Когда «джинсовый» умолк, а умолк он сразу после такого удара, подождали ещё пару минут. Он даже не шевелился. Из-под головы на полу появилась кровь и один пожилой, очевидно сведущий в тюремных делах сказал, что пора стучаться чтоб унесли. Так и сделали. Дежурный открыл дверь камеры и вызвал по рации кого положено и его уволокли. Но через пару часов его, всего мокрого до ниточки и уже не упирающегося, вновь закинули к нам. Мы думали что он уже передумал косить, когда он рухнул на нары и провёл там сутки, почти не шевелясь. Даже не отозвался, когда ему сказали, что принесли обед. Как оказалось, тем временем в его голове зрела мысль о самоубийстве. Глубокой ночью мы все проснулись от грохота. Оказалось, он решил повеситься, но, то ли джинсы не выдержали, то ли он неудачно сделал петлю, у него это не вышло. Над дверью торчал короткий, но довольно толстый болт. Он всегда привлекал внимание, так как в камере больше некуда смотреть, кроме как на какой-нибудь выступ или единственное углубление, где за двойной решёткой покрытая слоем пыли тускло светила лампочка, вокруг которой насыщенная пылью паутина. Поскольку в камере нет необходимого в таких случаях стула, то он использовал ту возвышенность, которая у нас считалась туалетом. Когда петля на шее, и ты с неё сошёл, то обратно уже не ступишь, если ты вдруг передумал отправляться на тот свет, так как выступ этот немного в стороне.

После неудавшейся попытки покинуть этот свет он стал орать как бешенный. Это была истерика. Настоящая истерика! То ли он морально не мог пережить своё положение, то ли ему грозила смертная казнь или ещё хуже, что не редко бывает, он не виновен, но доказать не может. Ведь у нас как? По закону - тебе должны доказать твою вину. А на практике - ты должен доказывать что не виновен.

В промежутках между его криками послышались шаги в коридоре и, когда вставили ключ, скрип открывающейся двери сопровождался громким матом. Если он тем, кто за стеной так надоел, то представляете каково было нам? Его увели, и ещё некоторое время до нас доносился его рёв. Когда настала тишина, в камере вздохнули облегчённо и стали шутить на эту тему. Это была естественная реакция, которая должна была разрядить напряжение и вернуть нам душевное равновесие. Больше мы его не видели и не слышали о нём ничего. На утро пришли и отпилили этот соблазнительный болт, наш единственный шанс.

Прошло ещё пару дней, когда вдруг «зазвенел телефон». Телефон – это канализационное отверстие, которое служит нам туалетом. Из него послышался голос. Так переговариваются с соседней камерой. Конечно, слышимость плохая, орать тоже нельзя: дежурный засечёт; но передать кое-что можно. Оттуда спросили, есть ли в камере чеченец. Мы сказали, что есть даргинец, говорящий на чеченском, то есть я. Поскольку язык был доступен только нам двоим, то он мог говорить громче, не боясь дежурного. Ему нужно было передать родным, что он здесь, и просил узнать, кто в камере имеет шансы быть освобождённым. Но в камере не оказалось таковых. Все имели достаточно оснований не сомневаться в том, что получат по несколько лет. Если б эта камера была той, в которую сажают пьяниц, дебоширов и прочих мелких хулиганов, которым могут дать максимум пятнадцать суток, то помочь мог бы любой из нас.

А дело было вот в чём. Его забрали со степной точки, когда он был один, и никто из родных не знает где он. В старом заброшенном колодце, что неподалёку от их точки, нашли труп человека. Его взяли по подозрению, но «прессовали» каждый день, а что это такое, не трудно догадаться. Им нужно на кого-то это дело «повесить». Представить себе невозможно, чтобы в какой-нибудь цивилизованной стране взяли человека по подозрению и не только никому не сообщили, но и ему самому не давали сообщить родным об этом и при этом бы избивали, добиваясь признания в том чего он не совершал. И всё это без всякого адвоката. О каких правах человека говорить в нашей стране?

Ещё он сказал, что бьют через день, давая передышку. В основном по почкам и так, чтобы снаружи не было видно следов побоев. Он на чеченском мне сказал, что никакого отношения к этому не имеет и что не признается в том, чего не делал. Они ему говорят, что, мол всё равно это на тебе висит, и никуда от этого не денешься. Я очень сожалел, что ничем не мог ему помочь.

По подозрению более трёх суток держать под стражей не имеют права. Но опять-таки, это по закону, который где-то там, на бумаге. Человеку, не испытавшему на себе такую жестокую несправедливость, трудно представить состояние этого парня, которому было двадцать шесть лет.

Этот изолятор находится в центре города. Дети ходят в школу мимо его стен и им говорят, что там сидят преступники, а ловят их добрые дяди милиционеры. И будут они в этом убеждены до тех пор, пока не вырастут и не попадут в эти же камеры. А потом будут сидеть и думать, что где-то рядом идут в школу дети, и им говорят, что там сидят…

Вообще, что отличает наше тюремное заключение, например, от американского, это то, что у них лишают только свободы, у нас же лишают всего. Американец может, отсидев свой срок, выйти оттуда адвокатом, инженером и кем угодно. Он живёт так же, имея всё, кроме возможности свободного передвижения по своей стране. У нас даже вольный не имеет свободы передвижения, его остановят, проверят и если не местный, заберут до выяснения. Их тюремщик и наш вольный – одно и то же. Выходит, у нас весь народ, за исключением власть имущих, отбывает пожизненный срок.

Но вот настал и мой черёд. Из Иваново за мной прилетел конвой в составе двух человек. Один был в гражданке. Это опер, молодой, почти мой ровесник. Другой – уникальный молодой милиционер, с худощавым лицом и высокий. Уникальность его заключалась в том, что он был действительно добрым, несмотря на то, что он милиционер. Это был как раз такой милиционер, каким я их представлял в детстве. Он был в подчинении у оперуполномоченного, который демонстративно распоряжался им. Меня из камеры повели в наручниках прямо в кабинет. Там поменяли наручники, так как у прилетевших за мной, были свои. Пока решали, какую им, то есть уже нам, выделить машину, которых и так не хватает у милиции, самолёт был уже на взлётной полосе. Когда мы подъехали к аэропорту, он уже взлетел. Я как сидел в «воронке» в наручниках и за решёткой, так не выходя оттуда был привезён обратно в свою камеру, где я уже спешно попрощался со всеми, так как забирают без предупреждения.

Меня забрали перед самым обедом. Пошли вторые сутки, как я ничего не ел. На второй день опять в то же время, перед обедом, меня забрали, и пошли третьи сутки голодания. Удивительно устроена эта система: нигде не предусмотрены эти «мелочи». На этот раз и вовсе не было свободной машины, и меня повезли на общественном транспорте. Долго не мог открыть нормально глаза от солнца. Тогда я сделал открытие, что к темноте глаза привыкают быстрее, чем к свету. В автобусе ехал обычный народ и я им завидовал, ведь у них было то, что сейчас мне казалось самым дорогим - у них была свобода. А потом вспомнил чеченца из соседней камеры и подумал:

- «Какая свобода у советского человека?» - и перестал завидовать.

Когда Чикатило за четырнадцать лет убил пятьдесят шесть женщин? Ведь добрая половина дел была «раскрыта», а «виновные» наказаны, кто – расстрелом, кто – пятнадцатью годами и так далее. А Чикатило, тем временем, продолжал своё дело. Вот тогда эти самые «виновные» тоже думали, что они свободные люди.

Во время пересадки на другой автобус в самом центре города я увидел знакомых девчат из мединститута, среди которых была моя подруга, с которой я периодически встречался. Мы с «опером» стояли рядом, как неразлучные друзья. Мы и были с ним неразлучными из-за наручников, которые соединяли его левую руку, с моей правой. Поскольку мы оба – в летних рубашках с короткими рукавами, то скрыть этого было невозможно. Она поначалу стала звать, но подруги ей быстро указали на наручники, и она понимающе кивнула. Мне невольно вспомнился куплет из одной песни А. Розембаума, который я в мыслях стал напевать:

…И когда он меня, гад, по городу вёл,

Руки за спину, как по бульвару,

Среди шумной толпы, я увидел её…

Понял сразу, что зэк ей не пара.

Уже тогда, не будучи ещё судим, я знал наизусть большинство песен Вилли Токарева, Александра Новикова, многие из Розенбаума, Аркадия Северного, Звездинского, Шуфутинского и многих других, кого у нас запрещали официально, но народ их слушал. Очень любил иммигрантские и тюремные темы. В них есть страдание, есть правда, есть вообще то, чего не всегда можно было найти в «разрешённых» песнях.

Вот мы и в аэропорту. Меня – в дежурную часть милиции, к тому самому оперу, который не носит формы и, без которого аэропорт не аэропорт. Каково же было его удивление, когда меня ввели к нему под конвоем. Лицо его невольно вытянулось, изображая не столько удивление, сколько сожаление, что в тот раз он меня отпустил. Меня пристегнули к трубе в углу, где и была скамья для «гостей». Переговорив с ним, «мои» ушли организовывать наш отлёт. Этот уставился в упор и смотрит. Злорадствует.

– Я ведь чувствовал в тот раз, что тут что-то не то, как же я мог…? – сокрушался он.

Мне кажется, он бы отказался от месячной зарплаты, только бы вернуть тот день. Какое он упустил удовольствие! Представляете себе, задержать человека, который вот уже пятый месяц в розыске?

Неужели в этом он находит удовольствие? Неужели в этом есть какой-то азарт? Что же приятного в том, чтобы задержать и отправить «куда следует»? Может быть то, что можно проявить свою власть? Самоутвердиться в собственных глазах, мол и я не лыком шит, имею власть? Обычно это необходимо бывает мелким людишкам, которые больше ни на что неспособны. Что ж, видимо он таковым и был.

Теперь же его роль в моей судьбе была нулевой. Он был для меня не более опасен чем прохожий. Я улыбался, что его страшно раздражало. Отсидев три года я вновь столкнусь с ним в буфете аэропорта. Он будет самоуверенно лезть, протягивая руки с деньгами вне очереди. Я не буду знать, что это его руки и спокойно оттолкну их в сторону. Когда наши взгляды сойдутся, то оба мы будем удивлены. Только я буду вполне спокоен, а он просто посинеет от злости. Но что он сможет мне, освободившемуся сделать? Он тогда всё-таки возьмёт без очереди, как сотрудник аэропорта, позвав буфетчицу по имени. А я, уже наученный кое каким опытом, не стану лезть на рога. Мы с ним, оказывается, будем и через восемь лет общаться, но уже в другом тоне.

В дежурку вошёл молодой лейтенант, мой конвоир и сел рядом. Ему вовсе не шла эта форма. В душе он не был милиционером и казалось, на него насильно надели эту форму. Он со мной говорил так, как будто мы с ним приятели. Даже спросил меня, не голоден ли. Я сказал, что уже третьи сутки идут как не ел. Он удивился и сказав что принесёт что-нибудь из буфета, вышел. Какая же была пропасть между двумя этими людьми, работавшими в одних и тех же органах. Этот «аэропортовский» больше всех суетился, чтоб меня скорее посадить на рейс и чтобы наверняка, скорее свершился надо мною суд. Он ещё в утробе матери видимо был инфицирован такой заразой как «микромент». Она прогрессирует очень медленно и неизлечима. Иные живут с этой болезнью до старости. Больного легко узнать как по лицу, так и по позе, ведь вверх лезут в той же позе, что и ползают.

Пришёл лейтенант с бутербродом для меня. «Аэропортовский» не вынес такого ко мне доброго обращения и вышел. Только я успел проглотить бутерброд, как он вернулся с «моим» опером, который меня тут-же пристегнул к себе и мы направились к двери. Оглянувшись я улыбнулся во весь рот, насколько позволяли мышцы лица. «Аэропортовский» понял, что я его дразню, вскипел, но дверь за нами закрылась и он остался в своём кабинете, в этом маленьком его мирке, где он царь, король, диктатор…..

Мне как «почётному» пассажиру и билет бесплатно, и регистрация вне очереди и посадка раньше всех. Когда проходили контроль, одна кассирша узнала во мне того самого, который брал билет «куда угодно».

– А-а, ну мы так и подумали тогда, что это какой-то преступник – сказала она, обращаясь к оперу, который подавал ей наши билеты.

Меня повезли на служебной машине прямо к самолёту, где уже толпились пассажиры. Все расступились, рассматривая меня, кто с любопытством а кто с сочувствием и мы первыми вошли в самолёт. Меня опер посадил к иллюминатору. Я думал, что хоть в самолёте снимет наручники, но получилось наоборот. Когда взлетели, он достал из своего дипломата… мой блокнот. Оказалось что они, когда прилетели за мной, ещё умудрились съездить по адресу и сделать без меня обыск в доме. Блокнот он прихватил потому, что в нём много записей текущих дел, телефонов, адресов и разных рисунков. В деле это может пригодиться.

Рисунки эти были моими первыми попытками собрать воедино все, хотя бы и примитивные трюки с телом, которые к тому времени я уже мог делать. В блокноте были нарисованы кисти рук и их возможности. Я уже в то время мог вынуть кисть из наручников, если бы не видел опер. Даже была мысль вынуть и молча сидеть, пока он сам не обнаружит. Но я не стал этого делать, так расценили бы потом мою шутку как попытку к бегству.

Листая блокнот, опер дошёл до той страницы где и были эти рисунки. Он посмотрел сначала на меня, потом на мои руки и сжал зубчатый браслет на моей руке ещё на три зубца.

– За что? – спросил я.

Он молча показал рисунки и выдержав паузу сказал:

– А кто тебя знает что ты ещё умеешь? Моё дело доставить тебя, а там пусть хоть совсем отпустят.

Потом снова посмотрел на мои руки и спросил:

– Что за мозоли на кулаках?

– От пола часто отжимаюсь, – объяснил я.

Так и летели. Изредка отвечая на его вопросы я смотрел в иллюминатор, откуда виднелись бескрайние просторы России. Поля, леса. Я жадно всматривался в даль, где на горизонте небо сливалось с землёй. Если говорится: «перед смертью не надышишься», то я бы сказал: «перед тюрьмой ненасмотришься». Как бы я хотел оказаться там, далеко от этой цивилизации. Согласился бы жить в лесу, в горах, в степи, где угодно, только бы на свободе. Это было пятого июля 1985 года.

Для заправки и посадки новых пассажиров самолёт приземлился в Воронеже. Там меня снова отправили в дежурку, где нашёлся маленький «обезьянник». Что это такое? Это та же камера, только одна стена из решёток и обитатели её как на ладони у дежурного.

Меня водворили в неё, сняли наручники и ушли. Когда объявили рейс, пришли за мной и далее – всё по инструкции. Ну вот, мы в Иваново. Уже темно. В иллюминатор вижу тысячи огоньков, словно звёзды на небе. Приземлились. К самолёту подъехали какие-то чёрные машины с непонятными номерами, антеннами и водителями в костюмах. Народ в салоне засуетился, стал одеваться как всегда игнорируя объявления стюардессы. Мы сидим до последнего. Смотрю в иллюминатор, как встречают важных людей из Москвы. Их обнимают, им услужливо открывают и закрывают двери. Вдруг подъехал «воронок» и стал рядом с ними.

– А вот и за мной, – сказал я про себя - чем я хуже начальства?


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: