Палач и плачущее лицо

 

Не плачь, не плачь, ну пожалуйста, не плачь.

Холит Зия

 

Почему мы не выносим вида плачущего мужчины? Мы видим плачущую женщину, это нам понятно, мы знаем, что женщина‑создание чувствительное, она имеет право на слезы. Плачущий же мужчина ужасает нас, наводит на мысль о безысходности. Как будто человек исчерпал себя, все свои возможности, рушится его мир — как это бывает, например, со смертью любимой женщины, — или он живет в каком‑то особенном мире, никак не совпадающем с нашим; есть в мужском плаче что‑то тревожное, даже пугающее. Всем известно, какой ужас и удивление мы испытываем, когда хорошо знакомая нам карта, которую мы называем лицом, вдруг оказывается совершенно неведомой страной. Подобный сюжет мне попался в шестом томе истории Наймы (Найма (1655‑1716) — османский историк).

Не так давно, лет триста назад, весенней ночью к крепости Эрзурум приближался на коне Кара Омер, самый знаменитый палач того времени. Двенадцать дней назад ему сообщили решение падишаха и вручили фирман: на него возлагали обязанность осуществить смертную казнь Абди Паши, управляющего крепостью Эрзурум.

Он был доволен: расстояние Стамбул — Эрзурум, на которое в эту пору мог уйти и месяц, он преодолел за двенадцать дней. Весенняя ночная прохлада приятно освежала, однако его охватило внутреннее оцепенение, не свойственное ему перед исполнением службы; он чувствовал, что непривычная робость, нерешительность, смутное предчувствие проклятия могут помешать ему достойно сделать свое дело.

Работа его была не из легких: надо войти в помещение, полное людей незнакомого ему паши, передать фирман, причем сделать это уверенно, так чтобы паша и его окружение поняли тщетность сопротивления решению падишаха; если паша почувствует хоть на миг неуверенность палача, его тут же убьют. Палач был человек исключительно опытный: за тридцать лет работы он казнил около двадцати наследников престола, двух садра‑замов3, шестерых визирей, двадцать три паши и прочего люда‑виновного и невиновного, честных и воров, женщин, мужчин, детей, стариков, христиан, мусульман‑более шестисот человек; тысячи людей он подверг пыткам.

Утром перед въездом в город он сошел с коня на берегу реки и под веселый птичий гомон совершил омовение и намаз. Он редко молился и просил у Аллаха помощи в делах. Всемогущий, как всегда, принял молитву своегоусердного раба.

Все шло своим чередом. Паша сразу узнал палача по петле у пояса и красному войлочному колпаку, понял, что его ждет, и покорился судьбе. Возможно, он знал свою вину и давно был готов к такому повороту событий.

Паша прочитал приговор не менее десяти раз и всякий раз со все большим вниманием (так поступали все, кто действовал по правилам). Прикоснулся губами к фирману и приложил его ко лбу (это был жест, рассчитанный на окружающих, палач счел его неуместным). Сказал, что хочет почитать Коран и совершить намаз (так обычно поступали искренне верующие или те, кто хотел потянуть время). После намаза, со словами «Помните обо мне», паша снял с себя драгоценные кольца, камни, булавки и раздал окружающим —чтобы все это не досталось палачу (поступок тех, кто очень цеплялся за жизнь и был настолько глуп, что с ненавистью относился к палачу). Как и большинство приговоренных, он пытался сопротивляться, когда ему на шею набросили петлю, но получил удар в челюсть, осел и уже покорно ждал смерти. Он плакал.

В этом не было ничего необычного, плакали почти все жертвы, но в плачущем лице паши было нечто такое, что палач смутился — впервые за тридцать лет. И впервые за тридцать лет он сделал то, чего не делал никогда: перед тем как удавить жертву, накинул ей на лицо кусок ткани. Так поступали другие палачи, но он всегда осуждал их: он считал, что палач должен до конца смотреть в глаза жертвы, только тогда работа будет сделана быстро и качественно.

Удостоверившись в смерти, палач, не теряя времени, отделил специальной бритвой, называемой «шифре», голову покойника от тела и положил ее в привезенную с собой волосяную торбу с медом: он должен будет предъявить голову в целости и сохранности в качестве доказательства выполненного поручения. Аккуратно погружая голову в торбу, он еще раз увидел плачущие глаза паши; выражение этого лица внушало ему необъяснимый ужас: оно стояло перед глазами палача до самого конца жизни, который, кстати сказать, был не так уж далек.

Вскочив на коня, палач выехал из города: у него всегда было желание поскорее удалиться от места казни на расстояние хотя бы двух дней пути, чтобы не слышать горестных воплей, сопровождающих церемонию предания земле тела жертвы. Через полтора дня непрерывного пути он добрался до крепости Кемах (Крепость в Восточной Анатолии). Поел в караван‑сарае, заперся в комнате со своей торбой и лег спать.

Палач проспал глубоким сном полдня; во сне он видел себя в городе своего детства Эдирне: он подошел к огромной банке сваренного матерью варенья из инжира, аромат которого во время варки заполнял не только дом и двор, но и весь квартал, и тут увидел, что зеленые кружочки — не плоды инжира, а глаза плачущего лица; он чувствовал себя виноватым оттого, что видит выражение ужаса на плачущем лице, словно свершилось что‑то неправедное; он открыл крышку банки и застыл в страхе, услышав мужские рыдания.

На следующий день, когда он ночевал в другом караван‑сарае, ему приснился один из вечеров в юности: он шел по улице Эдирне перед закатом солнца. Друг, имени которого он никак не мог вспомнить, привел его сюда посмотреть, как на одном конце неба садилось солнце, а на другом поднималась бледная полная луна. Когда солнце зашло, круг луны стал делаться ярче, ярче, а потом на нем проступило отчетливо видное лицо плачущего человека. Улицы Эдирне сразу превратились в беспокойные улицы другого города, и все непонятней становилось, как луна могла превратиться в плачущее лицо.

Утром ему показалось, что увиденное во сне связано каким‑то образом с его жизнью. Зато время, что он работал палачом, он видел лица тысяч плачущих мужчин, но ни одно из них не пробудило в нем жестокости, страха или чувства вины. В противоположность тому, что о нем думали, вид жертв огорчал и печалил его, но он тут же подавлял эти чувства доводами разума: он совершает вынужденный и справедливый акт, и иначе нельзя. Он был уверен, что жертвы, которым он отрезал головы, ломал шеи, душил, лучше палачей знали цепочку причин, приведших их к смерти. Нет ничего более невыносимого, чем вид мужчин, с рыданиями и мольбами, в слезах идущих к смерти. Он не уподоблялся глупцам, которые презирали плачущих мужчин, считая, что приговоренные к смерти должны вести себя гордо и говорить смелые слова, которые войдут в историю и легенды, но и не поддавался парализующей жалости, как другие, не способные понять случайной и неотвратимой жестокости жизни.

Что же мучило его во сне? Солнечным сияющим утром, проезжая по скалам над пропастями с привязанной к седлу волосяной торбой, палач вспомнил нерешительность, охватившую его перед въездом в Эрзурум, и смутное предчувствие проклятья; вспомнил, как на лице, которое надлежало забыть, он увидел тайну, заставившую его перед удушением прикрыть лицо жертвы куском грубой ткани. Потом, на протяжении долгого дня, пока он гнал коня среди скал поразительных очертаний (парус, кастрюля, лев с деревом инжира вместо головы), среди незнакомых сосен и берез, по странного вида гальке по краям холодных, как лед, рек в ущельях, он ни разу больше не подумал о выражении лица в торбе, притороченной к седлу. Мир вокруг был какой‑то удивительный, совсем новый, неведомый прежде.

Деревья были похожи на темные тени, бессонными ночами шевелящиеся в его воспоминаниях; он впервые обратил внимание на то, что невинные пастухи, пасущие стада овец на зеленых холмах, держат головы на плечах так, будто это вещь, принадлежащая другому. Вдруг увидел, что маленькие, в десять домов, деревеньки, раскинувшиеся у подножья гор, напоминают обувь, выстроившуюся у дверей мечети. Облака, словно сошедшие с миниатюр, поднимались прямо над вершинами фиолетовых гор на западе, куда он доберется только через полдня, как бы показывая ему, что мир — это пустыня. Теперь он понимал, что все вокруг — растения, предметы, испуганные зверьки — это знаки мира, старого, как воспоминания, пустынного, как безнадежность, и пугающего, как кошмар. Когда по мере его продвижения на запад длинные тени приобрели другой смысл, он почувствовал, что в воздух просачиваются знаки, признаки непонятной тайны.

В следующем караван‑сарае, куда он добрался, когда стемнело, он поел, но почувствовал, что не сможет лечь спать, закрывшись в комнате, наедине с торбой. Он знал, что ему не дает покоя это полное отчаяния лицо, которое снова будет плакать, напоминая ему о происшедшем, как это случалось каждую ночь; он боялся, что пугающий сонбудет опять наступать на него медленно, постепенно, как зреет нарыв, а потом растекаться, как гной из раны. Он немного отдохнул среди людей в караван‑сарае, с удивлением разглядывая их лица, и продолжил путь.

Ночь была холодная, безмолвная и безветренная; деревья и кусты стояли не шелохнувшись; усталый конь не торопясь шел по знакомой дороге. Долгое время он ехал бездумно, как в старые счастливые времена, ничто не тревожило его: возможно, это было из‑за кромешной тьмы (так он подумает потом). Но когда из‑за облаков выглянула луна, деревья, скалы, тени снова стали превращаться в знаки неразрешимой загадки. Палача не пугали печальные камни на кладбищах, одинокие сиротливые тополя, волчий вой в ночной глуши. Пугало другое: мир будто хотел что‑то поведать ему, открыть какой‑то смысл, но все терялось, как в туманном сне. Под утро палач услышал звуки, похожие на рыдания.

Когда по‑настоящему рассвело, он подумал, что шумит поднявшийся вдруг ветер, играя в ветвях деревьев, но потом решил, что это ему чудится из‑за усталости и бессонницы. К полудню стало очевидно, что рыдания доносятся из притороченной к седлу торбы; тогда он слез с коня, как поднимаются с теплой постели, чтобы прикрыть скрипящие в ночи, действующие на нервы окна, и покрепче затянул веревки, которыми была привязана к седлу торба. Не помогло. А потом, когда полил страшный ливень, он не только слышал рыдания, но и словно ощутил на своих щеках слезы, капающие с плачущего лица.

Снова выглянуло солнце, и он понял, что тайна мира связана с тайной плачущего лица. Казалось, прежний мир, понятный и знакомый, держался на понятном и простом выражении лиц, а после появления того странного выражения на плачущем лице смысл мира исчез, оставив палача в пугающем одиночестве: такое недоумение испытывает человек, когда на его глазах неожиданно с треском разбивается заветная чаша или хрустальный кувшин. Пока одежды его обсыхали на солнце, палач решил, что для того, чтобы все вернулось к старому порядку, необходимо изменить выражение лица паши. Хотя он знал, что закон его профессии предписывал привезти отрубленную и сразу помещенную в торбу с медом голову в Стамбул без промедления и изменений, как она есть.

После еще одной проведенной в седле без сна безумной ночи, наполненной звуками непрекращающихся рыданий, доносившихся из торбы, палач обнаружил, что все вокруг сильно изменилось, чинары и сосны, размытые дороги, деревенские колодцы будто в ужасе шарахались от него, они были из другого, совершенно незнакомого ему мира. В полдень, очутившись в заброшенной деревне, он на ходу машинально проглотил предложенную ему еду, а когда отъехал от деревни и прилег под деревом, чтобы дать отдохнуть коню, то понял: то, что он всегда считал небом, на самом деле странный голубой купол, которого он раньше никогда не видел. После захода солнца он отправился дальше, ему предстояло еще шесть дней пути. Однако палач чувствовал, что, если ему не удастся прекратить рыдания в торбе, изменить выражение плачущего лица, совершить некое волшебное действо, которое вернет миру старые, знакомые очертания, он никогда не доберется до Стамбула.

Увидев в темноте колодец на краю деревни, из которой доносился лай собак, он спрыгнул с коня, отвязал торбу и, осторожно держа за волосы, вытащил из меда голову. Старательно, как обмывают новорожденного младенца, обмыл ее колодезной водой, куском материи аккуратно вытер волосы, лицо и взглянул на него при свете полной луны: на нем было все то же выражение безысходной тоски; плач продолжался.

Он положил голову на край колодца, пошел к коню, достал из дорожной сумы свои профессиональные орудия: два ножа и палки для пыток с железными крючьями. Вернулся. Орудуя ножами, постарался исправить уголки рта. После долгих стараний ему удалось изобразить чуть заметную улыбку. Тогда он взялся за более тонкую работу: принялся раскрывать горестно прикрытые глаза. Мучительными усилиями он добился того, что улыбка расползлась по всему лицу. Он мог наконец отдохнуть. Почему‑то он обрадовался, увидев синяк на челюсти паши в том месте, куда он ткнул его кулаком перед тем, как удушить. С торжеством ребенка, сумевшего добиться своего, он побежал к коню и положил в суму инструменты.

Когда он вернулся к колодцу, головы на месте не было. Сначала он принял это за шутку улыбающегося лица. Потом, сообразив, что голова упала в колодец, не раздумывая, побежал к ближайшему дому и стуком в дверь разбудил хозяев. Старик отец с молодым сыном, увидев перед собой человека в одеянии палача, в страхе повиновались его приказам. До утра они возились втроем, пытаясь достать голову из не слишком глубокого колодца. На рассвете сын, спущенный в колодец на обвязанной вокруг пояса «душе‑губной» веревке, с ужасом поднял наконец голову, держа ее за волосы. Голова была мокрая, но не плачущая. Палач спокойно обтер ее, опустил в торбу с медом и, довольный, уехал на запад, сунув отцу с сыном несколько курушей.

Взошло солнце, в распускающихся по весне деревьях щебетали птицы, мир стал прежним знакомым миром, и палач испытал огромную, как небо, радость жизни; он преисполнился ликования. Рыданий из торбы не слышалось. Перед полуднем палач спешился на берегу озера среди поросших соснами холмов, лег и впервые за много дней погрузился в настоящий глубокий сон. Перед тем как уснуть, он подошел к озеру, посмотрел на свое лицо в зеркале воды и еще раз убедился, что мир вернул себе прежние очертания.

Через пять дней в Стамбуле, когда свидетели, лично знакомые с казненным, скажут, что вынутая из волосяной торбы голова не принадлежит Абди Паше и улыбчивое выражение совершенно ему не присуще, палач вспомнит отражение своего счастливого лица в зеркале озера. Его обвинят в том, что он получил от Абди Паши взятку и умертвил вместо него кого‑то другого, возможно невинного пастуха, а чтобы подделка не открылась, пытался перекроить лицо; он не отрицал ни одного из обвинений, понимая, что это совершенно бесполезно: он увидел, как вошел палач, который сейчас отделит от туловища его голову.

Весть о том, что вместо Абди Паши казнили невинного пастуха, разнеслась быстро, настолько быстро, что второго палача, посланного в Эрзурум, встретил лично Абди Паша и тут же приказал убить его. Так началось восстание Абди Паши, про которого иногда, читая буквы на его лице, говорили, что он лжепаша. Восстание длилось двадцать лет, и за это время лишились головы шесть с половиной тысяч человек.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: