Константин Паустовский

СТЕКЛЯННЫЕ БУСЫ

 

Рис. Г. Калиновского

 

На рассвете всюду в избах одно и то же – и у нас, под Костромой, и на Украине, и в гуцульской деревушке у подножия Карпат. Пахнет кисловатым хлебом, вздыхает старик, бормочут в сенях сонные куры, торопливо тикают ходики.

Потом за окнами воздух начинает синеть, и по тому, как запотевают стекла, догадываешься, что во дворе, должно быть, весенний заморозок, ясность, роса на траве. Постепенно начинаешь различать черное распятье над дверью, баранью безрукавку на табурете, прикрытую выгоревшей фетровой шляпой, и вспоминаешь: да ведь это совсем не под Костромой, а на самой западной нашей границе, в Гуцулии. И синие глухие тучи, проступающие за оконцем, вовсе не тучи, а Карпатские горы. Далеко в горах, за лесом, за туманом, гремит протяжный пушечный выстрел. Начинается боевой день.

Выходишь умыться во двор. От холодной воды сразу исчезает ночная путаница в голове, и с ясностью вспоминаешь все, весь вчерашний день.

На поляне перед домом столько ромашки, что бойцы стесняются ходить по поляне, а обходят ее стороной. Среди поляны цветет одинокий куст шиповника. В утренней прохладе он пахнет сильнее, чем днем. Солнце еще за горами, но верхушки лесов на западных склонах уже зажигаются ржавчиной от его первых лучей.

В избе живет дед Игнат со своей внучкой Ганей. Дед очень стар и болен. Он бывший дровосек. Вот уже год, как дед не может удержать в руке тяжелый топор. «Слава богу, – говорит дед, – что достало у меня силы перекреститься, как увидел я русские пушки». До церкви и то деду дойти трудно. Его туда отводит Ганя.

Дед становится на колени перед алтарем, убранным голубыми бумажными цветами, его седые косматые волосы вздрагивают на голове, и он шепчет слова благодарности за хлеб, за то, что освободилась его «краина» от проклятых швабов и довелось ему, старому, увидеть еще одну весну в родной стране.

Страна эта прекрасна. Она закутана в светлый туман. Кажется, что этот туман возникает над ее мягкими холмами от дыхания первых трав, цветов и листьев, от распаханной земли и поднявшихся зеленей.

Маленькие радуги дрожат над шумящими мельничными колесами, брызжут водой на черные прибрежные ветлы.

Холмы сменяют друг друга, бегут от горизонта до горизонта. Они похожи на огромные волны из зелени и света. Небо такое чистое и плотное, что невольно хочется назвать его по‑старинному – небосводом. Солнце отливает желтизной. И с каждым вздохом втягиваешь целебный настой из сосновой коры и снега, что еще не всюду растаял на вершинах гор.

Только вчера мы заняли эту деревушку. Жители еще спасались по лесам от немцев. В деревне никого не было, кроме детей, старух и дряхлых стариков. Немцы засели вблизи, за ущельем, над единственной горной дорогой. Нужен был проводник, чтобы подняться по кручам выше немцев на скалу, носящую название Чешске Лоно. Только оттуда, сверху, можно было выбить немцев и очистить дорогу.

Вместо проводника к лейтенанту привели десятилетнюю девочку. Она была в новых постолах, в длинной бордовой юбке с белой каймой, в желтой безрукавке со множеством перламутровых пуговиц и шелковом платке. Маленькая, празднично разодетая, она стояла, потупив глаза, и теребила край синего фартука.

– Неужели нет проводника постарше? – спросил озадаченный лейтенант.

Тогда старики, стоявшие рядом, переглянулись, сняли фетровые шляпы, почесали затылки и объяснили, что эта девочка – внучка знаменитого в их местах охотника и дровосека деда Игната и никто, к сожалению, лучше ее не знает дороги на Чешске Лоно. Знает, конечно, сам Игнат, но вот уже год, как он не ходит в горы – очень слаб.

Лейтенант с сомнением покачал головой.

– Доведешь, не заблудишься? – спросил он девочку.

– Ага! – ответила девочка и покраснела.

– Так, чтобы даже птица нас не заметила?

– Ага! – повторила девочка и покраснела сильнее.

– А ты не боишься? – строго спросил лейтенант.

Бойцы стояли вокруг, хмурились. Что это за провожатый! Несерьезный получается разговор.

Девочка не ответила. Она только подняла на лейтенанта большие серые глаза, улыбнулась и снова потупилась. Невольно улыбнулся и лейтенант. Заулыбались и бойцы. Никто не ожидал увидеть из‑под темных ресниц этот счастливый и смущенный взгляд.

Все молчали. Только вихрастый мальчишка с бегающими глазами, высунувшись из‑за плетня, сказал со страшной завистью: «Ух, Ганька!» Девочка насупилась. Бойцы оглянулись. Мальчишка спрятался. Старики качали головами: да, есть чему позавидовать, хлопчик. Действительно, есть чему позавидовать!

Девочка провела отряд на Чешске Лоно. Дорога была очищена от немцев. К вечеру девочка вернулась вместе с раненым бойцом Малеевым. Боец он был исправный, смелый, и никаких недостатков за ним не числилось, если не считать некоторой болтливости.

Вечером Малеев сидел около дома Игната на камне, пил молоко и, отставив забинтованную правую руку, беседовал со стариками. Старики слушали почтительно, ласково, но вряд ли что‑нибудь понимали. Малеев был рязанский. Разговор у него с гуцулами получался не очень вразумительным.

– Ничего, – говорил Малеев, – наше начальство ее наградит. Беспрекословно! За шустрость и за смелость. За нами геройство не пропадет! Так что вы, граждане старики, в этом не сомневайтесь.

Старики улыбались, кивали головами.

– Начальство начальством, – говорил Малеев, – а вот бойцы больно девочке этой благодарны, не нахвалятся. И следовало бы ей от бойцов чего‑нибудь преподнести за внимание. Только вот беда – не придумаешь чего. Сами знаете, у бойца в мешке неприкосновенный запас, а в подсумке патроны. А ей, видишь ли, куклу нужно или что‑нибудь в этом смысле.

Малеев, излагая эти обстоятельства из жизни бойцов, хитро подмигивал, поглядывал на смущенную девочку, позванивал чем‑то у себя в кармане, но никто не понял его тонких намеков.

В кармане у Малеева были спрятаны стеклянные бусы. Их дал Малееву лейтенант и приказал наутро подарить Гане, но, по возможности, неожиданно. Не просто так, по‑грубому, вынуть и сунуть в руку: «На, мол, получай!» – а с некоторой деликатностью и таинственностью.

Малеев хорошо понял задание и с радостью взялся его выполнить, хотя считал это дело трудным и щекотливым.

Старики в темноте разошлись. Запылали над Карпатами звезды, сильнее зашумели водопады. Из вечерних лесов запахло сыростью, дикими травами.

Дед Игнат, Малеев и Ганя долго еще сидели около дома. Малеев притих. Ганя робко спросила:

– А у вас за Москвою такие речки, как наши? Или дуже другие?

– Другие, – ответил Малеев. – У вас хорошо, и у нас хорошо. Наши реки льются широкие, чистые, в цветах, в травах. Льются в далекие крымские моря. Плывут по тем рекам белые пароходы с красными шелковыми флагами, и горят‑светятся по берегам бесчисленные наши города.

– И лес дуже другой? – спросила Ганя.

– И лес другой, – сказал Малеев. – Грибной лес у нас. На тыщи километров. Разный бывает гриб: боровик, подберезовик, рыжик. Живет в наших лесах мудрая птица дятел. Каждое дерево клювом долбит, пробует. Какое дерево сухостойное или с гнильцой, делает на нем отметины для лесников: руби, мол, не сомневайся!

Малеев замолчал. Ганя его больше ни о чем не спрашивала. Тогда Малеев не выдержал.

– А что же ты про людей наших не спрашиваешь? – спросил он. – Какие они, наши люди?

– А людей я знаю, – ответила Ганя и улыбнулась.

– Вот правильно! – сказал Малеев. – Весело с тобой разговаривать.

Утром Малеев проснулся очень рано, вышел из дому, оглянулся, вытащил из кармана бусы, повесил их на плетень около дома, а сам спрятался за углом, стал ждать. Ганя пошла к речке за водой и на обратном пути должна была пройти около плетня. По расчетам Малеева, она должна была обязательно заметить бусы. Недаром Малеев долго дышал на них, тер о шинель. Бусы горели на солнце, как пригоршня алмазов!

На тропинке показалась Ганя. Малеев следил за ней, не спуская глаз.

Ганя увидела бусы, остановилась, заулыбалась, поставила на землю ведра, потом медленно пошла к плетню, несмело протянув к бусам худенькую руку.

Она подходила к плетню так осторожно, будто боялась спугнуть птицу.

Но вдруг она вскрикнула, схватилась за концы платка, повязанного на голове, и заплакала.

Малеев от удивления выскочил из‑за угла и увидел вихрастого мальчишку. Он мчался вдоль плетня, зажав в руке блестящие бусы.

«Углядел!» – подумал Малеев и закричал страшным голосом:

– Брось! Тебе говорю, брось! Раскаешься!

Мальчишка оглянулся, швырнул бусы в траву и помчался еще быстрее.

Все случилось именно так, как не хотел лейтенант. Малеев подобрал бусы, подошел к плачущей Гане, сунул ей бусы в руку и, покраснев, пробормотал:

– Это тебе. Получай!

Вышло, конечно, грубо и без всякой таинственности, но Ганя подняла на Малеева такие заплаканные и благодарные глаза, что Малеев отступил и мог только сказать:

– Начальство, конечно, своим порядком… А это от нас, Дед Игнат стоял на пороге, усмехался. Когда Малеев и Ганя подошли, дед взял у Гани бусы, позвенел ими на солнце, надел их на Ганину шею и сказал:

– Монисто это краше золота. Эх, серденько мое, увидят твои ясные глаза счастье. С такими людьми – увидят!

Ганя поставила на траву ведра с водой и, потупившись, смотрела на бусы сияющими глазами. Вода качалась в ведрах, отражала солнце, светила снизу на бусы, и они горели на смуглой шее у девочки десятками маленьких огней.

1944

 

 

Евгений Воробьев

ОДНА МИНУТА

 

Рис. Г. Калиновского

 

Ветер совсем притих, и листья, похожие на хлопья желтого снега, падали бесшумно и неторопливо. Листья падали на землю, на лафет пушки, на каски и плечи артиллеристов, на скамью, стоящую поодаль.

Пушка Выборнова только недавно сменила огневую позицию и сейчас обосновалась в сквере, который вытянулся мыском у развилки двух улиц. Несколько тщедушных кленов, афишная тумба, скамья с изогнутой спинкой – вот и все достопримечательности сквера.

Выборнов воевал в этом немецком городке с рассвета. Весь день пушка кочевала по городу, и весь день под ее колесами и под ногами артиллеристов хрустели черепица и битое стекло. С рассвета над городом висела красным облаком кирпичная пыль. Она оседала на лицах, противно скрипела на зубах. Шинели были присыпаны красным, как у каменщиков.

Расчет успел расправиться с пулеметом на шпиле ратуши, с пулеметом в слуховом окне дома на рыночной площади и с фашистами, которые отстреливались с горящего чердака.

В последней стычке был ранен командир расчета, исполнявший также обязанности наводчика, Семен Семенович Казначеев.

Сперва он не позволял себя увести и пытался стоять у прицела. Но скоро силы его оставили, он сник и уже не противился, когда товарищи понесли его.

Казначеев подозвал к себе Выборнова и сказал едва слышно:

– Так что ты теперь, Петро Иванович, больше не второй номер. За весь расчет хлопочи. Обуглись, а выстой!

Он беззвучно, как бы собираясь с силами, пошевелил губами и добавил:

– А меня пусть на родную землю отправят. Не хочу здесь ни лечиться, ни умирать.

– Как я теперь без вас, Семен Семенович? – спросил Выборнов растерянно.

Он так и не нашел, что еще сказать своему командиру, – ни слова в утешение, хотя бы в напутствие. Выборнов весь поглощен был тревожной мыслью о предстоящем бое, в котором ему придется быть старшим.

На батарее уже давно намеревались перевести Выборнова наводчиком в другой расчет, но Петр Иванович каждый раз отнекивался, находил отговорку.

Перед выходом на прусскую границу Казначеев опять затеял разговор на эту тему:

– А не пора тебе, Петр Иванович, в наводчики определиться? Наводку знаешь прилично. Или неохота?

– Нет, почему же? – замялся Выборнов. – Придется, если приказ выйдет. Хотя ответственное дело…

– Значит, весь век хочешь вторым номером называться?

– Не обязательно, чтобы меня Петром Ивановичем величали. Пусть второй номер! Меня пусть хоть горшком назовут, да только в печь не ставят.

Казначеев рассмеялся, махнул рукой и пошел по своим делам. Выборнов же принялся снова хлопотать у пушки, очень довольный тем, что остается в старой должности – замковым…

А сейчас ему все‑таки пришлось взять на себя командование расчетом, и от одного сознания, что он отвечает за пушку, что ему доверили жизнь людей, на душе стало неспокойно. Случись все это в другое время – полбеды, но сегодня – первый бой на немецкой земле. Все вокруг чужое: и дома, и вывески, и фургоны со скарбом, брошенные на улицах, и подстриженные кусты в сквере, и само небо, затянутое дымом и жесткой неопадающей пылью.

Эта вездесущая кирпичная пыль покрыла потные, закопченные лица артиллеристов и разукрасила их причудливыми красно‑черными пятнами.

Однако никто этого не замечал, как не замечал усталости и голода… Они дадут о себе знать позже, когда спадет напряжение боя. А сейчас можно думать только о том, что с минуты на минуту из‑за угла вот того левофлангового дома с островерхой крышей и маленькими, какими‑то враждебными окнами выскочит танк и помчится прямо на пушку.

Выборнов обвел взглядом своих людей.

Подносчик Боконбаев был, как всегда, невозмутимо спокоен. Для удобства он установил ящики со снарядами на садовой скамейке.

Самойленок суетился больше, чем нужно, и без умолку говорил – горячность, еще не остуженная опытом.

Мельников, занявший место Выборнова, деловито подрывал для сошника землю, все время отирая пот с безбрового лица.

Выборнов еще подумал о выгодах своей позиции у развилки улиц и в тот же момент услышал нарастающее громыхание танка.

– По местам! – закричал он визгливо, чужим голосом, хотя понимал, что команда, в сущности, ни к чему, все и так наготове.

Выборнов узнал «пантеру» в профиль на повороте, когда та показалась из‑за угла. Их разделял один квартал.

Он хотел сосредоточиться, но мысли путались, опережали одна другую, сбивались, и ему никак не удавалось заставить себя думать только о танке и считать метры, которые их разделяют.

Танк уже прошел мимо углового дома, миновал его низкие сводчатые ворота и какую‑то лавчонку рядом с ними. Выборнов скосил глаза и увидел окурок, брошенный им и лежащий на желтых листьях, – вот бы сейчас затянуться! Пожалуй, покурить уже не придется, если не ударить сейчас прямо в башню, да так, чтобы без рикошета. Или попробовать сперва по лобовой броне? А если первым снарядом не пробьешь? Останется ли время на второй выстрел? Как поступил бы сейчас Казначеев? Наверно, он уже добрался до госпиталя. «Обуглись, а выстой!» А лечь в чужую землю кому же охота? Здесь и цветов на могилу никто не принесет… Такое несчастье с Казначеевым. Вот теперь он, Выборнов, замковый, должен отвечать за весь расчет. Знают ли товарищи, что их жизнь сейчас зависит от его спокойствия, от того, как он повернет пальцами левой руки механизм наводки? Одна минута, может быть, какая‑нибудь доля минуты дана сейчас Выборнову. В этот маленький срок он должен вложить все свое умение, всю свою злость. Позже они уже будут ни к чему. И, если он не выстоит сейчас, его вместе с товарищами похоронят в неуютной, чужой земле.

О многом можно успеть подумать и многое вспомнить в ничтожную долю минуты, за несколько секунд, необходимых танку, чтобы пройти на полном ходу мимо ворот и лавчонки рядом с ними.

Выборнов произвел выстрел по башне, но снаряд только чиркнул по округлой броне и ушел рикошетом в сторону. Выборнов почувствовал, как за одно мгновение вымок весь – от затылка до пяток. Противный холодок пробежал по спине.

Но почему же фашисты не стреляют? Или просто хотят раздавить пушку и расчет?

Он не отрывал взгляда от танка, дрожавшего в перекрестии прицела. Танк шел, не сбавляя хода. Выборнов, не оборачиваясь, отчетливо представил себе лица всех людей расчета.

У Самойленка дрожат губы. Как всегда, он шепчет себе под нос ругательства и горячится.

Боконбаев так спокоен, что со стороны может показаться беззаботным.

Лицо Мельникова сосредоточенно, у рта легли суровые складки. Он изо всех сил старается казаться спокойным. Лицо его покрыто кирпичной пылью, но Выборнов знает, что все оно в веснушках, даже на ушах веснушки.

Рядом с Мельниковым возникает почему‑то лицо Леночки, будто она тоже номер расчета и хлопочет у пушки. Где она сейчас? На заводе? И в сознании мелькает картина его цеха.

Он работал мастером пролета поршневых колец. Несколько раз ему предлагали стать сменным мастером цеха, но каждый раз он находил повод, чтобы уклониться от повышения: все‑таки ответственность, вдруг не справится?

Только бы ему вернуться в сборочный цех после войны! Нет, он теперь не станет отказываться, сам попросится в сменные мастера и знает, что Георгий Михайлович поставит его на эту должность, не задумается.

Бег мыслей опережает отсчет секунд и метров. Танк поравнялся с третьим от угла домом, и тотчас же страшный удар потряс все вокруг.

Выборнова швырнуло на землю, он упал и, может быть, даже пролежал секунду в беспамятстве, но сразу же очнулся, открыл глаза и очень удивился, увидев над собой невредимое предзакатное небо.

Он поднялся на ноги и огляделся. Афишная тумба с обрывками почерневшей афиши покосилась, садовая скамейка расщеплена.

Боконбаев лежал на желтой листве, так и не выпустив из рук снаряда – подносчик прижал снаряд к груди в свою смертную минуту.

Самойленок закрывал замок пушки и при этом что‑то кричал.

По щеке Мельникова стекала струйка крови, и казалось, что это алый ремешок, на котором держится каска.

Выборнов рванулся к прицелу и увидел, что тот разбит. Он не слышал ничего, кроме шума в ушах. Не слышал тяжелой поступи «пантеры», хотя она была уже так близка, что доносился ее горячий запах, душный и сладковатый запах отработанного газойля.

«Обуглись, а выстой!» – опять вспомнил Выборнов.

Он молниеносно навел пушку по стволу и выстрелил, целясь в башню.

Спустя мгновение Выборнов увидел, что танк стоит, упершись в стену дома, и дымится. Сослепу танк въехал на тротуар и проломил стену. Пробоина в башне не была видна, дым из нее валил, как из трубы.

Радист в танке был жив – по орудийному щиту нетерпеливо и зло простучали пули. Затем горящий фашист выскочил из переднего люка. Он еще успел пробежать в смертном отчаянии несколько шагов, но тут же, раскинув руки, упал навзничь на тротуар, на толченое стекло. Волосы его быстро сгорели, лицо почернело, короткая куртка с розовым кантом на погонах продолжала тлеть, в подсумке на поясе рвались патроны.

В танке что‑то взрывалось, и он чадил черным дымом, затмившим полнеба.

Солнце только что скрылось за разбитой крышей, но пепельно‑кровавое зарево заката еще не погасло. И дым, подсвеченный сзади, был зловещего багрового цвета.

С того момента, как из‑за угла дома появился танк, прошло не больше одной минуты – как много и как мало!

Выборнов склонился над Боконбаевым, лежавшим на желтых листьях; но тотчас же услышал характерное громыхание гусениц по мостовой. Он вскочил и кинулся обратно к разбитому прицелу.

Второй танк выскочил из‑за левофлангового дома на полном ходу, как и первый. Но Выборнов не ощутил былой неуверенности и острой тревоги.

За орудийным щитом стоял не второй номер, а командир расчета, полновластный и ответственный хозяин пушки и людей, с которыми он воевал вместе много месяцев, а сверх того – еще одну минуту.

1945

 

 

Николай Богданов

ДРУЖБА

 

Рис. Ю. Реброва

 

Дружба везде нужна, а на войне в особенности.

Дружили в одной пехотной роте радист Степан Кузнецов и пулеметчик Иргаш Джафаров.

Кузнецов был синеглазый, русоволосый, веселый паренек, родом рязанский; а Джафаров – казах, смуглый житель степей, всегда задумчивый и всё песни про себя напевал.

Кузнецову его песни нравились.

– Мотив хороший, грустный, за сердце трогает, а вот слов не понимаю, – говорил он. – Надо выучить.

И во время похода все учился казахскому языку.

И на марше, и на привале всегда дружки вместе, из одного котелка едят, одной шинелью укрываются. И перед сном всё шепчутся.

– Как по‑вашему «родина»? – спрашивает один.

– Отаны, – отвечает другой.

– А как по‑казахски «мать»?

– Ана.

– Отаны ана. Очень хорошо!

В конце концов Кузнецов стал понимать песни Джафарова и часто переводил их на русский язык.

Идут, бывало, под дождем. С неба льет, как будто оно прохудилось. Солдаты нахохлились, как воробьи. Вода за шиворот течет. Грязь непролазная, ноги от земли не оторвешь. А идти нужно: впереди бой.

Джафаров поет что‑то, но никто внимания не обращает.

Тогда Кузнецов возьмет да повторит его напев по‑русски:

 

Ой, за шиворот вода течет,

Под дождем наш взвод идет…

Зачем ходим, зачем мокнем,

За все сразу с немца спросим!

 

– Правильно, во всем фашисты виноваты! Скорее дойдем – скорее расквитаемся!

Засмеются солдаты и зашагают веселей.

Дружба и сил прибавляет, и в бою выручает. Казалось бы, не она, пришлось бы друзьям погибнуть накануне самой победы.

Случилось это при штурме Берлина.

Рота захватила дом на перекрестке, закрывавший подход к рейхстагу, и тут попала в окружение. Кончились гранаты, на исходе патроны. Кузнецов запросил по радио подмогу, но вражеский радист напал на волну и подслушал.

Когда на помощь пехотинцам пытались прорваться наши танки, их в упор расстреляли два «тигра», спрятавшиеся в воротах дворов.

Танкисты едва спаслись, а танки горели среди улицы, как два дымных костра.

Что делать? Многие солдаты были ранены. Пулемет Джафарова разбит снарядом. Сам он с осколками в груди лежал на паркетном полу старинного дома, и его смуглое лицо, запорошенное известкой, казалось мертвым.

– Ты жив, Иргаш? – наклонился к нему Кузнецов.

Казах лишь чуть‑чуть улыбнулся уголками губ.

– Ну, давай попрощаемся, дружба… Вон фашисты накапливаются, а нам и встретить их нечем.

– Подмогу зови. Танки зови. Пускай магазином идут, через витрину, как я сюда шел… Магазин большой, пол бетонный, – шептал Иргаш, как в бреду, по‑казахски.

– Беда, брат: перехватывает мои слова фашистский радиоволк, хорошо знает по‑русски.

– Зачем по‑русски, говори по‑казахски!

Услышав эти слова, Кузнецов стиснул руку Джафарову и прошептал:

– Это верно… Но кто же меня поймет? Только я да ты знаем в нашем полку по‑казахски!

– Вызывай штаб, проси Узденова. Земляк мой Берген Узденов.

Джафаров смежил веки и умолк, обессилев от разговора.

Кузнецов припал к рации и, надев наушники, стал вызывать полк. Он вспомнил, что видел в штабе маленького смуглого танкиста в кожаном шлеме, прибывшего для связи из танковой части.

– Узденов, прошу к аппарату танкиста Узденова! – решительно потребовал Кузнецов, замирая от волнения.

Фашисты, почуяв, что рота ослабла, становились все наглее. Они строчили по дому из автоматов, швыряли гранаты, били по окнам ослепляющими фауст‑патронами. И, крадучись вдоль стен, продвигались все ближе.

Наши отвечали редкими выстрелами, сберегая патроны для последней схватки.

– Я – Узденов, слушаю! – раздался в наушниках резковатый голос.

– Я – Кузнецов, друг Джафарова, – сказал в ответ Кузнецов по‑казахски. – Слушайте меня, слушайте внимательно. К нам можно прорваться через универсальный магазин, прямо через витрину… там, где дамские наряды выставлены. Пол бетонный. Это напротив того места, где горят танки. Отвечайте по‑казахски: нас подслушивают!

– Вижу горящие танки.

– Так вот, улицей не ходите: там в воротах «тигры». А прямо через магазин. Его задний фасад выходит на наш двор.

– Есть, сейчас будем на месте! – сказал Узденов.

Его мужественный голос еще звучал в ушах Кузнецова ободряющей музыкой, когда, взглянув в окно, он увидел в нем фашистов. Они лезли в дом со двора. Пробрались по канализационным трубам и теперь, серые, грязные, как крысы, карабкались в окна дома, срываясь с карнизов и подсаживая друг друга.

Не успев снять наушники, Кузнецов схватился за автомат, но выстрелов не последовало – патроны вышли все. Он хотел крикнуть товарищам, но все были заняты: отбивали атаку фашистов с улицы.

«Вот и смерть пришла!» – подумал Кузнецов. И такая его взяла досада, что схватил он свою походную радиостанцию, которую берег и лелеял всю войну, и обрушил ее на ненавистные каски со свастикой.

Но в это время над головой радиста взвизгнули пули, ударили в потолок, и его засыпало штукатуркой, словно он попал под пыльный душ. Все скрыло белой пеленой.

Это ворвался во двор советский танк и, поворачивая башню, стал сметать фашистских солдат с окон карнизов пулеметным огнем.

Появление его было для них полной неожиданностью. Фашистский радист долго ломал голову: на каком это шифре переговариваются русские радисты? Учен был, хитер немец, а казахского‑то языка не знал. Все слышал, а ничего не понял и не успел предупредить своих, как в тыл им прорвался наш грозный танк.

Опоздай он на минуту – погибли бы наши герои.

Это был командирский танк самого Узденова, других не было под рукой. Когда контратака была отбита и Кузнецов пришел в себя, он больше всего жалел, что сгоряча разбил свою радиостанцию о фашистские головы.

– Ничего, была бы своя голова цела. Рацию новую наживем, дружба, – утешил его Узденов и, деловито оглядываясь, тут же спросил: – Нет ли здесь местечка, откуда стрельнуть по рейхстагу?

…Джафарова удалось спасти, раны его оказались не смертельными. Кузнецов остался в Берлине, а Джафаров поехал домой, порядочно заштопанный докторами, но живой и веселый. И всю дорогу пел.

Интересная это была песня: слова казахские, а мотив рязанский.

Многим было любопытно, о чем поет в ней казах, но он не мог перевести точно и все ссылался на своего дружка Кузнецова, оставшегося на службе: вот тот бы точно перевел.

– Одним словом, про дружбу, хорошая песня!.. – говорил Иргаш и снова пел.

 

 

Николай Богданов

СОЛДАТСКАЯ КАША

 

Рис. С. Монахова

 

Шел штурм Берлина. Грозно грохотали советские орудия, от разрывов мин и снарядов содрогалась земля. Огромные каменные здания рушились и горели с треском, как соломенные. Особенно жестокий бой шел на подходах к рейхстагу и у канцелярии Гитлера.

С шипением, с пламенем взрывались фауст‑патроны. Танки вспыхивали, как дымные костры. А в узком переулке, совсем рядом с грохотом и взрывами, – мирная картина. Бородатый русский солдат варит кашу. Привязал к решетке чугунной ограды пару верблюдов, запряженных в походную кухню, задал им корма. А сам деловито собирает обломки мебели и подбрасывает в дверцу печки, поставленной на колеса. Откроет крышку, помешает кашу, чтобы не пригорела, и снова подкинет дров. За его мирной работой наблюдает множество детских глаз из подвала полуобвалившегося дома напротив. Детворе очень страшно, но любопытно. Преодолевая страх, немецкие ребятишки уставились во все глаза на первого русского солдата, появившегося в их переулке.

И, хотя ружье у него за плечами, а в руках вместо оружия большой половник, им жутковато. Страшат и его лохматые брови, и его внимательные хитроватые взгляды исподлобья. Словно он видит их и хочет сказать: «Вот я вас, постойте…»

Особенно страшат немецких детей его кони, чудовищные горбатые животные с облезлой шкурой. Они живут где‑то там, в сибирских пустынях, и называют их верблюдами…

Такие и в Тиргартене были, только за решетками, и над ними – предупреждение: «Близко не подходить, опасно».

А русский похлопывает их по шершавым бокам, поглаживает страшные морды.

– Это Маша и Вася. Умные, от самой Волги с нами дошли…

Солдат достает кашу большим половником и пробует с довольной гримасой: «Ах как вкусна!»

Наверное, она действительно вкусна, эта солдатская каша. Запах ее прекрасен. Так и щекочет ноздри, так и зовет попробовать. Ах, если бы съесть хоть маленькую ложку… Так есть хочется, так оголодали дети, загнанные в подвалы! Который день не только без горячего супа – совсем без еды…

И, когда солдат стал облизывать ложку, подмигивая детворе, самый храбрый не выдержал. Выскочил из подвала и застыл столбиком, испугавшись своей резвости.

– Ну, давай‑ка, давай топай, зайчишка, – поманил его солдат. – Подставляй чашку‑миску. Что, нету? Ну, давай в горстку положу.

И, хотя никто не понял чужого говора, до всех дошел ласковый смысл его слов. Из подвала мальчишке бросили миску. С великим напряжением, вытянув тощие шеи, малыши наблюдали, как миска храбреца наполняется кашей. Как он возвращается, веря и не веря, что остался жив, и говорит удивленно‑счастливо:

– Она с мясом и маслом!

И тут подвал словно прорвало. Сначала ручейком, а затем потоком хлынули дети, толкая друг друга, звеня мисками, кастрюльками.

– По очереди, по очереди, – улыбался солдат.

Многие ребята просили добавки. Иные, получив добавку, бежали в подвал и возвращались с пустой миской.

– Что, свою муттер угостил? Ну бери, тащи, поделись с бабушкой.

И солдат ласково поддавал шлепка малышу. Вскоре у походной кухни появился старый немец. Он стал наводить порядок, не давая вне очереди получать по второй порции.

– Ничего, – усмехнулся солдат, – кто смел, тот два съел.

– У вас есть приказ кормить немецких детей, господин солдат? – спросил старый немец, медленно выговаривая слова. – Я был пленным в Сибири в ту войну, – объяснил он свое знание русского языка.

– Сердце приказывает, – вздохнул солдат. – У меня дома тоже остались мал мала меньше…

Старый немец, потупившись, протянул свою миску, попробовал кашу и, буркнув «благодарю», сказал:

– А не совершаете ли вы воинского проступка? Разве у вас нет строгости дисциплины?

– Все есть, любезный. Порядки воинские знаем, не беспокойтесь…

– Но как же…

Старый немец не договорил. Ударили фашистские шестиствольные минометы, а их накрыли русские «катюши». Все вокруг зашаталось. Переулок заволокло едким дымом.

Дети присели, сжались, но не убежали.

С площади донеслись крики, застучали пулеметы.

– Ну, пошли рейхстаг брать, – проговорил солдат. – Теперь уже недолго, возьмем Берлин – войне капут! А ну, детвора, подходи! Давайте, господин, вашу миску, добавлю! Не стесняйтесь, это за счет тех, кто из боя не вернется, – видя его нерешительность, сказал солдат.

Но эти слова словно обожгли старого немца. Отойдя за угол, он сел на развалинах, уронив на колени миску с недоеденной кашей. А дети еще долго вились вокруг походной кухни. Они освоились даже с верблюдами. И не испугались, когда к кухне стали подходить русские солдаты. В окровавленных бинтах, в разорванных гимнастерках. Закопченные, грязные, страшные. Но немецкие дети уже не боялись их.

Уцелевшие после боя солдаты не хотели каши, а просили только пить. И произносили отрывисто непонятные слова: «Иванов», «Петров», «Яшин»… Бородатый солдат повторял их хриплым голосом, каждый раз вздрагивая. И, добавляя немецким детям каши, говорил:

– Кушайте, сироты, кушайте…

И украдкой, словно стесняясь, все смахивал что‑то с ресниц. Словно в глаза ему попадали соринки и пепел, вздыбленные вихрем жестокого боя.

Дети ели кашу и, поглядывая на солдата, удивлялись: разве солдаты плачут?

 

 

Николай Чуковский

В ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

 

Рис. А. Лурье

 

В тот самый день, когда по радио сообщили, что Берлин взят нашими войсками, летчик Коля Седов был сбит зенитным снарядом.

Это видел летчик Лукин, всегда летавший вместе с Седовым. Они вдвоем кружили над морем, следя за движением немецких кораблей, удиравших из Либавы. В Либаве и ее окрестностях немцы были нашими войсками вплотную прижаты к морю и могли удирать только по воде. Истребители Лукин и Седов вели разведку: выслеживали удиравшие немецкие суда.

Оба они знали, что война вот‑вот кончится, что немцы обречены и что эта разведка, быть может, последнее боевое задание, которое им поручили. Чувство торжества и счастья не покидало их в полете ни на мгновение. А между тем разведка оказалась трудной, потому что ветер гнал по морю длинные полосы тумана. Коля Седов только оттого и попал под снаряд, что слишком близко подошел к удиравшему суденышку, стараясь разглядеть его сквозь туман.

У Лукина горючего оставалось на семь минут полета – ровно столько, сколько нужно, чтобы долететь до аэродрома. Он как раз собирался повернуть к дому и приказал Седову следовать за собой. Они могли разговаривать друг с другом в полете, потому что у обоих были радиоаппараты. Но не успел он произнести ни слова, как услышал у себя в шлемофоне резкий грохот: это в самолете Седова взорвался снаряд. Лукин обернулся, увидел пылающий самолет, волочащий за собой столб бурого дыма, и помчался к нему.

Седов выпрыгнул из самолета. Метров восемьсот пролетел он, не раскрывая парашюта. Наконец парашют раскрылся, и падение резко замедлилось. Лукин успел, снижаясь, два раза облететь вокруг Седова, прежде чем тот коснулся гребней волн.

Кружась вокруг парашюта, мечущегося на ветру, Лукин думал только об одном: раскроется у Седова резиновая лодка или не раскроется? Как все морские летчики в последний год войны, Седов был снабжен резиновой лодкой, занимавшей в сложенном виде очень мало места и раскрывавшейся от прикосновения к воде.

Лукин тоже имел такую лодку, но никогда не видал, как она раскрывается, и потому не был уверен, раскроется ли лодка Седова. Но не успел он сделать третьего круга, как лодка раскрылась. Она была похожа на байдарку или на каюк эскимоса. В ней сидел Седов и махал Лукину рукой.

Летя теперь над самой водой, Лукин с удивлением заметил, как высоки волны. Сверху, с высоты двух тысяч метров, где он только что был, море не казалось ему таким бурным. Седов в своей лодочке подпрыгивал на белых гребнях. Волосы его развевались по ветру: он, падая, потерял свой шлем.

Лукин ничем сейчас не мог ему помочь. Он убедился, что немецкого судна, сбившего Седова, отсюда, снизу, не видно. До берега было километров восемь. Горючего у Лукина осталось на три минуты. Медлить больше невозможно. Он взмыл и помчался.

Чтобы добраться до аэродрома, ему нужно было долететь до берега и перемахнуть через береговую полосу, где все еще держались немцы. Аэродром был расположен позади немцев, на поляне посреди леса, и на такой далекий путь горючего уж никак хватить не могло. Был только один выход – за оставшиеся три минуты подняться как можно выше и оттуда, с высоты, попытаться спланировать на аэродром. И Лукин понесся к берегу, круто набирая высоту.

О себе он не беспокоился. Он был уже немолод, двадцать лет проработал в авиации, обучил несколько поколений летчиков, служа инструктором в летной школе, провоевал всю войну с первого дня и управлял самолетом, как собственным телом, – почти без размышлений, твердо и уверенно. Он думал только о Седове. Коля Седов был гораздо моложе Лукина и казался Лукину почти ребенком. Последние три года они не разлучались, спали вместе, ели вместе, во всех полетах и боях были вместе.

Летчики‑истребители летают парами, и такую пару составляли Лукин и Седов: Лукин был ведущий, а Седов ведомый. В воздушном бою ведущий выслеживает и догоняет противника, наносит ему удар, а ведомый сзади охраняет ведущего, потому что летчик‑истребитель на самолете один и не может одновременно смотреть и вперед и назад. Седов, охраняя Лукина, столько раз спасал его от смерти, что между ними установилась совсем особая близость, редко встречающаяся между людьми других профессий.

Три минуты кончились, когда Лукин находился как раз над береговой чертой. Мотор замолк, наступила странная, непривычная тишина. В этой тишине самолет продолжал двигаться вперед, медленно снижаясь. Немецкая зенитка раза три выстрелила по Лукину и замолчала: слишком еще высоко он находился, чтобы надеяться в него попасть. Ветер дул с моря, попутный, и очень помогал Лукину, однако над линией фронта он прошел уже так низко, что мог различить пулеметчиков, лежавших у пулеметов.

Теперь до самого аэродрома был только лес, ни одной поляны, где можно было бы сесть. Лукин медленно плыл на беззвучном самолете над щетиною елок, которые, казалось, поджидали его. Прямо перед собой он увидел бугор, поросший лесом, и в течение нескольких секунд был почти убежден, что этого бугра ему не преодолеть. Но порыв ветра перетащил его через верхушку бугра. Отсюда уже виден был аэродром. Самолет Лукина выпустил шасси. Почти касаясь колесами острых еловых вершин, он пролетел последнюю сотню метров и опустился на самый край аэродрома.

Приказав своему технику заправить самолет горючим, Лукин побежал к землянке, где помещался командный пункт полка. Снег сошел еще совсем недавно, на аэродроме блестели лужи, меховые унты Лукина сразу намокли, и бежать было трудно. Пар валил от него, когда он, запыхавшийся, стоял перед командиром полка и докладывал о том, что случилось с Седовым.

Офицеры штаба полка, сидя между неотесанных бревен, подпиравших потолок, были сегодня заняты той же работой, что всегда, – говорили по телефону с дивизией, составляли донесения, чертили графики боев; как всегда, несколько летчиков, неуклюжих и огромных, словно медведи, толпились у входа в ожидании приказаний; как всегда, как каждый день, дневальные и связные топили печурку, подметали пол; но на всех лицах сегодня было что‑то новое – торжественное и счастливое. Все они уже знали, что победа одержана, что Берлин взят, что вот‑вот гитлеровцы капитулируют и войне конец.

Выслушав доклад Лукина, командир полка приказал немедленно позвонить в дивизию, чтобы на помощь Седову выслали гидросамолет и катер. Посмотрев на лицо Лукина, расстроенное, утомленное и раскрасневшееся, он сказал ему мягко:

– А вы пойдите и отдохните.

К Лукину в полку относились с особым уважением не только потому, что он был один из лучших летчиков, но и потому, что он был старше всех по возрасту. Сам командир полка лет десять назад курсантом учился у Лукина фигурам высшего пилотажа. Он всегда старался предоставить Лукину покой и отдых, если это было возможно. Но Лукин не ушел.

– Гидросамолет могут подбить «фокке‑вульфы», – сказал он.

– Я вышлю кого‑нибудь из наших летчиков для сопровождения гидросамолета, – ответил командир полка.

Лицо Лукина стало упрямым.

– Они не найдут, – сказал он. – А я знаю это место наизусть.

Командир понял, что удерживать его не стоит. Лукин выскочил из землянки командного пункта и, тяжело дыша, побежал к своему самолету.

С гидросамолетом он встретился в условном месте над морем. Гидросамолет, громоздкий, неуклюжий, с трудом преодолевал ветер, который стал еще сильнее. Созданный и для полета и для плавания, он и летал и плавал недостаточно хорошо. Два длинных поплавка, подвешенных снизу – реданы, – делали его медлительным и неповоротливым в воздухе. В безветренную погоду он, конечно, имел бесспорные достоинства, так как был силен и мог поднять много груза, но при ветре летать на нем было трудно. Ветер не обтекал его, а ударял плашмя в его широкое тело с разными пристроечками и башенками, сбивал с курса, кренил, поворачивал. Лукин кружился перед ним: то залетал далеко вперед, то возвращался, чтобы не потерять его из виду. Эта необходимость возвращаться раздражала и тревожила Лукина. Он чувствовал, что приближаются сумерки.

В сущности сумерки уже начались. День был пасмурный, тусклый, но к этой тусклости примешивалась уже особая тень – знак близящейся ночи. Еще чуть‑чуть стемнеет, и нелегко будет отыскать Седова в его крохотной лодочке среди бесконечного простора моря. Не совладав со своим беспокойством, Лукин оставил гидросамолет далеко позади и помчался вперед один.

Он то взмывал ввысь, чтобы видеть как можно шире и дальше, то спускался к самым волнам, чтобы лучше их разглядеть. Волны испугали его. Они вздымались тяжелыми бурыми буграми, рябыми от ветра, и были теперь гораздо больше, чем во время его прошлого полета. Ветер, как назло, крепчал, тучи стремительно неслись над морем, разыгрывалась буря, и страшно было подумать, что должен был чувствовать Коля Седов в своей крохотной лодочке. Жив ли он еще?

И вдруг Лукин заметил над морем хорошо знакомый ему силуэт «фокке‑вульфа».

Немецкий истребитель «фокке‑вульф» взлетал свечкой вверх, потом переворачивался и почти отвесно шел к воде, стреляя из пулемета. Вода кипела под ним от пуль. Выпустив очередь, «фокке‑вульф» переворачивался над самой водой и опять несся вверх, чтобы снова ринуться вниз, стреляя.

Круто повернув, Лукин помчался к «фокке‑вульфу». Но «фокке‑вульф», заметив советский истребитель, бросил свое занятие и на предельной скорости понесся к берегу. В эти последние дни войны немецкие летчики уже не решались вступать в бой с советскими самолетами.

Лукин не стал его преследовать. Он домчался до того места, где только что вода кипела под пулями, и увидел маленькую лодочку, которая качалась на волнах. Седов не сидел в лодочке, а лежал ничком, Лукин видел только его спину. Он уже не сомневался, что «фокке‑вульфу» удалось застрелить Седова. Вдруг Седов поднял лицо и взглянул прямо на самолет Лукина. Он сел и замахал Лукину рукой. Несмотря на сумерки, Лукин был убежден, что Седов ему улыбнулся.

Лодочка Седова с необыкновенной легкостью взлетала на гребень волны, а потом скользила вниз, в провал между волнами. Надутая воздухом, она оказалась удивительно устойчивой. Седов сидел в ней и греб руками, как веслами. Он греб, направив нос лодочки в сторону открытого моря, стараясь уйти от захваченного немцами берега, к которому его несло ветром.

Лукин давно заметил, что расстояние между Седовым и берегом сильно уменьшилось. Гребя ладонями, трудно держаться против такого сильного ветра. Да и долго ли можно так грести? Ветер принесет его к немцам. Лукин сделал круг и опять помчался к Седову. На этот раз он пронесся от него так близко, что едва не задел. В течение мгновения между ними было не больше двух‑трех метров, и все же он не мог помочь ему, не мог сказать ему ни слова. Промчавшись мимо, он увидел приближающийся гидросамолет.

Гидросамолет шел низко над водой, почти касаясь верхушек волн своими длинными поплавками. Командир экипажа – на гидросамолете был экипаж из трех человек – вел свой странный, похожий на громадную водяную птицу корабль прямо к Седову.

Лукин ждал, что гидросамолет вот‑вот сядет на воду и подберет Седова. Но случилось не так. Долетев до Седова, гидросамолет, вместо того чтобы сесть, понесся дальше, слегка набирая высоту. Отойдя метров на двести, он сделал круг и полетел обратно. Но опять не сел возле Седова, а пронесся мимо.

Лукин связался с командиром гидросамолета по радио.

– Садитесь! – закричал он ему. – Отчего вы не сели?

– Сесть при таком ветре нельзя, – услышал он в ответ. – Нас перевернет.

– А вдруг не перевернет?

Лукин и сам понимал, что перевернет. Командир гидросамолета сказал ему, что с юга идут три катера на помощь Седову; он сам их видел несколько минут назад. Лукин полетел навстречу катерам.

Быстро темнело, и катера он заметил только по белым бурунчикам. Он подлетел к ним ближе. Они стремительно шли кильватерной колонной, рассекая волны, тонкие радиомачты раскачивались. С катеров заметили его самолет, и он повел их прямо к Седову, то залетая вперед, то возвращаясь.

До Седова оставалось не больше двух километров, как вдруг катера замедлили ход. Они перестроились, слегка отступили и начали медленно обходить Седова по большой дуге. Эта непонятная задержка вывела Лукина из себя. Темнота сгущалась каждое мгновение; через несколько минут он уже и сам не найдет Седова.

Не имея возможности разговаривать по радио с командиром катеров, он связался с командным пунктом своего полка. Может быть, там что‑нибудь знают. С командного пункта полка позвонили на базу катеров, а тем временем, пока тянулись эти переговоры, все три катера повернули и пошли прочь, в открытое море.

Лукин в отчаянии и бешенстве кружил над ними. Наконец с командного пункта полка ему сообщили:

– Мины.

– Какие мины?

– Море в этих местах заминировано. Седов находится в самой середине минного поля. Катера подойти к нему не могут. Вот если бы не так темно…

Все это было как колдовство. Словно заколдованный, сидел Седов в своей резиновой лодочке, и снять его оттуда не было никакой возможности. Совсем стемнело. Лукин больше не видел ни волн, ни Седова. Дальнейшие попытки спасения приходилось отложить до утра. Лукину оставалось только одно: вернуться на аэродром. В мучительной тоске летел он над темным морем, над темным лесом.

Мины Седову не страшны: лодочка его слишком легка, чтобы подорваться на мине. Не страшны ему пока и «фокке‑вульфы»: они не найдут Седова в темноте, да и не станут искать. Вот разве на рассвете… Но увидит ли еще Коля Седов этот рассвет? Его или перевернет волной, или вынесет на берег, к немцам…

Сдав самолет технику, Лукин, не ужиная, побрел по темному, пустынному аэродрому к кубрику. Морские летчики, подобно морякам, то помещение, в котором спят, называют кубриком. Обычно это просторная землянка на краю аэродрома, защищенная от вражеских бомб тремя‑четырьмя накатами толстых бревен. В кубрике, где жил Лукин, горела яркая электрическая лампа, озарявшая девять коек.

Летчики уже поужинали и только что пришли из столовой. В столовой они слушали московскую радиопередачу, полную подробностей взятия Берлина, и обсуждали ее, рассаживаясь по своим койкам.

Они все уже знали о несчастье с Седовым и, увидев Лукина, примолкли. Они любили Седова, боялись за его судьбу и жалели, что в такой счастливый день его нет вместе с ними. Им было жалко и Лукина: лысеющий, пожилой, с утомленным лицом, он, казалось, осунулся за этот день и еще постарел. Они стали убеждать его, что, пока Седов жив, еще не все пропало, и советовали ему пойти поужинать.

Но Лукину совсем не хотелось есть. Не раздеваясь, он лег на свою койку. Койка Седова была пуста. Лукин всегда спал рядом с Седовым, между их койками стояла только небольшая тумбочка, вроде шкафчика, служившая им обоим. Лукин привык видеть совсем близко голову Седова с раскинутыми по подушке почти желтыми волосами, привык слышать его дыхание.

Дверца тумбочки была выломана, и там внутри, на виду у всех, лежали вместе мелкие вещи Лукина и Седова. У Лукина вещей было мало: зубная щетка, бритвенный прибор; зато Седов хранил в тумбочке много всяких пустяков, которыми он дорожил: карандашик в металлической оправе, трубка с чертиком, кинжал, набор зажигалок и мундштуков, коробочки, флакончики, даже пуговицы… В увлечении Коли Седова этим вздором было много еще совсем детского, очень милого для Лукина. Каждая эта вещь была хорошо знакома Лукину, и, глядя на них, он вспомнил смех Седова, его веселые, смелые, добрые глаза.

Толстой пачкой лежали в тумбочке письма, которые Седов получил из дома за три года войны. У Седова были отец и мать и две сестры, обе моложе его, младшая совсем маленькая. У Лукина не было родных: родители давно умерли, а своей семьей он не обзавелся. Родных Седова он никогда не видел, но знал о них все, словно прожил вместе с ними много лет. Седов всегда рассказывал про них, показывал все письма из дому. И Лукину было хорошо известно каждое письмо в этой пачке.

Все уже спали, и один только Лукин бессонными глазами глядел в потолок, когда в кубрик вошел командир полка. Он подошел к койке Лукина, сел у его ног и вполголоса, чтобы никого не разбудить, стал обсуждать с ним план спасения Седова. Он говорил деловито, не выражая ни сожаления, ни соболезнований, не уверяя, что все непременно кончится благополучно. И за эту сдержанность Лукин был ему благодарен.

Они оба сразу сошлись на том, что Лукину следует вылететь при первых проблесках зари, чтобы найти Седова раньше, чем его найдут «фокке‑вульфы». Командир полка больше не предлагал послать кого‑нибудь вместо Лукина. В остальном опять было решено испытать и катера и гидросамолет. Ничего другого нельзя было придумать. Прогноз погоды на завтра хороший, – сказал командир полка, уходя. – Через час ветер уляжется и волны станут меньше.

После его ухода Лукин вышел из землянки посмотреть, что делается на дворе. Ночь для начала мая была на редкость темная, черные тучи низко неслись над лесом, ветер кидал из стороны в сторону тяжелые лапы елей. Все это не предвещало ничего доброго. О хорошей погоде командир полка говорил, конечно, просто так, в утешение.

Вернувшись в кубрик, Лукин опять лег на свою койку, даже не пытаясь заснуть. Светало очень рано, до рассвета оставалось часа два. Два часа пролежал он не двигаясь. Потом снова вышел.

Ночь еще не кончилась. Но как все изменилось! Тучи исчезли, и большие звезды сияли на высоком небе, начавшем уже слегка бледнеть. Очертания деревьев неподвижно чернели в холодном воздухе. Ветра не было.

На востоке за лесом чуть‑чуть розовело. Пора. В тающих сумерках самолет Лукина понесся на запад к морю.

Он перелетел через немцев, прижатых к берегу, и был уже далеко над морем, когда сзади, из‑за берега, встало солнце. Оно сначала позолотило легкие облачка в вышине, потом озарило самолет. Лучи его сверкали так ослепительно, что в сторону берега было нестерпимо смотреть. И только до моря они еще не добрались: над морем все еще клубился синий сумрак.

Но вот наконец озарилось и море. Волны все еще были велики, но катились как‑то лениво. Ветер не рябил их, как вчера, не срывал с них верхушки, не пенил. Ни клочка тумана над волнами; весь огромный простор был отчетливо виден от горизонта до горизонта.

Бесконечная сияющая пустыня. Ни дымка, ни паруса. И нигде ни малейшего признака маленькой лодочки Седова.

Лукин несся то вверх, чтобы видеть подальше, то над самыми волнами, чтобы не пропустить ни одного метра поверхности. Он то приближался к берегу, то уходил в одну сторону, то в другую. Седова не было.

Лукин в отчаянии готов был уже сообщить на командный пункт, что ночью Седов погиб и дальше искать его бесполезно, как вдруг на поверхности моря, в стороне берега, заметил несколько всплесков – словно большая рыба, разыгравшись на солнце, пыталась выскочить из воды. Лукин отлично знал, что это такое. Такими с высоты кажутся разрывы артиллерийских снарядов, упавших в воду. Немецкие береговые батареи обстреливали море. Почему?

Солнце, висевшее над самым берегом, слепило глаза и мешало смотреть. Лукин мчался навстречу солнцу, к берегу. Теперь, когда он подлетел ближе, разрывы снарядов казались ему не всплесками, а столбами белой пены и бурого дыма. Эти столбы, возникающие на широком пространстве, были особенно густы в одном месте. И там, где разрывы снарядов были гуще всего, Лукин увидел лодочку Седова.

Лукин понял, почему он не видел ее до сих пор. Она находилась слишком близко от берега, ближе, чем он предполагал, и солнце мешало ему смотреть. От Седова до берега было не больше двух километров.

Немцы видели Седова отлично, солнце им не мешало, и они били по нему прямой наводкой. Снаряды разрывались то справа от него, то слева, то перед ним, то за ним. В такую маленькую цель попасть нелегко, и все же некоторые снаряды разрывались так близко, что лодочку подкидывало.

Среди всех этих взрывов Седов неподвижно сидел в своей лодочке, ко всему равнодушный. Казалось, он дремал. Он больше не греб руками – вероятно, у него уже не было сил грести. Может быть, он умер? Но когда Лукин пронесся над самой головой Седова и обернулся, ему показалось, что Седов приподнял голову и смотрит на него.

Наконец появился гидросамолет. Ветра не было – гидросамолет мог сесть на воду, не рискуя перевернуться. Лукин помчался к нему навстречу, чтобы привести его к Седову. Теперь Лукин был спокоен. Если в ближайшие три минуты ни один снаряд не попадет в лодочку, Седов будет спасен.

Гидросамолет сел на воду в полукилометре от Седова и, как большая белая водяная птица, поплыл к нему, оставляя за собой длинный пенистый след. И сразу же немецкие артиллеристы, обрадовавшись, что перед ними такая крупная мишень, оставили Седова в покое и перенесли весь огонь на плывущий гидросамолет. По Седову стреляла одна батарея, по гидросамолету било, по крайней мере, пять батарей, – весь берег осыпал его снарядами. Столбы воды ежесекундно обступали его со всех сторон, окружали его все теснее.

Гидросамолет несколько замедлил ход, свернул сперва вправо, потом влево. Некоторое время он, плывя широкими зигзагами, все еще пытался двигаться в сторону Седова. Но скоро взрывы окончательно преградили ему путь, и он только метался, стараясь увернуться. Лукин понял, что гидросамолет погибнет, если сейчас же не взлетит. И гидросамолет взлетел.

Лукин низко носился большими кругами над Седовым, мучаясь от своей беспомощности. Немцы на берегу окружены, разгромлены, и надеяться им не на что. Седов жив, качается на волнах в своей лодочке, озаренный ласковым майским солнцем; лучший друг его, Лукин, то и дело проносится над самой его головой, и все же он обречен и спасти его никак не удастся. Гибель Седова не принесет немцам никакой пользы, их злоба бессмысленна, и все‑таки они его погубят. Неужели им позволят его погубить?

Командный пункт полка поминутно запрашивал Лукина о положении дел. Из переговоров по радио Лукин знал, что все наши авиационные, морские и сухопутные части, расположенные вокруг на сто километров, знают о Седове и внимательно следят за его судьбой.

Сам командующий флотом приказал сделать все возможное, чтобы Седов был спасен. И действительно, все возможное делалось: там, за минным полем, уже сияли на солнце присланные для спасения Седова катера.

По правде сказать, к их появлению Лукин вначале отнесся довольно равнодушно: они ведь приходили сюда и вчера вечером. Впрочем, на этот раз у них, видимо, был какой‑то особый план. Два катера – один совсем маленький, другой побольше – двинулись необыкновенно сложным и извилистым путем в глубь минного поля. Лукин понимал, что вблизи от берега мин нет и что минное поле уже осталось позади Седова: немцы обычно не ставили мин у самого берега, чтобы дать возможность своим судам двигаться вдоль береговой полосы. Но катерам, стремящимся подойти к Седову со стороны открытого моря, нужно преодолеть широкое заминированное пространство.

Страшно было смотреть, как шли они ощупью, один по следу другого, то сворачивая, то останавливаясь, иногда даже пятясь назад. При свете дня мину легче заметить, чем в сумерки, и все же каждое мгновение Лукин ждал взрыва. Однако взрыва не было. Оба катера медленно, но упорно приближались к берегу, и мало‑помалу их движения становились все увереннее. Видимо, самую страшную часть минного поля им удалось уже преодолеть.

И все‑таки Лукину казалось, что они совершили этот опасный и сложный подвиг напрасно. Он знал, что катер – еще лучшая мишень для артиллерии, чем плывущий по воде гидросамолет.

Немцы пока не стреляли. Они притаились, следя за движением катеров, чтобы подпустить их поближе и бить наверняка. И первый снаряд взорвался как раз в то мгновение, когда оба катера, почувствовав, что вышли на свободную воду, стремительно понеслись вперед.

Они неслись, а снаряды рвались вокруг, и сверкающие столбы воды обступали их все гуще и гуще. И вдруг над передним катерком возникло небольшое плотное облачко дыма. Лукину сначала показалось, что в катер попал снаряд и поджег его. Нет, он ошибся. Облачко дыма росло, росло, росло, протянулось за катером бесконечным хвостом и, повиснув огромным занавесом, скрыло полморя. И Лукин, ликуя, понял: дымовая завеса!

Немцы тоже поняли, и огонь всех своих батарей сосредоточили на маленьком катерке. Волоча за собой все расширяющийся дымный хвост, он, бесстрашный, мчался… нет, не к Седову, а прямо к берегу по клокочущему от взрывов морю, потом повернул и понесся между берегом и Седовым. Опять повернул и сам скрылся за своей завесой.

Стена плотного дыма, растянувшись на много километров, скрыла от немцев и Седова и оба катера. Немцы перестали стрелять. Лукин тоже ничего не видел, потому что и сам попал в дымную мглу, подымавшуюся все выше.

Когда он наконец из нее выбрался, он снова нашел лодочку Седова. Она была пуста. Два катера осторожно пробирались гуськом через минное поле, направляясь в открытое море.

Час спустя Лукин сидел в землянке командного пункта полка и звонил по телефону на базу катеров. Оттуда ему сообщили, что Седова уже привезли.

– Ну как он? Здоров?

– Здоров.

– Что делает?

– Спит.

Лукин и сам очень хотел спать. От бессонной ночи, от длинного полета, от пережитого волнения он весь был полон счастливой усталости. Он пошел в кубрик, разделся и лег. «Седов спасен!» – думал он, засыпая.

Спал он спокойно и очень долго, много часов. «Седов спасен!» – подумал он, проснувшись. Он пошел в землянку командного пункта и опять позвонил на базу катеров.

– Седов спит, – ответили ему.

– Еще не просыпался?

– Не просыпался.

В этот день так ему и не удалось поговорить с Седовым: Седов спал. Только на следующее утро Седов наконец подошел к телефону.

– Коля!.. Ну как, выспался?

– Выспался.

– Очень было трудно на лодке?

– Очень. Ночью меня чайки измучили, кружились надо мной, садились на голову, на плечи, я только и делал, что гонял их… Я знал, что меня выручат.

– Знал?

– Не сомневался… А ты слышал новость? Только что сообщили: Германия капитулировала.

Война кончилась. Это был первый день мира.

 

 

Борис Полевой

СБЫЛОСЬ!

 

Рис. Г. Калиновского

 

В конце декабря 1941 года пришла из редакции на фронт телеграмма. Просили написать, как встретят Новый год в одном из наступающих подразделений. Сделать это казалось не очень трудным. Хотя первое зимнее наступление Советской Армии было в те дни в самом разгаре, линия фронта после взятия Калинина еще не успела отодвинуться далеко.

В ясную, хрусткую, остро сверкавшую звездами и снегом ночь мы по знакомым лесным дорогам, до глянца укатанным колесами наступающих батарей, часа за полтора добрались до передовой, которая никак особенно тогда не обозначалась, а скорее угадывалась по близкому зареву пожаров, по автоматной трескотне да по непрерывному мерцанию синеватых немецких ракет.

Все двигалось. Смерзшийся до твердости фарфора снег скрипел под ногами пехоты. Звеня цепями, ревели на подъемах грузовики. Тарахтели тракторы, тащившие огромные пушки; измученные заиндевевшие лошади, храпя и фыркая, тянули орудия. Звенели хриплые крики повозочных: «Марш, марш, марш!» От мороза трещали стволы деревьев и стонали оборванные, скрученные штопором провода.

В сутолоке бурно развивавшегося наступления найти какой‑нибудь низовой штаб, все время менявший свое место, оказалось невозможным. Узкие лесные дороги были совершенно забиты обозами наступавших полков. Местами образовались многоверстные пробки. Завязнув в хвосте одной такой пробки, мы пешком добрались до придорожной деревни, – собственно, даже не деревни, а огромного догоравшего пепелища, у пожарищ которого грелись озябшие шоферы, обозники и пехотинцы, – зашли в единственную уцелевшую просторную избу, где, по всему видать, когда‑то помещались колхозные ясли, и тут решили встретить Новый год.

Изба эта, как сказочный терем‑теремок, была набита военным людом. На полу от тесноты нельзя было ни лежать, ни даже сидеть. Зашедшие погреться и перекурить в тепле стояли стеной, прижимаясь друг к другу. Забиты были и сени. Оттуда несся густой, богатырский многоголосый храп. Печь и полати заселили сибиряки‑лыжники, здоровые, как на подбор, ребята. За сизыми слоями тяжелого махорочного дыма они в своих белых маскировочных халатах походили на привидения. Лыжи стояли перед избой, и часовой, карауливший их, сказал, что батальон этой ночью идет в атаку преследования.

Близость боя не волновала, скорее возбуждала этих бывалых, обстрелянных солдат. Они расположились на огромной печи по‑калмыцки, так, что посреди оказалось свободное пространство. Тут они хозяйственно разложили снедь.

Печь была такой просторной, что на нее втянули появившегося в дверях раненого пехотинца с перебитой рукой, привязанной бинтом к куску драни, а потом, переведя на полати еще кого‑то из своих, подняли на печь и женщину с грудным младенцем, который, как детеныш кенгуру, торчал у нее на животе, в разрезе расстегнутого полушубка, пестрого от заплат. Снизу мы видели, как под шутки и смех они заботливо усаживали ее у стенки. Растроганными и грустными глазами смотрели при этом солдаты на разрумянившееся личико спавшего малыша.

– Милости прошу к нашему шалашу, товарищ командир, извиняюсь, не вижу под шубой вашего звания, – гостеприимно прохрипело с печи одно из веселых белых привидений, обращаясь, по‑видимому, ко мне. – Мы сегодня богатые, Новый год встречаем, как говорится, чем бог послал.

По тем трудным временам сибиряки оказались действительно богатыми. На двух чистых полотенцах лежали перед ними три алюминиевые фляги, горка крупно нарезанного пожелтевшего свиного сала, искрившиеся жиром куски колбасы, замерзшей настолько, что ее приходилось не резать, а рубить, и бурые, правда совершенно высохшие и заплесневевшие, но вкусно пахнущие ржаной кислотцой коржики на сметане, выпеченные по всем правилам мирного времени.

– Из посылок. На праздник землячки подкинули, – пояснил один из лыжников, невысокий старшина с русыми, подкрученными вверх усиками, тоненькими, как мышиные хвостики. – Кушайте, не стесняйтесь, от самого чистого сердца присланы, от самой, как говорится, глубины души. Вот оно и письмо тут. Может, интересуетесь? Прочтите, вкуснее пища покажется.

И острым лучом потайного фонарика он осветил изрядно потертый и совершенно промасленный, должно быть долго ходивший по рукам читаный‑перечитаный листок бумаги:

«Родные наши бойцы! От чистого сердца поздравляем вас с Новым годом. Мы желаем вам в новом году всемирно‑исторических побед над проклятым фашизмом, а также шлем вам наш скромный подарок. Кушайте и пейте себе на доброе здоровье и вспоминайте о неизвестных вам девушках… Мы тоже сейчас делаем, что можем, для победы, а что – секрет, но это неважно, потому что вы видите это у себя на


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: