Воскрешение из мертвых

 

Ньюкаслский порт чуть не сделался последним портом моей жизни.

На другой день нашей стоянки, вечером после работ, я отпросился на берег и сел на одну из многочисленных перевозочных шлюпок, обходивших стоявшие на якорях суда и поддерживавших сообщение с берегом.

В шлюпке кроме меня уже сидели несколько моряков с других кораблей и какие-то женщины.

Солнце село, и темная южная ночь надвинулась черной папахой на многолюдный рейд, такой оживленный какой-нибудь час назад, а теперь совершенно замерший. Небо было обложено сплошными тучами, ревниво прятавшими южные звезды. Холодный зюйд-вест развел в бухте порядочное волнение, и соленые брызги то и дело обдавали нас с ног до головы.

Наконец мы подошли к какой-то пристани. Был отлив, и на пристань надо было вылезать по высокой лестнице.

Первым выскочил один из перевозчиков, чтобы собирать деньги от выходящей публики, за ним — я.

Когда я уже стоял наверху и копался в своем кошельке, отыскивая обычные «шесть пенсов», то увидел, что по крутой лестнице с большим трудом взбирается одна из наших дам. Перевозчик нагнулся, чтобы подать ей руку, а я, желая дать им обоим дорогу, сделал шаг назад и, не заметив в темноте, что и так стоял у самого края, стремглав полетел вниз и ключом пошел ко дну…

Оттолкнувшись от дна, я начал медленно подниматься вверх и тут с ужасом почувствовал, что моя правая рука, ушибленная или вывихнутая при падении, висит как плеть…

Сознание не покидало меня ни на секунду. Усиленно работая левой рукой, выплыл я на поверхность и, с трудом поддерживаясь, осмотрелся. Со всех сторон меня окружали сваи, на которые опиралась пристань. Подплыв к ближайшей, я обхватил ее здоровой рукой, но рука бессильно скользнула по обросшему морской травой бревну, а толчея от стиснутой между сваями зыби моментально оторвала меня прочь, и я снова начал барахтаться и медленно опускаться на дно. В это время до меня донеслись голоса.

— Где он? Давайте фонарь!.. Крюк, крюк!.. — кричал какой-то бас, и этот бас вдруг почему-то показался мне темно-зеленым.

Мне стало ужасно смешно: я открыл рот, и противная морская вода быстро наполнила его. Это отрезвило меня на мгновение. «Я тону!» — как молния прорезалась мысль в моем мозгу, и снова стал я изо всех сил работать левой рукой и выплывать на поверхность… Передохнув, я хотел крикнуть, но не успел: волна покрыла меня с головой…

Вдруг что-то зазвенело, закружилось; в глазах стали быстро вертеться какие-то красные круги, и я стремглав полетел в бездну. «Умер!» — смутно мелькнуло в мыслях… Но вот полет мой стал медленнее, тише, круги как-то побледнели, из красных сделались желтыми и синими, стали шире, и вдруг я почувствовал под левой рукой что-то теплое, мягкое, мохнатое. Я нагнулся посмотреть — это была кошка; встретившись со мной горящими ярко-зелеными глазами, она жалобно замяукала и впустила мне в левый бок острые длинные когти. Я схватил ее за шиворот, но она еще крепче впилась в мое тело и плотно прильнула отвратительным мохнатым мокрым туловищем. Я опять хотел закричать, но кошка оторвалась и тоже стремглав полетела куда-то… Все темно и тихо кругом…

Сколько прошло времени, я не знаю, но вот сначала смутно, а потом все яснее и громче какой-то голос твердит мне: «Проснись, открой глаза, ты не утонул, не умер, это было все во сне, это страшный сон, это кошмар». Я делаю нечеловеческое усилие и открываю глаза…

Долго глядел я, ничего не понимая; наконец мало-помалу стал соображать, что лежу в странном положении, лицом вниз, на чем-то твердом, под животом у меня подложен какой-то валик и что-то тяжелое, не мягкое, но и не твердое прикрыло меня с головой. Я попробовал ползти, отталкиваясь одними ногами, и почувствовал, что странная вещь, которой я был покрыт, остается позади… Еще минута, и луна, высоко стоящая в небе, очистившемся от туч, облила меня своим холодным зеленоватым светом…

Постепенно приходя в себя и вспоминая шаг за шагом все, что со мной было, я понял, что, спасенный каким-то чудом, я был привезен на «Армиду» и здесь положен ничком на палубу и покрыт брезентом. Но зачем же меня оставили в таком виде ночью на палубе? Неужели считали уже мертвым? Дрожь пробежала по телу.

Я попробовал встать, но как только шевельнул правой рукой, она невыносимо заныла в локте. Однако, кое-как поднявшись с помощью левой руки и придерживая ею страшно болевшую голову, я побрел в кубрик. Тут я заметил, что был совершенно гол. Холодный ветер пронизывал до костей — я дрожал, а голова, точно налитая свинцом, бессильно качалась при каждом шаге.

Вдруг раздались нечеловеческий крик и топот: это вахтенный, считавший меня покойником, увидя меня направляющимся в кубрик, бросился со страху бежать.

В кубрике все спали. Боясь произвести и здесь такое же впечатление, я не стал никого будить и, добравшись до койки, лег, закутавшись в одеяло, и скоро забылся тяжелым, болезненным сном. Проснулся я уже в кормовой запасной каюте и со здоровой рукой. Оказывается, что английский доктор вправил мне спящему вывихнутую в локте руку. Говорят, я только страшно крикнул и моментально снова заснул.

Спасение же мое произошло следующим образом. Один из бывших в шлюпке пассажиров-моряков увидел меня в тот момент, когда, показавшись на секунду на поверхности, я во второй раз пошел ко дну. Он нырнул за мной и, схватив сзади под мышку левой руки, выплыл на поверхность. Откачивание и оттирание в шлюпке не привели ни к чему, и перевозчик привез меня на «Армиду» как утопленника. Здесь были снова nepeпpoбованы все известные средства, а затем, видя их безуспешность, капитан велел положить меня ничком на палубу, подложить под живот мое же свернутое платье и, накрыв брезентом, оставить до утра. Так пролежал я с девяти часов вечера до двух часов ночи, когда благодаря какому-то чуду жизнь вернулась ко мне сама собой. Через день я снова принимал уже участие в судовых работах.

В Ньюкасле на берегу я не нашел ничего интересного: город очень напоминал провинциальные английские города. Такие же гладко мощенные улицы, двух- и трехэтажные дома, крытые черепицей, магазины, освещенные газовыми рожками, фундаментальные и важные полицейские, «бобби», как их называют матросы.

Интересно, откуда происходит это слово: от собственного ли шутливо сокращенного имени (например, матросов зовут «джек», солдат — «томми») или от жаргонного слова «боб», обозначающего шиллинг? Английские полисмены, когда их о чем-нибудь просят, часто притворяются, что ничего не слышат, и поворачиваются к вам спиной, заложив назад руки и сложив одну из ладоней лодочкой. Если в эту лодочку положить шиллинг, то «бобби» мгновенно повертывается к вам лицом и делается необыкновенно любезным.

Целую неделю, если не больше, простояли мы на якоре в ожидании своей очереди; затем нас поставили к пристани рядом, с американским барком «Делавар», на котором оказалось двое приятелей с «Карлтона».

 

В Батавию

 

Нагрузившись углем, «Армида» весело натянула белые хлопчатобумажные паруса, и тронулась в Батавию.

Быстро уменьшали мы широту и на восемнадцатый день плавания вошли в Торресов пролив. В то время редко кому приходилось проходить этим опасным и тогда еще мало исследованным местом. Коралловые рифы и банки так часто служили могилой кораблям, что между моряками не много находилось охотников полюбоваться на покрытые тропической зеленью острова, опрокинувшиеся, как в зеркале, в ярко-голубой и прозрачной воде Торресова пролива.

Осмотрительно вошли мы в этот прекрасный, но коварный пролив. Все верхние паруса были убраны, фок и грот взяты на гитовы, а на фор-салинге бессменно сидел матрос, зорко всматриваясь вперед и в глубь прозрачной воды.

На другой день плавания проливом, с рассветом, мы увидели на горизонте, позади нас, паруса шедшего вслед корабля; он нес все, что только можно было поставить, но тем не менее догнать нашу быстрокрылую «Армиду» было нелегко, и к заходу солнца он был позади еще милях в четырех.

Наконец, на другой день часов в восемь утра, ему удалось нас догнать. Это было судно с фрегатским вооружением, но с очень полным образованием[24]. Корабль поднял американский флаг и затем по обычаю обменялся с нами сигналами, из которых мы узнали, что он идет в Калькутту, имея только балласт и на обеих палубах около трехсот лошадей. Имя его было «Джон ди Коста». Лихо наклонившись на правый борт, под поставленными до последнего лиселя парусами, и подымая целую гору воды и пены своим тупым носом, он прошуршал у нас по наветренному борту всего в полукабельтове и обдал едким запахом конского навоза.

— Ох, не к добру он такого шика задает, — сказал наш капитан, покачав головой.

И действительно, через какой-нибудь час мы увидели, что «Джон ди Коста» как-то неестественно повернулся к ветру и сильно наклонился на левый бок, причем все паруса его заполоскали и захлопали о мачты.

— Готово! — сказал наш капитан.

В самом деле было «готово»: «американец» сидел на коралловом рифе.

«Не нужна ли помощь?» — взвился сигнал на нашей фор-брам-стеньге.

«Надеюсь справиться сам!» — получился ответ.

Наш «старик» только плечами передернул и пошел в каюту, чтобы точно отметить на карте широту и долготу места, где наскочил на риф злополучный «американец»…

В Батавию пришли благополучно.

Собственно говоря, мы пришли не в самую Батавию, а в новый, строившийся порт, находившийся от нее в тридцати — сорока километрах. Порт этот должен был служить для нее морской базой.

Утром, чуть свет, явились к нам полуголые толпы малайцев, и началась выгрузка. Жалко и жутко было смотреть на этих забитых детей природы, энергично поощряемых ударами бамбуковых палок и получающих от своих подрядчиков такую пищу, от которой буквально «сыт не будешь и с голоду не умрешь».

Работа шла с рассвета и до одиннадцати часов дня; потом наступал обед, состоявший из чашки вареного риса, насыпанного прямо в шляпы голодных рабочих, и маленькой соленой, высушенной на солнце рыбки, могущей служить только приправой, но никак не пищей голодному человеку.

Находились смельчаки, просившие вторую порцию, но вместо риса они получали хороший удар бамбуковым шестом по спине.

В три часа, когда жара немного спадала, работа начиналась снова и шла до восьми часов вечера, когда рабочие получали ужин, точь-в-точь такой же, как обед, и разводили костры, располагаясь тут же вблизи корабля на ночлег, с тем чтобы утром снова начать свою каторжную работу.

Кроме «Армиды» здесь стояли еще два английских парусника, тоже с углем из Австралии. Место вокруг новой гавани было пустынное; до Батавии больше тридцати километров по железной дороге; буфет на вокзале был не по нашему, матросскому карману, и потому нет ничего удивительного, что время после работ проходило весьма однообразно: ходили друг к другу в гости. Но это не особенно нас развлекало.

В это время как раз поспевали кокосовые орехи в лесу, окружавшем со всех сторон нашу гавань. Лес этот принадлежал голландским плантаторам, которые ни за какие деньги не хотели продать нам немного кокосов. Результатом этого явились ночные экскурсии в лес.

Я до сих пор прекрасно помню эти лесные походы. Картина получалась весьма своеобразная.

Вечер… Красный мяч солнца упал в соседнем лесу, и тропическая ночь моментально распустила свой черный плащ, сплошь затканный блестящими звездами. Кругом по берегу пылают костры, бросая желтые блики на громады стоящих у берега кораблей и голые фигуры малайцев, тянущихся вереницей со шляпами в руках к огромным шипящим котлам. Около котлов такие же голые фигуры, держа в руках весла, годные для хорошей четверки, сосредоточенно мешают клокочущий рис.

Картина была до того фантастична и до того напоминала наши лубочные картины страшного суда и наказания грешников, что я невольно подолгу засматривался на это зрелище.

Кончался ужин — вокруг костров начинались дикие пляски и пение под звуки бамбуковых дудок, цимбал и барабанов, довершавшие сходство этой демонической картины с пляской чертей в аду. Как могли после каторжной работы полуголые малайцы еще танцевать, не понимаю.

В это время на палубе «Армиды» идут сборы «в поход». Тут дружно сошлись и суровый, сосредоточенный норвежец с соседнего английского корабля, и пылкий итальянец, и черный сын Африки, получивший американскую шлифовку и напяливший по этому случаю, несмотря на тропическую жару, бумажный воротничок…

Выбирается начальник отряда, разбираются толстые палки для защиты от многочисленных собак малайских сторожей, мешки, каболочные стропы, при помощи которых мы влезали на голые стволы кокосовых пальм, и ватага человек в двадцать, с веселыми шутками и смехом, отправляется в опасную экскурсию. «Опасную», — говорю я потому, что, с одной стороны, легко можно было попасть в зубы аллигатору, которыми кишит эта местность, а с другой — озлобленные сторожа, окружив нас плотным кольцом, дружно бомбардировали камнями и палками, а иногда и стреляли, но, должно быть, вверх или холостыми зарядами, потому что за время нашего двухнедельного мародерства ни в кого не попало ни одной дробинки.

Наконец приготовления окончены, и отряд выступает «в поход». Пройдя костры с танцующими вокруг них малайцами, он направляется прямо в чащу густого тропического леса. Шутки и разговоры смолкли; все тихо, и только мерные шаги глухо раздаются под сводами пальм. Вдруг где-то залаяла собака… Через минуту к ней присоединилась другая, третья, и наконец дюжины две высоких остромордых собак с диким визгом и лаем выскакивают из чащи и бросаются на невозмутимо шагающих матросов. За собаками бегут их хозяева и, окружив отряд, с не менее диким воем и визгом идут следом за ним…

— Стой! — раздается тихая команда начальника.

Отряд останавливается. Двое смельчаков сейчас же при помощи каболочных стропов влезают на верхушки пальм, четверо с мешками остаются внизу — подбирать сброшенные орехи, а остальные выстраиваются кольцом вокруг оперируемых деревьев, спинами к ним и лицом к остервеневшим сторожам и их собакам, моментально составляющим другое кольцо вокруг первого.

Сторожа прыгают, извиваются, бросают камни и палки, но большей частью мимо. Собаки воют. Невозмутимо стоят матросы с палками в руках и только иногда ловко отбрасывают чересчур назойливую собаку…

Через десять минут мешки полны. Их кладут на носилки и торжественно несут на судно.

Сторожа и их собаки сначала провожают отряд в надежде, что он не выдержит града палок и камней и бросит добычу, но их надежды тщетны: не прибавляя шагу, доходят матросы до опушки леса; преследователи отстают один за другим; раздается хоровое пение какого-нибудь торжественного марша; отряд вступает на палубу корабля и производит дележ добычи.

Так проходили дни за днями. Выгрузка быстро подходила к концу. Соседи наши один за другим ушли в море, и кокосовые атаки прекратились сами собой.

Скоро и «Армида» тронулась в путь. На этот раз мы шли в Тагал, маленькую голландскую факторию на том же острове Ява, грузить сахар для одного из европейских портов.

Стоянка на Тагальском рейде ничего интересного не представляла, исключая ежедневные поездки на шлюпке с открытого рейда, где стоят далеко в море суда, в факторию.

Фактория расположена по обе стороны маленькой речки, и в этом устье даже в сравнительно тихую погоду ходит огромный океанский прибой. Идет с ревом и каким-то хрипящим свистом высокая голубая гора, без гребня, без пены, без всплесков, и вдруг догоняет вельбот.

— Навались!

Пять гребцов изо всей силы наваливаются на гибкие ясеневые весла; напряженно следит за грозным валом рулевой, вооруженный длиннейшим кормовым веслом… Момент — и вельбот взлетел на страшную высоту, стремглав нырнул вниз и с размаха вскочил в покойную узкую речку.

Погрузка сахара вследствие плохого сообщения с берегом и страшной жары затянулась на целых два месяца. Измучились мы за это время страшно. Я думаю, никогда с таким удовольствием никто из нас не тянул брасы, как в тот день, когда окрыленная всеми парусами «Армида» снова понеслась в океан.

Зайдя на три дня опять в Батавию, чтобы запастись провизией, которой не было в Тагале, мы пошли Зондским проливом, известным в истории мореплавания еще не так давно как страшное гнездо малайских пиратов. Но пираты отошли в область преданий. Теперь это были мирные торговцы, догонявшие тихо подвигающийся под едва надутыми парусами клипер на своих быстрых пирогах, с тем чтобы поторговать фруктами, попугаями, мартышками и явайскими серенькими красноклювыми канарейками.

Когда мы вышли из Зондского пролива, наш клипер представлял собой целый зоологический сад: везде висели клетки с различными диковинными птицами; попугаи, блестя на солнце всеми цветами радуги, оглашали воздух резкими криками, а обезьяны разной величины и породы стремительно бегали вверх и вниз по вантам или висели на выбленках, покачиваясь на длинных и цепких хвостах.

 

Матросские вахты

 

Опять океан, опять однообразные вахты, разделяющие всю жизнь матроса на четырех- и двухчасовые отрезки времени, опять традиционные галеты, солонина, горох… Две вахты: четыре часа на службе и четыре — отдыха. Будят на вахту за четверть часа. Таким образом, больше трех с половиной часов подряд матрос в море спать не может, и сначала это кажется очень тяжелым, а потом привыкаешь.

Матросские сутки протекали приблизительно следующим образом.

Начнем для примера с «собачки», с самой трудной в смысле борьбы со сном вахты — с полуночи до четырех часов.

Когда сменишься с «собачки», то валишься на койку и спишь как убитый с четырех до семи с половиной часов. После побудки вскакиваешь, наскоро моешься, завтракаешь и в восемь выходишь на вахту. Если не стоишь на руле или на баке впередсмотрящим, то делаешь какую-нибудь судовую работу: штопаешь паруса, чинишь такелаж, скоблишь, красишь что-нибудь, конечно при условии, что во время вахты не происходит маневров с парусами, не надо их убавлять или прибавлять, брать рифы, тянуть снасти. В полдень смена и обед. После обеда — часок отдыха, а затем до шестнадцати часов делаешь что-нибудь для себя: стираешь белье, штопаешь платье, чинишь обувь. От шестнадцати до восемнадцати часов полувахта, посвященная обыкновенно вечерней уборке судна, подтягиванию ослабших снастей, приведению в порядок всего, что может потребоваться ночью. В восемнадцать часов — смена и ужин. С двадцати часов до полуночи стоишь вахту. Эта вахта в хорошую погоду самая спокойная и неутомительная; сон еще не одолевает, и если нет работ с парусами, то все, кроме рулевого и бакового, устраиваются на грот-люке и ведут беседы на всевозможные темы или слушают, как кто-нибудь рассказывает о своих былых плаваниях, а то и просто сказку какую-нибудь. После полуночи — смена и крепкий сон до без четверти четыре. Побудчик из другой вахты должен к этому времени сварить кофе и поставить его на стол в кубрике вместе с галетами. Пьешь наскоро кофе и с последним ударом восьмой склянки выходишь на палубу. Вахта от четырех до восьми утра самая беспокойная. Она начинается с приготовления к утренней мойке и уборке судна. Одновременно перекачивают пресную воду из трюмной цистерны в расходную на палубе, приносят из трюма в камбуз порцию угля на день, растапливают плиту и будят кока. Затем моют палубу, чистят медь. В восемь — смена, завтрак и сон до одиннадцати с половиной; в одиннадцать с половиной — обед, а с двенадцати до шестнадцати — опять вахта. С шестнадцати до восемнадцати — отдых, с восемнадцати до двадцати — полувахта, а затем сон до без четверти двадцать четыре.

Так текла тогда матросская жизнь на парусном корабле в океане.

Эта жизнь сама по себе нелегка, но когда она обставлена так, как на «Озаме» и на «Карлтоне», то она почти невыносима, и неудивительно, что старые матросы-парусники, дорвавшись до берега и получив расчет за несколько месяцев каторжной работы, в несколько дней пропивали все до копейки, должали содержателям бордингхаузов, опять «подписывали» и шли в новую кабалу на долгие и тяжелые месяцы. Жизнь такого старого матроса, профессионала-парусника, была бесконечной и трагической сказкой про белого бычка. Так она тянулась до тех пор, пока он не погибал вместе с разбитым кораблем или не срывался в шторм с рея, или не умирал от какой-нибудь экзотической лихорадки и его, зашитого в старую парусину, с чугунной балластиной в ногах, не спускали в глубину океана, или, по матросскому выражению, в «сундук чертушки Джонса» («Devil John’s chest»).

Да, хороший, разумный и гуманный капитан, даже при полукаторжных условиях труда и быта, в которых протекала моя юность, мог сильно скрасить жизнь своей команды, но как мало их было! А наш капитан Цар был прямо каким-то исключением из капитанской породы.

Проведу маленькую параллель. Цар никогда не заставлял команду работать без надобности только потому, что она получала жалованье и должна была по договору работать двенадцать часов в сутки. Теплые лунные ночи в пассатах, когда паруса покойно стояли, ровно выпячивая грудь, и на небе не было ни одной тучки, были отдыхом и наслаждением для вахтенных на «Армиде». На «Карлтоне» в такие ночи нас заставляли плести сезни, ткать маты или делать кранцы.

На «Армиде» ни от капитана, ни от помощников никто из нас не слыхал ни одного грубого слова. Всех нас всегда называли по именам. В самые горячие минуты авралов, при тропических шквалах, при штормах у Доброй Надежды, только и слышишь, бывало: «Молодцы, молодцы, ребята! Старайтесь, приналягте как следует!» И мы старались и налегали. На «Карлтоне» не было другого обращения, кроме: «Эй вы, джентльменские (или еще какие-нибудь) дети, тяните, будьте вы прокляты!»; когда нужно было окликнуть какого-нибудь матроса, к нему обращались: «Эй ты, рыжий!», или «лопоухий», или «плешивый».

Удивительно ли после этого, что вся команда «Армиды» уважала своего капитана и охотно работала, а команда «Карлтона» ненавидела Нормана и готова была сделать ему любую неприятность?

Но бывали капитаны и похуже Нормана. Вот что рассказал нам в одну из тихих ночных вахт наш самый старый матрос — югослав Петро Вучетич.

«Мне было лет восемнадцать, когда я отправился искать счастья в Америку. Много наших земляков туда ехало. Это было начало пятидесятых годов, самый разгар калифорнийской золотой горячки. Для того чтобы попасть в Калифорнию, на берега золотоносной реки Сакраменто, надо было сперва эмигрировать в Нью-Йорк. Так я и сделал. Эмигрантские конторы работали тогда вовсю. Помимо разработки найденного в Калифорнии золота, шло громадное строительство; заселялся Дальний Запад, строились железные дороги, новые города росли как грибы, рос не по дням, а по часам американский торговый флот, росла промышленность. Не хватало рабочих рук. Американские агенты шныряли по всем рабочим центрам Европы, сманивали рабочих всех специальностей и просто здоровых молодых парней, суля им золотые горы по ту сторону Атлантики. Вот так-то и я, молодой здоровый матрос, попал из Триеста в Бордо, а из Бордо на французском пакетботе в Нью-Йорк.

Нас в твиндеке было напихано человек восемьсот, эмигрантов всех национальностей и всех специальностей. Только что судно отдало якорь в Нью-Йоркской гавани, как со всех сторон налетели вербовщики и начали тянуть кого куда.

Я не успел и опомниться, как меня притащили в контору и дали подписать какую-то бумагу. Оказалось, что я подписал договор на отправляющийся в Сан-Франциско новый клипер «Чалиндж» («Вызов»), к капитану Вотерману, легенды о зверствах которого ходили тогда по всему свету.

Говорили, что он во время штормов у мыса Горн, когда команда брала рифы или крепила паруса, нарочно отдавал иногда подветренный грота-брас, чтобы «стряхнуть с рея» ненужных ему слабосильных людей. Рассказывали, что он застрелил собственного малолетнего сына… Но это рассказывали, а вот что видел я собственными глазами…

Подняли якорь. Знаменитый нью-йоркский буксир «Р.Б. Форбс» натянул канат и, развернув наш клипер вниз по течению, повел мимо города. Как только взяли якорь на кат и фиш и закрепили по-походному, раздалась команда: «Повахтенно, на шканцы, во фронт!»

Мы выстроились двумя шеренгами вдоль бортов, у передней переборки юта. Нас было пятьдесят шесть матросов и восемь юнг, два плотника, два матроса-парусника, два кока и два стюарда. За вычетом двух рулевых, стоявших у штурвала, на каждом борту оказалось по тридцать шесть человек — по восемнадцать человек в шеренге. Я посмотрел на своих товарищей — неважная была компания. По одежде, по манере держать себя, по выражению лиц и беганию испуганных глаз видно было, что большинство из них первый раз в жизни находятся на палубе судна. Многие имели болезненный и истощенный вид, некоторые едва держались на ногах, и по опухшим лицам, бессмысленным, оловянным глазам и трясущимся рукам можно было безошибочно признать в них неисправимых алкоголиков. Это была настоящая вотермановская команда, лучшее, что могли найти для него вербовщики, так как настоящих, знающих дело матросов, «матросов летучей рыбы»[25], можно было залучить на судно, которым командовал Вотерман, или случайно, или обманом, предварительно напоив до бесчувствия.

К балюстраде, ограждающей возвышенный ют, подошел гладко выбритый джентльмен. Его узкое, как бы сплющенное с боков лицо завершал длинный, выдающийся вперед подбородок. Из-под ровных темных бровей глядели живые, пронизывающие насквозь глаза. На нем был блестящий цилиндр, черный с атласными отворотами сюртук, золотисто-желтый с коричневыми полосками бархатный жилет, светлые брюки с широкими лампасами из черной шелковой тесьмы и лакированные туфли. Туалет довершал громадный подкрахмаленный отложной воротник и черный шелковый галстук, завязанный большим бантом. Наружный вид этого франта, который был нашим капитаном, напомнил мне чей-то хорошо знакомый, много раз виденный портрет, но я не мог вспомнить чей.

Капитан сделал величественный жест рукой и произнес:

— Стюард!

Старший стюард бросился по трапу на ют.

— Ведро воды из-за борта!

Стюард схватил одно из тут же стоявших в гнездах пожарных ведер со стертыми и начищенными медными буквами C-H-A-L-L-E-N-G-E, зачерпнул воды из-за борта и поставил перед своим повелителем.

— Полотенце!

Стюард бросился в каюту за полотенцем. Вотерман начал речь.

Я плохо знал тогда английский язык, но понял суть. Капитан говорил, что его судно делает первый рейс, что это самое лучшее, самое красивое и самое быстроходное судно в мире и что рейс должен быть рекордным, что он позаботился о приобретении хорошей провизии, что кормить команду будет прекрасно, что послушным, старательным и трудолюбивым матросам будет легко жить под его командой. Все это говорилось ровным, спокойным, даже слащавым голосом протестантского проповедника. Затем голос Вотермана начал повышаться. Он продолжал:

— Но вы понимаете сами, что вы не матросы, — я не хочу говорить вам для первого знакомства, кто вы, — и вы должны понимать, что первое на судне — это дисциплина, быстрое, отчетливое исполнение моих приказаний и беспрекословное повиновение выбранным мною офицерам. Только при этих условиях наш клипер сделает рекордный переход, а вы сделаетесь матросами. Помните и зарубите себе на носу, что я сделаю из вас или матросов, или фарш для пирога чертушки Джонса. — Тут голос Вотермана зловеще прогремел: «Стюард!» — и Вотерман, не оборачиваясь, протянул ему свой цилиндр. Его пышные каштановые волосы были расчесаны на пробор и подвиты.

Байрон, вспомнил я, английский поэт Байрон — вот кому подражал Вотерман своим костюмом и видом.

— Вот, — продолжал Вотерман, обращаясь к команде,-- вы видели меня таким, каким я бываю на берегу, не в вашем, конечно, обществе, теперь вы увидите меня другим, я смываю свое береговое лицо! — Наклонившись, над ведром, Вотерман вымыл в забортной воде лицо, вытерся поднесенным почтительно изогнувшимся стюардом полотенцем и, повернувшись к нам спиной, важно зашагал к сходному люку в свою каюту.

Теперь выступил стоявший около рулевых второй помощник:

— Ребята, предъявите ваши ножи плотникам!

Плотники резким ударом ручника отшибали острые концы ножей и возвращали их владельцам. Теперь эти ножи походили на столовые, как оружие они больше не годились.

Пока мы слушали речь и глядели на представление Вотермана с ведром забортной воды, а потом проделывали процедуру «обезвреживание ножей», старший помощник Джим Дуглас, громадный рыжий атлет по прозвищу «Хват», перебрал в кубрике все наши сундуки и мешки в поисках оружия и спиртных напитков. Когда мы спустились в кубрик, то увидели, что все наши вещи валяются на полу и на койках.

Вотерман снова появился на юте. Теперь он был одет в свободный синий фланелевый костюм, на ногах мягкие вышитые туфли, на голове форменная капитанская фуражка с гербом компании. Из-под пиджака торчала кобура револьвера, а на кисти правой руки висела на ремешке гладко отполированная дубинка в виде бутылки или кегли, сантиметров тридцати длиной.

Первой жертвой Вотермана был почтительный стюард. Я видел, как он выскочил во время капитанского завтрака на палубу с рассеченной до кости головой. Оказывается, большой нож, который он подал капитану для торжественной операции разрезания на куски ростбифа, был недостаточно наточен, и капитан попробовал его на курчавой голове своего камердинера.

С этого момента каждый день на палубе лилась чья-нибудь кровь. Трудно рассказать о всех зверствах Вотермана и Дугласа.

На широте Рио-де-Жанейро в прекрасный солнечный день нам было велено вытащить все вещи на палубу, чтобы вымыть и продезинфицировать кубрик. Дуглас не удержался, конечно, чтобы еще раз не осмотреть нашего багажа. В сундучке одного пожилого и очень почтенного матроса, прозванного нами «Флотский» за то, что он прослужил пятнадцать лет в военном флоте и теперь первый раз после отставки нанялся на торговое судно, Хват нашёл великолепную стальную свайку с ручкой красного дерева. Такая свайка, незаменимая при мелких артистических такелажных работах, могла одновременно служить и превосходным оружием. Хват взбесился.

— Где ты украл эту свайку? — заревел он, наступая на Флотского.

Флотский побледнел от оскорбления, но ответил сдержанно:

— Я купил ее в Лондоне, сэр, лет семь назад.

— Врешь, негодяй! — и Хват двинул ни в чем не повинного Флотского в зубы.

Это было больше, чем тот мог перенести. Он был великолепным боксером, и Хват с расквашенной физиономией растянулся на палубе.

Вотерман, бравший в это время на юте высоту солнца новым блестящим секстаном, бросился как тигр на защиту своего помощника с секстаном в одной и дубинкой в другой руке и начал сыпать удары, не разбирая правых и виноватых. Вскочивший на ноги Хват моментально схватил железный болт и присоединился к капитану.

Кровавая свалка продолжалась минут пять. Два матроса лежали на палубе с раскроенными черепами, Дуглас получил несколько рваных ножевых ран (потому что концы ножей были обломаны), а из нового капитанского секстана получилась исковерканная лепешка, тут же брошенная за борт.

Во время этой свалки Флотский исчез. Решили, что он прыгнул за борт.

Но Дуглас не верил в это — он был убежден, что старый матрос прячется где-нибудь в рундуках кубрика и команда его подкармливает.

В темные ночи Хват по нескольку раз в вахту крадучись обходил палубу, присматриваясь к люковой рубке над сходом в кубрик: «Выползет же когда-нибудь этот сукин сын дохнуть воздухом». И действительно, недели через три в темную штормовую ночь Дуглас накрыл Флотского на палубе. Тот бросился перед ним на колени, прося пощады. Дуглас взмахнул дубинкой, которую он после случая с Флотским стал по примеру капитана носить на руке. Защищая голову от удара, Флотский закрылся руками… Дубинка хрястнула, и обе руки были переломаны выше кистей. После этого ему надели на ноги и на переломанные руки кандалы и бросили в одну из шлюпок, где и продержали на сухарях и воде до самого Сан-Франциско.

Во время штормов у мыса Горн в ужасную ледяную ночь крепили крюйс-марсель. Парус, плохо стянутый горденями, вздутый кверху и оледеневший лубком, не позволял матросам «расходиться» по рею. Второй помощник, по имени Колл, зверь не хуже своих старших собратьев, но трус, стоял посредине рея, вцепившись обеими руками в драйреп, и кричал не своим голосом:

— Расходись, дави его животом!

Вотерман с юта посылал угрозы и проклятия Коллу и его слабосильной команде.

Колл озверел и, стоя на рее выше матросов, начал их бить каблуками сапог по головам. Трое сорвались и полетели вниз. Двое из них, с подветра, были отнесены в море; минуты две слышны были их крики, но им не бросили ни круга, ни даже конца какой-нибудь снасти; третий, с наветра, упал на палубу юта и тяжело стонал.

— Уберите вон этого покойника! — заорал Вотерман.

К несчастному подскочил Хват.

— Что ты стонешь? Ты же уже сдох, сукин сын! Эй, кто там есть из его вахты, принесите его одеяло!

Когда принесли одеяло, Хват закатал в него стонущего человека и, пихая ногами, столкнул через балюстраду в море.

Скоро после того как мы обогнули Горн, поплатился и Колл.

Во время одного из поворотов судна Колл стоял у подветренных грот-брасов и по команде «пошел грота-брас» недостаточно быстро их отдал.

Вотерман, стоявший у руля, подскочил к Коллу и дал ему затрещину, но тот обернулся и так ударил капитана кулаком между глазами, что Вотерман растянулся на палубе. Поднявшись, он ничего не сказал Коллу и спустился к себе в каюту.

Через несколько минут к Коллу подошел стюард:

— Капитан просит вас, сэр, к себе в каюту.

— Скажите капитану, что я, как вахтенный начальник, не могу оставить своего поста.

Стюард спустился с докладом вниз, но через минуту снова появился перед Коллом.

— Капитан просил вас пожаловать к нему, когда вы сменитесь.

Делать было нечего. После смены полумертвый от страха Колл поплелся к капитану.

Вотерман с распухшей переносицей встретил его чрезвычайно любезно.

На столе стояла бутылка портвейна и две чеканные серебряные чарки.

— Я был не прав перед вами, — сказал Вотерман, — я погорячился, я не должен был поднимать руку на своего офицера при команде. Выпьем и помиримся.

Колл не ожидал такого приема.

— Простите и меня, капитан, вы лучший капитан из всех, с которыми мне приходилось плавать, — ответил он сконфуженно. — Я очень виноват перед вами.

— Ничего, выпьем, — и Вотерман налил чарки. Выпили, а через четверть часа Колл, с «браслетами» на ногах и руках, лежал в шлюпке, стоявшей в рострах, напротив той, в которой лежал бедный Флотский. В чарку Колла Вотерман подсыпал сонного порошка. В вахтенном журнале он записал: «8 сентября 1851 года, широта — не помню точно, ну, скажем, — 48°50' южная, долгота 77°15' западная, в 4 часа 15 минут пополудни арестован, с наложением наручников, помощник капитана Чарлз В. Колл за небрежное исполнение обязанностей и недисциплинированное поведение, выразившееся в попытках нанесения оскорблений действием капитану при исполнении последним служебных обязанностей и в присутствии команды».

В тот же вечер произошло глупое и бессмысленное по своей жестокости убийство старого матроса-итальянца.

Дуглас доложил Вотерману, что итальянец не вышел в восемь часов вечера на вахту и что он не стоял вахты с четырех до шести.

— Матросы говорят, что у него ноги болят, — добавил с усмешкой Дуглас.

— А вот мы вылечим ему ноги! — сказал Вотерман. Оба пошли к люку в кубрик и начали барабанить дубинками по сдвижной крышке, ругаясь и вызывая наверх итальянца. Скоро он показался на трапе и медленно поднялся на палубу.

Увидя разъяренные лица начальников, он стал что-то бормотать по-итальянски и показывать на ступни ног. Они были черны от гангрены. У старика кто-то украл единственные сапоги, и он в ледяные штормы у Горна отморозил босые ноги.

— Говори по-английски, когда с тобой порядочные люди разговаривают!.. — заорал Вотерман и стукнул старика дубинкой по голове.

Матрос рухнул на палубу как подкошенный.

— Стюард! — заорал Вотерман. — Принеси сюда стаканчик виски или рома, a то этому слабонервному шарманщику дурно сделалось.

Но спирт был уже бесполезен: матрос был мертв. В ту же ночь несчастный старик, «скончавшийся от гангрены» (как было записано в вахтенном журнале), был зашит в парусину и похоронен по морскому обряду, Вотерман, исполняя роль пастора, прочел по молитвеннику соответствующее напутствие.

«Вызов» не поставил рекорда, его рейс из Нью-Йорка в Сан-Франциско занял сто восемь дней. Рекорд поставил вышедший за месяц до него тем же рейсом и тоже прямо с постройки клипер «Флайинг клауд», сделавший этот переход за восемьдесят девять суток и двадцать один час.

Скоро рассказы о зверствах и преступлениях Вотермана и его помощников сделались известными всему Сан-Франциско, и на пристань повалили рабочие с золотых приисков. Собралась толпа тысячи в две и решила тут же линчевать Вотермана и Дугласа, но их и след простыл.

Двинулись по улице по направлению к конторе Ольсон и Ко. Матросы с «Вызова» вели впереди под руки Флотского с криво сросшимися руками. Он едва мог переступать ногами. Двери конторы оказались запертыми, их вышибли, но в конторе никого, кроме пары перепуганных насмерть клерков, не нашли. В это время с пожарной каланчи раздался звон набата, и явился маршал «Комитета бдительности», окруженный полицией. Он долго уговаривал толпу, и она разошлась только после клятвенного обещания маршала, что Вотерман и Дуглас будут разысканы, арестованы и преданы суду.

Этих зверей действительно разыскали дней через десять на какой-то испанской ферме, миль за сорок от Сан-Франциско, но суд освободил их из-под ареста под крупный залог. Их судили через месяц, когда «Вызов» выгрузился и ушел под командой другого капитана в Китай за чаем.

Ну, вы знаете американских судей, пословица чуть не на всех языках говорит: «С сильным не борись, с богатым не судись». Оба были оправданы.

А знаете, чем кончил Вотерман? Он больше не пошел в море, а купил в окрестностях Сан-Франциско большую ферму и сделался помещиком. Он дожил до семидесяти шести лет. Я как-то слышал от старых моряков, что Вотерман под старость сделался ханжой и добровольным проповедником среди моряков. У него была яхточка в Сан-Франциско, на которой он объезжал стоящие на якоре суда, читал матросам проповеди и раздавал библии.

Говорят, что при одном из таких посещений он нарвался на двух бывших матросов «Вызова»; они выкинули его за борт и стали топить шестами, но старый морской волк умел плавать как рыба; он вынырнул под кормой корабля, где на бакштове стояла его яхточка, вскарабкался на борт, перерезал бакштов, поставил паруса и удрал».

 

Возвращаюсь домой!

 

От Зондского пролива и почти до самого мыса Доброй Надежды «Армида» шла при сравнительно хорошей погоде с попутными ветрами. Дни и ночи так походили одни на другие, что о них теперь трудно рассказать что-либо интересное, кроме, пожалуй, случая с пропажей и находкой матросских трубок.

Приблизительно через неделю после выхода в океан у команды начали пропадать трубки. Большинство трубок было из белой глины, по пенсу за штуку, но были и деревянные, более дорогие.

Начались недоразумения, подозрения, ссоры. Дошло до того, что команда пригласила сама в кубрик старшего помощника Бубана, открыла свои сундуки, вытряхнула все, что было в мешках, на койки и попросила его обыскать всех. Трубки не нашлись.

Можно было подумать только одно: что кто-либо таскает трубки из озорства и бросает их за борт. Но кто?

Недоразумение это тянулось дней десять, до прохода нами Кокосовых островов. Когда мы их прошли, капитан приказал убрать в кладовую стоявшие у нас на корме две маленькие сигнальные пушки, и вот при уборке из одной пушки посыпались наши трубки. Вором оказалась одна из наших обезьян.

Вспомнили, что кто-то из матросов дал в лапы вертевшейся около него мартышке горячую трубку; она обожгла лапы и с визгом убежала на ванты. Потом, когда обезьяна приставала во время еды, ее часто пугали трубками, и вот, очевидно, она начала мстить — таскать по ночам все плохо лежавшие трубки и прятать их в пушку.

У мыса Доброй Надежды нас прохватило порядочным штормом и «вогнало в рифы».

Трое суток штормовали под нижними марселями и зарифленым фоком.

Есть такая загадка: «Что на свете всего быстрее?» Ответ: «Мысль». Говорят, что человек, когда спит крепко, никогда не видит никаких снов, что сны он видит только тогда, когда у него начинает работать мозг, а мозг начинает работать только за несколько мгновений до пробуждения, и работа мозга именно служит импульсом к пробуждению. Таким образом, длиннейшие, запутаннейшие, яркокрасочные сны успевают проходить перед нами в течение нескольких мгновений.

Так ли это, не знаю, но вот приблизительно то, что можно успеть передумать, падая с мачты на палубу.

Я работал на нижнем фор-марса-pee, очищая распустившуюся шлейку, запутавшуюся вокруг бык-горденя марселя. Я сильно перегнулся вперед, спокойно упираясь левой рукой в туго надутый штормовым ветром парус, а правой дергал за шлейку, стараясь ее отцепить. Вдруг рулевой неожиданно рыскнул, давление ветра на парус сразу прекратилось, он заполоскал, упиравшаяся в него рука скользнула, я потерял равновесие и полетел вниз головой.

«Надо как-нибудь вывернуться ногами вниз, — пронеслось у меня в голове. — Вот кошку как ни брось, она, падая, непременно перевернется спиной кверху. Только надо перевертываться в сторону паруса и постараться ухватиться за один из бык-горденей… Ага, паруса снова надулись, рулевой справился, значит, прежде всего я ударюсь головой в пузо фока; вот в этот момент надо ухватиться за бык-гордень… Ну, не зевай…» Я ударился головой в туго надутый фок, сделал какой-то неповторимый, подсказанный мне инстинктом маневр ногами, перевернулся и ухватился сначала правой, а затем обеими руками за ближайший бык-гордень. Надутый фок, по верхней части которого я теперь скользил, замедлил мое падение. «Сейчас я приду на самое выпуклое место и оттуда полечу уже вертикально на палубу». Бык-гордени при поставленных парусах у нас не крепятся, но чтобы они не вырывались из блоков, на концах завязаны узлы-восьмерки. Мне ясно представилась восьмерка… «Если узел дойдет до направляющей планки, а я еще не дойду до палубы, то, как бы я ни напрягал мускулы (как эти мускулы называются?.. Да, бицепсы), мне дернет руки кверху и встряхнет, как на дыбе; хорошо, если вывихнет, а то, пожалуй, совсем оторвет руки. Надо постараться согнуть их в локтях, чтоб пружинили… Ну, а если я дойду до палубы, а узел еще не дойдет до планки? Ну, тогда разобьюсь, обязательно разобьюсь, самое меньшее, если сломаю обе ноги. А кто их будет ампутировать на судне?.. Ну!..»

Узел-восьмерка дошел до планки. Руки рвануло вверх, в глазах потемнело от боли, и на какую-то долю секунды я повис в воздухе, но моментально выпустил бык-гордень и полетел на палубу. Однако лететь мне оставалось уже меньше сажени, и меня подхватили товарищи.

Оказалось, что я даже не вывихнул рук, а только растянул связки.

Самое лучшее в этих случаях средство — лед, но где было его достать? Обошлись забортной, довольно холодной водой с уксусом. Целую неделю, если не больше, я не мог двигать руками, и товарищи кормили и поили меня, как младенца, а потом долго еще болели лопатки и под мышками, потом и это прошло.

Пока болели руки, я не мог, конечно, работать, но зато на своих вахтах был бессменным впередсмотрящим.

Когда проходили остров Св. Елены, случилось маленькое происшествие. Пара наших мартышек сидела на ноке бизань-гика; они грелись на солнце и искали одна у другой блох. Вдруг, вероятно от близости острова, ветер неожиданно зашел, и бизань, вынесенная вперед завал-талями, заполоскала. Гик тряхнуло, и одна из обезьян полетела за борт; другая удержалась, вцепившись в шкоторину. Ни минуты не задумываясь, упавшая в воду обезьяна поплыла по направлению к острову.

Бубан, стоявший на вахте, хотел послать ей вдогонку Палермо, но потом, как он сам рассказывал, моментально сообразил, что судно имеет семь узлов ходу и, для того чтобы опять поймать Палермо, пришлось бы ложиться в дрейф и терять время. Этого для обезьяны делать не стоило. Он долго следил за ней в бинокль, а хозяин обезьяны, матрос Ставро (из албанских греков), до самого конца плавания не мог ее забыть.

Штилевой полосы мы совсем не почувствовали и проскочили ее, имея только несколько дней маловетрия и сразу перейдя из зюйд-остового в норд-остовый пассат.

Вот наконец и Мадейра. Чуть брезжит рассвет. Ветер стих. Ровные волны рядами перекатываются от края до края безоблачного горизонта. Солнце только что вышло из океана и, окруженное сероватой утренней мглой, стало медленно подниматься над водой. «Вечер ли красный, иль серое утро — верные признаки ясного дня», — говорят моряки. Действительно, мгла скоро рассеялась; подхваченные чуть слышным ветерком, маленькие белые, как пушинки, облачка быстро унеслись к африканскому берегу, открыв на очистившемся горизонте большой парусный барк с бессильно повисшими парусами.

От величественно подымавшейся из проснувшегося океана Мадейры подул легкий утренний бриз; крылья нашего клипера стали расправляться, и серебряная струйка кильватера запенилась, журча, за кормой. Барк, до которого не дошла еще полоска ветра, оставался на месте, и мы заметно стали к нему приближаться. Вот под его гафелем развернулся итальянский флаг с поднятым под ним «ясно вижу» и бессильно повис в воздухе, чуть трепеща мягкими, шерстяными складками. «Армида» подняла свой еще раньше. «Прошу лечь в дрейф», — был следующий сигнал «итальянца», и его флаг, теперь уже окончательно развернувшийся и затрепетавший от свежего бриза, медленно приспустился до половины.

— Брамсели и бом-брамсели на гитовы! Кливер и бом-кливер долой! Фок и грот на гитовы! На грота-брасы! — раздалась команда нашего капитана, и через несколько минут «Армида» лежала в дрейфе.

От итальянского барка отвалила шестерка и направилась к нам.

Вот что узнали мы от несчастной команды «итальянца». Ровно четыре месяца назад барк «Регина дель Маре» («Царица морей») с полным грузом лакрицы отправился из Яффы в Филадельфию. С первого же дня плавания его начали преследовать штили, прерываемые по временам противными вестовыми ветрами. Таким образом, злосчастная «Царица морей» превратилась в их рабу — на четвертый месяц плавания едва доплелась до Мадейры…

— Odesso undeci giorini, que oghi sera buona sera Maderi e per la matina di nuovo «Buon giorno, Maderi»[26].

Запасов провизии на небогатых вообще итальянских судах, конечно, не хватило на такое неожиданно долгое плавание; о табаке и говорить нечего. Бедные матросы уже двенадцатый день питались крошками сухарей и лакрицей, а последнюю трубку выкурили с месяц назад.

Хорошо, хоть пресной воды было вдоволь: это немного поддерживало бодрость команды.

Нечего и говорить, что мы накормили и напоили несчастных итальянцев, дали им, сколько могли, провизии и табаку, и они, благословляя нас в самых цветистых выражениях на своем богатом языке, отправились на судно.

Встреча с нами принесла итальянскому барку не только пищу, но и счастье: утренний бриз перешел в ровный остовый ветер, попутный нам обоим, и как только шестерка была поднята, «Регина дель Маре» снялась с дрейфа и, отсалютовав нам флагом, быстро понеслась под всеми парусами к желанному западу.

На восьмидесятый день плавания «Армида» под буксиром парохода входила в устье реки Тахо и с трудом поднималась против сильного течения. Я, кажется, забыл сказать, что мы должны были зайти в Лиссабон для получения ордера с указаниями, в какой из европейских портов идти сдавать привезенный сахар.

В Лиссабоне ждало нас порядочное разочарование. Надо сказать, что нигде в целом свете нет таких глупо строгих карантинов, как в Испании и Португалии. Поэтому не успели мы стать на якорь, как к нашему борту подошел катер с карантинно-таможенными чиновниками, которые, опросив судно, сказали, что так как на Яве свирепствуют постоянно зловредные болотные лихорадки, а мы пришли в Лиссабон только за ордерами, то нас покорнейше просят сношения с берегом не иметь; все же, что нам нужно, мы можем получить через карантинную контору.

Надо было видеть наши физиономии, когда мы услышали эту приятную новость!

Географы говорят, положим, что Лиссабон хорош только снаружи, а внутри грязен и неинтересен. Но черт возьми всех географов на свете вместе с их утешениями, после того как, проболтавшись восемьдесят дней в море, вы узнаете, что вас не пускают на берег!

Двадцать дней простояли мы в Лиссабоне под желтым флагом в ожидании проклятых ордеров и за все это время так и не могли добиться его спуска.

На двадцать первый день мы. тронулись в Гринок. Но, должно быть, наше счастье увезла «Царица морей», потому что от Лиссабона вплоть до Гринока мы ни разу не лежали на курсе и только благодаря чудным качествам «Армиды» на сороковой день плавания пришли к месту назначения, сделав весь путь лавировкой.

В Гриноке я расстался с «Армидой», о плавании на которой навсегда сохранил лучшие воспоминания. Получив при окончательном расчете около двадцати фунтов стерлингов, я решил, что если теперь не вернусь в Россию, то такой случай представится снова нескоро; к тому времени мне было уже девятнадцать лет и пора было готовиться к экзамену на штурмана. Итак, я отправился восвояси и 20 февраля 1886 года был в Петербурге у матери, с которой расстался пятнадцатилетним мальчиком.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: