Из дневника полковника Порошина

4 ноября 1941 года. Ленинград. Кажется, праздник встречу в Москве. Если он будет. Отзывают для назначения на новую должность. Уезжаю с тяжелой душой. Опустевший, будто уснувший город. Руины. Обстрелы. Убитые и умершие прямо на улицах. После сухого теплого октября – бесконечный дождь, туман, сырость. Запасы продовольствия мизерные. Нормы урезаны до последнего предела. Но и по таким нормам полностью получают продукты только дети. Остальные – что возможно. К годовщине Октября – праздничный паек. Дети получают по 200 граммов сметаны и по 100 граммов картошки. Взрослые – по пять штук соленых помидоров. Сколько уж времени пытался я найти Альфреда Ермакова. Безуспешно. Считал, что он погиб, как сотни безвестных. А вчера не поверил своим глазам: готовил для утверждения списки награжденных, и вдруг – минометчик Ермаков Альфред Степанович представлен к ордену Красного Знамени. То‑то возрадуется Степан! Не думал, не гадал, что сынок так отличится!

 

* * *

 

Альфред испытывал чувство неловкости перед товарищами, особенно перед своими командирами: лейтенантом Ступникером и капитаном Ребровым. Никакого подвига он не совершил, не сделал ничего такого, что не могли бы сделать другие. Ему в голову пришла удачная идея, и только. Чего доброго, а идей у него всегда рождалось великое множество.

Все произошло чисто случайно. Дивизион тяжелых минометов по‑прежнему стоял на позициях в поселке Пулково. Собственно, от поселка почти ничего не осталось, немецкая артиллерия разрушила дома, уцелели только фундаменты. Доски и бревна красноармейцы растащили для строительства землянок и на дрова.

Активных боевых действий на их участке не было. Стреляли редко, берегли боеприпасы: на десять немецких мин отвечали одной. Целыми днями сидели в землянках, скрываясь от наблюдателей противника. Спали до одурения. Ночью им доставляли обед: полкотелка супа на человека и по куску затхлого хлеба. От систематического недоедания люди сделались вялыми, лица у всех приобрели землистый оттенок. Альфреду, человеку рослому и физически более здоровому, было труднее других, но он стыдился даже говорить об этом. Стремление к насыщению он рассматривал как чувство низменное и недостойное. И обидно, что это чувство, сводившее человека на один уровень с животным, непрестанно давало знать о себе.

Минометчики ходили на передний край, в окопы, дежурили там, изучая оборону немцев, вызывали огонь по требованию командира стрелкового батальона. В окопах люди гибли чаще, поэтому минометчики отправлялись туда без особого желания, охотно уступали свою очередь Ермакову. Дежурства в передовых траншеях доставляли Альфреду удовольствие хотя бы тем, что давали возможность переменить обстановку. Кроме того, нужно было производить кое‑какие расчеты, намечать ориентиры, наносить на карту данные о противнике. Худо‑бедно, а это была все‑таки умственная работа. Результаты ее легко проверялись на практике, нужно было только вызвать огонь, чтобы убедиться в правильности вычислений. Альфред не ошибался, для него такие расчеты были слишком элементарны. К нему привыкли уже в стрелковом батальоне, встречали как своего. Даже угощали мороженой картошкой, которую удавалось накопать ночью на «ничьей» земле.

Там, в окопах, и зародилась у Альфреда идея. Он стоял в узкой яме, накрытой сверху бревнами, сквозь щель разглядывал скат высоты с уцелевшими кое‑где дубами и ягодник, где среди кустов прятались легкие немецкие минометы. В дневное время у немцев, как я у наших, незаметно было никакого движения. Изредка завязывалась перестрелка, но по большей части без определенной цели, просто для острастки. С закрытых позиций, издалека, тяжелые орудия противника вели систематический беспокоящий огонь. Через каждые пять минут раздавался нарастающий свист снарядов, и нужно было садиться на глинистое дно ямы, пережидать взрыв.

Молоденький пехотный лейтенант с болезненным, прыщавым лицом стоял рядом с Альфредом, кашлял и жаловался гундосым голосом на то, что во взводе у него только двенадцать человек, а участок большой: что круглые сутки находится на ногах, а поспать и обогреться негде. Батальон тут без смены уже скоро месяц, а немцы меняют свои подразделения в первой линии каждые трое суток.

Это сообщение удивило Альфреда. Не война для немцев, и почти курорт. Отсидел на позиции свой срок, и отдыхай. А наши сидят безвылазно, пока ранят или убьют. Лейтенант, которому показалось, что минометчик не поверил ему, принялся подробно объяснять, как производится смена. В сумерках фашисты накапливаются в глубоком овраге, едва видимом с высоты. Концентрируется там сразу несколько рот. А потом по ходам сообщения солдаты идут на передний край.

Альфред прикинул расстояние. Овраг находился на пределе дальности стрельбы их дивизиона. Артиллерией тут ничего не сделаешь, у снарядов слишком пологая траектория. Минометы достанут, это безусловно. Только нужна очень большая точность, нужно учесть все, даже плотность атмосферы. Он проверил себя по карте, вычислил данные для трех батарей. В нем возникла какая‑то особая, злобная радость: очень уж хотелось ему обрушить пудовые мины на головы сытых, отдохнувших немцев.

По телефону Альфред связался с командиром дивизиона. Капитан Ребров, выслушав его, приказал явиться на командный пункт. Командира заинтересовало предложение. Но для этого требовалась по крайней мере сотня мин, нужно просить разрешение у старших начальников – и просить обоснованно.

Вместе с Ребровым Альфред заново проверил все расчеты. План был одобрен.

Смена немецкого батальона должна была произойти в тот же вечер. Капитан ушел на высоту, наблюдать оттуда. Альфред остался возле минометов. Волнение охватило его. Он даже заколебался немного: как‑то не верилось, что мины попадут в цель. Выбросят в темноту, в пространство сто пудов металла и взрывчатки, и вдруг все напрасно? Но математика никогда еще не подводила его.

Он сам, светя карманным фонариком, проверил установки прицела на всех минометах. Командиры батарей не мешали ему, они понимали, на какой риск идут Ермаков и Ребров.

Огневой налет продолжался десять минут. За это время выпустили ровным счетом сто двадцать мин. Немцы с опозданием открыли огонь из тяжелых орудий, им ответили с тыла наши батареи. Ночь наполнилась громыханием, свистом и вспышками. Минометчики, виновники всей этой шумихи, попрятались в землянки. Альфред сидел на командном пункте, дожидаясь сообщения Реброва. Нервничал, сильно тер пальцами виски. Командир батареи лейтенант Ступникер смотрел‑смотрел на него и не выдержал. Сунул ему в рот цигарку из собственной махорки, крикнул сердито:

– Откуда ты такой на мою голову, а? Отстрелялся и радуйся!

– А если мимо?!

– Нет, вы только подумайте, он теперь стал сомневаться! А где ты был раньше?! Может, тебя заставлял кто‑нибудь?

Капитан Ребров позвонил только через час и оказал, что о результатах судить пока трудно, и что на передовой развернулась оживленная перестрелка.

Немцы не произвели смену ни в эту, ни в следующую ночь. А потом разведчики захватили в плен унтер‑офицера, и этот унтер показал на допросе, что его батальон, сконцентрировавшийся в овраге, попал под такой ураганный огонь, что лично он едва не сошел с ума. Половина солдат была убита или ранена, а остальные настолько подавлены, что батальон пришлось снова отвести в тыл для отдыха и пополнения.

Альфреду было странно сознавать, что именно он, такой в прошлом добрый человек, всегда старавшийся избегать даже мелких ссор и разногласий, – именно он является главным виновником смерти стольких людей. Но это были немцы, враги, оторвавшие его от любимой работы, заставившие его сидеть здесь, в окопах, голодать и спать на голых досках в холодной землянке. И он не испытывал никаких угрызений совести.

Случилось невероятное: в совершенно разрушенном поселке уцелело самое высокое здание – кирпичная церковь на восточной окраине.

Немцы обстреливали ее каждый день, и все неудачно. Земля вокруг изрыта была воронками. Несколько снарядов попало и в церковь, но стены не рухнули – прочло и оказалась старая кладка.

На колокольне всегда было много народу, здесь помещались наблюдательные пункты артиллеристов и минометчиков. Гнездились на дощатых настилах командиры со стереотрубами и биноклями; десятки проводов убегали отсюда к позициям батарей. Место тут опасное, но зато хорошо просматривался гребень Пулковских высот, видны были пологие восточные скаты, дорога на Пушкин. Лучшего места для корректировки огня не найдешь во всей округе.

Альфред сидел верхом на толстой балке, позевывая от скуки и холода. Моросил дождь. Воздух был так насыщен влагой, что вся одежда сделалась мокрой. На наших и на немецких позициях не было видно ни единого человека. Никто не стрелял. Тускло блестели лужи на ржавой болотистой низменности. На горбах высот повытерлась рыжая шерсть старой травы, проступали серые плеши. Все тут было знакомо до одурения: каждый куст, каждый бугор и канавка. Альфред смотрел и думал, что война в сущности не требует от человека какого‑то особого героизма. Она требует прежде всего терпения и. выносливости. Грязи и пота на войне больше, пожалуй, чем крови.

Рядом с Альфредом лениво перебрасывались засаленными картами двое артиллеристов, играли в подкидного дурака. Оба худые, обросшие щетиной, они были похожи, как близнецы. На колокольню поднялся лейтенант Ступникер. Хоть и шел медленно, а запыхался, ноги переставлял еле‑еле: сказывалась голодовка. Раньше в нем трудно было узнать еврея. А теперь, когда заострились черты лица, заметней стал его вислый, как банан, нос, пучились голубые с красноватыми белками глаза. Даже интонация у него изменилась, он теперь не столько говорил, сколько кричал.

– Ты зачем сюда? – удивился Альфред.

– Капитан прислал тебя сменить.

– Время не вышло.

– А, он еще недоволен! – взмахнул руками Ступникер. – Может, ты думаешь, что мне лучше нет занятия, как сидеть здесь?

В воздухе резко свистнуло. Несколько небольших снарядов вскинули землю возле самой церкви. Дымным горячим воздухом стегнуло в оконный проем, у артиллеристов сдуло с колен карты. Альфред поскорей снял и спрятал в футляр очки – их он берег пуще всего. Люди на колокольне, а было их человек восемь, насторожились, притихли. Снова свист, вспышка пламени, раздирающий уши треск. Содрогнулась вся церковь, взметнулось облако красноватой кирпичной пыли.

– Товарищи, вниз! – крикнул кто‑то. – Сейчас беглым лупцевать будет!

Немцы подключили вторую батарею, крупнее калибром. Ее снаряды прилетали реже и ложились с большим рассеиванием между церковью и разрушенной школой. На такой огонь наши обычно не отвечали: особенного вреда он не приносил. Пусть немец переводит боеприпасы.

Наблюдатели бежали к блиндажу. Заслышав свист, падали в старые воронки с черной торфяной водой. Поднимались отяжелевшие в промокших насквозь шинелях. Альфреду и без того было холодно, не хотелось разыгрывать из себя ваньку‑встаньку. Он не ложился, а только приседал на корточки при разрывах.

В укрытие пришел последним. Большой блиндаж, сухой, со стоками для воды, обшитый досками, был, пожалуй, самым лучшим во всем Пулкове. Строили его специально для маршала, приезжавшего на этот участок фронта. Но маршал провел здесь не больше суток, и теперь блиндаж пустовал. Его берегли для важного начальства, как отдельный номер в гостинице, поддерживали порядок. Наблюдатели с колокольни прятались в нем во время обстрелов.

Отжимали мокрые шинели. Один из артиллеристов снял сапог и вылил из него воду. Лейтенант Ступникер попробовал стереть пилоткой грязь с лица, но только размазал. Долго рылся в карманах, потом, повернувшись к Альфреду, постучал в свой лоб костяшками пальцев.

– Нет, ты только подумай, что за голова у этого человека! Этот человек положил в грудной карман последний коробок спичек. Мало того, что он их намочил! Он‑таки их еще и размял! Ермаков, что же ты ждешь, дай мне спичку!

Альфред закурил вместе с ним. Молчал, пытаясь по звуку разрывов определить калибр снарядов. Во всяком случае не меньше ста миллиметров, это точно. Но и такая чушка не пробьет, пожалуй, блиндаж.

– Ай, что ты слушаешь, – сказал Ступникер. – Слушать надо было там, а тут можно не слушать… И скажи мне, пожалуйста, почему ты ходишь пешком, когда все бегут? Или ты не знаешь, что снарядом может убить? Или ты думаешь, что будешь кому‑то нужен, когда станешь мертвым?

– Нет, – ответил Альфред. – Я не думаю. Я просто знаю, что ухищрения не помогут… Чего, собственно, бояться? – грузно опустился он на дощатый пол. – Не все ли равно – будет твоя жизнь продолжаться тридцать, триста или три тысячи лет? Ведь ты живешь только в настоящее мгновение и, умирая, утрачиваешь только настоящий миг. Нельзя отнять ни нашего прошлого, потому что его уже нет, ни нашего будущего, потому что мы его еще не имеем и не знаем, каким оно будет.

– Кредо самоубийцы, – раздраженно произнес Ступникер. – Сам придумал?

– Нет, кто‑то из древних. По‑моему, Марк Аврелий.

– Ежели Марк, значит еврей, – сказал один из артиллеристов.

– Почему так думать, что это еврей? – снова загорячился Ступникер. – Всякий еврей любит жизнь и не хочет смерти раньше времени ни себе, ни другим.

– Я не спорю, – добродушно согласился артиллерист, накручивая портянку. – Умирать кому же охота? Я только говорю, что имя такое редкое…

Обстрел между тем отодвинулся в сторону. Снаряды рвались теперь в центре поселка. Можно было возвращаться на колокольню. Ступникер вытащил из кармана большие серебряные часы.

– Ермаков, сейчас шестнадцать, а к восемнадцати ноль‑ноль тебя вызывают в политотдел.

– Зачем, не знаешь?

– Получать орден. Давай руку, я поздравляю тебя первым.

– Что же ты молчал до сих пор, лейтенант! Ни постричься, ни почиститься теперь не успею.

– А почему ты думаешь, что должен сиять, как ангел? Иди так, пусть там видят, какая жизнь на передовой.

– Ну, подвел ты меня, – сокрушенно качал головой Альфред. – Мы же целый час потеряли.

– Он еще недоволен! Может, лучше, чтобы ты бежал под огнем? Чтобы в тебя попал осколок и ты не получил свой орден? Вот сейчас спокойно, сейчас иди, я не держу. Откуда вы все взялись такие умные на мою голову? – кричал Ступникер вслед уходившему Ермакову.

В том месте, где шоссе из Ленинграда на Пушкин пересекает железную дорогу, в северном скате насыпи вырыты глубокие землянки. В них разместились командный пункт и политотдел дивизии. Хоть и близко отсюда до передовой, но жизнь тут была уже совсем другая: установившаяся, спокойная. Насыпь скрывала землянки от наблюдения противника, защищала от обстрела. Люди здесь были одеты по форме, все чистые, выбритые. Альфреду показалось, что попал он в глубокий тыл.

Его провели к начальнику политотдела. Полковой комиссар с красивым тонким лицом, почти совсем лысый, хотя и не старый с виду, принял его в кабинете, освещенном большой керосиновой лампой. Стены были оклеены обоями, на дощатом полу – пестрые дорожки. Стол и стулья завезены, вероятно, из какой‑то школы. Даже два застекленных шкафа с книгами стояли здесь. Альфред недобрым словом помянул лейтенанта Ступникера – очень неловко чувствовал себя в этой обстановке, будто нарочно щеголял своей окопной запущенностью.

Начальник политотдела знал все подробности огневого налета на немецкий батальон. С интересом расспрашивал Альфреда о возможностях тяжелых минометов, пообещал прибавить боеприпасов. Потом поинтересовался, что делал Ермаков до войны. И когда узнал, что пришел Альфред из научно‑исследовательского института, удивленно захмыкал и записал что‑то в толстой общей тетради.

Дверь без стука открылась, быстро вошел генерал в длинной просторной гимнастерке и в теплых бурках – командир дивизии. Вопросительно глянул на Ермакова: кто такой? Альфред поднялся со стула, мял в руках пилотку, не зная, что нужно делать. Он до сих пор и козырять‑то как следует не умел, а докладывать начальству – тем более. На передовой никто не учил его этому, никто этого и не требовал.

Полковой комиссар, видя, как растерялся неуклюжий минометчик, поспешил вмешаться.

– Вот это и есть пресловутый Ермаков, – сказал он шутливо. – И, между прочим, аспирант, математик, без пяти минут ученый.

Однако генерал, человек вспыльчивый, к тому же любитель строя и выправки, был уже весь во власти гнева. У него в штабе – такое огородное пугало! Здоровый детина, обросший взлохмаченными патлами, красноармейская шинель вся в пятнах, измята, будто жевал ее теленок. Сапоги заляпаны. Стоит и мигает испуганно.

Только вчера генералу докладывали о безобразных фактах: были случаи, когда некоторые командиры на передовой снимали знаки различия, опасаясь попасть в плен. За такие вещи надлежало расстреливать. А у этого не то что знаков различия, даже петлиц нет на шинели.

– Вы кто? – ноздри генерала широко раздувались. – Рядовой? Сержант?

– Командир, – сказал Альфред. – Командир взвода.

– Кубики где?

– Простите, я не совсем понимаю…

– Звание? Ваше звание?

– Я не знаю. У меня нет звания.

– Товарищ комиссар, – рывком повернулся генерал к начальнику политотдела. – Это что, идиот? Или дезертир? Зачем он у вас?

– Это минометчик Ермаков, – негромко и спокойно сказал полковой комиссар. – Инициатор огневого налета… Вы распорядились вызвать его для вручения ордена. Человек пришел прямо из боя.

– Хм, инициатор, – скептически произнес генерал. – Что же вы молчите, почему не докладываете? Порядка не знаете, что ли?

– Я, понимаете, из ополченцев…

– Да, уж это сразу заметно, – проворчал генерал, остывая.

– А насчет звания мне ничего не известно.

– Вы ведь какие‑нибудь курсы кончили? Приказ о назначении вам зачитывали?

– Нет, представьте себе. Не было приказа. Просто послали на фронт, и теперь тут все время…

– Вы один такой или еще есть?

– В дивизионе двенадцать человек было. А теперь осталось четверо…

– Хм. Ну, а денежный аттестат у вас имеется? Деньги‑то вы как получаете?

– Мы не получаем, – сказал Альфред. – Какие могут быть на войне деньги? – искренне удивился он.

– Товарищ генерал, – снова вмешался начальник политотдела, – финансовая часть еще только производит оформление документов. Содержание будет выплачено людям полностью с момента зачисления в армию.

– Хм, порядки… – Генерал снял телефонную трубку: – Майора Ерохина. Ерохин? Через двадцать минут зайдете ко мне.

Бросил трубку на рычаг, сказал комиссару:

– Я с этого Ерохина шкуру спущу вместе с лакированными сапогами. Чтобы завтра выявил мне всех неаттестованных командиров и оформил. А вы о политработниках позаботьтесь… Хм! От людей невозможного требуем, наизнанку выворачиваем, а сами для них элементарного сделать не можем. Они нас к черту пошлют – и правы будут. Да, правы! – снова разгорячившись, стукнул он кулаком по столу. Воскликнул, как выругался: – Эх, человечки!

Начальник политотдела подал командиру дивизии орден в коробочке и временное удостоверение, отпечатанное на машинке. Генерал окинул Ермакова взглядом, усмехнулся.

– А ну, богатырь, снимайте шинель.

Ох, не хотелось Альфреду делать это. Гимнастерка у него засалена была до невозможности, закапана стеарином, к тому же еще и лопнула под мышками. Боялся, что командир дивизии опять вспылит. Но генералом владело уже совсем другое настроение. Он сам прикрепил к гимнастерке орден, отступил, любуясь. Потом, поднявшись на носки, ткнулся губами в щеку Альфреда.

– Поздравляю! Воюй, солдат! Чтобы ни осколком тебя, ни пулей! И не сердись. Не положено на генералов сердиться. Ты ленинградец? Доложи командиру своему – отпускаю тебя на двое суток. Больше не могу. Отдохни, если сумеешь. Людям расскажешь потом, как и что… Ну, надеюсь еще награду заслужишь! Иди!

Альфред, держа в руках шинель и пилотку, попятился к выходу; задом открыл дверь. Сгоряча вылетел неодетым на улицу. И только там, одеваясь, вздохнул с облегчением: «Фу‑у‑у, отделался, наконец!»

В город собирали Альфреда, как на смотрины, всем дивизионом. Капитан Ребров дал свою шинель, шитую у портного еще в мирные дни. Лейтенант Ступникер со дна вещевого мешка извлек новехонькую пилотку. Сказал ворчливо:

– Может, ты думаешь, что я берег для тебя? Я берег ее на праздник, когда пойду наступать. Возьми ее, как подарок.

Красноармейцы батареи сэкономили Альфреду на дорогу два пайка хлеба по шестьсот граммов каждый. Это было большое богатство. Начпрод вручил ему банку консервов, двести граммов сахару и посоветовал быть осторожным, на улицах продукты не вынимать.

Альфред соскреб щетину со щек. Помыться решил в Ленинграде, сходить в настоящую баню. Хоть и слышал он много о разрушениях, о голодовке, город представлялся ему таким, каким видел его последний раз в сентябре: строгим, чистым, красивым.

Двое суток – это в конце концов очень большой срок. Альфред рассчитывал побывать в институте, узнать, хранятся ли там его чертежи и расчеты. Потом прогуляться по набережной, как раньше. А главное – отоспаться. По‑настоящему, на кровати. Тут, в Пулкове, нары в земляной норе были коротки для него, он не мог вытянуться во весь рост, лежал всегда скорчившись. Он предвкушал, с каким наслаждением разденется и бросится чистым на свежую простыню.

Уехал Альфред ранним утром на грузовике, доставляющем боеприпасы. Трясся в кабине рядом с неразговорчивым шофером, улыбался, нащупывая в кармане отпускное удостоверение.

Город удивил его тишиной. Он шел по улице, и звуки его шагов были единственными звуками окрест. Изредка встречались люди, казавшиеся в утренней полутьме бестелесными призраками. Легкие, будто высохшие, они ступали медленно и бесшумно, не делали резких движений, словно боялись потерять равновесие и упасть.

Разрушений оказалось меньше, чем он ожидал. Попалось ему несколько разбитых домов, но после того, что он видел в Пулкове, это не удивило его. Непривычным было другое. Во многих окнах не осталось стекол, они зияли пустыми провалами, либо наглухо были забиты фанерой, заткнуты матрацами.

На углу улицы Марата Альфред увидел женщину, Она лежала на ступенях парадного крыльца, одетая в зимнее, совсем новое пальто. Фетровые боты выглядели слишком большими на ее тонких иссохших ногах в черных чулках. Лицо было закрыто платком. Альфред подумал, что даме плохо, хотел приподнять ее, но из двери вышла, опираясь на палку, дворничиха, сказала строго:

– Не надо, гражданин. Без вас уберем.

Альфред вздрогнул, поняв в чем дело.

Медленно поднимался он по захламленной лестнице своего дома. Под сапогами скрипела осыпавшаяся штукатурка. Перила на втором пролете были сломаны. Звонок у двери не работал. Пришлось долго стучать, прежде чем ему открыли.

Он не узнал Сазоновну. Из дородной степенной женщины она превратилась в тощую, длинную старуху. У нее вывалилось несколько передних зубов, говорила она непривычно шамкая. Глаза тусклые, подернутые какой‑то белесой пленкой. Она будто и не рада была возвращению Альфреда, вела себя странно, заискивающе.

Трое женщин, оставшихся в квартире, жили теперь в одной комнате, отапливая ее «буржуйкой». В коридоре и на кухне держался промозглый холод.

Женщины вскипятили воду. Альфред достал сахар. Все вместе выпили чаю. Сахар делила Сазоновна. Она выдала всем по одному кусочку, а остальные заперла в сундучок. Но и то, что получили женщины, они не съели. Они израсходовали только по половине кусочка.

В комнату, где раньше жил Альфред, Сазоновна его не пустила. Сказала, что там беспорядок и она сама принесет все, что ему нужно. Это тоже показалось Альфреду странным, но ссориться он не хотел. Ему ничего не стоило уважить каприз хозяйки.

Сазоновна собрала ему чистое белье. Ближайшая баня работала возле Смольного. Альфред дождался трамвая, но проехал всего семь остановок; потом начался артиллерийский обстрел и вагоновожатый заявил, что дальше трамвай не пойдет. Пришлось долго стоять в подворотне, слушая грохот разрывов. Здесь, в городе, обстрел казался страшнее, хотя было совершенно понятно, что вероятность попадания значительно меньше. Просто тут обстановка располагала к обычной жизни, в то время как на передовой смерть считалась явлением закономерным.

Альфред утомился, пока добрался до бани. Народу в ней было мало. Он быстро разделся в холодной комнате. Вошел в мыльную и отпрянул назад, увидев женщину с длинными распущенными волосами. Сначала подумал, что попал не в ту дверь, но, приглядевшись, сообразил, что в бане работает только одно отделение и моются в нем все вместе. На Альфреда никто не обратил внимания. Прикрывшись тазиком, он прошел в дальний угол.

Впрочем, скоро он понял, что здесь не было мужчин и женщин, здесь были бесполые истощенные люди – скелеты, обтянутые сухой кожей. Они настолько слабы, что еле поднимали тазики, лишь наполовину налитые теплой водой.

Альфред только по скульптурам да рисункам представлял себе женское тело, казавшееся ему верхом совершенства, синтезом всего прекрасного, что смогла произвести природа. Глядя на скульптуру обнаженной женщины, раньше он испытывал непонятное волнение. Но сейчас он не ощущал в себе ничего похожего, ему было жалко, прямо‑таки до слез жалко этих несчастных. Нельзя было даже понять, кто тут молодая, а кто старая. У всех тонкие, болтающиеся, как плети, руки, высохшие, лишенные бедер, ноги, ввалившиеся животы. Там, где должны быть груди – или совсем ровное место, или пустые морщинистые мешочки кожи.

Ему было стыдно среди них, но совсем по другой причине. Он, сравнительно сильный еще мужчина, которому эти люди отдали часть своей, и без того мизерной доли хлеба, сидел здесь, вместо того чтобы находиться в окопах и стрелять в немцев. Он, видите ли, устал, ему опротивела грязь, ему надоело спать скрючившись…

Альфред постарался скорее закончить мытье. Вышел из бани с ощущением легкости во всем теле и с неприятным осадком на душе. Успокаивал себя тем, что не совершил ничего плохого, что отдых его – заслуженный.

Сразу из бани решил зайти в институт. Шагал по улицам, не обращая внимания на разрушенные здания, на встречных прохожих. В нем происходила сложная внутренняя работа. Казалось, вот‑вот он поймет нечто такое, что объяснит ему все. Он уже угадывал, он чувствовал, что она совсем близко, какая‑то огромная и в то же время очень простая, основополагающая идея, усвоив которую он раз и навсегда обретет под ногами твердую почву…

Здание научно‑исследовательского института наполовину разбито бомбой, два верхних этажа начисто выгорели. Некого было спросить, куда переехало учреждение, Альфред подумал, что бумаги его погибли во время пожара, но сама мысль об этом не огорчила его. Сейчас эти бумаги не представляли ценности. В них одна голая теория, которая не помогла бы накормить голодных и выгнать немцев. К теории можно вернуться после войны, если будет желание.

Домой он пришел во второй половине дня. На этот раз в квартире никого, кроме Сазоновны, не оказалось. Хозяйка взяла у него сверток с бельем и пообещала сегодня же выстирать. Альфред сказал, что ему необходимо разобрать в своей комнате вещи, взять несколько фотографий.

– Не надо бы, – ответила Сазоновна, не глядя на него. – Я бы лучше сюда вынесла.

– Прямо даже странно, – пожал плечами Альфред. – Не впускаете меня, будто ядовитых змей развели.

– Ничего такого нету… Не мы одни, многие так, – бормотала хозяйка. – Ты только не пугайся.

Она сняла замок. Медленно, с тягучим скрипом открылась дверь. В нос ударил сырой застоявшийся воздух, сладковатый запах тления. В комнате было полутемно, и Альфред не сразу заметил труп на кровати, до горла укрытый простыней. На белом фоне подушки четко выделялось темное лицо с торчащим вверх острым подбородком. Вытянувшись во весь свой небольшой рост, лежал на кровати Альфреда сосед по квартире – старичок пенсионер, бывший мастер пуговичной фабрики.

– Сразу помер, сердешный, – сказала за спиной Сазоновна. – Сходил за пайком – на всех брал. Потом прилег, да и не встал больше… А ведь до последнего часа держался, шутки шутил… Мы‑то и не заметили, как он сгорел.

– И давно? – Альфред потянул носом воздух. – Разлагается уже.

– Вторая неделя пошла.

– Не можете схоронить – в милицию сообщили бы.

– Не надо в милицию, – испугалась она. – Мы потом. Ты не думай, мы ведь не сами решили, это он так наказывал.

– Что? – не понял Альфред.

– Если, дескать, помру не ко времени, из дома выкидывать не спешите. Это он говорил. Мне, дескать, все равно, где лежать, а вам польза…

– Какая может быть польза?

– Ну, чтобы карточки‑то его продуктовые не сдавать, – тихо ответила Сазоновна, глядя так просительно, что, казалось, опустится сейчас на колени, – Ты уж не обессудь… Как дадут новые карточки, мы сразу схороним…

Альфред понял наконец все. Ошеломленно смотрел то на мертвеца, то на хозяйку. Разумом понимал, что поступает она нехорошо, но в душе своей не находил осуждения…

Он не мог оставаться больше в этой квартире. Знал, что не сумеет уснуть спокойно. Уехал он в этот же вечер, оставив женщинам все продукты. Попутная машина подбросила его до Средней Рогатки. Дальше добирался пешком. Идти было легко. Крепчал мороз, сковывая лужи, засыпая их мелким сухим снежком. Альфред торопился скорее попасть в знакомую обстановку, поговорить с товарищами, подумать. Он только теперь понял, какими близкими стали ему капитан Ребров, лейтенант Ступникер, красноармейцы его взвода.

Прежде всего Альфред заглянул на огневую. Там было пусто. Часовой, подняв воротник шинели и сунув руки в рукава, приплясывал возле зачехленных минометов. Альфред отправился к командиру. С трудом пролез в узкую дыру землянки под бревенчатый накат. Откинул одеяло, заменявшее дверь. В дивизионе давно кончились свечи, вместо них жгли провода, протянув их от стены к стене. Смола на проводах горела медленно, давала мало света, нещадно коптила.

Капитан Ребров сидел возле деревянного ящика, заменявшего стол. Увидев Ермакова, он не удивился, будто знал, что вернется отпускник раньше срока. Молча выслушал сбивчивое объяснение Альфреда, спросил, морозит ли на улице. Подумав, сказал, что это плохо, так как в городе нечем отапливаться, замерзнут и водопровод, и канализация. А между прочим в Ленинграде бывают такие зимы, когда только дождь да туман и почти совсем нет снега. Потом Ребров вытащил из полевой сумки лист бумаги и протянул Альфреду.

– Прочти и распишись. Приказ о присвоении тебе звания лейтенанта. Вот и все. А теперь – спать. И я устал, и тебе отдохнуть надо… Утром будешь принимать батарею.

– То есть, как батарею? А лейтенант Ступникер?

– Нету, брат, Ступникера. Нынче утром в колокольню снаряд попал… Как тебя проводили, так вскоре и Ступникера увезли. Жить будет, только ногу, вероятно, отрежут. Ну, ложись, а я выйду, воздухом чуть подышу, – оказал капитан, накинув на плечи ватник.

В дивизионе было принято не говорить много о погибших и раненых товарищах… Говорить пришлось бы слишком часто. А это угнетало…

Альфред прилег, в одежде, в сапогах на земляные нары. Он очень устал за этот день, вместивший в себя столько событий. Глядя на горящий провод, вдыхая вонючий дым, он думал, что правильно поступил, возвратившись к своим. Его главная задача заключалась сейчас в том, чтобы сидеть в блиндаже, прячась от немецких снарядов, самому стрелять в немцев, в общем делать все, чтобы убить как можно больше врагов и не пустить их в Ленинград. Это нужно ему самому, нужно тем людям, с которыми он сегодня встречался, нужно фронту и всей стране.

Всегда быть вместе с народом, чтобы его горе и радость стали твоим горем и твоей радостью; уметь подчинять свои личные стремления и желания общим целям, чтобы эти цели сделались для тебя самыми большими и важными, – может быть, это и есть та простая основополагающая истина, без которой жизнь человека и даже его смерть теряют всяческий смысл.

 

* * *

 

Игорю очень надоела его теперешняя должность. Вот уже больше месяца разъезжал он с шофером Гиви на агитмашине по пригородам. Утром развозили газеты, вечером показывали кинохронику в запасных частях и на формировочных пунктах. Не высыпались, провоняли оба бензином, намерзлись, застревая в пути. Но главное было не в этом. Оба не чувствовали удовлетворения от своей работы. Люди воевали, женщины – и те уходили на фронт, а они устраивали культмассовые мероприятия. Гиви ворчал, что зря связался с машиной. В ополчении сейчас был бы разведчиком, «рэзал нэмца», как он выражался.

В отделе кадров Главпура, куда сунулся Игорь, дали направление на медицинскую комиссию. Игорь направление порвал, а на комиссию не явился. Знал, что или положат долечиваться в госпиталь, или дадут отпуск месяца на три. Нога все еще продолжала его беспокоить, особенно если много ходил пешком.

После провала октябрьского наступления немцев жизнь в Москве вошла в нормальную колею. Людей в городе осталось значительно меньше, но продолжали работать заводы, учреждения, транспорт.

Не прекращались налеты фашистской авиации. Немцы, хотя и медленно, все еще продвигались вперед, бои шли в пятидесяти километрах от столицы. Но что‑то неуловимо изменилось в обстановке, наметился какой‑то перелом в настроении людей, крепло чувство уверенности. Отчасти это произошло потому, что фашисты вот уже полтора месяца напрягали под Москвой все силы и не могли взять ее. Повлияло и сообщение об успехе наших войск под Ростовом и Тихвином. Но была еще одна, наиболее важная причина, о которой люди только догадывались и которую Игорю довелось узнать совершенно неожиданно.

Несколько раз на квартиру Ермаковых заезжал полковник Порошин, справлялся, нет ли известий от Степана Степановича, читал письма, которые присылала из эвакуации Неля. Долгое время Игорю не удавалось застать полковника. И только в последних числах ноября они наконец встретились.

Прохор Севостьянович приехал вечером, одетый по‑зимнему, в высоких валенках и в белом полушубке. Ввалился в квартиру веселый, с необычной для него шумливостью. Шофер его приволок целую кучу всякой снеди: колбасу, консервы, масло, бутылку водки. Раздеваясь, Порошин скомандовал Евгении Константиновне: «Накрывайте на стол». Старуха, бывало, и Степана Степановича никогда не слушалась, а тут сразу отправилась за тарелками.

Порошин коротко постригся, от этого еще более крупным и выпуклым сделался его лоб. В ватных брюках, в меховой телогрейке полковник выглядел здоровым и грузным. У него как‑то подобрели глаза, в них теперь можно было смотреть, не испытывая желания отвести взгляд. А когда он прочитал письмо Нели, то совсем по‑мальчишески развеселился, принялся помогать Евгении Константиновне.

За ужином Игорь пожаловался на свою судьбу. Прохор Севостьянович слушал, смеясь.

– Да, политрук, на газетах не отличишься… Помочь, что ли, в беде твоей?

– Мы с Гиви знаете как благодарны будем! Нам хоть куда, только бы выбраться!

– Вот она жизнь, политрук! – похохатывал полковник. – Одних силой на фронт пихают, а другие без знакомства попасть не могут… В этом деле могу тебе протекцию оказать – заберу к себе, так и быть!

То, чего Игорь не мог добиться за месяц, полковник сделал за десять минут. Прямо из квартиры позвонил по телефону, поздравил кого‑то с повышением, кому‑то передал привет, между прочим упомянул о Булгакове. А повесив трубку, сказал:

– Отправляйся утром в городской штаб обороны, там тебе приготовят направление. Забираю вместе с шофером и этим вашим агитдрандулетом… У меня сейчас такое дело, что ни в чем не откажут, – добавил он и тут же одернул себя: – Ну, хвастаю. Это от радости, политрук. Жизнь подходит хорошая…

Из Москвы выехали на следующий день. Прохор Севостьянович взял Игоря в свой «газик». Машина была старой конструкции, высоко поднятая на колесах; чихала, будто простуженная. Мотор тянул слабо. Продувало в ней изрядно. Игорь тер щеки, притопывал ногами. Порошин подремывал. Оживился он только тогда, когда свернули с магистрали на малоезженный проселок. «Газик» начал буксовать. Гиви, обидевшийся вчера на то, что полковник назвал его автобус драндулетом, теперь улыбался самодовольно. Проехал вперед и взял легковушку на буксир.

И справа и слева тянулся нетронутый лес. То темный ельник стоял обочь дороги плотной стеной – пересыпанные снежными блестками еловые лапы сплетались так густо, что взгляду невозможно было проникнуть за эту преграду. То высились прямые горделивые сосны, закрывая своими вершинами небо – в их тени голубыми казались сугробы. Округлые кусты можжевельника зеленели под белыми шапками, снег вокруг них был испещрен крестиками птичьих следов.

Сперва недоумевал Игорь, зачем завез его полковник в этакую глухомань. Дремучая чащоба, морозная пустыня, звенящая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием деревьев да шорохом падающего с веток снега. Ни деревень, ни поселков. Казалось, нет тут ничего живого. Но чем дальше они ехали, тем лучше становилась дорога. Под деревьями, не выбегая на открытые места, перекрещивались многочисленные лыжни. Из‑за кустов появлялись неожиданно красноармейцы в маскировочных халатах. Требовали предъявить документы. На какой‑то поляне увидел Игорь множество танков, выкрашенных в белый цвет. Они стояли двумя рядами, накрытые сверху белой же сеткой.

Проехали пять, восемь, десять километров, и каждый раз, когда пристально вглядывался в лес, Игорь замечал что‑нибудь новое: то группы бойцов, то орудия среди кустарника. В небольшой деревушке ржали лошади. Гуща березняка скрывала двуколки. По краю поляны горбатились занесенные снегом крыши землянок.

– Товарищ полковник, как же это так, а? – волнуясь, спросил Игорь. – Недавно мы с Гиви под Крюково ездили. Там каждый человек на счету, на каждую пушку молятся. А здесь вот сколько народу угрелось! Тут не дивизия, тут побольше!

– А ты раков когда‑нибудь ловил? – повернулся к нему Прохор Севостьянович.

– Приходилось. Но при чем тут раки?

– Так вот, дорогой юноша, чтобы рак тебя за палец не цапнул, надо ему клешню оборвать. Сразу. Пока он в нору не залез и там оборону не занял. Существует в армии этакое понятие – стратегия. Ты на всякий случай запомни, а пока смотри да мотай на ус.

Игорь пожал плечами, но расспрашивать больше не стал. Дальше ехали молча, думая каждый о своем.

Десятки раз читал Прохор Севостьянович Порошин о том, что Родина ничего не жалеет для своих защитников, десятки раз сам говорил об этом в выступлениях и докладах. Но только теперь, впервые может быть, осознал, что кроется за этой привычной избитой фразой. В ноябре, в самый разгар боев под Москвой, он получил назначение на должность командира стрелковой бригады, сформированной в одном из приволжских городов.

Действительно, страна дала все, что могла. Бригада специально готовилась к действиям в зимних условиях, бойцы были одеты тепло и легко. Лыжники имели удобные ватники, стрелки и артиллеристы – белые козьи полушубки. Прямо с заводов, обосновавшихся после эвакуации на Урале и в Сибири, прибывало оружие. Автоматы, еще месяц назад считавшиеся редкостью, получила почти половина красноармейцев. Достаточно было пулеметов и минометов. Особенно радовала новая техника – противотанковые ружья. Не вблизи, не бутылками и гранатами, а с большой дистанции могли теперь стрелки бить немецкие танки.

Но самое главное, конечно, люди. Треть бригады составляли фронтовики, прибывшие из госпиталей: обстрелянный, опытный народ, способный воевать грамотно. Это был костяк, цементировавший роты. Через военные комиссариаты поступила молодежь, комсомольцы, спортсмены – крепкие ребята, досаждавшие командирам одним вопросом: скоро ли в бой?

Порошин был буквально влюблен в свою бригаду. Он с нетерпением ждал отправки на фронт. Но высшее командование не спешило. Под Москвой сосредоточивались крупные силы, до поры до времени скрывавшиеся в лесах. Прибывали полки и дивизии из далеких тыловых городов. Ждали своего часа. Не требовалось обладать большими знаниями в военном деле, чтобы понять: готовится нечто важное. А Порошин, имевший много друзей в Генеральном штабе, знал даже некоторые подробности намечаемых операций.

Командный пункт бригады и ее лыжный батальон разместились в бывшем поселке лесозаготовителей. Красноармейцы жили в длинных бараках для сезонных рабочих. Командиры занимали контору и несколько деревянных домиков под высокими соснами на берегу скованной льдом речушки. Полковник Порошин привез сюда Игоря и с рук на руки сдал его комиссару.

– Принимай манну с неба! Жаловался, что бойцы скучают, а тут тебе сразу и кино, и библиотечка, успевай только план выполнять.

Комиссар действительно был обрадован донельзя. Газеты поступали с перебоями, фильмов красноармейцы не видели больше месяца, на всю бригаду насчитывалось десятка два обтрепанных книг. Игорю и Гиви не пришлось даже отдохнуть с дороги. Комиссар сам повел их на склад за зимним обмундированием, пересмотрел все книжки. Составили расписание работы библиотеки, график демонстрации фильмов по батальонам.

В этот вечер решили показать картину лыжникам. Народу в барак набилось видимо‑невидимо. Красноармейцы заполнили все нары, сидели на полу, стояли в проходах. В первом ряду – табуретки для командиров. Пришли работники штаба, комиссар и сам полковник Порошин.

На стену повесили белое полотнище. Притащили аппарат и коробки с лентами. Игорь подмигнул Гиви: не подкачай! Польщенный всеобщим вниманием, Гиви неторопливо заправил ленту, махнул рукой, чтобы погасили свет. На экране возникли первые кадры. Девушка в легком весеннем платье стояла на остановке автобуса, нетерпеливо поглядывая на часы. Ее друг опаздывал. Он что есть силы мчался на велосипеде, но вот на перекрестке его задержал милиционер. И хотя фильм был старый и все знали, что молодой человек в конце концов успеет на свидание, в бараке прошелестел недовольный ропот. Уж очень близко к сердцу принимали бойцы эти события недавнего и такого дорогого теперь прошлого!

Гиви превзошел сам себя. Старая лента ни разу не оборвалась. Части он менял молниеносно, не зажигая света. А когда кончилась картина, никто не встал. Все сидели и ждали.

– Киношники, еще раз покажите, – негромко попросил кто‑то.

Комиссар, нагнувшись, перешептывался с Порошиным. Тот, соглашаясь, кивал головой. Потом спросил весело:

– Товарищи, а на подъеме кто вставать будет?

– Мы! – охотно и дружно ответили бойцы.

– Чтобы мне носом на занятиях не клевать!

– Не будем!

– Булгаков, что еще там есть у тебя?

– Трофейная кинохроника. Завтра показать хотели.

– Давай сейчас.

Это был небольшой фильм, на две трети составленный из захваченных у немцев кадров, с пояснениями нашего диктора. Впрочем, пояснений не требовалось, кадры были подобраны так, что говорили сами за себя Игорь знал, что картина производит большое впечатление, особенно на тех, кто не бывал на фронте.

Появились на экране горящие дома, немецкие солдаты, идущие цепью, прижав к животам автоматы. Какой‑то генерал с аскетическим лицом, с тонкими губами, наблюдал с холма за переправой своих войск через Днепр.

Самое страшное было под конец. Приземистые черные танки с крестами на броне быстро шли по проселочной дороге. Впереди – обоз беженцев. Танки врезаются в него, ломают повозки. В обе стороны от дороги бегут люди. Танкисты машут вслед им руками. Веселые потные лица, белозубые улыбки, сдвинутые на затылки береты…

Еще кадр. Луг с высокой травой. Много цветов. Танк гонится за людьми. Босая женщина бежит, запрокинув голову. Высоко подпрыгивает. Развеваются ее волосы. Падает в изнеможении, снова вскакивает

Потом – мастерски снятая сцена? танк неумолимо настигает женщину, будто подтягивает ее к себе гусеницами. Она оборачивается, выставляет, защищаясь, тонкие руки. Танк сбивает ее с ног, обрушивается на нее. Крупным планом – гусеница, с налипшими на траках клочьями платья.

– А‑а‑а! – сдавленно закричал кто‑то в первом ряду.

– Булгаков, останови! – скомандовал Порошин.

Аппарат перестал трещать. Загорелся свет. Возле экрана стоял старший лейтенант с белым, как у мертвеца, лицом. У него дергалась щека, рассеченная шрамом от виска до подбородка. Он задыхался. Рванул рукой ворот гимнастерки – с треском отлетели пуговицы.

– Товарищи! Ребята! – он говорил хриплым шепотом, но в бараке было настолько тихо, что его слышали даже в дальнем конце. – Ребята! Жену мою тоже вот так…

Он не докончил, нагнул голову и быстро пошел к двери. Красноармейцы расступились, образуя коридор.

– Кто это? Кто, не знаешь? – толкнул Игорь стоявшего рядом сержанта.

– Бесстужев, командир лыжного батальона, – ответил сержант.

 

* * *

 

Гудериан получил приказ фюрера развивать наступление в общем направлении на город Горький, обходя Москву с юго‑востока. Не будь это глупостью, вызванной плохим знанием обстановки, приказ можно было бы расценивать как издевку. С одинаковым успехом Гудериан мог бы сейчас развивать наступление, скажем, на Иркутск. Его войска до сих пор не могли еще выйти к Оке и взять Каширу. И думал Гейнц не о Горьком, который находился в шестистах километрах, а о деревне, название которой он даже не мог запомнить. Через эту деревню пролегала дорога к Оке, та самая дорога, по которой продвигалась вперед ударная группа, состоявшая из пехотной дивизии и сотни танков. Больше Гудериан ничего не мог выделить. Все его поредевшие силы были заняты тем, что сдерживали давление русских на растянутых флангах и безуспешно осаждали Тулу.

Казалось, что в ходе войны наступил такой момент, когда обе стороны окончательно выдохлись, израсходовав все резервы. Сражение за Москву выиграет тот, кто окажется более энергичным, более настойчивым в достижении цели. После всех неисчислимых жертв, которые понесли и русские и немцы, судьбу советской столицы мог решить последний брошенный в бой батальон. Нужна была та последняя соломинка, которая сломает спину изнемогающего противника. Гудериан производил чистку в тыловых подразделениях, отправлял на передовую обозников, интендантов.

Гейнц вылетел на «шторхе» в расположение ударной группы, чтобы ознакомиться с положением дел и подбодрить солдат. Утро выдалось морозное. Солнце на востоке поднялось такое яркое, что на него невозможно было смотреть. Черная тень самолета скользила слева по однообразной снежной равнине, прочерчивала поля, ныряла в овраги, проносилась по крышам редких населенных пунктов. Глядя вниз, Гудериан испытывал неприятное ощущение, вызванное огромностью пространства. Фактически вся эта прифронтовая территория являлась ничьей землей. Немцы контролировали только города и узлы дорог, на большее не хватало войск.

Когда «шторх» приземлился, было уже десять часов, но передовые подразделения, ночевавшие в селе, еще только собирались выступать. На широкой улице строились роты. Солдаты выходили из домов неохотно. Не было ровных шеренг. Люди в строю подпрыгивали, согреваясь, хлопали руками, почесывались. Офицеры не обращали на это внимания. Да и какая могла быть дисциплина у этих солдат с почерневшими от мороза лицами, одетых в русские шинели, в крестьянские полушубки и даже просто в пальто? На ногах черные, серые, какие‑то пестрые валенки, у одних совсем новые, у других стоптанные, покрытые кожаными латками. Поверх шапок и пилоток, чтобы не мерзли уши, повязаны женские платки и шали. От формы у большинства остались только хлопчатобумажные штаны. Вероятно, их нечем было заменить. Но судя по тому, какими толстозадыми выглядели солдаты, они надели под штаны не одну пару белья.

Гудериан спросил полковника Эбербаха, достаточно ли у него людей.

– Полк укомплектован, мой генерал, – ответил тот. – Но много нестроевых. У нас хватит сил еще на один бросок. Деревню мы возьмем. Может быть, возьмем Каширу. На большее рассчитывать трудно.

– Завтра сюда подойдет полк из двадцать девятой мотодивизии.

– Он не в лучшем состоянии, мой генерал. – В полку восемнадцать танков.

– Просто не верится, что совсем недавно у нас были сотни машин, – вздохнул Эбербах.

Генерал успокаивающе похлопал его по плечу.

Между тем пехота выступила из села. Колонна, извиваясь на поворотах дороги, медленно уходила в белые поля. Далеко впереди слышались винтовочные выстрелы.

На улице танкисты разогревали моторы. От холода быстро густело масло, а в войсках не было глизенталя, хотя Гудериан уже несколько раз требовал прислать его. Впрочем, он требовал и зимнего обмундирования, и пополнения, но его просьбы не выполнялись. Германия осталась слишком далеко, тонкие нити железнодорожных путей рвались от партизанских диверсий, отрезанные бездорожьем войска были предоставлены самим себе. Считалось, что их ждет скорый отдых: сразу после Москвы, что у них достаточно сил, чтобы выполнить задачу.

Танки вышли из села. Но едва миновали они крайние избы, как в воздухе появились самолеты. Юркие, остроносые штурмовики «Ил‑2» косо падали с высоты, будто намереваясь таранить землю. Эти маленькие одноместные машины имели бомбовое и ракетное вооружение. Снаряды их пушек пробивали броню. Немцам пока нечем было бороться с ними. Про эти штурмовики говорили: единственное спасение от них заключается в том, что их мало.

Волей‑неволей Гудериан должен был признать, что в плане войны допущена ошибка в оценке техники русских. Учитывалось только старое вооружение, не принималось во внимание то, что могло появиться на фронте в ходе кампании. Надеялись на быстроту. А теперь у русских есть и танки, и самолеты, превосходящие немецкие. Это очень осложняло борьбу.

«Илы» улетели лишь после того, как расстреляли три танка. И едва только скрылись они за горизонтом, с востока примчалась пара советских истребителей. Они носились над дорогами, кувыркались где‑то там, возле солнца, поблескивая под его лучами. Гудериану пришлось остаться в селе. Рискованно было подниматься в воздух на «шторхе».

После полудня начали поступать сообщения о ходе боя. Полк занял часть деревни, но дальнейшее продвижение его было приостановлено спешенными кавалеристами, имевшими много пулеметов. Это встревожило Гудериана. По донесениям разведки он знал, что к Кашире перебрасывается из‑под Серпухова кавалерийский корпус генерала Белова, но не предполагал, что русские прибудут так скоро, намеревался опередить их. Теперь вряд ли можно было рассчитывать на успех до того времени, пока сюда подтянутся механизированный полк и подразделения 24‑го танкового корпуса.

Гейнц сидел в просторной и чистой комнате большой избы. Натопленная печка дышала жаром. Разложив на столе карту, Гудериан смотрел на нее, машинально читал названия, но думал совсем о другом. Он вспомнил свое, известное ныне всей немецкой армии, правило: «Танки в кулак, а не вразброс!»

Теперь он не бил, не тиранил, а тыкал ослабевшими пальцами то в одном, то в другом месте, загораживался ладонью, стараясь сдержать давление русских. И не сейчас, не в эти последние дни, разжался его кулак. Это началось давно, просто раньше он не замечал или старался не замечать этого. Он не считал потерь, считал только победы. Его не очень беспокоило, какой ценой они куплены. А между тем как раз тогда, в боях под Минском и Смоленском, возле Киева и возле Орла, потерял он своих лучших солдат…

Громко скрипя замерзшими сапогами, в комнату вошел полковник Эбербах. Размотав шарф, бросил его на лавку.

– Господин генерал, я осмелюсь посоветовать вам… Вы должны улететь.

– Что случилось?

– Полк оставил деревню и отходит сюда. Русских слишком много. Большие потери.

– Ваше решение?

– Буду оборонять это село.

– Поступайте, как сочтете нужным. Но я до темноты остаюсь здесь. Подниматься в воздух опасно.

Эбербах ничего не ответил, быстро прошел в соседнюю комнату, где стояли телефоны, и плотно закрыл за собой дверь.

Гудериан, глядя на карту, обдумывал, с какого участка можно снять войска, чтобы наверняка опрокинуть кавалеристов и захватить Каширу. Еще подумал он о том, что фронт неустойчив, что русские могут опасно контратаковать, и поэтому следует незамедлительно подготовить у себя в тылу оборонительный рубеж. Эта мера обезопасит от случайностей.

Ни умудренный опытом Гудериан, ни отступавшие солдаты, ни преследовавшие их красноармейцы – никто еще не понимал, не догадывался о том, что около этой затерянной в снегах деревушки начался давно уже назревавший исподволь перелом. Волна наступающих немецких войск, катившаяся от самой границы, растратила всю энергию и остановилась, достигнув крайней точки.

 

* * *

 

На формировочном пункте попросил Иван Булгаков, чтобы назначили его в повара. Самое милое дело – погреться зимой подле кухни. Послали Ивана в отдельный танковый батальон. И все было бы хорошо, но не нашлось в этом батальоне ни одной лошади, только сплошная техника. Танкисты мотались с одного участка фронта на другой. Кухню Ивана цепляли к грузовику, возившему продукты и боеприпасы.

Какая может быть зимой езда на автомашине? Одни слезы. Грузовик на день по нескольку раз застревал на проселках, ломался, отставал от батальона. Голодные танкисты проклинали Булгакова и всю его родню до седьмого колена. Иван всерьез опасался, что разозленные ребята как‑нибудь накостыляют ему в шею.

Хорошо еще, что встретил Иван в батальоне земляка – рыжего Лешку из деревни Дубки. Только теперь был это уже не Лешка – веселый парень, гроза девок, а товарищ старшина Карасев, командир новенького танка Т‑34, человек повоевавший и авторитетный. Но при всем том земляк есть земляк. Ради встречи выпили они по кружке спирта, и тут пришла Ивану такая мысль: а что ежели цеплять кухню прямо к танку? Дело верное – вытащит из любого заноса. А главное – от своих никогда не отстанешь.

Лешка сперва артачился, заедало самолюбие. Какая это боевая машина с кухней на привязи? Однако, сообразив, что два раза в сутки заправляться горячим приварком совсем неплохо, согласился и даже сам пошел с Иваном к командиру батальона. Тот посмеялся, покрутил головой, но разрешил попробовать.

С того дня жизнь Ивана сделалась куда как спокойней. Танкисты у него ходили сытые и довольные. В других частях люди по два‑три дня сидели на сухом пайке, на консервах и сухарях, а Иван потчевал своих бойцов горячим борщом и кашей вдоволь. Он же сам сделал такое предложение: заливать остывшие моторы кипятком, чтобы ускорить прогрев. Работы у него прибавилось, зато комбат объявил благодарность, а командиры танков наперебой предлагали свои услуги, готовы были везти с собой, не отцепляя, хоть в атаку.

Лешка Карасев, зачисливший Ивана в свой экипаж, раздобыл ему черный танковый шлем, добротный полушубок, хоть и замасленный, но почти новый. Выглядел Булгаков настоящим танкистом. Однако хоть и приобщился он к технике, в глубине души хранил незыблемое убеждение, что лошадь надежней, особенно при снежной зиме.

Их батальон придан был в конце ноября кавалерийскому корпусу генерал‑майора Белова. Получили задачу быстро двигаться на Каширу. По всем планам‑расчетам танкисты должны были явиться на место раньше конников. А получилось наоборот. Кавалеристы ехали напрямик, по заметенным проселкам и за двое суток отмахали сто верст. А танкисты искали дорогу получше. Сделали большой крюк. Ночью напоролись на разбитый мост. Пришлось поодиночке спускать танки с крутого берега. Одна машина опрокинулась, несколько поломалось в пути.

Растеряли на дорогах почти половину танков и в район Каширы прибыли на день позже кавалеристов. Ивана расстроила такая неорганизованность, но опытный Лешка сказал ему, что так бывает всегда, на переходах машины отстают, а потом подтягиваются.

Потеснив в избах кавалеристов, остановились ночевать в деревне. Снег тут был истоптан повсюду, виднелось много мелких воронок. Стекла в домах выбиты, заткнуты тряпьем. Валялись неубранные, закоченевшие трупы. Всю ночь через деревню двигались войска. По три в ряд ехали конники. Скрипели санные обозы. И все туда, в сторону немцев. Красноармейцы громко разговаривали и переругивались. В обгон колонны скакали командиры в бурках. Давно не видел Иван такого передвижения частей к фронту. Сам чувствовал возбуждение. Хотелось думать, что вот оно, наступление, началось, на танец. Хотелось, и боязно было. Ну взяли две‑три деревни, это ведь еще ничего не значит, такое случалось и раньше…

Спать он так и не лег. Ясно, что с утра начнется бой, надо накормить людей еще до рассвета. Да не чем‑нибудь, а повкуснее. Пока начерпал воды в котел, пока торговался с поваром кавалеристов, обменивая крупу на говядину, подошло время разжигать топку.

Еще затемно, на самой заре, побежали по избам командиры будить бойцов. Танкисты выскакивали на улицу, на двадцатиградусный мороз, умывались снегом, кряхтя и вскрикивая от холода. Командир батальона обтирался по пояс, восторженно крякал, как утка. От него валил пар. Иван подождал, пока комбат надел гимнастерку. Доложил по уставу:

– Товарищ капитан, на завтрак гречневая каша с мясом. Разрешите подать пробу?

– Уже готова? И даже с мясом? – удивился комбат. – Черт тебя знает, Булгаков, что ты за человек! Я тебя даже хвалить боюсь, чтобы нос не задрал. Ну прямо – настоящий танкист! Есть в тебе наша хватка!

– А как же! – улыбнулся довольный Иван. – Такая, значит, служба у нас.

Пока танкисты завтракали, Иван успел вскипятить полный котел воды. Кипяток залили в моторы. Танки загудели, ожили, задвигались. Кавалеристы седлали коней. На улице сделалось шумно и тесно. Где‑то в южной стороне начали бить пушки.

– Вот что, Иван, – сказал Лешка Карасев. – Ты лучше тут останься со своим рестораном. Сюда тыловики подъедут. А у нас сегодня горячий денек будет.

– Я горячего‑то побольше, чем ты, видел.

– Угроблю тебя – не простят ребята.

– А жрать людям нужно или как? Для машины ты небось и бензин и всякую смазку берешь. А человек? Хуже железки твоей, а? Слыхал, что комбат сказал? Ты, говорит, Булгаков, настоящий танкист!

– Куда же, к черту, я тебя в бой потащу?!

– А ты не черти, не черти, – рассердился Иван. – Ишь ты, сопля зеленая! Получил пилу на петлицы и сразу в голос орет. Молодой еще на меня голос высить. Вези, стало быть, а то как садану черпаком – враз про свое званье забудешь!

– Тьфу! – сплюнул в сердцах Карасев. – Да мне‑то что! Поезжай прямо хоть на тот свет! Для тебя же лучше хотел…

Из деревни танк Лешки вышел последним. Уже поднялось маленькое, похожее на красное яблоко, солнце. Ярко блестели снежинки. Карасев стоял в башне, иногда нырял внутрь, давая команду водителю. Иван Булгаков, греясь возле не остывшей еще печки, озоровал, пытаясь дотянуться и стегануть по броне ременным кнутом. Покрикивал весело:

– Но, милаха! Шевели копытами, не ленись! Ишь, развоняла! – отворачивался он, когда вылетали из выхлопной трубы синие кольца отработанных газов.

Он уже забыл о ссоре с Лешкой. Радовал его солнечный веселый денек, прихватывающий щеки морозец. А самое главное – ехал Иван не на восток, а на запад. Не он бежал от немцев, а немцы где‑то впереди отступали перед нашими. Знал Иван, что далеко, ой как далеко надо будет ехать, ползти, идти, пока доберешься до германской земли. Однако лиха беда – начало!

Танк прибавил скорость. Сверкающие ленты гусениц взметывали снег. Заклубилась сухая серебристая пыль, запорошила Булгакова. Машина громыхала, кухня подпрыгивала, кренилась то на один, то на другой бок. Иван держался обеими руками, чтобы не свалиться с приступки.

Лешка Карасев, высунувшись из башни, скалил зубы и кричал что‑то, неслышимое за гулом и лязгом.

Проехали без остановки село, вероятно только сегодня отбитое у немцев. Горели дома, снег вокруг пожарищ оттаял до самой земли. Жители и красноармейцы носили ведрами воду.

За селом стали попадаться на дороге брошенные грузовики, зеленые крытые повозки, а потом мотоциклы. Или горючее у немцев кончилось, или перехватили их кавалеристы, но мотоциклов было оставлено тут много, штук сто. И все целые. Возле них уже копошились наши бойцы. Иван одобрительно подумал: ребята не ошибутся – поедут на фашистских колесах догонять фрицев.

Колонна перевалила через один пригорок, через другой и прибыла наконец к месту боя. Впереди тянулся длинный пологий спуск. Дорога убегала влево, а с правой стороны виднелась на возвышенности деревня. На нее наступали спешенные кавалеристы. Они медленно продвигались по снегу двумя изломанными цепями. Ветер доносил оттуда слабый треск выстрелов, заглушаемый пальбой короткоствольных гаубиц, стоявших у поворота дороги.

В овраге скрывались коноводы с сотнями лошадей. Тут сгружали квадратные тюки прессованного сена. Голодные лошади трудились возле саней. Иван с опаской посмотрел в небо, сияющее чистейшей голубизной. «Прилетит, не дай бог, тройка «мессеров» и нарубит здесь конского мяса…»

Но самолетов не было. Иван подумал, что последнее время вообще легче стало дышать. Он уж как‑то даже привык к тому, что несколько дней танкистов не бомбили. Стоило появиться в воздухе немцам, как на них сразу же накидывались наши истребители.

Колонна остановилась. Кавалерийский начальник, маленький, с калмыцкими скулами подполковник, расстелил на снегу бурку, лег на нее рядом с командиром танкового батальона. Придерживая шевелящуюся на ветру карту, меряли что‑то циркулем. Потом комбат подошел к машине Карасева. Лешка вытянулся около танка, слушая приказ.

– Смотри, – ткнул в карту капитан. – Тут дорога. Пехота по ней должна была выйти, но отстала. Нет пехоты. Подполковник за фланг опасается. Фланг голый. Поезжай вот сюда. Вон за тем бугром перекресток. Стой там, как штык, чтобы ни одна мышь не проскочила.

– Будет сделано, – сказал Карасев.

Танки поворачивали и уходили вправо, к деревне. Там, судя по стрельбе, бой завязался серьезный. Лешка укоризненно посмотрел на Ивана.

– Это из‑за твоего потребсоюза мне такую персональную задачу поставили. Кухню комбат пожалел… Ребята в дело пошли, а мы теперь будем загорать под жарким солнцем на том перекрестке.

– Ну и что? Кому‑то все равно надо стоять там. А я к вечеру гороховое пюре сварганю.

– Ел бы ты сам это пюре, а мне с тобой одно расстройство. Нет, Иван, как ты хочешь, не буду я больше с тобой валандаться.

– Подумаешь, цаца! Не валандайся. Завтра к другому прицеплюсь. Каждый за милую душу возьмет. Только уж потом насчет кипяточку ко мне не бегай. Своим паром грейся!

Лешка вздохнул и полез в танк.

Поехали дальше. Дорога уводила влево. Перевалили через бугор. Впереди открылось поле с редкими кустиками, а за ним – снова холмы. Стрельба слышалась все глуше и глуше. Дорога теперь тянулась ненаезженная, едва приметная. Танк шел осторожно, иногда пробуксовывая на снегу. Кухню качало на невидимых ухабах.

Перекресток им не попался, хотя отъехали они уже километра четыре, а то и все пять. Лешка на ходу спрыгнул с машины, вскочил на приступку кухни к Ивану.

– Не заметил развилки‑то?

– Не было, – уверенно ответил Булгаков. – Все время под колеса смотрю.

– Вот черт! В карте, что ли, напутано?

– Э, мил человек, когда ее рисовали, карту твою? Небось летом да в мирный год. А тут гляди как позамело все… Оно, конечно, может раньше и был тут зимник, мужики, к примеру, в район на базар ездили. А по нынешним временам, какая езда? Кто жив, дома сидит.

– Чего лее нам делать теперь?

– А вон взберемся на тот холмик и встанем. Видно оттуда, и кустики там растут. Я дров насеку.

– К чертям собачьим твои дрова. Боевой приказ выполнять надо. Поедем, пока не будет развилки, и точка. Наблюдай по обе стороны, – распорядился Карасев.

Только через полчаса увидели они наконец перекресток. Тот ли, на котором должны были стоять, или другой – неизвестно. Уж больно далеко уехали они от своих. Винтовочной стрельбы совсем не


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: