Лангстинь идет на охоту

© Перевод В. Вильнис

 

Ансис Лангстинь стоял, пригнувшись в кустах, и смотрел на изъезженную дорогу, по которой ночью доставляли на передовую боеприпасы и питание. На этом участке фронта было относительное затишье. Редкие очереди из автоматов да одиночные орудийные выстрелы, которые через каждые пять минут раздавались где-то позади, в зарослях кустарника, в счет не шли.

День выдался тихий и спокойный, но на сердце у Лангстиня было тяжело и тоскливо. И вовсе не потому, что моросил мелкий, надоедливый, осенний дождь, — брезентовая плащ-палатка хорошо защищала от сырости. К тому же в полевых условиях слякоть — явление обычное и не вызывает особого раздражения.

— Эх, шут меня возьми… — тихо выругался Лангстинь. — Не мог минутку потерпеть! И все было бы в порядке… А теперь — кусай себе локти.

В землянке командира роты, куда недавно зашел начальник штаба полка майор Креслинь, по всей вероятности, происходил крайне неприятный разговор. Лангстинь ясно представил себе, как его прямой начальник, командир разведывательной роты капитан Свикис, стоит вытянув руки по швам, и так как потолок землянки низок, а ростом природа его не обидела, то он держит голову наклоненной, как проштрафившийся школьник. Капитан Свикис — орел, а не человек! Однако он обязан терпеливо выслушивать резкие замечания начальника штаба и только иногда смущенно вставляет:

— Понимаю… Учту… Больше это не повторится…

— Это же просто позор, капитан Свикис, просто позор! — наверное, говорит Креслинь. — Где это видано, чтобы у разведчика произошел случайный выстрел?

Лангстинь ладонью смахнул со лба пот. На нем даже гимнастерка взмокла от пота. Проклятая невыдержанность… Ведь это он выстрелил, когда группа немецких разведчиков находилась в двадцати шагах. Он просто не мог совладать с собой: при свете луны немцы были так хорошо видны, любого бери на мушку. Ну и началась тогда музыка… Стреляли со всех сторон, только двум фашистам удалось удрать, остальные остались там же, на болоте. Но вражеские трупы ведь ни к чему… нужен живой. Если они не добудут «языка», то на днях обязательно придется вести разведку боем. «Из-за тебя, Ансис Лангстинь, может пролиться драгоценная кровь товарищей… Может, это будет твой друг Рейнис Эзис из четвертой роты или твой брат Петер Лангстинь — пулеметчик…»

На сердце у Лангстиня с каждой минутой становилось тяжелее. Его высокая фигура сгорбилась, будто огромная каменная глыба легла ему на плечи.

— Нет, нет… — не то умоляюще, не то протестующе шепчет он и встряхивает головой. Со стальной каски скатываются капли дождя. — Этого нельзя допустить!

Уже одно то страшно угнетало, что по его, Лангстиня, вине командиру роты приходится получать нагоняй. Капитану Свикису, этому бесстрашному и безупречному командиру, надо стоять с опущенной головой, как провинившемуся. А как он заботится о своих бойцах… С каким вниманием и любовью, точно родной отец, он их обучал, закалял и водил на выполнение первых боевых заданий. За него каждый из разведчиков отдал бы свою жизнь. А теперь его, капитана Свикиса, наверняка бранят и стыдят за оплошность Лангстиня.

Ансис Лангстинь не привык давать волю своим чувствам. Но от таких мыслей спазма сдавила ему горло и глаза стали влажными. Своей большой рабочей рукой он смахнул каплю с кончика носа и тяжело вздохнул. «Ты будешь скотиной, Ансис, если к утру не восстановишь его добрую славу во всем полку. Ты это обязан сделать во что бы то ни стало».

Сменившись с поста, Лангстинь зашел в землянку, соскоблил бороду безопасной бритвой и, умывшись болотной водой, отправился к командиру роты.

— Разрешите, товарищ капитан?

Капитан Свикис рассеянно посмотрел на Лангстиня и, продолжая сосать свою старую почерневшую трубку, кивнул в знак согласия головой. Может быть, он обдумывал план ночного поиска, а может, вспомнил неприятный разговор с начальником штаба.

— Ну, Лангстинь, в чем дело? — спросил он вошедшего.

Низкий потолок землянки заставил Лангстиня согнуться в три погибели. Он переминался с ноги на ногу и щурился от яркого света.

— У меня к вам большая просьба, товарищ капитан, — наконец, выдавил Лангстинь и вздохнул. — Прошлой ночью мы оскандалились… не достали «языка». Если бы вы мне разрешили попытать счастье охотника… одному, на свой риск. Ручаюсь, что достану. Прошу вашего разрешения, товарищ капитан.

Командир роты несколько мгновений задумчиво смотрел на Лангстиня, барабаня пальцами по неоструганным доскам стола. Казалось, этой гнетущей паузе не будет конца. Наконец, Свикис спросил:

— А как вы думаете это сделать?

Лангстинь изложил ему свой — план. Сержант пускал в ход все свое красноречие. Казалось, этот большой, неуклюжий на вид парень борется за свою собственную жизнь. Он говорил, что не переживет отказа. Он умолял, и уговаривал, и старался убедить. В настойчивости Лангсгиня было что-то непреодолимое, и Свикису стало его жаль — он не мог отказом огорчить своего разведчика.

— Ну хорошо, идите, — сказал он. — Но помните, вы должны вернуться самое позднее завтра к полудню. Понапрасну не рискуйте.

— Благодарю, товарищ капитан! — Лангстинь хотел лихо щелкнуть каблуками, но получился только странный скрип: подошвы сапог застряли в щелях жердяного пола землянки. Разрешите идти?

— Идите.

Широкая улыбка сияла на лице Лангстиня, когда он вышел из землянки. Красный и все еще сгорбившийся, он быстро шагал в свое подразделение.

— Куда так спешишь? — обратился к нему один из товарищей. — Наверное, табак получил?

Лангстинь махнул рукой и ничего не ответил.

…Лангстинь бесшумно пробирался через болото. Здесь не было ни дороги, ни пешеходной тропы. На зыбкой земляной корке кое-где росли мелкие кустики, да на кочках стелилась клюква. Иногда Лангстинь проваливался в трясину по колено, а то и по пояс. Он старался ступать так, чтобы не было слышно ни всплеска воды, ни чавканья болотной жижи. Время от времени он останавливался, припадал за кустарником на колени и на несколько минут замирал. Не заметив ничего подозрительного, он продолжал двигаться дальше.

Не переставая, моросил дождик. Луна и звезды скрывались за плотной пеленой облаков, ночь была темной — хоть глаз выколи. Направо, над равниной, расстилавшейся между передними краями — нашим и немецким, — все время взлетали ракеты. Едва потухала одна, как в воздух взлетала другая, озаряя все вокруг своим бледным таинственным светом. Под этим светом все окружающее — кустарники и даже окопы — казалось мертвым и безжизненным.

Как обычно, по ночам гитлеровцы нервничали. Постреливали из пулеметов, а иногда даже выпускали несколько мин. Заметив на нашей стороне малейшее движение, они открывали бешеный огонь и усиливали освещение местности. В воздухе гудели самолеты, и световые щупальцы прожекторов скользили по облакам.

«Боятся, мерзавцы, — подумал Лангстинь. — Не любят темноты. Ничего, погодите немного, мы снова зададим вам перцу!»

Так, шаг за шагом, он пробирался дальше, пока часа через два не достиг западной оконечности болота. Разведчики еще раньше выяснили, что здесь нет ни одной огневой точки гитлеровцев. Очевидно, немцы рассчитывали, что болото непроходимо.

Лангстинь уже ранее тщательно изучил западный берег. Как-то раз он целый день наблюдал за ним, лежа в болоте. Он знал: левее, на склоне холма, расположен единственный «секрет» противника, поэтому надо держаться правее и выйти на берег шагов на двести севернее опасного места.

Выбравшись из болота, Лангстинь немного отдышался, оглянулся вокруг, прислушался и, убедившись, что остался незамеченным, продолжал свой опасный путь. Первая линия обороны немцев теперь была позади — справа и слева от болота. Проникнув еще на полкилометра вглубь расположения немцев; он повернул на север. На этом месте росла старая ива. Вершина дерева была сломана ударом молнии или срезана осколком снаряда, — эту примету разведчик хорошо запомнил.

Углубляясь во вражеский тыл, Лангстинь хорошо знал, что рискует жизнью, поэтому нервы его были напряжены до предела. Но всеми действиями его в этот час управляло жгучее желание: во что бы то ни стало добыть «языка». И не какого-нибудь, а способного дать ценные сведения. Без этого возвращаться нельзя, тогда уж лучше сгнить в болоте. Лангстинь подумал, что от результата поиска зависит — жить ему или умереть. И хотя так никто вопроса не ставил, он сам себя убедил, что так оно должно быть.

Да, задание нужно выполнить и самому остаться живым.

Лангстинь был опытным разведчиком, при ходьбе он старался ноги не отрывать от земли, а рот держать полуоткрытым — так дышалось легче; скользящие по траве шаги были почти бесшумными. Когда в сапогах стала хлюпать вода, он разулся, вылил воду и выжал мокрые портянки.

Только к полуночи Ансис Лангстинь достиг крутого обрыва, поросшего кустарником, где немцы, подобно стрижам, выдолбили несколько гнезд-землянок. К одной из них тянулись провода — там, очевидно, помещался штаб. Время от времени к землянке подходили люди, навстречу им раздавался окрик часового. Проверив пароль, часовой пропускал их дальше.

Бесшумно, как тень, Лангстинь полз по кустарнику, подбираясь все ближе к часовому. На этот раз он был бесконечно терпеливым. Неожиданно ему в щеку вонзился острый сучок, но, несмотря на сильную боль, разведчик не шевельнулся. Только дождавшись, когда из землянки вышел какой-то немец, он воспользовался шорохом его шагов, чтобы выдернуть сучок из ранки.

Целых полчаса потратил Лангстинь, чтобы подползти к часовому. Минут десять он стоял за его спиной, внимательно изучая окрестность и прислушиваясь к неясным голосам в землянке. Ему казалось, что часовой слышит его дыхание. Хорошо, что дождевые капли все время барабанят по листве кустарника.

На узкой тропинке, круто сбегавшей вниз, вспыхнул свет электрического фонарика. Часовой окликнул идущего и, осветив своим фонариком его лицо, поспешно вытянулся. Лангстинь успел заметить офицерские погоны и висевшие на боку у немца планшет и полевую сумку. У входа в землянку офицер столкнулся с другим, выходившим оттуда. Выходивший услужливо уступил дорогу, прижавшись к стенке прохода.

Как только затихли шаги ушедшего немца, Лангстинь приступил к делу. Его длинные железные пальцы сдавили горло часового, и вскоре тот лежал на земле без движения. Затащив труп в кусты, Лангстинь стал на место часового. На голове у него была немецкая каска, а на плечах плащ-палатка убитого гитлеровца.

Прошла минута, другая, третья… может быть, четверть часа. «Мне чертовски везет… — подумал Лангстинь. — Никто не появляется и, по-видимому, не появится, пока тот выйдет…»

Медленно открылась дверь землянки. В полосе света Лангстинь увидел худощавое улыбающееся лицо офицера. Это был тот, с полевой сумкой и планшеткой. Мурлыча себе под нос какую-то мелодию, офицер приближался к часовому. Лангстинь вытянулся и, отдав честь, пропустил его мимо. Только мимо себя, но не дальше.

Короткая, бесшумная схватка. Лангстинь оглушил офицера ударом кулака в висок, засунул в рот кляп, связал руки и, взвалив живую ношу на спину, направился вверх по крутому склону.

«Мне пока чертовски везет…» — Эта бодрая мысль заставила разведчика улыбнуться. По той же дороге, по которой прошел, Лангстинь торопился убраться подальше от землянки. Пройдя триста — четыреста шагов, он остановился, положил свою ношу на землю и проверил, крепко ли связаны у офицера руки. Планшет и полевую сумку Лангстинь нацепил на себя, пистолет и бинокль немца спрятал в карманах. Потом пощупал у своего пленника пульс и прислушался к дыханию. «Жив, стервец. Все в порядке… Теперь — к своим».

Лангстинь все дальше тащил свою добычу. То клал офицера на одно плечо, то перекладывал на другое, то брал в охапку, не отпуская ни на минуту. Дойдя до болота, он уже не таился так, как раньше, и меньше обращал внимания на хлюпанье болотной жижи и треск сучьев.

Когда позади взвились в воздух несколько ракет, Лангстинь лукаво усмехнулся: «Фрицы всполошились, наверное обнаружили пропажу… Что ж, ищите, ловите ветер в поле… Теперь уж не отдам. Не отпущу». Он еще крепче прижал к себе драгоценную ношу, которая ему казалась не тяжелее, чем матери ребенок. Весь измазанный грязью и тиной, промокший до нитки, он не чувствовал холода. Да и можно ли было сейчас думать об этом? За спиной разведчика все время взлетали ракеты, и пули со свистом проносились над болотом.

Когда Лангстинь выбрался из болота, на востоке появилась серая полоса, близился рассвет. Немного отдохнув и расправив затекшие суставы, он взвалил немца на спину и, выпрямившись во весь рост, медленно пошел вперед.

…Усталый и злой сидел капитан Свикис в своей землянке и сосал трубку. Уже несколько раз он намеревался позвонить начальнику штаба полка. Но каждый раз его рука невольно опускалась.

Как звонить, если он не может сообщить ничего нового и ценного? Этой ночью ходили в разведку все три взвода. С первым взводом участвовал в поиске лично сам Свикис. Обшарили всю нейтральную полосу, пробовали прощупать первую линию обороны противника, но все безрезультатно. Словно сам леший отводил их от немцев. И нельзя ведь сказать, что парни не старались. Каждый из разведчиков прекрасно знал, какое важное задание они получили: достать «языка» хоть из-под земли.

Неизвестно, была ли тому причиной поднятая прошлой ночью кутерьма, или что другое, только немцы держались так чутко и зорко, что разведчики и на этот раз вернулись ни с чем.

Свикис представил себе ехидное замечание начальника штаба, которым тот встретит его сообщение. Он скажет: «Я же знал, что у вас ничего не получится».

Положение не из приятных! Но ничего не поделаешь: эту горькую пилюлю все равно придется проглотить.

Он протянул руку к телефону и снова не снял трубку: «Успею. Позвоню утром. Креслинь, поди, еще спит. Зачем человеку сон зря перебивать?»

Снаружи послышались тяжелые шаги. Кто-то спускался по ступенькам и остановился у двери. Раздался стук.

— Кто там? — спросил Свикис.

— Сержант Лангстинь. Разрешите войти, товарищ капитан?

Капитан вздохнул.

— Войдите!

Ему показалось, что в землянку втиснулась лошадь и никак не может повернуться. Вошедший Лангстинь держал в охапке безжизненное тело вражеского офицера и в нерешительности озирался по сторонам.

— Куда бы его положить, товарищ капитан? Может, разрешите на топчан?.. Офицер все-таки… вшей не должно быть…

— Пленный? — Свикис поспешно вскочил на ноги.

— Так точно, товарищ капитан, — ответил Лангстинь.

— Кладите на топчан. Это ничего, что он в грязи, после вытрем. А вы, чертов сын, Лангстинь, все-таки молодец! Давайте его сюда, давайте!

Взглянув на лежавшего, Свикис определил, что перед ним майор гитлеровской армии. Вот это удача, так удача, черт возьми! Всю усталость и злость сразу как рукой сняло.

Лангстинь развязал пленнику руки и вынул изо рта кляп, потом встряхнул немца, чтобы тот пришел в себя. Но майор лежал, как куль мякины, — неподвижный, рыхлый и не открывал глаз.

— Встать! — по-немецки гаркнул Свикис. — Нечего тут нежиться, уже утро.

Майор не пошевельнулся. Свикис нагнулся над ним, приложил ухо к груди, потом осмотрел шею, руки. Лицо командира разведчиков посерело, в глазах мелькнула тень разочарования и огорчения.

— Что вы меня дурачите? — Капитан Свикис негодующе глянул на Лангстиня. — Я ведь не посылал вас подбирать фашистские трупы.

Теперь побледнел Лангстинь.

— Не может быть, товарищ капитан. Я же его взял живым… как есть живым… Даже не душил, только легонько стукнул по голове. Может, фриц без сознания?

— Да, без сознания… — сердито буркнул Свикис.

Затем они вдвоем взялись приводить немца в чувство. Взволнованные, как будто спасали жизнь близкого друга, с молчаливой поспешностью и старанием они около получаса возились с пленным, трясли его, переворачивали с боку на бок, делали искусственное дыхание, обливали водой. Временами прекратив возню, то один, то другой прикладывали ухо к груди пленного и слушали, бьется ли сердце. Потом, кряхтя и сопя, снова принимались за работу.

На обратном пути Лангстинь так помял майора, что у того, как говорится, душа еле-еле держалась в теле… Теперь этого, почти мертвого, врага надо было воскресить. Они были готовы отдать даже частицу своей жизни, лишь бы вырвать из небытия лежавшего перед ними пленного майора.

Наконец, тот стал приходить в себя. Как только он начал подавать признаки жизни, Свикис разыскал припрятанную к годовщине дивизии бутылку вина и влил немного этой драгоценной жидкости майору в рот. Немец облизнулся, причмокнул губами и, открыв глаза, стал озадаченно озираться.

— Мой бог… — пролепетал майор, увидев, где он находится, и снова потерял сознание.

— Нет, голубчик, не выйдет, — воскликнул Свикис, и в его глазах снова мелькнула веселая искорка. — Хочешь не хочешь, а мы тебя теперь поставим на ноги.

И он принялся щекотать немца подмышками, потом еще раз спрыснул его водой. На этот раз майор быстро пришел в себя.

— Ну, кажись, будет жить… — облегченно сказал Лангстинь.

— Сейчас уже нечего горевать! — ответил Свикис. — Теперь он в наших руках. Расскажите-ка лучше, где это вам такого зверя удалось выследить?

Лангстинь рассказал все как было. Свикис только качал головой и тихо смеялся.

— Но вы-то что — в своем уме? Так стукнуть его, а потом сжимать в своих объятиях! Что бы мы стали делать, если бы он не очнулся?

— Виноват, товарищ капитан. — Лангстинь, сконфузившись, опустил глаза. — Что делать, если у меня рука тяжелая. К тому же он… фашист, грабитель. Вот и придавил чуть покрепче.

— В другой раз давите с расчетом.

— Постараюсь, товарищ капитан.

Лангстинь положил на стол перед командиром отобранные у пленного планшет, полевую сумку, пистолет и бинокль.

— Это трофеи, товарищ капитан. Может, пригодятся.

Свикис сразу набросился на содержимое полевой сумки. А когда вытащил из планшета карту с пометками, глаза его засверкали.

— Тут же нанесены все последние данные! — воскликнул Свикис. — Все, абсолютно все! Минные поля… пулеметные гнезда… батареи… Ну, вот что, Лангстинь, видно придется дать вам орден. Очень денные сведения вы раздобыли, дорогой. Присмотрите-ка за майором, пока я буду говорить по телефону.

Свикис взял трубку и соединился со штабом полка. И тогда началось самое интересное. Пленного тут же приказали доставить в штаб дивизии, оттуда в штаб армии, но и здесь его долго не держали. Пленный, оказавшийся начальником оперативной части штаба дивизии, майор Эрнст Зевальд, представлял интерес и для командования фронта.

…Выспавшийся Ансис Лангстинь под вечер встретился с командиром роты. На миг замешкавшись, он обратился к нему:

— Позапрошлой ночью, товарищ капитан, когда получился этот случайный выстрел и мы не добыли «языка»… это я выстрелил. И вовсе не случайно… затмение на меня нашло… Не мог выдержать, когда перед моим носом крутился живой фашист. Прошу извинить, если можно. Больше такое никогда не повторится.

— Ну, хорошо, будем считать, что все в порядке, — ответил командир роты. Он крепко пожал Лангстиню руку и посмотрел ему в глаза с такой сердечностью и дружеской теплотой, что на душе у бойца стало легко и весело. — Хорошо, Лангстинь, все в порядке, — повторил он.

Спустя две недели сержант Ансис Лангстинь получил правительственную награду — орден Красного Знамени.

1945

 

Чувство долга

© Перевод Я. Шуман

 

В начале лета 1947 года мне пришлось присутствовать на республиканском совещании крестьян, которое происходило в промежутке между весенним севом и уборочными работами. На совещание съехалось несколько сот крестьян, рабочих совхозов, представителей первых колхозов Советской Латвии. Они рассказывали об успешном завершении весеннего сева и подготовке к уборочным работам. Этой весной крестьянство республики обязалось засеять большую площадь, чем когда-либо раньше, добиться высокого урожая всех сельскохозяйственных культур и досрочно рассчитаться по всем видам государственных поставок. Я помню, как многие товарищи, давая это обещание, покачивали головами, опасаясь, будут ли они в силах выполнить взятые на себя обязательства: это была проверка, смотр силы и сознательности крестьянства Латвии. И надо прямо сказать, что эту проверку оно с честью выдержало, — представители крестьян, прибывшие со всех концов республики, единодушно заверили: «Свое обещание мы не только выполним, но и перевыполним». Им можно было поверить, ибо это были люди, не привыкшие бросать слова на ветер.

Мое внимание привлек к себе один из ораторов, выступивший вечером в конце прений. Его моложавое худое лицо, если всмотреться повнимательнее, было покрыто множеством глубоких морщин, голубые глаза ласково и добродушно глядели на собравшихся, и взгляд его был спокоен и ясен, как у человека, который сознает, что выполнил все, что было в его силах. Он был председателем одного из молодых колхозов. Простыми, удивительно понятными словами рассказывал он совещанию о работе сельскохозяйственной артели, ни разу не подчеркнув своей личной роли. Но за простотой и скупостью его сообщения чувствовался страстный пафос и сдерживаемое вдохновение, железная воля и непоколебимая вера в свое дело. Целеустремлен и логичен был ход его мыслей, и хотя он не произнес ни одной витиеватой фразы, он завладел аудиторией с первых слов и держал в напряжении весь зал в течение всей своей десятиминутной речи. В конце выступления, когда он сообщил совещанию, что его коллектив уже в начале сентября рассчитается с государством по поставкам и закончит озимый сев, кто-то из членов президиума бросил реплику: «А если это окажется только обещанием? Чем вы можете подкрепить свои слова?»

Оратор повернулся к задавшему вопрос и несколько мгновений смотрел на него…

— Чем? Но ведь это наш долг перед народом и партией. Как можно не выполнить своего долга?

— Этот выполнит… — тихо промолвил сосед, давнишний мой знакомый. — Этого человека я знаю. Нет такой силы, которая могла бы его удержать, если он дал слово что-либо сделать.

Председатель совещания объявил перерыв до следующего утра, и мы с моим знакомым вышли на улицу.

— Признаюсь, во время последнего выступления я нарочно наблюдал за тобой, — заговорил он у выхода из здания. — Хотел убедиться, обратишь ли ты внимание на этого человека. Признайся, ты слушал его речь с напряженнейшим вниманием, с начала до конца.

— Ты прав, — ответил я.

— Если у тебя найдется полчаса времени, я рассказал бы об этом человеке и его жизни несколько подробнее. Тебе, как писателю, это может со временем пригодиться.

— Ладно, расскажи, — сказал я.

Мы уселись на скамеечке в парке около канала, и мой знакомый рассказал мне повесть про Яна Ауструма, которую я постарался воспроизвести в точности такою, какою услышал из его уст.

— До войны я работал секретарем партийной организации на заводе «Пролетарий», — начал свой рассказ мой знакомый. — Ян Ауструм в то время был сменным мастером в одном из ведущих цехов нашего завода. До того товарищи по работе знали его как хорошего мастера, а сейчас мы убедились, что он обладает и незаурядными способностями организатора и новатора. Уже в конце сорокового года наш завод, наверное, был одним из первых в Риге, и в этом Яну Ауструму принадлежали наибольшие заслуги.

У него была семья — жена и шестилетний сынок Андрит, такой маленький, шустрый, светловолосый постреленок. В дни отдыха они все втроем выезжали куда-нибудь за город — в Сигулду или в Огре — или же отправлялись по грибы в окрестности Белого озера. Каждый понедельник Ауструм рассказывал мне и другим товарищам по работе, как он провел воскресенье, и стоило ему упомянуть о своем сынишке, как его лицо озарялось простодушной гордой улыбкой. Однажды он признался мне с откровенностью, характерной для чистосердечных людей, что для него в мире нет более дорогого существа, чем его маленький сынишка. Он сам изобретал и строил ему игрушки — маленькие оригинальные механизмы, которые так же мало походили на трафаретные игрушки из магазинов, как ваза, сделанная художником, на изготовленную простым гончаром глиняную посуду. Погруженный всю неделю в свою производственную работу, Ян Ауструм в субботу не мог дождаться вечера; он радовался теплой ванне, которая ожидает его дома, и тому, что снова сможет один день целиком провести с женой и Андритом, — прочие вечера он возвращался домой так поздно, что заставал мальчика спящим. Мне кажется, что он был счастлив и доволен своей жизнью.

Это случилось в субботу, накануне Октябрьских праздников. На наш завод прибыли новые станки для механического цеха, и Ян Ауструм руководил их монтажей. Мы хотели сдать эти станки в эксплуатацию до седьмого ноября, чтобы до конца года значительно превысить производственный план. Каждый вечер монтажники работали сверхурочно, а к той субботе работа настолько продвинулась, что большинство рабочих можно было отпустить домой вовремя, — на заводе осталась лишь небольшая группа во главе с Яном Ауструмом. Директор завода и главный инженер уехали в Москву к наркому согласовывать вопрос о сырье и ассортименте, а меня вызвали на какое-то вечернее совещание в ЦК партии, так что Ауструм остался на заводе за хозяина.

Часов в семь вечера, когда все рабочие и конторские служащие уже разошлись и на заводе осталась только группа Ауструма — четыре человека, в одном из цехов, рядом со складом готовой продукции, внезапно вспыхнул пожар. Несомненно, это было делом рук диверсантов, — агония старого, умирающего мира. Пожар заметили только тогда, когда пламя показалось в окнах цеха. Ауструм со своей группой немедленно бросился к месту пожара и организовал его тушение: пустили в работу огнетушители, местные пожарные краны и вызвали пожарных. Пока прибыли пожарные, пламя охватило весь цех и угрожало перекинуться на склад готовой продукции и механический цех. Из всех присутствующих, наверное, только Ауструм понимал, что означала бы гибель механического цеха. — завод вышел бы из строя на несколько месяцев. Спасти цех — означало спасти завод. Разыскав начальника пожарной команды, Ауструм заставил его сосредоточить струи брандспойтов на подходах к механическому цеху и к складу готовой продукции. Ему все время казалось, что пожарные слишком флегматично выполняют свои обязанности, хотя они делали все, что было в их силах. Сам он находился в беспрерывном движении: появлялся в самых опасных местах, голыми руками отрывал занявшиеся доски какого-то сарая, затаптывал горящие головешки. Наверное, он не чувствовал, что струйки соленого пота стекали по его щекам и шее и, смешиваясь с золой и сажей, совершенно измазали его лицо.

Спустя полчаса после начала пожара, когда пламя бушевало с наибольшей силой, прибежал дежурный заводоуправления и сообщил Ауструму, что его вызывают к телефону.

— Пусть позвонят позже! — отмахнулся Ауструм. — Вы же видите, что творится.

Дежурный ушел, а Ауструм продолжал тушить пожар. Пламя стало убывать, и главный очаг пожара — деревянная конструкция крыши цеха, крытая толем, рухнула, взметнув при этом вверх громадный вихрящийся столб искр. В эти минуты надо было проявить особую бдительность, чтобы заметить каждый маленький очажок огня на окружающих зданиях, вызванный падающими искрами.

В этот момент снова прибежал дежурный из конторы и, схватив Ауструма за рукав, до тех пор тряс его, пока Ауструм не обратил на него внимания.

— Ну, что опять? — спросил он.

— Вам звонят из дому, — взволнованно выкрикнул дежурный, стараясь перекричать шум пожара. — Весьма срочное и важное дело. Обязательно подойдите к аппарату.

— Сейчас нельзя! — крикнул в ответ ему Ауструм. — Пусть подождут. Позже я сам позвоню. И вообще, пока не потушен пожар, не дергайте меня.

Дежурный хотел еще что-то сказать, но Ауструм не стал его слушать. Тогда дежурный, смущенный и недовольный, вернулся обратно в контору.

Через час им удалось окончательно обуздать стихию. Пламя потухло, в сгоревшем цехе еще тлели угли и догорали отдельные куски стропил. Пожарные заливали водой эти маленькие очаги пожара, пока и их не погасили. Только тогда Ауструм пошел в заводоуправление и позвонил домой. К аппарату подошла его старушка мать. Узнав голос сына, она заплакала.

— Янит, случилось большое несчастье… Андрит на улице попал под машину. Час тому назад его увезли в больницу. Навряд ли выживет. Всё ждали тебя…

— Где Анна? — спросил Ауструм.

Дежурный с удивлением взглянул на него — таким чужим и изменившимся стал голос Ауструма.

— В больнице… У Андрита… — продолжала всхлипывать мать.

— Я сейчас же иду к ним… — сказал Ауструм и положил трубку…

Четверть часа спустя он был уже в больнице. С большим трудом ему удалось выяснить, в каком корпусе находится его сын, еще больших усилий стоило найти палату и заставить дежурного врача впустить его таким, каким он был в это время — грязным от работы и тушения пожара. Следующие полчаса он, точно немой, просидел у смертного ложа сына, держа в своей руке его маленькую, уже похолодевшую ручку и всматриваясь в его личико с такой лаской и болью, как будто все то, что перенес Андрит, повторялось сейчас в его собственном существе. Жена сидела по другую сторону кроватки и всхлипывала, сдерживая рыдания. Ауструм, не глядя на нее, по временам произносил какие-то слова утешения.

Он опоздал на полчаса. Но он знал: если бы там, во время пожара, ему сказали, что произошло, даже и тогда он не пришел бы раньше. Все равно Андрит умер бы, не дождавшись своего папы.

Через некоторое время он встал, погладил еще раз холодное личико сына и сказал жене:

— Пойдем домой, Анна…

Он проводил ее до дому, впустил в квартиру, а сам направился обратно на завод. Сердце его обливалось кровью, и он ощущал щемящую боль от ужасной потери, но в то же время беспокоился и за завод: ликвидированы ли все очаги пожара? Как бы опять где-нибудь не начало тлеть…

Ночью он ходил около сгоревшего цеха, осматривал то, что еще осталось от укрощенной стихии, — черные угли и обгоревшие стропила… повсюду запах гари. Да, огонь был погашен, склад и механический цех удалось спасти, и завод сможет работать без перерыва — сгоревший цех восстановят, не прекращая остальной работы. Теперь пламя боли начало полыхать в его собственной груди. Но ведь этого никто не видел, это чувствовал и об этом знал только он сам. Чтобы как-нибудь уменьшить эту острую боль, он направился к новым станкам в механический цех и работал там до утра над монтажей какого-то станка.

Больше всего его мучило то, что он не смог быть у сына в момент его смерти.

— Но я ведь не мог уйти, пока пожар не потушили… — говорил он мне потом. — Мне надо было быть там до самого конца. Ведь это был мой долг…

 

Летом 1942 года, по поручению Центрального Комитета партии, мне надо было отправиться на Северо-западный фронт и прочесть несколько докладов бойцам Латышской стрелковой дивизии. То было грозное время, когда фашистская армия, сконцентрировав громадные массы военной техники, вновь рвалась вперед, стремясь достигнуть Волги. Весь советский народ с глубоким напряжением следил за исходом титанической битвы в южнорусских степях, и на устах человечества было одно слово: «Сталинград».

Под вечер, накануне отъезда, я прибыл в штаб одного из полков, чтобы повидаться с другом детства, тогда майором, исполнявшим должность начальника штаба. Ты ведь сам тоже не раз бывал на фронте и знаешь, что значит гостить на передовой линии. Телефонные звонки, связные, взрывы мин то впереди, то позади тебя, обрывающийся разговор с непредвиденными паузами после каждой фразы… Командный пункт полка находился в землянке на склоне небольшой ложбины, откуда ухабистая дорога вела ко второй линии обороны, а впереди, до самых неприятельских позиций, простиралось ровное, открытое место, на котором кое-где виднелся мелкий кустарник. Посреди этой равнины, на участке правого фланга полка, подымалась, вроде островка, метров на пятнадцать, небольшая высота. Она находилась в руках фашистов, и они старались удержать ее любой ценой, так как оттуда можно было хорошо обозревать местность. Уже несколько раз наши пытались отбить эту высоту, но пока безуспешно: слишком открытое место не позволяло развернуть более крупные силы.

Штаб полка получил приказ в следующую ночь овладеть высотой во что бы то ни стало, так как она была необходима для успешного проведения предстоящей более крупной операции наших войск. Овладение высотой предписывалось сделать небольшими силами, под покровом темноты, специально подобранными испытанными бойцами — без артиллерийской подготовки, которая в этом случае была невозможна. Вся операция строилась на внезапности атаки и неожиданности ее для неприятеля.

Как только в ротах стало известно о боевом задании, сразу же вызвалось много охотников, но больше одного стрелкового взвода для этого дела не требовалось, поэтому командир полка безжалостно отсеивал охотников и выбирал только лучших. Под вечер их собрали в кустарнике около командного пункта полка. Все, как на подбор, оказались комсомольцами и коммунистами, молодые парни и бессемейные мужчины, — командир дивизии приказал в эту операцию семейных не посылать. Ясно, что люди шли на смерть.

Не был только еще решен вопрос о командире штурмового взвода. Вызвались многие, но командир полка не решил, кого из них предпочесть. Затем в штаб полка явился какой-то младший лейтенант, и я стал невольным свидетелем необычного спора, который, наверное, мог произойти только в подобной обстановке. Командир полка всячески старался доказать, что этот человек не подходит к руководству предстоящей операцией, ибо в тылу на его иждивении находились мать и жена, но младший лейтенант выдвинул такие доводы, которые трудно было опровергнуть: разве в окопах при оборонительных боях семейные люди не могут пасть? Разве Красная Армия все свои соображения строит, рассчитывая только на холостяков? Главное сейчас не в том, останется ли жив, или погибнет младший лейтенант Ян Ауструм, а в том, чтобы овладеть высотой. Из всего среднего командного состава полка, считая и командиров батальонов, он, Ауструм, является единственным, побывавшим на этой высоте, — его взводу пришлось уступить ее врагу, и вот как раз потому он имеет сейчас предпочтительное право на ее освобождение.

— Это мой долг чести, товарищ полковник… — убеждал он. — Ведь вы не захотите лишить меня возможности погасить старый мой долг.

В конечном счете в этом споре победил младший лейтенант Ауструм. Когда командир полка в конце концов дал свое согласие назначить Ауструма командиром штурмового взвода, я попросил разрешения на короткую беседу с Ауструмом, с которым мы не виделись уже более года.

Здороваясь, он крепко пожал мне руку, и в глазах его засветилась неподдельная радость.

— Где только нам не приходится встречаться! Что ты ищешь в таких суровых местах?

— То же, что и ты, — победу, — ответил я.

Он рассказал мне, как в начале войны вместе с эшелоном эвакуированного завода попал на Урал и несколько месяцев работал на большом военном заводе. Он считался почти как на военной службе, имел «броню» от призыва в армию. Когда туда пришла весть о формировании латышской дивизии, он сразу же стал просить директора завода об увольнении.

Директор категорически отказал ему в этом.

— Здесь вы нужнее, чем на фронте. В дивизии одним рядовым больше или меньше — ничего не значит, а на заводе вы сможете руководить цехом, будете командиром и снабдите снарядами всю дивизионную артиллерию. В ваши годы романтика подростка не к лицу.

— Товарищ директор, здесь речь не о романтике, этих подростков вы лучше оставьте в покое — они своей романтикой сегодня творят чудеса, — отпарировал Ауструм. — Мы оба коммунисты, поэтому поговорим по-партийному: желаете ли вы, старый член партии, чтобы я, один из молодых ее членов, стал дезертиром? А я им стану, если вы сегодня же не отпустите меня с завода.

Наконец, Ауструма отпустили, и в конце сентября он прибыл в лагерь, где формировалась Латышская стрелковая дивизия. Он дрался под Москвой, перенес трудный полуголодный период у реки Ловати, когда дивизия из-за весенней распутицы несколько недель получала продовольствие только по воздуху. Командиром взвода он был назначен в конце апреля, тогда же, когда его наградили орденом Красной Звезды.

Нашу беседу пришлось вскоре прервать, ибо штурмовому взводу надо было с наступлением темноты занять исходные позиции. Прощаясь, Ауструм еще раз крепко пожал мне руку и, глядя в сторону, сказал:

— Моя жена работает на одном из больших уральских военных заводов. Если что-нибудь случится, передай привет. Скажи ей, что я должен был это сделать.

Спустя некоторое время он со своими бойцами выступил, взвод слился с мелким кустарником и зеленеющими полянами покрытой сумраком равнины. Над передним краем взвилась ракета.

Около полуночи, когда я уже вернулся в политотдел дивизии, с высоты внезапно донесся шум боя. Ясно различались торопливые, яростные автоматные и пулеметные очереди; похоже было, что там гудит раздраженный осиный рой; фосфоресцируя, проносились трассирующие пули, бухали мины.

— Началось… наши ребята штурмуют высоту… — проговорил инструктор политотдела.

Выйдя из землянки, мы некоторое время наблюдали за битвой. Вокруг высоты в воздухе вспыхивали ракеты, и там было светло, как днем. Немного спустя шум боя затих, и у всех готов был сорваться один вопрос, задать который все же никто не решался.

«Удалось ли Ауструму? В чьих руках сейчас высота — у гитлеровцев или у нас?»

Как бы в ответ на этот невысказанный вопрос примерно через четверть часа гитлеровская артиллерия начала яростно обстреливать высоту. Значит, все же — в наших, и противник спешит уничтожить горстку смельчаков, пока к высоте не подошли наши более крупные силы. Снаряды рвались вокруг одиноко стоящей высоты, при свете ракет было видно, как она дымилась. Потом артиллерия умолкла, но сразу же послышалась трескотня автоматов и пулеметов — это, наверное, пошла в атаку вражеская пехота.

После этого наступила тишина до самого утра. Вздремнув несколько часов в политотдельской землянке, я в предутренних сумерках направился с одним сержантом к наблюдательному пункту командира артиллерийского дивизиона, устроенному на высоком восточном берегу небольшой речки. Командир дивизиона, молодой капитан, украинец, накануне пригласил меня посмотреть на действие наших «катюш». Мы подождали, пока окончательно рассвело; тогда капитан передал мне свой бинокль, показал через смотровую щель, куда будут ложиться снаряды «катюш», и, связавшись по телефону со своим начальством, велел открыть огонь. Метрах в трехстах от наблюдательного пункта внезапно заполыхали огнем кусты. Некоторое время казалось, что воздух наполнился ревом бури; реактивные снаряды, со сказочной быстротой следовавшие один за другим, проносились через нейтральную зону. В одном из секторов неприятельской оборонительной линии закипела, казалось, сама земля; все закружилось, задымилось, горели кусты, все почернело. Невозможно полностью описать последствия взрывов реактивных снарядов — это надо видеть собственными глазами, только тогда можно получить точное представление о мощи этого оружия.

Еще не прошел мой восторг от результатов действия «катюш», как с западной стороны из облаков вынырнули восемнадцать «юнкерсов» и, кружась над высотой, начали бомбить ее. Каждый бомбовоз, перед тем как сбросить бомбы, пикировал, и почти все бомбы падали на одинокую сопку. Почти все бомбы накрывали цель. Громадные столбы земли выбрасывались в воздух и, падая обратно, засыпали высоту, погребая под собой все живое на ней. Наблюдая за этим адом, я все время невольно думал о Яне Ауструме и его товарищах: если они еще живы, то сейчас немецкая авиация на моих глазах зарывает их в огромную могилу. Каждому, кто видел, что сейчас происходит на высоте, было ясно, что там ни одному человеку не уцелеть.

Дальше произошло то, что можно было предвидеть: как только «юнкерсы» закончили бомбежку, цепи гитлеровцев поднялись в атаку, спеша занять высоту. Но тут случилось невероятное: высота ожила, изрытая сплошными ямами земля заговорила языком автоматов, и цепям самоуверенных фашистов, которые уже предвкушали близкую победу, пришлось залечь и спешно отползти на свои исходные позиции.

Через час я покидал дивизию — машина уже ждала меня у штаба. Как раз в это время новая волна «юнкерсов» приближалась к высоте, и началась еще более свирепая бомбардировка, чем в первый раз. Если во время первого налета кому-либо из храбрецов и удалось уцелеть, то теперь должны были погибнуть и последние герои. Я не видел, чем закончились бомбежка и ужасный ураганный артиллерийский огонь, следовавший за ней, так как маленькая штабная машина уже выехала на шоссе и быстро пронеслась через выгоревший лесок к тылу, но конечный результат и так можно было себе представить. И хотя Ян Ауструм, погибая в бою за овладение высотой, только выполнял свой долг воина и гражданина, точно так же, как это делали многие другие благородные советские люди, на сердце у меня стало тяжело… Весь путь до Крестцов и Валдая я молчал, — не мог освободиться от мрачных дум: как рассказать об этом жене Ауструма?

В следующий раз я его встретил уже в Риге, весною 1945 года, сразу же после окончания войны. В то время ЦК КП(б) Латвии мобилизовал несколько сот коммунистов города для работы на селе. Я был тогда членом отборочной комиссии, которой надо было ознакомиться с каждым кандидатом и выяснить его пригодность для партийной работы на селе. Мне пришлось в связи с этим побывать почти во всех партийных организациях одного из районов Риги, участвовать в партийных собраниях и беседовать со многими товарищами. Рига только-только начинала оживать от причиненных ей гитлеровцами разрушений. Уже действовал водопровод, в домах и на улицах появилось электричество, начал работать трамвай, через Даугаву был построен новый деревянный мост, один за другим становились в строй заводы и фабрики, во всех театрах возобновились спектакли — жизнь, как принято говорить, вступила в свои права. Поэтому не удивительно, что кое-кому из товарищей не хотелось уезжать из города, тем более что на селе происходила довольно острая, а часто и совершенно открытая классовая борьба. Руководители больших предприятий в свою очередь не желали терять своих лучших работников, и некоторые пытались отделаться формальным выполнением мобилизационного задания, рекомендуя для работы в деревне менее ценного для предприятия человека. Одним словом — работы было вдосталь.

Яна Ауструма я встретил на партийном собрании того же завода, где мы работали с ним до войны. «Пролетарий» был полностью восстановлен. Вернувшись осенью 1944 года из эвакуации, Ауструм тотчас же был назначен начальником цеха. В бою за высоту он потерял левую руку и носил протез — ты этого, наверное, не заметил на совещании. Мать его умерла в эвакуации, жена часто хворала.

Партийной организации «Пролетария» предстояло мобилизовать двух товарищей для работы парторгами в волости. Казалось, выдвинуть двух подходящих человек из двадцати четырех членов партии и шести кандидатов — не такая уж трудная задача. На самом же деле это было не так просто: партийное собрание длилось уже второй час, а вопроса еще не решили. Каждый раз, когда выдвигали действительно подходящего кандидата, директор завода сопротивлялся:

— Вы хотите забрать мои лучшие кадры! С кем я буду выполнять производственный план? Кто будет обучать новых рабочих?

И каждый раз он был прав.

В конце концов с большим трудом договорились об одном кандидате — тот вырос в деревне и был согласен поехать на работу в свою родную волость. Но второго кандидата так и не удалось подобрать. Секретарь первичной организации предложил обратиться в райком с просьбой уменьшить мобилизационное задание для «Пролетария» до одного человека. Вполне естественно, что это предложение собранию не понравилось. Коммунисты смущенно переглядывались, директор неловко покрякивал и глядел в пол. Наступила тягостная тишина.

Тогда поднялся человек и попросил слова. Это был Ян Ауструм.

Выйдя вперед, он заговорил, обращаясь не к собранию, а к сидящим в президиуме.

— Позором было бы для нас, если бы мы не выполнили этого задания. Просить райком, чтобы освободили? На что это похоже? Если уж выходит так, что товарищ директор никого не может отпустить, то мною, одноруким инвалидом, он пожертвовать может. Запишите меня. Согласен работать в деревне.

Через неделю Ауструм уехал в один из самых отдаленных углов Латвии парторгом волости. Это был неспокойный район: в лесах бродили диверсанты, по временам случались и террористические акты против советских активистов, кулаки саботировали каждое начинание советской власти. На третий день после приезда на новую работу парторг получил записку: «Если ты сейчас же не уберешься отсюда, мы повесим тебя у дороги на старой сосне».

Ауструм не дал себя запугать, а энергично взялся за работу. В короткое время ему удалось сплотить в волости крепкий актив и перетянуть на свою сторону всех новохозяев и середняков, интеллигенцию и молодежь. Он наладил работу волостного исполнительного комитета, выдвинул способных и честных людей, научил уважать советские законы и бдительно следил за их точным выполнением. С помощью актива он обуздал и кулаков, а чтобы они не артачились и не надеялись на шайку террористов, Ауструм организовал крепкую истребительную группу.

Осенью его волость одной из первых по уезду выполнила план государственных поставок, зимой раньше всех закончила заготовку и вывозку лесоматериала. Ауструм смело шел к крестьянам, глубоко вникал в их жизнь и знал все их радости и беды. Бескорыстие и справедливость Ауструма были очевидны для всех, а когда он проработал полгода, его авторитет уже перешагнул пределы волости.

Позже завод «Пролетарий» принял шефство над волостью Ауструма, помогал ремонтировать сельскохозяйственные машины, присылал агитаторов на время больших хозяйственно-политических кампаний. Таким образом, Ауструм больше не чувствовал себя оторванным от своего прежнего коллектива и как бы продолжал жить с ним совместной жизнью. Через несколько лет, когда все станет на свои рельсы и в волости вырастет достаточно сильная партийная организация, Ауструм надеялся вернуться опять в Ригу и снова работать на своем заводе, — там все-таки были его настоящий дом и родная стихия. Его жена, родившаяся и выросшая в городе, с нетерпением ждала этого дня: деревенская жизнь казалась ей слишком однообразной, и она никак не могла с ней примириться.

— Ладно, Анна, — подбадривал ее Ауструм, — когда организую в волости первый колхоз, моя миссия здесь будет окончена и я попрошу партийное руководство разрешить мне вернуться в Ригу. До того времени тебе все же придется потерпеть.

К весне 1947 года он уже подготовил крепкую инициативную группу — двенадцать крестьян, которые желали вступить на путь новой жизни и организовать колхоз. Мне было поручено участвовать в организационном собрании этого коллективного хозяйства, и в один из воскресных дней в начале марта я прибыл туда вместе с первым секретарем уездного комитета партии и председателем уездного исполкома.

Собрание ознакомилось с уставом сельскохозяйственной артели и подробно обсудило каждый пункт. После этого крестьяне посовещались со своими женами, сосед посоветовался с соседом. Когда каждая мелочь была выяснена, собрание приняло решение: «Признать необходимым и целесообразным организовать сельскохозяйственную артель и перейти с индивидуального хозяйства на коллективное».

— Колхозу нужен хороший председатель, — заговорил теперь секретарь уездного комитета партии. — Обдумайте хорошенько, кто из вас мог бы стать председателем правления колхоза.

Как бы сговорившись, все участники собрания взглянули на Ауструма. Он понял, что крестьяне хотели этим сказать, и заметно смутился.

— Надо бы объявить перерыв, — проговорил он. — Пусть люди с полчасика подумают и поговорят о кандидате. Возражений не будет? Нет! Объявляю перерыв.

Сам он тотчас же ушел на) квартиру, которая находилась вблизи волисполкома, по ту сторону дороги. Может быть, он удалился, чтобы не влиять на участников собрания, может захотел переговорить с женой…

Участникам собрания не нужно было ни полчаса, ни десяти, ни даже пяти минут для совещания.

— Если Ауструм встанет во главе нашей артели, тогда дело у нас получится, — сказал один из крестьян.

— Правильно! — отозвались остальные. — Ауструм должен стать председателем!

— А если он откажется или партия отзовет его на другую работу? — подал я реплику. — Что тогда?

— Тогда мы попросим вас обоих, с секретарем уездного комитета, уговорить Ауструма, чтобы он не бросал нас.

Я переглянулся с секретарем укома, тот улыбнулся.

— Придется эту просьбу выполнить.

Мы оба пошли на квартиру к Ауструму. Он стоял у окна и, задумавшись, глядел в сад. Его жена сидела на скамейке в углу комнаты и при нашем появлении досадливо нахмурилась и отвернулась от нас — не то рассерженная, не то испуганная. Мне стало жаль ее.

Я не навязывал своего личного мнения Ауструму и только рассказал, что собрание единодушно выразило желание видеть его во главе нового колхоза.

— Люди ждут ответа. Что им сказать?

Ауструм тихо вздохнул и сразу же покраснел, наверное устыдившись того, что невольно выдал свои чувства.

— Тогда уж придется пойти к ним, — сказал он.

Его жена поднялась со скамьи. Глаза ее покраснели, грудь взволнованно дышала.

— Вспомни, Ян, что я тебе сказала… — начала она. — Если ты дашь себя уговорить, то оставайся один. Я здесь больше не останусь.

— Анна… — сказал Ауструм. — Подумай, что ты говоришь.

— Полтора года я думала… дни и ночи. Больше размышлять мне не о чем.

— Но как можно отказать народу, если он зовет?

— Неужели тебе самому ничего уже больше не принадлежит? Неужели ты не вправе иметь свои личные интересы и желания?

— Мне принадлежит доверие народа, и я счастлив обладать этим великим богатством. Не делай глупостей… — добавил он и вышел из комнаты.

Мой знакомый замолчал и, погрузившись в раздумье, глядел в воды канала, совсем зеленые от отражавшейся в их зеркале листвы деревьев. В густо зеленеющей мураве начали драку два воробышка. Мимо нас, громко сигналя, проносились легковые машины и грузовики. Из дверей университета на бульвар высыпала кучка весело смеющейся молодежи. Жизнь бурлила — звонкая, вечно молодая и неугомонная.

— Ну, а дальше? — нарушил я молчание.

— Дальнейшее ты уже знаешь. Ауструм стал председателем колхоза. Он работает от зари до зари. Учится сам и учит других. Молодой колхоз расцветает и ожидает этой осенью такого урожая, какого не видывали здесь уже десятки лет. И хотя это только самое начало, все же молодой коллектив уже сегодня стал образцом для всего района, примером того, как надо работать, как вести хозяйство на нашей земле.

Что касается Анны, то она сгоряча действительно уехала в Ригу, но через несколько недель вернулась обратно, ибо оказалось, что Ауструм сильнее, чем предполагала Анна: от него не так легко уйти. Насколько мне известно, они живут дружно — о мелочах, возможно, иногда и поспорят, но о больших делах — никогда.

Вот и все, что я хотел тебе рассказать про этого человека. Если у тебя будет время и ты захочешь, съездим когда-нибудь к нему в гости — он будет очень рад.

1947

 

Все люди добрые

© Перевод Я. Шуман

 

Дом Катита стоял на лесной опушке, довольно далеко от шоссе, поэтому здесь редко можно было увидеть чужого человека. Хозяйство было небольшое: вся площадь его составляла двенадцать гектаров вместе с покосом, пастбищем и ни на что не годным куском болота, которое с северной стороны вклинивалось в землю Катита. Три дойные коровы, несколько свиней, овцы и кое-какая птица составляли все богатство маленького хозяйства. Сам хозяин, Екаб Катит, был человек незаметный — невысокого роста, жилистый, костлявый, преждевременно сгорбившийся. Когда он в субботу сбривал бороду, то выглядел еще довольно молодо — вряд ли ему дали бы больше сорока лет, потому что волосы его слегка вились и в них не видно было ни одной серебряной нити, — но к середине недели, когда на лице пробивалась щетина — почти вся белая, — хозяин старел по меньшей мере лет на десять.

У него была жена Кристина, тихая и скромная труженица, сын Карлуша, которому весной исполнилось пятнадцать лет, и дочка — маленькая Ильзочка, года на четыре моложе своего брата.

Карлуша этой весной окончил основную школу и стал хорошим помощником отцу на полевых работах. Учитель, правда, говорил, что у мальчика есть способности и следовало бы его учить дальше, но это не совпадало с планами семейства Катита, поэтому Карлуше пришлось остаться в отцовском доме, которому ведь понадобится когда-нибудь новый хозяин. Ильзочку — ту можно и учить, если у нее будет желание. «Принуждать не нужно», — говорили родители.

«Разве плохо жить на своих двенадцати гектарах? — думал Катит. — Если будешь работать, хлеб, кусок мяса и одежда найдутся. Ты сам в своем доме хозяин и владыка, никто не сидит на твоей шее. Дети воспитываются в твердых правилах, и, когда ты состаришься и обессилеешь, твоя старость будет обеспечена».

По границе усадьбы Катита протекала маленькая речушка, она кишела раками, да и рыбы хватало. За березовой рощей темнели строения соседа, немного подальше виднелась группа других построек — там жил лесник со своей семьей и целой сворой собак. Правда, здесь не открывались далекие и просторные виды. Горизонт, очерченный лесом, холмами и рощами, был довольно узок. Но что дает человеку простор? Он не накормит, не напоит, домой его не унесешь. Все это только выдумки и фантазии.

Катит был самым тихим и уживчивым человеком во всей волости; может быть, потому соседи прозвали его Пелите[19]. Иногда даже так и обращались к нему, и он не думал обижаться — ведь люди этим не хотели его унизить или высмеять. Никогда ни с кем он не вступал в пререкания, никогда никому не навязывал свои мнения. Уступчивый, смиренно-приветливый, прожил он свою жизнь и выработал свое собственное отношение ко всем превратностям судьбы. Он был убежден и пытался разъяснить своей семье и другим, что с каждым человеком можно ужиться, потому что в каждом человеке, по мнению Катита, заложено что-то хорошее и доброе. Нужно только уметь найти это хорошее и отыскать подход к нему, даже если человек запрятал его за десятью замками.

Никогда Катит не ответил никому злом на зло или грубостью на грубость. Его терпение и смиренная приветливость обезоруживали даже самых грозных людей, и они разговаривали с ним приветливее, чем со всеми остальными.

— Что посеешь, то и пожнешь… — имел обыкновение говорить Катит. — Какой мерой будешь мерить сам, такой и тебе отмерят.

В волости его считали честным, но недалеким человеком, потому что большинство людей не в силах было понять, почему Катит, за всю жизнь не сделавший вреда ни одному живому существу, держался так робко и униженно, точно он был виноват перед всем миром. Были даже такие, что считали его подхалимом, рабской душонкой. До Екаба Катита эти пересуды не доходили, поэтому он продолжал жить в мире вечного согласия, воздвигнутом им в своем воображении.

Он остерегался делать что-либо такое, что нравилось бы одним, но могло не понравиться другим. Когда существовали различные партии, он держался в стороне от них и отдавал свой голос на выборах в сейм каждый раз за другой список. В годы диктатуры Ульманиса начальник местных айзсаргов Друкис, один из самых зажиточных хозяев (а брат его был одним из директоров земельного банка), пригласил Катита вступить в айзсарги. Катит сердечно поблагодарил за высокую честь, оказанную ему Друкисом, но в айзсарги не пошел, — а те имели право носить мундир, оружие и всячески вмешиваться в жизнь своих соседей. Он сослался на занятость, слабое здоровье, низкое образование, умолял не сердиться на него за это и в конце концов отделался от Друкиса.

«Так нельзя… — думал он. — Если вступлю в айзсарги, что обо мне подумает беднота? Будут насмехаться надо мной».

В 1940 году, когда в Латвии установилась советская власть, Катита хотели избрать членом волостного исполнительного комитета. И опять он умолял, ссылался на слабое здоровье и низкое образование… и остался в стороне.

«Если буду работать в волостном исполнительном комитете, что подумают обо мне крупные хозяева? — рассуждал он сам с собой. — Скажут, что я присоединился к коммунистам».

По этой же самой причине, чтобы не огорчить волостных богачей, Катит не позволил сыну Карлуше вступить в комсомол, а Ильзочке — в пионерки, хотя они оба очень хотели этого.

— Мы с матерью прожили свой век без всяких партий и организаций, — пояснил отец. — И чем нам плохо? Разве мы от этого стали хуже других людей? Берите пример с родителей — это пригодится в жизни.

Летом 1941 года, когда началась война, Катит и не думал об эвакуации.

— Нельзя же оставить дом без хозяина, — говорил он. — Что станет с землею и скотиной, если мы уйдем на чужбину? Все пропадет. И почему мне нужно бежать? Я никому ничего дурного не сделал, и мне некого бояться. Если я не стану вмешиваться в политику, меня не тронут.

С большой сердечностью и задушевностью проводил он в далекий неведомый путь тех, кто уходил вместе с Красной Армией, — пожелал им всего наилучшего, счастливого пути и возвращения, некоторым из близких своих знакомых даже дал на дорогу по туеску масла и по кусочку копченого свиного окорока. И, надо сказать, он действительно от всего сердца желал им самого хорошего, но дом Катита все же стоит неизмеримо дороже, чем любая дружба. Поэтому Екаб остался на своем месте — твердый и непоколебимый в своем решении, как скала.

С пугливой, тихой улыбочкой ожидал он фашистскую армию. Дом Катита стоял довольно далеко от главных дорог, и можно было ожидать, что вражеские солдаты не сунут сюда носа. Так и случилось: прошла неделя, другая, и ни один оккупант не показывался во владениях Катита. И ему уже начало казаться, что все бури грозного времени промчатся, минуя этот остров мира и согласия, что удастся спокойно прожить бурные годы великой борьбы, не давая втянуть себя в орбиту ее и сохранив невредимым свой маленький мирок.

Когда прошла и третья неделя и никто не добрался до Катитов, Екаб сказал своей жене:

— Видишь, как хорошо, что мы ни во что не вмешивались. Теперь никто нас не трогает. И разве я не был прав: фашисты — такие же люди. Почему мы должны их бояться, как зверей?

Однажды из волостного правления пришло извещение, что Катиту на следующий день нужно явиться туда для получения наряда на гужевую повинность. Это распоряжение встревожило Екаба.

Что им там понадобилось, если они в самую горячую, сенокосную пору отрывают крестьянина и вызывают его в волостное правление?

Он долго вертел листок извещения и обстоятельно разглядывал подпись и печать. Волостным старшиной был опять старый Грантскалис — тот самый, который здесь распоряжался во времена Ульманиса. Одна только подпись с энергично вычерченным, удивительно извилистым хвостом занимала четверть листа. А какая точка была поставлена рядом с подписью! Попробуй такой не подчиниться — тогда и твоему благополучию точка.

Катиту очень не хотелось ехать. Он имел довольно туманное представление о том, что сейчас происходило и как жилось в оккупированной фашистами Латвии. Он совершенно не знал, как ему держаться, что следует говорить и как быть. Карлуша сказал, что на гужевую повинность мог бы поехать и он, совсем незачем отцу тащиться в такую даль в волостное правление. Вначале Катит почти согласился, но потом рассудил, что волостной старшина может дурно истолковать это и получатся большие неприятности.

Нет, нет, будет лучше, если он сам явится в волостное правление и покажется Грантскалису: смотрите, вот я прибыл по вашему распоряжению!

В конце концов решили ехать оба с Карлушей. Если они увидят, что гужевая повинность задержит их на несколько дней, один сможет вернуться домой и рассказать Кристине, в чем дело, чтобы она не тревожилась напрасно.

Они выехали рано утром, рассчитывая около девяти часов быть у волостного правления. Не зная, какое будет задание, Катит взял с собой лопату, топор и связку веревок.

Было теплое солнечное утро. В траве сверкали капли росы. В поле и кустах щебетали птицы, учились летать молодые скворцы, и, нужно отдать им справедливость, с неплохими результатами, — ни лисичка-сестричка, ни вышедший на охоту кот ничего не смогли бы поделать с этими представителями младшего поколения скворцов.

Кое-где крестьяне косили траву, используя утренние часы, когда коса лучше всего берет. Катит говорил косцам: «Бог в помощь», обменивался с каждым из них несколькими словами о погоде, здоровье и ехал дальше.

Карлуша давно нигде не бывал. Когда телега выехала на шоссе, мальчик с жадностью окинул взором обширный мир, раскрывшийся его глазам. Изредка на шоссе показывались гитлеровцы на мотоциклах, в автомашинах, некоторые на велосипедах. Карлуша смотрел на них со сдержанным любопытством. Екаб Катит, заметив фашистов, издали сдергивал с головы шапку, и когда они проезжали мимо, он усердно кланялся. Некоторые кивком головы или движением руки отвечали на его приветствие, другие подозрительно приглядывались к крестьянину, а иные даже не поворачивались в его сторону и проносились на большой скорости мимо. Крестьянин с улыбкой смотрел вслед им и комкал в руках мятую шапку — он не надевал ее до тех пор, пока немцы не удалялись.

Карлуша выехал без шапки. Его пышные светлые волосы золотились, освещаемые утренним солнцем. Мальчика временами одолевало чувство стыда за отца: что уж он так усердно кланяется этим фашистам? Как будто они были невесть кто или знали его! Наконец, он не вытерпел:

— Отец! Ты бы лучше сунул шапку под сено — тогда не нужно будет ее все время снимать. Смотри, как я… кто ко мне может придраться?

— Ты этого еще не понимаешь, — отвечал отец. — Если на мне не будет шапки, фашисты не увидят, что я их приветствую. Нужно, чтобы они это видели.

— Зачем?

— Они будут хорошо думать о нас.

— Не все ли равно, что они о нас думают. Они ведь с нами незнакомы и не знают, где мы живем. Что они могут нам сделать?

— Не говори так, Карлуша. В жизни всегда надо смотреть вперед, думать о будущем. Сегодня он проехал мимо тебя, завтра обстоятельства приводят тебя к нему, и он вспоминает, что вчера видел тебя на шоссе и что ты его благопристойно приветствовал. Тогда ему становится ясно, что ты порядочный, надежный и хорошо воспитанный человек, и он обходится с тобой хорошо. Но попробуй ты не приветствовать его… Нет, лучше всегда по-хорошему. Слушай меня, и ты не ошибешься.

Шоссе круто повернуло налево, как бы стремясь навстречу проселочной дороге, которая сразу же за поворотом соединилась с ним.

— Что это? — вскрикнул вдруг Катит и от неожиданности даже остановил лошадь. И хотя вблизи не было ни одного солдата, он опять снял шапку, и его взгляд не мог оторваться от какого-то предмета, видневшегося впереди — в остром клине, где соединялись шоссе и проселочная дорога. Теперь и Карлуша посмотрел туда, и от внезапного потрясения у него онемели ноги: на краю дороги у телефонного столба, рядом с которым в землю был врыт другой столб, соединенный с первым перекладиной, висел человек. Это был молодой парень, почти мальчик. Руки его были связаны за спиной конопляной веревкой, ноги босы. На нем были только штаны и синяя трикотажная рубашка. Мертвец медленно поворачивался вокруг собственной оси, раскачиваемый утренним ветерком. В соседней роще нетерпеливо стрекотали сороки. По пашне разгуливали вороны и издали наблюдали за повешенным.

— Отец! — закричал Карлуша и в волнении схватил отца за плечи. — Ведь это Рейнис Скуинь!

— Это тот комсомолец? — спросил Катит. — Тот самый агитатор, что приходил к нам во время выборов?

— Да, отец… тот самый, — шептал Карлуша. — Он только на два года старше меня. За что его… так?

Катит разом натянул вожжи и принялся хлестать кнутом лошадь. Хотелось скорее миновать это страшное место. Лошадь поскакала галопом. Когда дорога свернула в кустарник и ви


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: