Савельевы. — Жених сестры. — Смерть няни. — Линкование — муж и жена. — Гувернантство Саши и ее побег. — Смерть Савельева

 

Менее чем в версте от нашей деревни Погорелое находилась крайне жалкая усадьба мелкопоместных помещиков Савельевых — мужа и жены, двух древних стариков, давно выживших из ума. В их убогом домишке было всего две комнатюрки. Только летняя жара выгоняла стариков на воздух из комнат, в которых, по словам няни, ничего не было, кроме "смародины, духотины и срамотины". Так выражалась она потому, что в их домике стоял какой-то особенно отвратительный воздух, а на столах и стульях всегда оставался просыпанный табак и пепел из выколоченных трубок.

И муж и жена редко выпускали изо рта длинные чубуки. Когда Савельевы в жаркую погоду выходили из дому, они садились на лавочку у стены. «Девка» немедленно подавала каждому из них трубку с длинным чубуком, подставляла под него кирпич, и они начинали дымить. Посмотришь, бывало, на них, как они, греясь на припеке, сидят неподвижно в полном безмолвии и равномерно, точно в такт, выпускают дым из своих ртов, и глазам не веришь, что это — живые люди, а не заведенные машины.

По внешнему виду они удивительно походили друг на друга: оба высокие, с одутловатыми желтыми лицами, с морщинистыми мешками под глазами и с мешками еще больших размеров под подбородком. Если бы не дым, выходивший из их ртов в виде черной смрадной тучи, они походили бы на египетских мумий, которым придали сидячее положение. И зимою, в жарко натопленных комнатах, и в жаркий летний день — им всегда было холодно: во все времена года Савельева одета была в грязную ватную длинную кофту, а ее супруг — в истрепанный ватный халат; лысая голова его прикрывалась порыжевшею суконною ермолкою. Хотя земли у них было значительно более, чем у многих мелкопоместных, и крепостных за ними числилось душ десять, но их хозяйство было более запущено, чем у кого бы то ни было в нашей местности. Сами Савельевы в хозяйство не входили, издавна предоставив его вести какому-то крестнику из крепостных, как говорили, побочному сыну хозяина.

У Савельевых был и законный сын, но еще в раннем возрасте отданный в корпус. В нашем захолустье помещики вполне были осведомлены относительно каждого родственника соседей, где бы тот ни проживал, — о его материальном и служебном положении. Это объяснялось тем, что, когда кто-нибудь из помещиков получал письмо от родных, он читал его соседям и знакомым, всем, кто навещал его, и содержание его моментально делалось достоянием всей округи. Относительно же молодого Савельева было известно только, что он служит в чине подполковника в одном из армейских полков в Петербурге. Вдруг до нас дошли слухи, что он вышел в отставку и скоро приедет к своим родителям.

Когда у нас ожидали приезда нового человека, о нем всегда шло много разговоров, толков и пересудов; если он был холост, его заочно женили на той или другой дочери помещика. Барышня, никогда не видавшая человека, с которым ее уже брачными узами соединила молва, нередко серьезно мечтала об этом. Однако мечты молодой девушки и ее родителей очень часто разлетались в пух и прах. Относительно молодого Савельева говорили только, что едва ли кто из порядочных помещиков захочет породниться "с таким" голоштанником, как он, да еще отдать свою дочь в дом его родителей, живших мало чем лучше простых крестьян.

Когда однажды матушка возвратилась домой, няня доложила ей, что к нам пришел Савельев, которого она провела в столовую, так как уже подавали обед. Феофан Павлович Савельев был очень высокий, стройный брюнет, лет за тридцать пять, весьма прилично одетый, с правильными чертами лица, которое можно было бы назвать даже красивым, если бы его не портили глаза, бегавшие во все стороны и горевшие беспокойным огнем, а также сетка тонких кровавых жилок, выступавших особенно рельефно на его бледных щеках и висках. Когда к нему обращались с вопросом или когда он сам говорил, он не смотрел на своего собеседника, а опускал глаза, которые обыкновенно были полузакрыты веками и продолжали беспокойно метаться в разные стороны и мелькать из-за его длинных ресниц. На вопрос матушки, отчего он бросил службу и что собирается делать в нашей трущобе, он вдруг как-то сконфузился, суетливо заерзал на стуле и после неловкого молчания отвечал, что вышел в отставку вследствие плохого здоровья, что он по крайней мере с год проживет в деревне, займется своим крошечным имением, и так как он страстный охотник, то собирается развлекаться охотою.

Оправившись от первого смущения, он стал расспрашивать о хозяйстве. Матушка с сокрушением рассказывала о том, как много времени отнимает оно у нее, мешая ей заниматься даже с дочерью. При этом она не скрыла от него и того, как ей приходится для уроков французского языка будить меня по ночам. Вдруг Савельев обратился к ней на чистом французском диалекте, и, когда они снова заговорили по-русски, я поняла, что он взялся за преподавание мне французского языка. Матушка несколько раз принималась благодарить его и, как человек практический, тотчас спросила об условиях. Он ответил, что будет приходить на урок ежедневно за полтора часа до нашего обеда и, если матушка ничего не имеет против этого, пусть позволит ему обедать у нас. «Старики», так выражался он о своих родителях, не придают никакого значения пище, едят какую-то бурду, а ему, при его слабом, здоровье, необходимо питаться порядочно. Матушке очень понравилось такое простое объяснение, а вознаграждение, назначенное им, она нашла вполне для себя подходящим.

Мы уже пили кофе, когда матушке пришло в голову спросить его, каким образом он так прекрасно изучил французский язык, — ведь родителям его, вероятно, было не по средствам держать француженку. При этом вопросе Феофан Павлович совсем растерялся: не допив кофе, он вскочил со стула и в нервном возбуждении стал быстро шагать по комнате, не обращая внимания на то, что мы с удивлением посматривали на него. Через несколько минут молчания он, ни на кого не глядя, заговорил отрывочно: "Почему это может интересовать кого бы то ни было? Подлые интриги!.. Сплетни!.." Матушка с недоумением возражала ему, что она и представления не имеет о какой бы то ни было интриге относительно его, почему же он так обеспокоился ее простым естественным вопросом. Но он на это отвечал так отрывочно, что никто ничего не понял; при этом сам он продолжал все время быстро ходить по комнате, затем вдруг вышел из столовой и, ни с кем не простившись, исчез из дому.

Это поразило членов моей семьи: они долго сидели за столом, рассуждая о его странностях и вспоминая все, что им было сказано.

— А уж как хотите, барыня-матушка, — говорила няня, — хоть я о господах настоящего суждения иметь не могу и, как ваша раба, даже не смею… а все же вот что я вам доложу: ежели человек не может другому в глаза смотреть, плохо дело!.. Попомните мое слово, у него что-нибудь очень дурное на совести…

— Ну, уж ты скажешь! Если бы он сделал что-нибудь такое, так был бы под судом!.. А тебе как он понравился? — вдруг обратилась матушка к Нюте. — Ведь он очень красивый человек?

— Красивый? Он? — с ужасом переспросила сестра. — Да на него даже страшно смотреть!.. Так у него глаза бегают, и такие противные!

— Просто как у волка. Уж лучше бы он обличием был похуже, только бы настоящим человеком выглядел!.. — рассуждала няня.

На другой день матушка возвратилась домой до моего урока, чтобы с рук на руки передать новому учителю его ученицу.

— Как я рада, Феофан Павлович, что вы замените меня! Должна вам сознаться, что я человек вспыльчивый, — вот дочке моей порядочно-таки доставалось от меня…

При этих словах Савельев вскочил со стула, стал шагать по комнате и заговорил как-то запальчиво:

— О, я тоже раздражительный и вспыльчивый человек! Но свою вспыльчивость и раздражительность я проявляю только с людьми, которые рады утопить меня в ложке воды… Что я им сделал — не знаю, чего они хотят от меня — тоже не знаю!.. Но они вечно строят мне козни, всегда пускают против меня сплетни и клеветы!.. — И, по своему обыкновению, после этой реплики Савельев несколько помолчал, но затем, продолжая ходить, опять заговорил, уже успокоившись: — Но в вашем доме я чувствую себя в полной безопасности!.. Я проникся к вашей личности, Александра Степановна, и ко всему вашему семейству глубочайшим почтением… Что же касается уроков, то будьте покойны, — ваша девочка не пострадает от моей вспыльчивости! Как учитель, я обладаю редким терпением.

— Какой вы чудак, Феофан Павлович! Вижу я вас только во второй раз, и вы уже во второй раз говорите мне о сплетнях и кознях, о которых я, даю вам честное слово, ничего не слыхала. В нашем захолустье перед приездом нового человека обыкновенно ходит множество слухов… Но о вас буквально никто ничего не рассказывал — ни хорошего, ни худого…

Начались занятия, и относительно их, но только относительно их, Савельев строго держал свое слово и был чрезвычайно терпелив. Он не учил меня ни ненавистной для меня грамматике, ни спряжениям, а почти весь урок заставлял читать страницу за страницей, приказывая повторять за ним каждое слово до тех пор, пока я не произносила его вполне правильно; при этом он все переводил мне. Но к концу занятий он, видимо, утомлялся больше моего: на бледном лбу его выступал пот, щеки покрывались багровым румянцем, а руки сильно дрожали.

Следующие уроки у нас шли таким образом: первую половину урока он был очень внимателен, все объяснял и поправлял, затем все менее обращал внимания на мое чтение, не делал никаких замечаний и не переставая шагал по комнате с опущенной головою. Но когда я прекращала чтение, он быстро поднимал голову и с удивлением спрашивал, почему я не продолжаю. Случалось и так: начав расхаживать по комнате, он выходил в переднюю, исчезал из дому задолго до конца урока и не возвращался даже к обеду, никого не предупредив об этом.

Матушку удивляли выходки и странности нового знакомого, но она осуждала его только за то, что он зачастую занимался со мною менее обещанного полутора часа. Но когда через несколько недель после начала его занятий со мною она заставила меня читать и переводить, она пришла в такой восторг от моих быстрых успехов, что горячо поблагодарила Савельева, и с тех пор стала неизменно называть его чудаком, но дельным и добросовестным человеком, и уже не обращала ни малейшего внимания на его странности. Но он начал проявлять их и кое в чем другом: сестра Нюта, видимо, все более нравилась ему, но это у него выражалось только тем, что после обеда он нередко подсаживался к столу, за которым она работала, а чаще всего расхаживал в той же комнате до вечернего чая, иногда буквально не проронив с нею ни одного слова.

Я была очень довольна новым учителем: теперь никто не будил меня по ночам и мне не приходилось получать ни трепок, ни окриков. Новые уроки меня начинали даже занимать. Воиновы снабжали меня книгами для детей на французском языке, и все, чего я не понимала, мне охотно переводил Савельев; сам иногда рассказывал что-нибудь и тут же заставлял передавать слышанное по-французски.

Наступил великий пост. Однажды после обеда Савельев попросил у матушки дозволения переговорить с нею с глазу на глаз. Они вышли вместе в другую комнату, а мы с нянею отправились к Воиновым и возвратились домой только после ужина. Утомленная вознею с детьми, я немедленно легла в постель; няня, сидя у стола, вязала свой чулок. Вдруг к нам вбежала Нюта и бросилась на колени перед нянею.

— Спаси меня, нянюшечка!.. Ты только одна можешь спасти!.. — говорила она, рыдая, уткнув голову в ее колени.

— Как тебе не стыдно… Сейчас вставай! Барышня, и вдруг перед своей же рабой на колени!.. — сердито ворчала няня, поднимая сестру и усаживая подле себя. — Что случилось? Что с тобой, детка родная?

Оказалось, что Феофан Павлович Савельев сделал ей предложение через матушку, которая хотя еще и не дала ему окончательного слова, но и не отвечала отказом, сказав ему, что ей необходимо об этом серьезно подумать и что он должен очень и очень повременить с ответом. Весь этот разговор матушка передала сестре, не спросив ее даже о том, как она смотрит на этот брак, — следовательно, и при окончательном решении она будет руководиться только собственными соображениями.

— Горемычная моя деточка! — всплеснула руками пораженная няня. — И, боже мой, какое это будет для тебя несчастие! Отговаривать-то матушку я буду со всем моим старанием, только боюсь, деточка, что из этого никакого толку не выйдет! Видишь ли, касаточка, тут дело в том, что «он» мамашеньку прельстил тем, что хорошо Лизушу обучает!..

— Так неужели же маменька из-за сестриных уроков может загубить меня? Я не могу выйти за него! Не могу, не могу его видеть!

— Вот что я тебе присоветую, голубка моя… Хоть ты и кроткая девица, можно сказать, вполне покорная дочка своей матушки, ни в жисть ты ей словечком не поперечила, но силушку свою в себе ты укрепи и завтра же утрешком пойди ты к мамашечке, да не с грубым словом, не с попреком, — храни тебя бог!.. а на коленках моли ее не выдавать тебя замуж за немилого, моли, чтоб, значит, матушка дала ему вполне полный отказ, чтоб он головой своей взбалмошной помыслить даже не посмел, что он такую кралю, да из первейшего семейства в округе подхватить может! И вот как ты начни: "Мамашенька моя родненькая!.. Больше у меня нет заступы, кроме бога и вас! Зачем такую молодую замуж хотите отдать за постылого, взбалмошного человека, когда он вдвое старше меня? Разве я была вам в чем непокорна? Ежели вы, мамашенька дорогая моя, полагаете, что он вам в чем по хозяйству подмогой будет, так он и сам себя не понимает, непутевый какой-то, просто какая-то шалда-балда!.." Да… обо всем этом ты должна. Нюточка, упредить мамашеньку, чтобы и думка у нее об этом пропала.

Матушка на мольбы сестры отказать Савельеву отвечала, что она "далеко не в восторге от его предложения, но как для того, чтобы ему отказать, так и для того, чтобы принять его предложение, ей необходимо еще серьезно подумать". — "Ведь при отказе, — прибавила она, — он, вероятно, сейчас бросит свои занятия". Некоторое время после этого инцидента у нас опять все шло тихо и однообразно.

Но вот однажды ночью няня, уже и раньше страдавшая кашлем, вдруг так раскашлялась, что в нашу детскую вбежали матушка и Нюта. То одна, то другая из них бросала куски сахару в столовую ложку, обмазывая ее снаружи салом, растапливали сахар на зажженной свечке, и, когда он остывал, няня сосала эти доморощенные леденцы; поили ее нагретым молоком, мазали ей грудь свечным салом, что считалось в то время универсальным средством, наконец укрыли ее теплыми одеялами. Но она успокоилась только под утро. С этого времени кашель не переставал ее мучить, а затем появились лихорадка и поты, она стала быстро худеть и слабеть и наконец потеряла возможность даже вставать с постели.

Все усиливавшаяся болезнь няни так беспокоила матушку, что она написала бывшему нашему врачу, умоляя его приехать, и отправила за ним в город лошадей, строго-настрого запретив об этом сообщать няне. Однажды матушка взошла к ней в детскую и сказала ей, что наш знакомый доктор был призван к кому-то из соседей, заехал к нам проведать нас и что она просила его осмотреть ее.

Что сказал доктор относительно няни, я не слыхала, только позже узнала, что у нее скоротечная чахотка, но, если бы я была поопытнее, я должна была бы понять жестокий приговор доктора уже из одного того, что матушка совсем переменилась: она редко когда выходила из дому даже по делам, и всякая работа вываливалась у нее из рук. Она то и дело сидела теперь без работы, чего с нею никогда не было прежде, или курила в своей комнате, беспрестанно забегая проведать няню. Однажды я застала ее в столовой перед образом. Я тоже бросилась на колени рядом с нею, а она крепко меня обняла. "Будем молиться!" — сказала она мне, и мы стали вместе, рыдая, выкрикивать одни и те же слова: "Боже, спаси нянечку, спаси нашу милую няню!" Но скоро после этого разговор сестры с матерью совершенно успокоил меня насчет болезни няни, а о вечной разлуке с нею я и не думала.

— Ведь у чахоточных, — говорила Нюта, — кровь горлом идет, а у няни она ни разу не показывалась.

Я уверена, что доктор ошибся! И прошлой весной, перед отъездом на богомолье, она страшно худела и кашляла… Вот увидите, — наступит весна, и она опять поправится!

Наши кровати, то есть нянину и мою, поставили в залу: доктор ли посоветовал сделать это, чтобы больной было легче дышать, или сама матушка придумала, но няня теперь постоянно лежала в этой комнате. У нас в то время никому не приходило в голову, что от чахоточного может быть зараза, да и матушка, вероятно, не решалась разлучить меня с няней.

Сидя подле нее целые дни, я рассказывала ей обо всем, что у нас происходило; между прочим, передала ей и разговор сестры с матушкою насчет ее здоровья. Она с грустью посмотрела на меня, погладила мою голову своею исхудалою рукой и вместо ответа повторила несколько раз:

— Ах, как бы хотелось еще разок взглянуть на Шурочку!

Как только узнала об этом матушка, так и решила во что бы то ни стало осуществить ее желание. Оставалось три недели до пасхи; на страстной и святой у Саши не было занятий, и она, по мнению матушки, могла еще опоздать и возвратиться в пансион только к экзаменам. Свое решение она не стала откладывать в долгий ящик: тотчас позвала старосту для совместного обсуждения о том, кого снарядить кучером для этой экспедиции, и на другой день с рассветом лошади уже выехали в Витебск за Сашею.

За последние два с половиною года, во время которых никто из нас не видел Сашу, она сильно изменилась: вместо худенького подростка, каким была она тогда, перед нами стояла молодая девушка, более высокого роста, чем старшая сестра. Долго мы все стояли, сгрудившись вокруг нее: кто удивлялся тому, что она так выросла, кто спрашивал ее, где она ночевала эту ночь. Давая нам такие же отрывочные ответы, Саша снова и снова принималась нас обнимать. Дуняша — горничная, которая жила с сестрою в пансионе, — стала по старшинству подходить к каждой из нас и целовать руку. Когда Саша выразила желание поскорее обнять няню, я побежала спросить ее, можно ли к ней войти.

Сестра горячо целовала лицо, глаза, лоб больной и, когда она попеременно начала целовать то одну, то другую ее руку, у нее не хватило даже сил протестовать. Все остальные тоже вошли и уселись подле кровати больной. Няня не произносила ни слова, только подносила пальцы к губам, показывая, что не может говорить, но она не спускала восторженных глаз с Саши и не выпускала ее рук из своих, — слезы не переставая текли из ее глаз. Несколько успокоившись, она погладила ее по лицу и тихо прошептала: "Поцелуй еще разок!" Скоро няня сделала знак, что хочет уснуть, и мы все вышли из комнаты.

С следующего дня няня стала быстро поправляться: у нее явился аппетит, она много спала днем и ночью, а кашель настолько ослабел, что, казалось, совсем не мучил ее более. Она не только сидела в кровати, обложенная подушками, но ежедневно вставала на час, другой. Хотя и теперь еще она говорила более слабым и глухим голосом, чем обыкновенно, но постоянно болтала с нами, шутила и смеялась, — только к вечеру ее несколько знобило. Когда я как-то сидела у нее с Сашею, она сказала сестре: "Мамашеньке не надо пускать тебя по гувернанткам!.. Теперь хлебушка-то хватит на всех вас! Ну, а богачество — бог с ним!" Затем, помолчав, она сняла медный крестик с своей шеи и, подавая его сестре, сказала: "Поклянись мне, Шурочка, перед святым крестом, что ты в мою память никогда не оставишь Лизушу одну! Она еще маленькая, — ее нельзя оставлять на руках прислуги… Поклянись ты мне и в том, что и в науках дотянешь ее до себя, что, значит, всю свою силушку приложишь подготовить ее к учебе". Саша перекрестилась, поцеловала крест и сказала, что клянется свято исполнить все желания няни, но если матушка отправит ее в гувернантки, то она сочтет долгом повиноваться ей.

Улучшение здоровья няни пробудило во всех несбыточную надежду, что горе и на этот раз минует нас. Все в доме ободрились и повеселели… Большую часть времени мы проводили с больною. Савельев, на наше счастье, более не являлся к нам: как только отправили лошадей за Сашей, матушка объявила ему, что занятия со мною прекращаются и, вероятно, на довольно продолжительное время.

Матушка вошла как-то в залу, когда мы все сидели около няни; она держала в руках несколько исписанных почтовых листиков. "Вот я тебе прочту письмо начальницы Сашиного пансиона", — сказала она, обращаясь к няне. Саша бросилась из комнаты, но матушка велела ей остаться. Нужно заметить, что в то время дамы, имевшие претензию на образование, переписывались не иначе, как на французском языке. Вот что переводила матушка:

"Позвольте прежде всего выразить вам глубочайшую признательность, как от моего имени, так и от всего учительского персонала моего учебного заведения, за доверие, которое вы нам оказали, поручив воспитание вашей дочери учрежденному мною пансиону для воспитания благородных детей. Ваша дочь за все время своего пребывания в нем была гордостью моего пансиона, самой любимой, самой лучшей воспитанницею. По совести могу сказать, что и весь учительский персонал моего заведения приложил все старания, чтобы развить способности этой богато одаренной натуры, этой любознательной девушки, но, конечно, настолько, насколько это допускают правила пансиона благородных девиц. Не считаю справедливым всю заслугу ее блестящих успехов приписывать только пансиону: вы, как любящая мать и истинно образованная женщина, несомненно дали первый толчок развитию разнообразных способностей вашей дочери, щедро одаренной уже и от природы. Только вы, как родная мать, могли развить с таким уменьем ее милый, веселый нрав, ее необыкновенную сердечную доброту и любезную готовность услужить, помочь каждому в затруднении. Примите же, сударыня, наше высокое почтение…"

— Ну, я тут ни при чем, — вскользь комментировала матушка письмо, не привыкшая принимать незаслуженных похвал. — Покойный отец возился с нею, ну, а доброту, нянюша, она заимствовала от тебя!.. С раннего детства твердила: "Хочу, чтобы меня все так любили, как нянюшечку".

И затем матушка продолжала: "Несмотря на богатые природные способности вашей дочери, мы в первый раз встречаемся в такой степени, как у нее, с прилежанием в обучении: она за год вперед доставала записки и учебники пансионерок классом ее старше и все выучивала заранее. При этом она находила время читать книги, серьезно упражняться в музыке и брать приватные уроки иностранных языков. Изумительно, как у нее хватало времени на все: она с полною готовностью помогала своим подругам и новеньким, плохо подготовленным детям. Эта черта характера снискала ей всеобщую любовь, скажу даже — обожание всех воспитанниц моего пансиона. Но на земле нет совершенств, и я не считаю возможным скрывать от вас и ее серьезных недостатков: несмотря на то что она сделала блестящие успехи в науках, музыке и иностранных языках, чему, повторяю, мы содействовали всеми силами и что всегда поощряли, несмотря на то что она в совершенстве изучила, как я ей уж много раз говорила, все то, что при самых строгих запросах можно требовать от девушки дворянской семьи, она все еще недовольна всем этим и с непобедимым упорством стремится перейти границу знаний, дозволенных порядочной девушке дворянской семьи. С неослабным упрямством, с которым мы даже не в силах были бороться, пуская в ход всякую хитрость и недостойную ее ложь (верьте, сударыня, мне очень больно сказать вам это о нашей общей любимице), доставала она в городе какие-то записки и книги, совсем ненужные для девушки, изучала их по ночам, убегая в это время в дежурную комнату, которую она однажды чуть не спалила, забыв потушить свечу. Вот на эту-то страсть к наукам, похвальную в мужчине, но не в девушке благородной, дворянской семьи, а также на ее чрезмерную склонность к интересам и разговорам, несвойственным ее полу, за что девушка получает нелестное для себя прозвище "синего чулка", я нахожу необходимым, сударыня, и указать вам. Почтительнейше прошу вас обратить внимание на эту ее слабость, дабы она не помешала успехам дочери вашей в жизни и свете.

Александрии может оставаться у вас хотя до половины мая: учительский персонал соглашается проэкзаменовать ее в два-три дня, но она во всяком случае должна еще приехать к нам. Мы все желаем ее видеть, проститься с нею, а родители детей, с которыми она так успешно занималась, желают выразить ей свою признательность. Мне передано для нее немало прелестных вещиц — маленькое приданое, которое мы и будем устраивать без нее, взяв для образца у вашей горничной некоторые ее вещи.

Обстоятельства, как утверждает Александрин, вынуждают ее избрать тяжелый жребий гувернантки, и это заставляет меня покорнейше просить вас, высокоуважаемая сударыня, иметь в виду то, что двери моего пансиона всегда будут широко открыты для нее: я с восторгом приму ее во всякое время, дам ей место учительницы и, несмотря на ее молодость, начну постепенно приучать ее быть у меня в качестве моей ближайшей помощницы и сотрудницы; слабое здоровье уже давно заставляет меня подумать об этом.

Но я никогда не простила бы себе, если бы не сказала вам вполне откровенно, что жалованье в пансионе учительницам и надзирательницам весьма скромное и что если даже я сильно увеличу его исключительно для вашей дочери (а это я обещаю вам сделать), оно все же будет ничтожно сравнительно с тем, что она может получить в качестве гувернантки в доме богатого помещика или какой-нибудь особы, занимающей высокий пост: превосходно владея иностранными языками и основательно зная музыку, ваша дочь может рассчитывать занять такое место".

Няня слушала чтение, приподнявшись с подушек и с таким благоговением, как слушают церковную службу: устремив глаза на образ, она то и дело крестилась дрожащею рукою, набожно наклоняя голову, проливая потоки слез. Как только она могла заговорить, она попросила матушку положить ей это письмо под подушку, чтобы заставлять Сашу почаще перечитывать его себе.

— Совсем не нужно Шурочке по гувернанткам путаться! — рассуждала няня. — Только б увидел ее какой ни на есть важнеющий генерал, либо даже первеющий принц, сейчас бы в нее влюбился!..

— Нет, нет, нянюша! — хохотала Саша, бросаясь на колени перед ее кроватью. — Корону мне, порфиру мне! на меньшем мириться не хочу!

— А что ты думаешь… Ты ведь цены себе не знаешь! А ежели бы даже сам царь на тебя хоть глазком взглянул, с ума бы сошел от влюбленности…

— Ах, нянюша, нянюша! Зачем мне генералы и принцы, зачем мне богатство?

— Как зачем, деточка? Что ты! Разве по гувернанткам с молодых годов хорошо трепаться? У господа бога моего просить буду, чтобы ты самой себе госпожой была. Вот гувернантка Воиновых, Ольга Петровна… Очень славная барышня, а позовет горничную, та сейчас и заворчит: "Не велика барыня, подождешь, сама сделаешь!.."

— А я и гувернантства не боюсь! Ведь вот же в прошлое лето уже испытала!.. И в пансионе меня стращали, когда я в Черниговскую губернию ехала… А как мне было хорошо! Откармливали, как на убой!.. Девочка ко мне привязалась, и старики за это просто души во мне не чаяли. Куда ни спросишься, всюду пускали нас вместе: и лошадей давали кататься, и малороссийскую свадьбу смотреть, и пляску и пение слушать, беспрестанно предлагали в гости съездить, не мешали мне и на фортепьяно играть и читать… И чуть не каждый день благодарили за дочку, — сама не знаю, за что: ведь я только исполняла свою обязанность… И что ты думаешь, нянюша, просто умоляли меня приезжать к ним гостить каждое лето. И прислуга была такая ласковая, добрая… Право же, очень хорошо и на месте жить…

— Конечно, — сказала матушка, — Шурочка в каждом доме сумеет себя поставить…

— Нет, Шурочка, нет, матушка барыня, не надо ей по местам трепаться! Не всегда и на такое место попадет!.. Молода она еще… Захочешь, деточка, своих радостей, своих утех!

— А разве там у меня не было своих радостей? Да когда я запечатывала мамашеньке свое жалованье в конверт, — так меня всю трясло от радости!.. А когда мне удастся, нянюшечка, купить тебе пуховое платье, теплые-теплые, мягкие-мягкие сапожки…

— Ангел мой небесный! Все для других!.. Скажи ты мне, голубка, по совести: неужто так для себя ты ничего бы и не хотела?

— Как не хотела бы! Очень, очень многое хотела бы… Да все это нужно выкинуть из головы!.. Хотела бы того, за что бранят меня в пансионе, того, за что осуждают девушек!

— Господи боже мой! да ведь ты уже всему обучена!

— Азбуке выучилась, а больше ничего не знаю!.. А вот учиться бы по-настоящему!.. Учиться так, как мужчины!.. Вот чего бы я хотела!

Нянино здоровье было в прекрасном состоянии всю страстную неделю. Как было у нас хорошо в это время: Шура рассказывала о разных событиях своей пансионской жизни и о лете, проведенном в Малороссии, матушка со всеми была ласкова, мы все убедились, что грозившая нам опасность миновала. В страстную пятницу матушка объявила нам, что никто из нас не поедет к заутрене в первый день воскресения Христова, а что она уже написала священнику, чтобы тот с дьяконом и пономарем сейчас после службы приехал к нам. Матушка понимала, с каким восторгом мы проведем этот день безотходно подле няни и как ее порадует то, что она не совсем будет лишена пасхальной заутрени. Няня, по обыкновению, заметила, что она ничем не заслужила такого благодеяния. У нас весело и оживленно шли предпраздничные приготовления: каждый кулич, каждую пасху, овечку, искусно сделанную из сливочного масла, жареного поросенка, кур и индеек, убранных розами домашнего изделия, яйца, выкрашенные луком, сандалом и цветными тряпками, — все несли мы показывать няне, которая делала свои замечания, давала наставления Нюте по хозяйственной части.

В субботу утром меня разбудил громкий разговор няни; подбежав к ней, я увидала, что она лежит с закрытыми глазами и что-то говорит, говорит без конца. Я стала звать ее, трогать за руку, но она продолжала бредить. Когда в комнату вбежали сестры с матушкой, они стали класть ей на голову мокрые тряпки с уксусом, но она продолжала бредить до вечера. Когда к ней вернулось сознание, она попросила матушку остаться с нею вдвоем.

— Ты несчастная! ты самая несчастная девочка! — вдруг закричала матушка, вбегая к нам, привлекая меня к себе и захлебываясь слезами. Из беспорядочной передачи разговора ее с нянею я поняла только одно, что няня умирает, что она сейчас умрет.

И вдруг, вполне сознательно, как у совершенно взрослого человека, у меня явилась мысль, что это несчастие для меня ужаснее смерти родной матери, что с этой минуты я остаюсь уже круглой сиротой, что ряд самых непредвиденных ужасов немедленно обрушится на мою голову. Это предчувствие чего-то тяжкого не было результатом продолжительного обдумывания моей прошлой жизни: в эту минуту я не вспоминала даже еще недавно пережитого мною ужаса… Предчувствие какого-то страшного несчастия явилось сразу, как роковая, неотвратимая, непреодолимая, ничем непобедимая сила рока, предназначенного мне судьбою. Как это внезапное предчувствие, так и состояние, немедленно наступившее вслед за роковым известием, не вымышлено мною потом, — оно действительно было, и, может быть, потому, что с раннего детства, можно сказать с первого пробуждения сознания, я встретила в жизни много горя, пролила много слез. Детская радость, веселье, нежные ласки были крайне редкими гостями моего детства и исходили почти исключительно от одной няни. И вот я почувствовала, как какой-то ледяной ком у моего сердца все разрастался и разрастался; кровь в жилах, все мои члены совершенно оледенели и заморозили мои слезы. Как в ту минуту, когда я узнала, какое тяжкое горе разразится надо мной, так и в последующие дни я не пролила ни одной слезы, не издала ни одной жалобы; у меня ничего не болело, я все видела и понимала, но я ни на что не реагировала, и ряд домашних событий в это время хотя и входил в мое сознание, но исчезал так же быстро, редко зацепляясь за память. Было ли плодом моего непосредственного наблюдения то немногое, что я вспоминаю об этом событии, или оно сохранилось в моей памяти вследствие рассказов моих сестер, — этого я не знаю.

Когда вечером в страстную субботу няня пришла в полное сознание, оно уже не оставляло ее до предсмертной агонии. Она прощалась с нами, несколько раз требовала от Саши подтвердить клятву, данную ей, не оставлять меня, говорила, что очень бы хотела еще пожить с нами, чтобы и меня поставить на ноги, но что бог судил иначе. Все это она произносила медленно, тихо, подолгу останавливаясь на каждом слове или повторяя то же самое. Наконец она попросила положить ей на грудь какой-то из ее образков, вставить ей зажженную восковую свечку в руки и скрепить их белым платком. Когда это было исполнено, она долго шевелила губами, наконец произнесла совершенно внятно: "Благодарю тебя, господи боже мой, что ты свою недостойную рабу сподобил великого счастья умереть в тот день, когда ты воскрес из мертвых!" И она скончалась в тот час, когда во всех церквах пели "Христос воскресе", в тот час, когда, по поверью православного народа, умирают только святые, в тот час, в который она, вероятно, тоже мечтала умереть, но по своему великому смирению не считала себя достойною.

Небольшого роста, чрезвычайно худощавая и еще высохшая от предсмертной болезни, няня лежала в гробу, который ей немедленно прислал мой крестный с несколькими толстыми восковыми свечами, такою маленькою и худенькою, точно девочка-подросток. Она вся была покрыта кисеей, тюлем и кружевами, которые были присланы ей Воиновою и Ольгою Петровной. Духовенство в светлых ризах пело "Христос воскресе". Из всех деревень старые и малые, мужчины, женщины с грудными младенцами и дети вальмя валили к нашему дому, и все они обращались к усопшей с такими молитвами и просьбами, с какими простой люд обращается только к святым, и, конечно, не потому только, что она умерла в день воскресения Христова, но потому, что она давно заслужила всеобщую любовь и полное признание своих необыкновенных душевных качеств. Я, приходившая в такой восторг, когда встречала проявления любви и почтения к няне, теперь была ко всему совершенно равнодушна. И в доме, когда шли панихиды, и в церкви меня все сажали на стул и укрывали платками.

Прямо с кладбища m-me Воинова повезла меня с Сашею к себе. Вокруг кровати, в которую меня немедленно уложили, не было детей: около меня хлопотали Наталья Александровна и Ольга Петровна. Они ставили то бутылки с кипятком к моим ногам, то горчичники, то поили липовым цветом, то укрывали теплыми одеялами. А Саша, хватаясь за сердце, точно боясь, что оно разорвется от горя, все наклонялась надо мною и нежно повторяла: "Поплачь, поплачь, сестренка, тебе будет легче!" Но ничто не вызывало моих слез.

На другой день матушка навестила нас и заявила, что приехала за нами. Мысль, что меня непременно ожидает дома что-то страшное, что я найду нянину кровать пустою, что я никогда-никогда больше не увижу ее, вдруг охватила меня с такою силою, с такою болью пронзила все мое существо, что я в первый раз после этой жестокой для меня утраты стала метаться по кровати, и точно лед начал таять во мне. Я то рыдала, то как-то визжала, как насмерть раненное животное, — и мне стало легче. И, глядя на матушку в упор, я дерзко закричала: "Я не поеду домой! Без няни я ненавижу наш дом!" Матушка отшатнулась от меня при этих словах: она не привыкла слышать от своих дочерей отказа от повиновения какому бы то ни было ее приказанию, а тем более в такой возмутительной форме; постояв молча несколько минут, она, видимо, решила, что моя неслыханная дерзость — результат отчаяния и болезни, и начала меня успокаивать; говорила, что ей неловко столько хлопот причинять чужим людям. Ее просили меня оставить, и мы опять остались с Сашею у Воиновых.

Несмотря на первые числа апреля, дни стояли теплые: после обеда мы выходили на крыльцо; всю закутанную, меня сажали в кресло, а на стульях кругом стола размещалось все семейство Воиновых. Саша рассказывала присутствующим свою жизнь в пансионе, передавала вычитанные ею из книг рассказы для детей. Наталья Александровна то и дело повторяла: "Александра Степановна боится, что ваше пребывание у нас наделает нам много хлопот, а вы, Александрин, так оживляете нашу жизнь! Если бы вы только могли провести у нас все лето! Какое это было бы счастье для меня! Какая польза для детей!"

Через несколько дней, когда мы садились за обед, к нам приехала матушка с Нютою. Самого Воинова все это время не было дома (по каким-то важным делам он далеко куда-то уехал). Матушка на этот раз сообщила несколько новых планов или, точнее сказать, решений, которые должны были в близком будущем произвести полный переворот в нашей жизни. Хотя все эти реформы касались нашей интимной, семейной жизни, она начала излагать их не только без всякого стеснения в присутствии взрослых и детей, но не обращая ни малейшего внимания на прислугу, служившую у стола.

Вот в чем должны были состоять эти преобразования: хотя Саша могла еще пожить дома, так как в пансионе обещали проэкзаменовать ее, когда бы она ни явилась, но матушка находила необходимым через два-три дня отправить ее в Витебск, чтобы она после экзамена могла скорее возвратиться домой. Вторая новость состояла в том, что матушка уже написала в Петербург письмо своим братьям, в котором она просит их употребить все усилия, чтобы ее младшую дочь (то есть меня) приняли на казенный счет в какой-нибудь из институтов. Немедленное Сашино возвращение необходимо было для того, чтобы она не опоздала на свадьбу Нюты. При этой третьей неожиданной новости все невольно обратились в сторону сестры, но она сидела, не произнося ни слова, совершенно подавленная. Тогда матушка прибавила, обращаясь к Наталье Александровне:

— Вы все расхваливаете моих дочерей, а между тем, как я им ни объясняю мое положение, они не понимают его. Воображают себя принцессами крови!..

— Ну, уж вы-то на них никоим образом не можете жаловаться! Ваши дочери на редкость образцовые девушки! Александрии блистательно кончает курс, без вашей помощи, без денежных затрат, без гувернанток изучила иностранные языки, владеет ими, как природная иностранка! Нюточка — чудная хозяйка, неутомимо работает, не выходит из вашего повиновения…

— Работает… Не выходит из повиновения!.. — повторяла матушка иронически. — Дети не могут, не смеют, не должны выходить из повиновения родительской власти! Если бы из моих дочерей кто-нибудь настолечко (она указала на самый кончик своего мизинца) осмелился бы забыть это… О, я бы сумела заставить ее опомниться! — Затем матушка несколько смягчила свой тон. — Сами они видят, да и я им, кажется, достаточно вбиваю в голову, что у них нет ничего. Но тогда, когда это нужно твердо помнить, у них это как-то из головы вылетает! Изволите видеть, объявляю вот этой (она кивает головою в сторону Нюты), что Савельев к ней сватается… Что ж вы думаете? Вдруг начинает выбрасывать из себя всякие пустяки: "Боюсь!.. У него дикие глаза! Он страшный!.. Я так еще молода… он стар для меня!.." А когда я на днях объявляю ей, что этот брак для семьи крайне необходим, она изволила даже стращать меня: "Умру… брошусь в озеро… ненавижу его!.." Вот, видите ли, Наталья Александровна, когда на деле требуется выказать матери доверие и послушание, вот что я получаю… Но я, конечно, обращаю нуль внимания на всю эту ерунду! Как ты думаешь (матушка поворачивает голову в сторону Нюты), зачем существует закон, чтобы дети беспрекословно повиновались родителям? С благу-магу, что ли, его сочинили? Нет-с, извините-с, такой закон существует потому, что родители, как более опытные, несравненно лучше понимают пользу своих детей, чем они сами.

Причины своих неожиданных поступков и решений матушка иногда объясняла своим дочерям, но ни одна из них в ту пору не решалась критиковать их, разве иногда, да и то лишь в чрезвычайных случаях, смиренно умоляя ее смягчить тот или другой ее приговор. При составлении нового плана жизни для нас матушка после смерти няни уже ни к кому не обращалась за советом: никем не ограничиваемая в самодержавии родительской власти, она заставляла нас неуклонно следовать всему, что она предписывала. При проведении в жизнь той или иной программы, начертанной ее властною волей, ее деспотическим характером, она никогда не имела в виду ни своей личной выгоды, ни своего покоя, а руководилась исключительно пользою ее детей, но очень часто понятою ею крайне односторонне. В своей жизни я встречала мало таких женщин, какою была моя мать, которая отдавала бы всю свою жизнь до последней капли крови самому тяжелому труду исключительно ради интересов своих детей, но, повторяю, эти интересы она понимала крайне своеобразно, а подчас даже нелепо. Вот, вероятно, потому-то, когда жизнь разбила все ее иллюзии, когда судьба злобно посмеялась над ее планами, которыми она думала осчастливить свою семью, когда даже тяжелый труд ее жизни не принес ни нравственного удовлетворения, ни отчасти даже и той материальной пользы ее детям, на которую она рассчитывала, когда рушились все ее надежды на личное счастье детей, она, уже будучи старою женщиной, с таким же самоотвержением стала служить идеалам 60-х годов, призывавшим к общественной деятельности, требовавшим жертв не во имя человека, как бы он ни был близок по крови, а во имя народа. В этот освободительный период русской жизни она уже горячо порицала насилие над чувствами кого бы то ни было; суровая к своим собственным детям, она удивительно нежно любила своих внуков. Да, когда я вспоминаю, как она изменилась под влиянием жизненных невзгод и освободительных идей, невольно приходится воскликнуть: "О tempora, о mores!" О времена, о нравы! (лат.)

Поразив присутствующих новостями, матушка начала сообщать подробности своих будущих планов. Во все продолжение обеда она говорила почти одна. Она не сомневалась в том, что ее братьям, быстро взбирающимся вверх по иерархической лестнице, не составит большого труда определить ее младшую дочь в один из институтов. И относительно моего будущего, как и в остальном, у матушки все было обдумано до мельчайших подробностей. Ко вступительному экзамену я должна быть подготовлена не только хорошо, но блистательно, чтобы немедленно попасть в разряд самых первых учениц в институте, чтобы кончить курс с медалью, которая дает бедной девушке много преимуществ и надежду на прекрасное место, — необходимо привлечь внимание начальства и учительского персонала уже с первого шага. Приготовлять меня к учебному заведению будет Савельев. Свои педагогические способности он прекрасно проявил в преподавании французского языка. Займется он с ее младшею дочерью и другими предметами, ведь времени свободного у него хоть отбавляй.

— Придется приспособить его и к хозяйству, — рассуждала она, ни на йоту не стесняясь в своих выражениях присутствием Нюты, уже почти его невесты. — Ему самому приятнее будет приносить пользу моей семье, хлеб которой он будет есть с женою. — Матушка подробно рассказала, как Савельев обрадовался, когда она намекнула ему о том, что он с женою будет жить у нее. — Я, конечно, не в восторге от этого брака, — наивно добавляла она, — гол как сокол, все, что имеет, — гнилой домишко в две горницы, значит, и поместиться-то обоим молодым негде будет… Что же делать! Был бы только дельный человек! Уж куда нам о состоянии мечтать! Меня смущают только его странности! Но когда будет жить со мной, — я все эти глупости выбью у него из башки!.. Ах, глупышка, глупышка! — вдруг среди пространных своих рассуждений обратилась матушка к Нюте. — Чего это ты с таким отчаянием смотришь на все? Уж не думаешь ли ты, что твоя родная мать закабалит тебя с мужем? Сыграем свадьбу… Вы отдохнете, можете как следует справить свой медовый месяц, а в это время с девочкой Саша будет заниматься!.. Конечно, после этого уже придется вам обоим серьезно взяться за дело!

Хотя браки по исключительному желанию родителей были обычным явлением, но едва ли даже и в то время многие руководились таким оригинальным соображением, как матушка.

Взгляды на брак и родительскую власть, высказанные ею, не вызвали никакого противоречия, но Воинова, знавшая по опыту, что значит жить с нелюбимым человеком, должно быть, искренно жалела сестру: когда меня послали в гостиную что-то поискать, Наталья Александровна с заплаканными глазами крестила и целовала Нюту, рыдавшую на ее плече. Что она внушала ей, я не слыхала, но, конечно, не протест и борьбу с деспотизмом родительской власти, а, вероятно, на разные лады давала лишь советы покорности и смирения, которые все глубже и глубже погружали русских людей в тину рабства и отчаянного произвола как в семейной, так и в общественной жизни.

Желая свято сохранить завет няни, Саша упросила матушку оставить меня до ее возвращения из пансиона у Воиновых, на что с радостью получено было согласие. Таким образом, я провела у них целый месяц, во время которого меня ни разу не навестила матушка, что крайне удивляло Наталью Александровну. Наконец за мной приехала Саша, только накануне возвратившаяся домой. В первый раз я видела ее в красивом туалете, в длинном платье, сшитом по моде, как у настоящей взрослой девушки, в изящной летней шляпе, в перчатках и с зонтиком в руках. Хотя я должна была ожидать, что она явится ко мне в красивом наряде (о туалетах, устраиваемых для нее пансионом, в нашей семье много говорили), но для меня было так ново видеть кого-нибудь из детей моей матери хорошо одетым, что я стояла пораженная перед нею и разглядывала ее с головы до ног.

Нас всех одевали более чем скромно: конечно, это прежде всего было результатом нашего плохого материального положения, но отчасти причиною этого была и излишняя деловитость матушки, которая не терпела тратить хотя несколько рублей на такие пустяки, как одежда. Каждая тряпка в нашем доме не только вычищалась, вымывалась и выворачивалась на все лады, но если низ платья оказывался уже никуда не годным, его обрезали и к нему пришивали, в виде отделки, спорок с какого-нибудь другого платья, обыкновенно иного цвета и иного качества материи. "Точно отделочка вышла!" — любовалась няня. Матушка, как огня боявшаяся, что кто-нибудь из нас хотя на минуту забудет о нашем невзрачном материальном положении, обыкновенно добавляла: "Ну, нам-то все эти отделочки и белендрясы как корове седло!" Однако этот индифферентизм к туалету матушка не сумела внушить своим детям: они очень рано начали стыдиться своих убогих платьев, особенно когда являлись к Воиновым, где дети и взрослые всегда одеты были не только хорошо, но и со вкусом.

"Шурочка, моя прелестная Шурочка!" — думала я, разглядывая сестру еще издали, и вдруг с радостным криком помчалась к ней навстречу. И теперь, после многих, многих десятков лет, когда я закрываю глаза и думаю о злосчастной судьбе моей горячо любимой сестры, я редко вижу ее такою, какою она была несколько позже, то есть перед вечною разлукой со мной, когда она, еще совсем молодая девушка, уже выглядела совершенною старухой, с бледными провалившимися щеками, со страдальческою улыбкой на выцветших губах, с безнадежною грустью во взоре своих умных глаз, в то время как над ее головою пронеслось уже много житейских бурь, когда она вконец была измучена непосильною работой, пришла к полному разочарованию в надежде добиться чего-нибудь в жизни лично для себя. Она гораздо чаще представляется мне такою, какою явилась передо мной в тот памятный для меня день, когда она только что кончила курс в пансионе, во всем блеске молодости, в пышном расцвете юной весны, в рамке черных, как смоль, пышных локонов до пояса (модная прическа девиц того времени). Густой румянец ее полных щек резко оттенял белизну ее лица и высокого, благородного лба; в ее живых синих глазах светились радость и веселье, а ее розовые губы постоянно вздрагивали и только ждали случая, чтобы разразиться раскатистым смехом. Она не была красавицей, но ее миловидная, стройная фигура, живой темперамент, живые синие глаза были чрезвычайно привлекательны и красноречиво говорили о жизни, молодости, весне и счастье.

Мы возвращались с сестрою в лодке. Когда она причалила к берегу, нас встретила Дуняша (горничная сестры, жившая с нею в пансионе) и быстро стала сообщать домашние новости. После отъезда Саши за мною приехал на побывку мой старший брат Андрей… "Бравый кавалер, из себя красавец, от барышень проходу не будет, — докладывала она. — Барыня-то на него просто не наглядится! Что греха таить, любит-то она его больше всех своих детей!"

Как только Саша узнала о приезде брата, она помчалась к дому, а я отстала от нее, чтобы узнать остальные новости. Матушка только что отправилась с Савельевым по делу в Бухоново.

— Видно, барыня решила приучать его к хозяйству… Да и что так-то ему без дела путаться… Может, оттого и дурит!.. Ну, да барыня-то его живо к рукам приберет!..

— Нюта все еще плачет?

— И, боже мой, как рекой разливаются!

— А где же Домна?

— Как только барыня с похорон возвратились, так ее в тот же час на скотный сослали. За какую провинность, — барыня не изволили сказывать, а чтобы, значит, говорят, твоего духу в доме не было… Теперь я одна буду у вас горничной… Уж всей моей душой буду вам потрафлять, чтоб, значит, вас не прогневить…

Когда я вошла в гостиную, где брат болтал с сестрами, он расцеловал меня, посадил к себе на колени, стал внимательно оглядывать и вдруг разразился смехом: "Да, Лизуша, ты одета по последней парижской картинке! Зачем же это так уродуют девочку? И в таком наряде она была в гостях, в богатом доме! Нюта! да и ты не лучше одета, а еще невеста!.. Ведь в порядочном петербургском доме в таком туалете ты не могла бы даже прислуживать за столом!" И он стал смело говорить о том, что матушка, видимо, чудит больше прежнего, что она окончательно забыла, что ее дети — дворяне, и что лично его она страшно конфузит перед товарищами: за весь год его пребывания в дворянском полку в Петербурге он получил от нее лишь несколько жалких рублишек. Между тем у него много обязательных трат: в полку то и дело устраивается подписка, в которой волей-неволей должен участвовать каждый; он бывает на балах, что заставляет его покупать перчатки, давать лакеям на чаи в тех домах, которые он посещает. Как только матушка возвратится, он сегодня же затеет с нею по этому поводу серьезный разговор, укажет ей на свое унизительное положение в полку вследствие безденежья. Сестры возражали ему, что у матушки ничего нет, что она с утра до ночи бьется, как рыба об лед.

— Куда же деваются деньги от продажи разного домашнего хлама?… Ну, например, масла, коров и другой дребедени? — спрашивал он.

Сестры отвечали ему, что небольшая часть денег остается на домашние потребности, что, несмотря на нашу чрезвычайно скромную жизнь, все же приходится покупать кое-что, но что большая часть денег идет на постройку и ремонт разных хозяйственных зданий, которые уже давно пришли в полный упадок: в нынешнем году отстроен заново скотный двор, а также хлева для овец и свиней.

— Как? — вскричал брат с бешенством. — Всякие скоты… четвероногие животные… бараны, свиньи ей дороже нас, ее родных детей!

Сестры возражали ему, что если не будет скота, хозяйство пойдет прахом и самим нам есть нечего будет, но брат продолжал выкрикивать:

— Да поймите же вы, наконец… Это ведь прямо нелепость!.. Вы думаете только о будущем, а в настоящем- по-вашему, хоть околевай!.. Мне очень скоро решительно ничего не нужно будет от «нее»! Буду получать жалованье… Оно будет увеличиваться… «Ей» еще могу уделять! А уж вас, сестренок, я не позволю «ей» наряжать как мещанок! Сам буду покупать и посылать вам туалеты! А то «она» и на моих деньгах, присланных для вас, будет устраивать экономию для улучшения хозяйства.

Как бы удивился Андрюша, если б тогда ему кто-нибудь шепнул о том, что, каково бы ни было его жалованье, он всегда будет страдать от недостатка средств, всегда будет нуждаться в помощи матери и до самой своей смерти своим безденежьем будет приводить в отчаяние всех нас, его близких!

Когда Андрюша высыпал все, что у него накопилось горького на душе, он стал иронизировать над предстоящим браком сестры. По его словам, он понял бы, если бы матушка выдавала свою дочь за богатого человека, чтобы поправить свои делишки: так делают все, и это натурально, но выдавать дочь против ее желания, чтобы сделать будущего зятя своим приказчиком и учителем… "Вот чудиха-то! Попомните мое слово: здорово «она» нарвется с ним! «Она» думает, что чужим человеком можно так же помыкать, как своими детьми и крепостными, — ну, покажет он «ей» себя!"

Саша горячо начала умолять его исполнить одну ее просьбу.

— Господи боже мой! Кажется, ты думаешь, что я бревно бесчувственное! Я до смерти люблю всех вас, сестренки! Я все рад для вас сделать! Говори же, в чем дело?

И действительно, несмотря на легкомыслие относительно материальных средств, которое Андрюша сохранил до преклонных лет, несмотря на то что он нас, своих сестер, в этом отношении часто ставил в крайне тяжелое положение и доставлял нам много горя, он горячо любил нас, а мы просто обожали его. И это такое обычное явление в наших семьях. В России во все времена было много идеалистов, великих героев, отдававших свою жизнь за родину и общественные идеалы, но во все времена у нас шла величайшая путаница и неурядица в семейных отношениях. Англичанин, француз, немец, вообще культурный человек Западной Европы, если любит сестру, брата, отца, мать, то употребляет все усилия, чтобы оберегать их от страданий, у нас же в семейной жизни все выходит как-то навыворот: никто не причиняет так много горя друг другу, никто не наносит в самое сердце таких тяжелых ран, как люди, связанные между собою узами крови и чувством любви.

Саша убеждала брата, что если кто может теперь спасти Нюту от ненавистного брака, то только он один, так как матушка любит его более всех нас, и он должен явиться настоящим защитником и покровителем ее в этом случае. Пусть он поговорит об этом с матушкою, но он должен быть очень осторожен, чтобы как-нибудь не раздражить ее, ни под каким видом не упрекать ее за ее решение, доказывать ей лишь одно — что она может ошибиться в своих расчетах относительно Савельева.

Брат горячо принял к сердцу все сказанное ему и решил приставать к матушке с просьбою расстроить этот брак до тех пор, пока она при нем не откажет Савельеву, а если тот "расхорохорится за отказ, он будет уже иметь дело со мною…".

Мы пришли в такой восторг от его слов, что бросились его обнимать, а Нюта целовала даже его руки.

— Ах, дурочки, дурочки, — повторял он, растроганный нашею благодарностью, — неужели вы думали, что я дам вас в обиду?

И как только матушка возвратилась домой, он понесся в ее спальню и моментально забыл о том, что ему при разговоре с нею необходима была вся его дипломатия как для ходатайства за сестру,[20] так и для того, чтобы иметь возможность просить ее об увеличении суммы на его личные расходы. Донельзя вспыльчивый и экспансивный, совершенно позабыв свои личные расчеты, он сразу стал укорять мать за нелепый брак, устраиваемый ею. И вот к нам уже доносится громкий негодующий крик матушки, а затем с шумом распахнулась дверь ее спальни, и показался Андрюша, выталкиваемый ее властною рукой. Взбешенный, прибежал он к нам и бросился на стул. "Как с мальчишкой… чуть не дерется!" — начал было он, весь дрожа от гнева, но Саша зажала ему рот рукою и вместе с Нютою потянула его в переднюю, а оттуда в сад; я побежала за ними.

— Я взял отпуск на двадцать восемь дней… но ни дня не останусь дольше у вас! Нет, покорно благодарю!.. Какую волю взяла!

— Мамаша, наверно, выслушала бы тебя, — перебила его Саша, — если бы ты разговаривал с нею, как она к этому привыкла! Ведь она так любит тебя!

— Если любит, так уж совсем на особый лад! Смотрит, любуется, слезы катятся градом, то и дело повторяет: "Весь в отца!" — а как только я стал говорить о том, что она родную дочь выдает замуж, как подкидыша, как падчерицу, за первого проходимца… за нищего… Так она точно белены объелась.

— Что ты наделал, что ты наделал! — в ужасе восклицали сестры.

— Не я, а вы все это наделали! Нюта! Если ты не тряпка, ты перед алтарем во всеуслышание скажешь, что мать принуждает тебя к этому распостылому браку…

— Что ты, Андрюща, опомнись! Чтобы я опозорила матушку?

В эту минуту раздался звон колокольчика и бубенцов, и к нашему крыльцу лихо подкатил щегольской экипаж, запряженный тройкой великолепных лошадей в богатой упряжи. С помощью лакея из него вышел прекрасно одетый полный человек лет за сорок, со светскими манерами, с проседью в густых черных вьющихся волосах, с неприятным выражением толстых губ, но в общем довольно красивый. Матушка уже стояла на крыльце, и мы тоже подошли к экипажу. Оказалось, что это Лунковский, один из богатейших помещиков соседнего уезда, живший от нас в 70–80 вёрстах, посещавший нас со своею женою еще при жизни нашего отца и в семействе которого раз или два была и матушка. Старшая дочь Лунковских воспитывалась в одном пансионе с Сашею, но была еще в младшем классе. В настоящее время Лунковский приезжал по делу к одному из наших соседей-помещиков и пожелал возобновить знакомство с нашим семейством. Через два дня, как он сообщил, день его именин; у него обед, собирается много гостей, и он приглашал матушку к себе со всею семьей. Он прибавил, что без Андрюши он завтра не уедет отсюда. Матушка отказалась за себя и за дочерей, но сына с удовольствием отпустила к нему.

Когда Лунковский отправился с Андрюшей в комнату, приготовленную для них, матушка с Нютой пришли в детскую, где я спала тогда с Сашею. Сцена с сыном у нее, вероятно, уже вылетела из головы: она была в прекрасном настроении и сказала сестрам, что если они желают потанцевать, то она завтра же скажет Лунковскому, что отпустит их с Андрюшею, что это легко устроить уже потому, что у Саши есть нарядные платья и что одно из них можно как-нибудь приладить и для Нюты. Но обе мои сестры отказались наотрез. Саша заявила, что Лунковский ей очень не нравится, что о нем идет до того дурная молва, что когда он просил начальницу пансиона порекомендовать ему гувернантку из кончивших у нее курс, она отказалась от этого под предлогом, что у нее нет в данную минуту подходящих девушек. Матушка тоже припоминала кое-что нелестное о нем: по слухам, он кутежами сильно расстроил богатейшее имение своей жены, но еще чаще слышала она о том, что он большой "бабник".

На мой вопрос, что это значит, матушка закричала на меня, а потом сказала фразу, которую я обыкновенно слышала, когда старшие не умели или не хотели чего-нибудь объяснить детям: "Много будешь знать, скоро состаришься".

Хотя день свадьбы еще не был назначен, но матушка решила, что так как Саша дома, она должна заниматься со мною. Ей хотелось освободить Савельева от уроков, чтобы дать ему возможность поближе сойтись с своею невестою и самой начать приучать его к хозяйственным делам и почаще ездить с ним на деревенские работы.

Как хорошо, как приятно проводила я время с Сашею! Все письменные занятия со мной она перенесла на утро, а после обеда, если погода позволяла, мы отправлялись в сад: там заставляла она меня читать и рассказывала много для меня интересного. Меня особенно привлекало в ней то, что она держала себя со мной, как с подругой: с увлечением бегала в «перегонки» и даже рассуждала о браке Нюты. Она говорила, что ей так же, как и брату, кажется, что как только Феофан Павлович женится на сестре, так и перестанет давать мне уроки. Часто высказывалась она и относительно того, что ей очень бы не хотелось оставлять меня дома одну после замужества сестры. Толковое преподавание Саши и боязнь огорчать ее заставляли меня безропотно учиться с нею по нескольку часов в день. Но и после уроков я не отходила от нее ни на минуту, — она нравилась мне все более и более. В совершенный восторг привела она меня, когда начала втягивать в маленькие домашние заговоры. Все они, сколько помнится, были направлены против Феофана Павловича. Зная, как Нюта не любит оставаться с ним с глазу на глаз, мы с Сашею бежали к нему навстречу, когда он приближался к нашему дому, и говорили ему, что сестра ушла по хозяйству или что у нее болит голова, и таким образом избавляли ее иногда на целый день от присутствия жениха, который, однако, не получал еще на это звание официального разрешения. Саша задумала и более решительное предприятие, лишь бы расстроить этот злосчастный брак. Она нередко возобновляла со мною разговор о том, что я обязана вместе с нею на коленях умолять матушку отказать Савельеву в руке сестры и что мы должны продолжать эти просьбы даже и тогда, когда матушка будет нас выгонять, бранить и сердиться. В первый раз, когда мы привели в исполнение этот заговор, он сошел для нас благополучно, вероятно потому, что в ту минуту матушку раздражило какое-то новое чудачество ее будущего зятя, но возможно, что она не рассердилась и потому, что Саша была предназначена ею для осуществления ее самых пламенных надежд. Второе же наше ходатайство окончилось неожиданным для нас инцидентом, который делал дальнейшее наше вмешательство в судьбу сестры уже совершенно ненужным. Однажды с утра Нюта встала с постели с лицом, распухшим от слез; мы решили с Сашею вечером возобновить наше заступничество за нее. Когда матушка возвратилась с работ, мы отправились к ней в столовую и прикрыли за собою дверь, так как сестра перед этим легла отдохнуть в соседней комнате вследствие недомоганья и хронической бессонницы. Когда мы бросились на колени перед матушкой, это так взорвало ее, что она стала кричать на весь дом. В ту же минуту дверь отворилась, и вошла Нюта.

— Спасибо вам, сестрицы, — говорила она голосом, дрожавшим от волнения, обнимая и целуя нас, — не надо матушку больше беспокоить… Хоть и не выносит «его» моя душа, но что же делать, — видно, такова моя судьба! Ко мне сейчас во сне явилась покойная тетя Анфиса (наша дальняя родственница, настоятельница одного женского монастыря) и строго приказала не перечить матушке, так как сам господь предназначает «его» для меня.

Сон сестры, конечно, не имел для матушки ни малейшего значения, тем не менее она очень была рада такому благоприятному выходу из затруднительного для нее положения. Растроганная, со слезами обнимала и целовала она всех нас, а на другой день, рано утром, переговорив с Савельевым, отправилась с ним к священнику. Но тут явилась другая забота: срок отпуска Андрюши уже приходил к концу, а он, пробыв дома только сутки, не показывался более. Матушка письмом, отправленным с нарочным к Лунковскому, спрашивала его о сыне, но получила в ответ, что Андрюша, прогостив у него три дня, отправился к кому-то из своих знакомых.

Брат возвратился домой только утром накануне свадьбы, когда в доме шла невообразимая суматоха. Он был до такой степени смущен, поведение его было настолько странно, что это заметила даже матушка, не отличавшаяся наблюдательностью. На ее вопрос, где он «пропадал», он, совершенно переконфузившись, отвечал, что страдал адскою головною болью, которая заставляла его ездить по знакомым, чтобы рассеяться, но голова трещит до сих пор, а потому он сейчас же отправится на охоту в надежде, что ему поможет свежий воздух. Матушка, приписывая его смущение тому, что он весь свой отпуск провел вне дома, не приставала к нему, тем более что была поглощена разнообразными хлопотами: много народу являлось к ней в этот день за ее распоряжениями, ей приходилось писать записки то одному, то другому, рассылать в разные стороны верховых. Хотя сестры тоже были заняты по горло, но они все-таки удосужились чуть не силою втащить брата в свою комнату. Но и им ничего не удалось добиться от него: хватаясь за голову, он в отчаянии кидал фразы, вроде следующих: "Я пропащий! Я несчастный человек!" И, вырвавшись от них, он сейчас же убежал с ружьем, якобы на охоту. Вечером он- возвратился поздно, когда мы уже разбрелись по своим комнатам, а на другой день была свадьба, и никто не думал о нем. Дня через два после нее ему пришлось уже ехать в Петербург.

После свадьбы комнаты нашего дома приняли несколько иной вид. Для молодых отведена была матушкина спальня, а из прежней столовой (подле этой комнаты) был устроен кабинет Феофана Павловича. На одной из его стен он развесил свои ружья и пистолеты, на другой — прибил большой ковер, на котором, по ярко-голубому фону, была вышита пастушка в розовом платье, окруженная белыми овечками. Наша гостиная превращена была в общую столовую, а зала служила гостиной. Под свою спальню матушка взяла самую крошечную комнатюрку подле моей детской, в которой мы по-прежнему помещались с Сашею.

И теперь, после свадьбы, как и прежде, матушка с утра выходила на полевые работы или уезжала в управляемые ею имения; мы с Сашею тоже продолжали прежний образ жизни. Никто из нас не входил в комнаты молодых, к д


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: