А. С. Пушкин. Стихотворения

 

В поэзии Александра Сергеевича Пушкина (1799 — 1837), начиная с «Вольности» (1817), кончая «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» (1836), библейские традиции выступают в свободном и естественном взаимодействии с образами русского фольклора и литературы, античной мифологии и словесного искусства, с мотивами художественных культур Севера, Запада, Востока. Эта сложная и устойчивая целостность объединяется не только художественным сознанием поэта, но и его образом, который возник в читательском восприятии поразительно рано и продолжает развиваться вот уже второе столетие.

Лицеист Антон Дельвиг в стихотворении, обращенном к пятнадцатилетнему другу, начал «сотворение» этого образа, отведя место поэту среди небожителей, гениев человечества:

...Пушкин! Он и в лесах не укроется: Лира выдаст его громким пением. И от смертных восхитит бессмертного Аполлон на Олимп торжествующий.

Это подобие античного мифа оказалось пророчеством. Вслед за Дельвигом П. А. Вяземский в том же мифологическом духе назвал Пушкина Протеем: это античное божество, способное принимать любой облик. Позднее Н. В. Гоголь заметил в статье «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность» (1846), что в пушкинской поэзии отражается весь человеческий мир: «...слышишь запах, цвет земли, времени, народа В Испании он испанец, с греком — грек, на Кавказе — вольный горец, в полном смысле этого слова; с отжившим человеком он дышит стариною времени минувшего; заглянет к мужику в избу — он русский весь с головы до ног; все черты нашей природы в нем отозвались...» Ф. М. Достоевский в речи по поводу открытия памятника Пушкину в Москве (1880) назвал его поэтом «национально-всемирным» и сказал, что в его поэзии выразилась русская народность, способная отозваться на духовную жизнь любого другого народа, стремящаяся в конечных своих целях к «всемирности и Бесчеловечности». В этой волшебной отзывчивости и гармоничности Пушкина обращение к библейской традиции неизменно становилось событием на его жизненном и художественном пути. «Величайший духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство, — писал он в 1830 г. — В сей-то священной стихии исчез и обновился мир.»

Печ. по кн.: А. С. Пушкин. Поли. собр. соч. в 10-ти тт. Тт, 2, 3.

«Свободы сеятель пустынный...». Написано в ноябре 1823 г.; при жизни Пушкина не печаталось. (Первая публикация — в 1866 г.). Эпиграф и основной мотив из притчи Иисуса Христа о сеятеле (Евангелие от Матфея, XIII). Стихотворение рассматривается в первой части книги.

Пророк. Написано 8 сентября 1826 г., впервые напечатано в 1828 г. Стихотворение является свободным переложением центрального события в Книге пророка Исайи — его преображению по воле Божией для пророческого служения (VI, 1 — 8). Стихотворение рассматривается в первой части книги.

Воспоминание («Когда для смертного умолкнет шумный день...»). Написано 19 мая 1828 г., напечатано в 1829 г. В стихотворении отражается один из важнейших заветов христианского учения — завет покаяния, т.е. искреннего признания в своих грехах перед Богом как первого условия очищения души. О покаянии идет речь во многих Книгах Библии (Второй Книге Моисеевой, Книге пророка Исайи, во всех четырех Евангелиях, в Деяниях святых апостолов, в Откровении Иоанна Богослова), но как таинство христианства покаяние обосновано в Новом Завете (Евангелие от Матфея, III, 1 — 3, XVIII, 18; Евангелие от Марка, I, 1 — 5). На соотнесенность стихотворения с Евангелием указывает его стиль и более прямо — продолжение стихотворения, не вошедшее в опубликованный автором текст. Стихотворение рассматривается в первой части книги.

«Жил на свете рыцарь бедный...» Написано в 1829 г. При жизни автора не напечатано по цензурным причинам. В переделанном виде вошло в «Сцены из рыцарских времен» (1829). В стихотворении отразился образ Богородицы и культ Ее, распространенный среди европейского средневекового рыцарства. Христианская молитва, обращенная к Пресвятой Деве, послужила основой для многих произведений поэзии и музыки. В Новом Завете история Девы Марии рассказывается во всех четырех Евангелиях (от Матфея, I, 16; от Марка, III, 31; от Луки, I, 26 — 56; от Иоанна, I, 24).

Паладин (от позднелат. palatinus — придворный) — в средневековой европейской литературе — сподвижник Карла Великого, позднее — рыцарь, преданный своему государю или даме своего сердца; в переносном смысле — человек, верный какой-либо идее, делу, лицу.

Мадонна. Написано 8 июля 1830 г., напечатано Ь 1831 г. Комментарием к стихотворению может служить письмо Пушкина невесте — Н. Н. Гончаровой 30 июля 1830 г.: «Я утешаюсь тем, что часами простаиваю перед белокурой Мадонной, похожей на Вас, как две капли воды...» Из тех картин, изображавших Богоматерь с Младенцем, которые мог видеть Пушкин, предположительно, имеется в виду «Мадонна с младенцем» Пьетро Перуджино (это псевдоним — от названия города и провинции Перуджа, наст, фамилия Вануччи), итальянского художника XVI в. Косвенным подтверждением этой догадки может служить эпизод из гоголевской повести «Невский проспект»: один из героев ее, художник Пискарев, сопоставляет красавицу, которая встретилась ему на Невском, с «Перуджиновой Бианкой» — с образом Богоматери, видимо, на одной из картин, находившихся в России (текст повести дает понять, что Пискарев не бывал в Италии). Впечатление Пушкина от восхитившей его картины послужило толчком к созданию стихотворения, в котором образ прелестной невесты, мечта о семье освещены и как бы освящены образом Богоматери. О евангельских текстах, в которых возникает образ Богоматери и Младенца, см. комментарий к предыдущему стихотворению.

Сион — один из холмов, на которых построен Иерусалим, в переносном смысле земная и небесная церковь библейского Бога-Отца.

«Отцы пустынники и жены непорочны...». Написано 22 июля 1836 г. При жизни автора напечатано не было. Стихотворение выражает отношение поэта к православной молитве и перелагает великопостную молитву Ефрема Сирина (христианский писатель IV в.). Это покаянная молитва читалась в начале сорокадневного поста, который предшествует Пасхе — главному христианскому празднику. По духу стихотворение является развитием мотивов «Воспоминания» (1828).

«Напрасно я бегу к сионским высотам...» — незавершенное стихотворение 1836 г.; по содержанию примыкает к «Воспоминанию» и «Отцы пустынники и жены непорочны...»

«Я памятник себе воздвиг нерукотворный...». Переложение (вослед за Ломоносовым и Державиным) ХХХ-ой оды Квинта Горация Флакка, римского поэта I в. до н.э. Написано 21 августа 1836 г. При жизни автора не печаталось. Гармонично сочетает в себе античные, библейские, русские фольклорные мотивы. Стихотворение рассматривается в первой части книги. Стр. 153

Нерукотворный — в значениях «духовный», «нематериальный», «возникший чудесно, по велению Бога»; слово, по мнению исследователей имеет своим источником Евангелие от Марка (XIV, 58); существенно, что в Евангелии это слово употреблено в контексте пророчества Иисуса Христа о своей смерти и воскресении, что не было понято судьями Синедриона и Понтием Пилатом.

Александрийский столп (или Александровская колонна) — колонна из красного гранита, воздвигнутая на Дворцовой площади в Петербурге (1834) в память о победе России в Отечественной войне 1812 — 1815гг.иоб императоре Александре I; венчает колонну бронзовая фигура ангела, лицу которого приданы черты сходства с лицом императора. Александрийским столпом в древности называли башню-маяк перед входом в порт Александрию, основанную Александром Македонским в 332 — 331 гг. до н.э.; эту башню считали одним из семи чудес света. В пушкинском стихотворении бессмертие поэзии противопоставляется памятникам земной власти.

А. С. ПУШКИН

* * *

Изыде сеятель сеяти семена своя

Свободы сеятель пустынный, Я вышел рано, до звезды; Рукою чистой и безвинной В порабощенные бразды Бросал живительное семя — Но потерял я только время, Благие мысли и труды...

Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь. Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич.

1823

Пророк

Духовной жаждою томим, В пустыне мрачной я влачился, И шестикрылый серафим На перепутье мне явился. Перстами легкими как сон Моих зениц коснулся он: Отверзлись вещие зеницы, Как у испуганной орлицы. Моих ушей коснулся он,— И их наполнил шум и звон: И внял я неба содроганье, И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье. И он к устам моим приник, И вырвал грешный мой язык, И празднословный и лукавый, И жало мудрыя змеи В уста замершие мои Вложил десницею кровавой. И он мне грудь рассек мечом, И сердце трепетное вынул, И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул. Как труп в пустыне я лежал, И Бога глас ко мне воззвал: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли, Исполнись волею Моей, И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей».

1826

Воспоминание

И на немые стогны града Полупрозрачная наляжет ночи тень И сон, дневных трудов награда, — В то время для меня влачатся в тишине Часы томительного еденья: В бездействии ночном живей горят во мне Змеи сердечной угрызенья; Мечты кипят; в уме, подавленном тоской, Теснится тяжких дум избыток; Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток; И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю.

1828

* * *

Жил на свете рыцарь бедный, Молчаливый и простой, С виду сумрачный и бледный, Духом смелый и прямой.

Он имел одно виденье, Непостижное уму, И глубоко впечатленье В сердце врезалось ему.

Путешествуя в Женеву, На дороге у креста Видел он Марию Деву, Матерь Господа Христа.

Стой поры, сгорев душой Он на женщин не смотрел, И до гроба ни с одною Молвить слова не хотел.

С той поры стальной решетки Он с лица не подымал И себе на шею четки Вместо шарфа привязал.

Несть мольбы Отцу, ни Сыну, Ни Святому Духу ввек Не случилось паладину, Странный был он человек.

Проводил он целы ночи Перед ликом Пресвятой, Устремив к ней скорбны очи, Тихо слезы лья рекой.

Полон верой и любовью, Верен набожной мечте, Ave, Mater Dei [2] кровью Написал он на щите.

Между тем как паладины Встречу трепетным врагам По равнинам Палестины Мчались, именуя дам,

Lumen coelum, Sancta Rosa [3]! Восклицал всех громче он, И гнала его угроза Мусульман со всех сторон.

Возвратясь в свой замок дальный, Жил он строго заключен, Все влюбленный, все печальный, Без причастья умер он;

Между тем, как он кончался, Дух лукавый подоспел, Душу рыцаря сбирался Бес тащить уж в свой предел:

Он-де Богу не молился, Он не ведал-де поста, Не путем-де волочился Он за Матушкой Христа.

Но Пречистая сердечно Заступилась за него И впустила в Царство вечно Паладина своего.

1829

Мадонна

Не множеством картин старинных мастеров Украсить я всегда желал свою обитель, Чтоб суеверно им дивился посетитель, Внимая важному сужденью знатоков.

В простом углу моем, средь медленных трудов, Одной картины я желал быть вечно зритель, Одной: чтоб на меня, с холста, как с облаков, Пречистая и Наш Божественный Спаситель —

Она с величием, Он с разумом и очах — Взирали, кроткие, во славе и в лучах, Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.

Исполнились мои желания. Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна, Чистейшей прелести чистейший образец.

1830

* * *

Отцы пустынники и жены непорочны, Чтоб сердцем возлетать во области заочны, Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв, Сложили множество божественных молитв; Но ни одна из них меня не умиляет, Как та, которую священник повторяет Во дни печальные Великого поста; Всех чаще мне она приходит на уста И падшего крепит неведомою силой: Владыко дней моих! дух праздности унылой, Любоначалия, змеи сокрытой сей, И празднословия не дай душе моей. Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья, Да брат мой от меня не примет осужденья, И дух смирения, терпения, любви И целомудрия мне в сердце оживи.

1836

* * *

Напрасно я бегу к Сионским высотам, Грех алчный гонится за мною по пятам... Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий, Голодный лев следит оленя бег пахучий.

1836

* * *

Exegi monumentum [4]  

Я памятник себе воздвиг нерукотворный, К нему не зарастет народная тропа, Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа.

Нет, весь я не умру — душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья убежит — И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит.

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой, И назовет меня всяк сущий в ней язык, И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой Тунгус, и друг степей калмык.

И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал.

Веленью Божию, о муза, будь послушна, Обиды не страшась, не требуя венца, Хвалу и клевету приемли равнодушно И не оспоривай глупца.

1836

 

Н. В. Гоголь. Шинель

 

Эта повесть Николая Васильевича Гоголя (1809 — 1852), давно признанная одним из самых замечательных, этапных по своему значению произведений русской литературы XIX в., вызывала резко различные, почти противоположные истолкования: от признания ее ярчайшим выражением протеста против бесчеловечного социального устройства до утверждения, что сила ее не в социальном обличении, не в защите униженного человека, а в изображении общечеловеческого полубезумного мира тщеты, тщетного смирения и тщетного господства, где наивысшая точка стремлений — новая шинель, пред которой преклонят колени и портные, и заказчики. Но во всех суждениях, как бы они ни были своеобразны, в той или иной форме присутствовала одна мысль — о ничтожности героя повести. Эта точка зрения как само собой разумеющаяся принята и сегодня:

«Акакий Акакиевич Башмачкин — безусловно самый ничтожный из всех духовно ничтожных героев Гоголя», — сказано в фундаментальном труде по истории русской литературы.

Но повесть не исчерпывается ни одним, ни совокупностью всех истолкований. И, может быть, самое поразительное в ней то, что Акакий Акакиевич на непредубежденного и отзывчивого читателя вовсе не производит впечатление ничтожного человека. При всей пошлости и убогости существования, он, по мере развертывания событий, пробуждает не только сочувствие и сострадание, но и уважение, и ощущение ценности человеческой души, понимание ее божественной сути. (Подробнее об этом говорится в первой части книги). Такое осветляющее читателя впечатление создается всем тоном повести и несомненной ее внутренней связью с нравственными заветами Евангелия, с Нагорной проповедью Спасителя: именно в Нем Гоголь, как он говорит в «Авторской исповеди» (1852), нашел «ключ к душе человека».

Печ. по кн.: Собр. худож. произв. в 5-ти тт. М., 1960.

Департамент — отдел министерства или какого-либо государственного учреждения в России XIX в.

Титулярный советник — чин 9 класса по установленной с петровского времни «Табели о рангах», невысокий, но дававший «личное дворянство» (без передачи по наследству).

Столоначальник — начальник «стола», чиновник, возглавлявший одно из низших подразделений государственного учреждения (обычно имел чин 7-го класса).

«...развернули календарь...» — при крещении имя младенцу давалось по церковному календарю, где вместе с православными праздниками указывались дни памяти христианских святых; из их имен, в соответствии с датой крещения и подбиралось имя для младенца (отсюда бытующий и поныне термин «календарные имена»: их носит подавляющее большинство русского населения и по сей день, но упомянутые в «Шинели» древние имена и в гоголевское время не употреблялись).

«...и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой.» — Эти слова, каждому, знакомому с Евангелием, приводили на память заветы Христа о братстве людей: см., например, Евангелие от Матфея (V, 22, 23, 24; VII, 1, 2, 3, 4, 5).

Вицмундир — форменный фрак гражданских чиновников.

Штурмовой вист — один из вариантов карточной игры вчетвером. Фальконетов монумент — памятник Петру в Петербурге на Сенатской площади работы Этьенна Мориса Фальконе («Медный всадник»).

Н. В. ГОГОЛЬ

Шинель. Фрагмент

В департаменте... но лучше не называть, в каком департаменте. Ничего нет сердитее всякого рода департаментов, полков, канцелярий и, словом, всякого рода должностных сословий. Теперь уже всякий частный человек считает в лице своем оскорбленным все общество. Говорят, весьма недавно поступила просьба от одного капитан-исправника, не помню какого-то города, в которой он излагает ясно, что гибнут государственные постановления и что священное имя его произносится решительно всуе. А в доказательство приложил к просьбе преогромнёйший том какого-то романтического сочинения, где чрез каждые десять страниц является капитан-исправник, местами даже совершенно в пьяном виде. Итак, во избежание всяких неприятностей, лучше департамент, о котором идет дело, мы назовем одним департаментом. Итак, в одном департаменте служил один чиновник; чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват,- несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидальным... Что ж делать! виноват петербургский климат. Что касается до чина (ибо у нас прежде всего нужно объявить чин), то он был то, что называют вечный титулярный советник, над которым, как известно, натрунились и наострились вдоволь разные писатели, имеющие похвальное обыкновенье налегать на тех, которые не могут кусаться. Фамилия чиновника была Башмачкин. Уже по самому имени видно, что она когда-то произошла от башмака; но когда, в какое время и каким образом произошла она от башмака, ничего этого неизвестно. И отец, и дед, и даже шурин, и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах, переменяя только раза три в год подметки. Имя его было Акакий Акакиевич. Может быть, читателю оно покажется несколько странным и выисканным, но можно уверить, что его никак не искали, а что сами собою случились такие обстоятельства, что никак нельзя было дать другого имени, и это произошло именно вот как: родился Акакий Акакиевич против ночи, если только не изменяет память, на 23 марта. Покойница матушка, чиновница и очень хорошая женщина, расположилась как следует окрестить ребенка. «Матушка еще лежала на кровати против дверей, а по правую руку стоял кум, превосходнейший человек, Иван Иванович Ерошкин, служивший столоначальником в сенате, и кума, жена квартального офицера, женщина редких добродетелей, Арина Семеновна Бе-лобрюшкова. Родильнице предоставили на выбор любое из трех, какое она хочет выбрать: Моккия, Сессия, или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. «Нет, — подумала покойница, — имена-то все такие». Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте; вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахисий. «Вот это наказание, — проговорила старуха,— какие все имена; я, право, никогда и не слыхивала таких. Пусть бы еще Варадат или Варух, а то Трифилий и Варахисий». Еще переворотили страницу — вышли: Павсикакий и Вахтисий. «Ну, уж я вижу, — сказала старуха, — что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий». Таким образом и произошел Акакий Акакиевич. Ребенка окрестили, при чем он заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы предчувствовал, что будет титулярный советник. Итак, вот каким образом произошло все это. Мы привели потому это, чтобы читатель мог сам видеть, что это случилось совершенно по необходимости и другого имени дать было никак невозможно. Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько ни переменялось директоров и всяких начальников, его видели все на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности,, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове. В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения. Сторожа не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приемную пролетела простая муха. Начальники поступали с ним как-то холодно-деспотически. Какой-нибудь помощник столоначальника прямо совал ему под нос бумаги; не сказав даже «перепишите», или «вот интересное, хорошенькое дельце», или что-нибудь приятное, как употребляется в благовоспитанных службах. И он брал, посмотрев только на бумагу, не глядя, кто ему подложил и имел ли на то право. Он брал и тут же пристраивался писать ее. Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И что-то странное заключалось в его словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» — ив этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным...

Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, — нет, он служил с любовью. Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники; но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу. Впрочем, нельзя сказать, чтобы не было к нему никакого внимания. Один директор, будучи добрый человек и желая вознаградить его за долгую службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье; именно из готового уже дела велено было ему сделать какое-то отношение в другое присутственное место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул да переменить кое-где глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно, тер лоб и наконец сказал: «Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь». С тех пор оставили его навсегда переписывать. Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало. Он не думал вовсе о своем платье: вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его несмотря на то что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор. Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице, на что, как известно, всегда посмотрит его же брат, молодой чиновник, простирающий до того проницательность своего бойкого взгляда, что заметит даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка, — что вызывает всегда лукавую усмешку на лице его.

Но Акакий Акакиевич если и глядел на что, то видел на всем свои чистые, ровным почерком выписанные строки, и только разве если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная морда помещалась ему на плечо и напускала ноздрями целый ветер в щеку, тогда только замечал он, что он не на середине строки, а скорее на средине улицы. Приходя домой, он садился тот же час за стол, хлебал наскоро свои щи и ел кусок говядины с луком, вовсе не замечая их вкуса, ел все это с мухами и со всем тем, что ни посылал Бог на ту пору. Заметивши, что желудок начинал пучиться, вставал из-за стола, вынимал баночку с чернилами и переписывал бумаги, принесенные на дом. Если же таких не случалось, он снимал нарочно, для собственного удовольствия, копию для себя, особенно если бумага была замечательна не по красоте слога, но по адресу к какому-нибудь новому или важному лицу.

Даже в те часы, когда совершенно потухает петербургское серое небо и весь чиновный народ наелся и отобедал, кто как мог, сообразно с получаемым жалованьем и собственной прихотью, — когда все уже отдохнуло после департаментского скрипенья перьями, беготни, своих и чужих необходимых занятий и всего того, что задает себе добровольно, больше даже, чем нужно, неугомонный человек, — когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время: кто побойчее, несется в театр; кто на улицу, определяя его на рассматриванье кое-каких шляпенок; кто на вечер — истратить его в комплиментах какой-нибудь смазливой девушке, звезде небольшого чиновного круга; кто, и это случается чаще всего, идет просто к своему брату в четвертый или третий этаж, в Две небольшие комнаты с передней или кухней и кое-какими модными претензиями, лампой или иной вещицей, стоившей многих пожертвований, отказов от обедов, гуляний, — словом, даже в то время, когда все чиновники рассеиваются по маленьким квартиркам своих приятелей поиграть в штурмовой вист, прихлебывая чай из стаканов с копеечными сухарями, затягиваясь дымом из длинных чубуков, рассказывая во время сдачи какую-нибудь сплетню, занесшуюся из высшего общества, от которого никогда и ни в каком состоянии не может отказаться русский человек, или даже, когда не о чем говорить, пересказывая вечный анекдот о коменданте, которому пришли сказать, что подрублен хвост у лошади Фальконетова монумента, — словом, даже тогда, когда всё стремится развлечься, — Акакий Акакиевич не предавался никакому развлечению. Никто не мог сказать, чтобы когда-нибудь видел его на каком-нибудь вечере. Написавшись всласть, он ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне: что-то Бог пошлет переписывать завтра? Так протекала мирная жизнь человека, который с четырьмястами жалованья умел быть довольным своим жребием, и дотекла бы, может быть, до глубокой старости, если бы не было разных бедствий, рассыпанных на жизненной дороге не только титулярным, но даже тайным, действительным, надворным и всяким советникам, даже и тем, которые не дают никому советов, ни от кого не берут их сами.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: