Царь Алексей Михайлович 7 страница

Невелики были результаты всех этих опытов, порывов и проектов, по крайней мере, для относительного веса России в мировом обороте; 3,7 процента — в начале XIX в., 3,6 — в его середине: таковы цифры русской доли в этом обороте, по известным исчислениям Гулишамбарова. Сравнительно незначительным был и рост русского вывоза за 25 лет александровского царствования.  Русский торговый капитал и русская предприимчивость, им обусловленная, были слишком слабосильны для такого размаха. Внешняя торговля остается преимущественно пассивной. Не имея своего торгового флота, сколько-нибудь стоящего такого названия, Россия не только на Балтийском море была по части транспорта в руках иностранцев, преимущественно англичан, но и на Черном обходилась греческими и турецкими судами, хотя бы часть их плавала под русским флагом. Ведь даже в Азии русская торговля была почти целиком в руках армянских, бухарских, персидских купцов.

Конечно, сугубо отражалось на русской торговле почти монопольное вообще господство Англии в мировом обороте. Единственная — в первой четверти XIX в. — страна крупного машинного производства, Англия снабжала все страны своими изделиями. Для этой промышленности ей нужен был обширный ввоз различного сырья. А сырьем ее снабжала в значительных размерах, наравне с британскими колониями, Россия. Она же, также наравне с колониями, являлась значительным рынком сбыта произведений английской промышленности. В таком обмене Англия даже не теряла, если торговый баланс оказывался в пользу России этим только увеличивалась покупательная сила контрагента. По всему складу русского социально-экономического быта этим контрагентом Англии было, преимущественно, русское крупное землевладение. Дворяне-помещики сбывали за границу продукты своего хозяйства, а из Англии получали сукно и тонкое полотно, мебель и посуду, украшения быта и писчебумажные принадлежности, всю обстановку барской жизни Зарождавшаяся русская фабрично-заводская промышленность работала английскими машинами а свои полуфабрикаты сбывали опять-таки в Англию, вывозившую, например, много русского железа, чтобы сбывать на русском же рынке свои законченные изделия Англомания широко распространенная в высших слоях русского общества начала XIX в., имела значительную материальную основу — экономическую и бытовую — в интересах, вкусах и привычках русского дворянства. Подобно тому, как в начале XVIII в. Голландия служила образцом — почти воплощенным идеалом — страны с высоким уровнем народного богатства, техники и экономики, общественной и духовной культуры, так, и в ещё большей мере Англия стала, к исходу XVIII в., обетованным краем высокой культуры и политического благоустройства для наиболее влиятельных, крупноземлевладельческих групп русского дворянства. В той же среди весьма были популярны политические идеи Монтескье, сквозь призму которых наши англоманы обычно смотре ли и на английские учреждения. В применении новых политических представлений к русской деятельности большую рель играло различение, согласно Монтескье, между деспотизмом и монархией: задачей желаемого преобразования русского государственного порядка ставилось, устранение «самовластия» и утверждение начал «истин ной монархии», что означало, в их понимании, устранение личного произвола с подчинением действий верховной власти основным действующим законам империй (в том числе жалованной грамоте дворянству 1785 г., которой его привилегии были утверждены «на вечные времена и непоколебимо») под активным контролем Правительствующего Сената, полномочия которого должны быть также оформлены «основным» законом, а политическое влияние усилено не только несменяемостью сенаторов, но и их избранием из состава «знатного сословия», не столько вообще дворянства, сколько его вельможных слоев — правящих групп высшей дворянской бюрократии. Этот своеобразный, весьма умеренный конституционализм российских ториев был по заданиям своим глубоко консервативен, имел целью закрепить в формах политической организации и «основного» законодательства достигнутое в XVIII в. преобладание дворянства над государственной властью и вводил в свою идеологию элемент некоторого формального ограничения самодержавной власти, отнюдь не пытаясь ослабить по существу эту свою опору, пока она послушно обслуживает данные классовые интересы; он был европеизированным на английский манер и с помощью французской теории о дворянстве как основе «истинной монархии», о парламентах как контрольном аппарате закономерности в деле государственного управления (тут их роль переносилась на Сенат), плодом традиций XVIII в., подобно тому, как в начале века те же притязания искали опоры в усвоении форм шведской аристократической конституции

Однако, нарастающее усложнение жизни обширной страны повело значительно дальше брожение новых политических идей в русской правящей среде. Чем напряженнее работала правительственная машина страны, вовлеченной в расширенный экономический и политический оборот Европы, чем сложнее становились задачи управления, государственного хозяйства и экономически разросшейся империи, тем ощутительнее становились коренные противоречия между все нараставшими потребностями обширного государства и дозревавшим в его недрах вековым строем самодержавной власти и крепостного хозяйства. Несоответствие этим потребностям уровня материальных и культурных средств — эта неизбывная, поистине трагическая черта всей русской исторической жизни — рано выдвинула тройственный лозунг новой политики, новых исканий: торговлю, промышленность, просвещение. Бесплодные, по существу, попытки Петра I и Екатерины II «создать» на Руси сильную и активную городскую буржуазию, организовать из русских посадских настоящий класс «третьего чину людей» беспощадно разбивались о крепостной уклад русского на родного хозяйства; медленно нарастал сколько-нибудь значительный торговый капитал на основе помещичьей и крестьянской торговли; более крупные коммерческие предприятия, ориентированные на заграничный сбыт, искали ОПОРЫ в крупных землевладельцах, если не были прямо ими организованы, требовали казенной поддержки в виде монополий и разных привилегий и попадали в зависимость от иностранного купечества, «Оживотворение  труда народного» внешней торговлей, о котором толковал министр коммерции, сказывалось постепенным перерождением крепостного хозяйства в предприятие, работающее на рынок, деятельным участием помещиков и их оброчных крестьян («крестьян-капиталистов», как означали их в некоторых барских конторах) в развитии торговли и промышленности. Внешняя торговля ставила русской промышленности ее наиболее устойчивые задачи, ограничивая ее рост непосильностью конкуренции с иностранным ввозом, несмотря на покровительственную политику правительства. Русская промышленность росла и крепла, с трудом пуская корни в крепостнической народнохозяйственной почве, сохраняя зависимость от государственного и помещичьего хозяйств, которые и поддерживали и тормозили ее самостоятельное развитие. В такой социально-экономической обстановке туго приходилось и государственным финансам; общая доходность народного хозяйства непрерывно отставала от роста их запросов; фискальный мотив определял в первую очередь экономическую политику власти, искавшую рас ширенной и более выносливой базы для государственного хозяйства, чем крепостническая сельскохозяйственная экономика страны. Подъем материальных и культурных ее средств до уровня западноевропейских стран стал заветной руководящей мыслью правительственной власти, проникшейся идеалом «просвещенного абсолютизма» и сознававшей себя передовой, творческой силой в отсталой и косной общественной среде. Преобразовать эту среду в «новую породу людей», пробудить ее силы разумным просвещением — казалось делом возможным и насущным; но и в этой сфере проектов и опытов создания системы всенародного образования «от азбуки до университета включительно», как писала императрица Екатерина одному из своих заграничных корреспондентов, на первых же шагах пробуждалось сознание, что подобные затеи утопичны без коренной перестройки всего социального фундамента империи.

Богатые возможности роста производительных сил, разработка природных богатств страны, лежащих втуне, развитие трудовой и творческой энергии населения, подавленной порабощенностью масс и косной распущенностью господствующего класса, представлялись благодарной задачей «просвещенного» правительства, вооруженного неограниченной властью для реорганизации сил и средств страны на новых, более рациональных основаниях.  Но русские деятели, мечтавшие о такой широкой творческой деятельности правительственной власти, скоро излечились — на примере Екатерины Великой — от наивной веры в «просвещенного» государя-философа, благодетеля человечеству. Мысль таких людей, передовых в правящей среде, пошла по пути конституционных размышлений, близких к идеологии консерваторов-англоманов, по иным, отчасти, причинам в понимании реальных задач преобразования. Это—люди более молодого поколения, сверстники Александра, из среды которых составился и первый кружок его советников — знаменитый «негласный комитет» первых лет его правления.

«Класс, который в России должен всего более привлекать внимание,— пишет П. А. Строганов по поводу обсуждаемых в этом комитете преобразований, — крестьяне; этот многочисленный класс состоит из людей, которые в большей части одарены значительным разумом и предприимчивым духом, но, связанные лишением прав свободы и собственности, осуждены на прозябание и не дают на пользу общества того вклада их труда, на какой каждый из них был бы способен; они лишены прочною положения, лишены собственности». Так преобразовательная мысль, в поисках выхода из тягостного бессилия русских противоречий, неизбежно наталкивалась на отрицание основ данного социального строя, на требование свободы труда и собственности — перехода к буржуазному порядку, торжествовавшему свои победы в Западной Европе. Столь же неизбежно наталкивалась она и на отрицание самодержавия, на требование перехода к конституционному строю. Тот же Строганов в той же записке так рассуждает о конституции. «Конституция определяет признание законом прав нации и формы, в которых она их осуществляет; чтобы, далее, обеспечить прочность этих прав, должна существовать гарантия, что сторонняя власть не сможет воспрепятствовать действию этих прав; если такой гарантии не существует, утрачена будет цель этих прав, которая в том, чтобы препятствовать принятия; какой-либо правительственной меры в противность подлинному народному интересу». Старшему поколению так называемые «молодые друзья» Александра казались слишком смелыми, так как шли, по-видимому, дальше их в вопросах социальной реформы и ограничения самодержавия. Но только — по-видимому, Строганов основой русской «конституции» признает установление сословных прав в 2 хартиях — жалованных грамотах дворянству и городам, а сводит конституцию к охране приобретенных сословных прав установлением определенного и неизменного порядка издания законов, который устранил бы всякую возможность произвола. Конечно, его мысль шире и идет дальше — к определению и установлению сословных прав крестьянства, на помянутых началах свободы и собственности, однако, с безнадежной осторожностью, так как задача состоит, по его мнению, в том, чтобы достигнуть этой цели «без потрясения, а без этого условия лучше ничего не делать»; и поясняет: «Необходимо щадить владельцев, довести их до цели рядом распоряжений, которые, не раздражая их, произвели бы улучшение в положении крестьянства и довели бы его с незаметной постепенностью до намеченного результата». Такая безнадежная связанность правящей среды с интересами господствующего сословия делала ее беспомощной перед задачей сколько-нибудь широких преобразований. Интересы, с возможно широким удовлетворением которых были по существу связаны весьма реальные потребности государственной жизни, — интересы торговли, промышленности и просвещения, — имели лишь весьма ограниченную и притом искаженную в условиях крепостного строя общественную опору. Получался неисходный «ложный круг»; задачи, представлявшиеся очередными и насущными, требовали перестройки социальной основы всего государственного здания, а разрешимы были только на обновленной, переродившейся в существенных интересах своих общественной почве. Обычный парадокс критических периодов исторической жизни.

В  такие моменты особым кредитом пользуется иллюзия всемогущества государственной власти. Недаром Карамзин писал императору Александру в известной своей анонимной записке: «Народы всегда будут то, чем угодно правительству, чтоб они были»; топорно и упрощенно он выразил мысль XVIII в. — идею «просвещенного» абсолютизма. Век «великих преобразователей», активной экономической и просветительной политики, обслуживавшей подъем буржуазных сил и буржуазных форм общественных отношений, повсюду ставил монархическую власть в противоречие с традициями безусловного классового господства дворянства, но нигде не довел этих противоречий до полного разрыва с прошлым, до полного преображения всего строя без революционной встряски. Покровительством развитию торговли и промышленности правительственная власть вскармливала в недрах старого режима новые общественные силы, вводила в круг своих мероприятий элементы крестьянской реформы, содействуя процессу приспособления помещичьего землевладения к новым условиям торгового обмена и производства, ускоряя этот процесс под давлением государственных интересов, требовавших новой социально-экономической базы для своего обеспечения. В России эти внутренние противоречия старого режима были вскрыты для правящей среды в Екатерининскую эпоху. Сознательная продолжательница дел Петра Великого, Екатерина капитулировала в своей политике перед дворянским засильем. Сын ее не хотел быть «дворянским царем». Неумело и суетливо пытался он, в порывах нервического личного деспотизма, пробить брешь в крепости дворянских привилегий, свод которых дворяне зачисляли в состав «основных» законов империи, пробовал властно вмешаться в отношения помещиков к крестьянам, всех сравнять в одинаковом бесправии перед своей самодержавной властью, по формуле: «У меня лишь тот вельможа, с кем я говорю и до тех пор вельможа, пока я с ним говорю». Этот «принцип» (а это был принцип) нашел яркое выражение в уродливых и жестоких формах гатчинской воинской дисциплины, которую Павел пытался распространить и на двор свой, и на весь быт Петербурга, и, по возможности, на всю свою империю. Его планы государственного преобразования проникнуты крайней напряженностью державного своевластия, не связанного обязательными формальностями и действующего через рабски послушных доверенных лиц, по своей царской милости и царской справедливости, по личному усмотрению венценосца. От подчиненных властей Павел требует строгого исполнения законов, но сведенных к «высочайшим повелениям» и зависимым от перебоев личного настроения властителя. Милитаризируя и придворный быт, и все управление, Павел в новой форме воскрешал стародавнее, средневековое, личное, вотчинное властвование; оно лишь обострено слиянием с военным командованием по прусскому образцу. Недаром Павел в конце концов увлекся Наполеоном, с которым готов был разделить власть чад Европой: ему Наполеон был понятен, как правитель, утверждавший, что «править надо в ботфортах». Многое в личности и действиях Павла может быть предметом индивидуальной патологии. Но общее содержание его правительственной деятельности ярко отразило парадоксальность положения русской императорской власти к исходу XVIII в. Попытка выйти из положения, при котором «дворянство через правительство управляло страной», расшатывала социальные корни самодержавия, не давая ему другой общественной опоры. Увлечение его своим самодовлеющим значением обострено и омрачено свежей памятью о ряде дворцовых переворотов, когда престол стал игрушкой гвардейских сил дворянства. Для Павла «основные» законы империи сводились к закону о престолонаследии и положению об императорской Фамилии. Самодержавие выступило при нем в полном обнажении своей сущности, несовместимой ни принципиально, ни практически с утопией «истинной монархии», примиряющей монархический абсолютизм с кое-какими конституционными гарантиями правового государства

Дворянский конституционализм на рубеже XVIII— XIX вв. не шел дальше осторожного упорядочения деятельности верховной власти установлением некоторых гарантий законности ее действий. Его предпосылкой было сохранение всей полноты государственного абсолютизма в руках монарха и высших правительственных учреждений, сопричастных делу законодательства и верховного управления. Сперанский метко вскрыл коренное противоречие этой мысли в проекте 1803 г., определяя задачу преобразования как сохранение самодержавия, только прикрытого формами, относящимися к иному, т. е. конституционному, порядку. Мотивы, которые вели политическую мысль этих поколений, заработавшую по новому под влиянием знакомства с западными теориями и западной практикой, к такому уклончивому результату, были различны у разных групп. Острая память о недавно пережитой пугачевщине побуждала к усилению центральной власти и ее полицейско-админисгративных сил как опоры помещичьего господства и того процесса закрепощения масс по окраинным областям, который был реальной основой всего государственного строительства империи. С другой стороны, брожение преобразовательных идей в правящей среде вызывало в одних группах стремление связать верховную власть «основными» законами дворянского господства, а в других — организовать ее работу, не оставляя ее самостоятельности в деле необходимых преобразований, вне тормозов дворянского консерватизма, но в то же время с гарантией умеренности и постепенности реформ, чтобы избежать «потрясения» и охранить интересы землевладельческого класса Дальше этих оттенков не шли разногласия в среде влиятельных групп начала XIX в., нашедшие наиболее яркое выражение в борьбе между старшим поколением вельможных сенаторов и «негласным комитетом» молодых друзей — советников Александра I за первые годы его правления. В лице императора Павла державная власть резко противопоставила всем подобным тенденциям утверждение своей «абсолютности» и ищет опоры в безусловной покорности бюрократических органов управления и безгласной, дисциплинированной в суровой муштровке воинской силе.

Павел погиб 11 марта 1801 г под ударами придворной и гвардейской среды, раздраженной не только его личным самодурством, но и порывистыми проявлениями его власти в делах внутренней и внешней политики, которые грозили серьезной опасностью существенным интересам господствующего класса. На престол вступил молодой император, воспитанный в самой гуще накопившихся противоречий, под перекрестным действием разнородных течений и влияний. Он получил весьма сложное наследство как во внутренних отношениях правящей среды, так и в общем состоянии государственных дел и в международном положении России.

2. Между Петербургом и Гатчиной.

П. А. Строганов набрасывал в дни своего близкого сотрудничества с Александром заметки о нем и о том, как надо с ним обращаться. «Император, — писал он,— взошел на престол с наилучшими намерениями — «утвердить порядок на возможно наилучших основаниях»; но его связывают личная неопытность и вялая, ленивая натура. Казалось, что им легко будет управлять. У него большое недоверие к самому себе; надо его подкрепить, подсказывая ему, с чего следует начать, и, помогая ему, сразу обнять мыслью целое содержание каждого вопроса. Он особенно дорожит теми, кто умеет уловить,  ищет его мысль, и найти ей подходящее изложение и воплощение, избавляя его от труда самому ее разрабатывать. Надо только при этом с тем считаться, что он весьма дорожит «чистотою принципов»; поэтому надо все сводить к таким «принципам», в правильности которых он не мог бы сомневаться».

Некоторые черты Александра метко схвачены в заметках Строганова. Таким он всегда был в своей идеологии и в своей правительственной работе: человеком «принципиальным» и ожидавшим от сотрудников разумения его идеи», ее разработки в проектах и выполнения в мероприятиях. Это, конечно, только одна, притом формальная, сторона его типа. Под ней — сложная человеческая натура, определившаяся в отношении к жизни и к людям при очень своеобразных условиях воспитания и восприятия окружающей действительности. Старшие сыновья Павла, Александр (под. 12 марта 1777 г.) и Константин (род. 1779 г.), были в младенчестве отняты Екатериной у родителей. «Философ на троне» решила не повторять ошибки Петра Великою и исправить свою собственную: воспитать себе преемника в старшем внуке. Для Константина обстановка детства была несколько иной, да и тип был другой: в нем явно преобладала голштинская наследственность, по отцу и деду, а в Александре— вюртембергская, по матери, как и в младших Павловичах. В духе своих педагогических воззрений, Екатерина стремилась дать внуку не столько широкое и солидное образование, сколько идеологическое воспитание и поручила это дело республиканцу по воззрениям и питомцу французской просветительной литературы XVIII в. — Лагарпу. Республиканец — воспитатель будущего самодержца — казался позднейшим поколениям явлением парадоксальным. Но надо вспомнить, что сама Екатерина, как и Александр, любили называть себя «республиканцами по духу». Это слово в те времена вовсе не означало непременно определенного политического воззрения. Под ним разумели скорее некоторый моральный тип, благородный характер, воплотивший в себе начала «гражданской добродетели», твердого служения усвоенным принципам справедливости, общественного долга, человеческого достоинства и стоического мужества в этом служении. На образцах античной доблести, чеканно обрисованных в писаниях историка Тацита и в биографиях Плутарха, и на рассуждениях в духе французской просветительной философии о принципах свободы и равенства, народного блага и просвещения раскрывалось возвышенное, идеально-отвлеченное содержание этого мировоззрения. В атмосферу таких представлений и чувствований погружал Лагарп впечатлительного питомца, заставляя его к тому же всматриваться в черты собственного характера и поведения, письменно каяться в дурных и мелких побуждениях, осуждать их в определенных французских фразах. Александр глубже воспринял прививаемый ему гражданский идеализм, чем можно было бы ожидать по свойствам подобной педагогики, которой он подвергся в течение детства и юности (от 6 до 17 лет). Он навсегда сохранил благодарную привязанность к Лагарпу и привитые им основные идеологические заветы. И покаянные приемы этой педагогики приучили Александра не только к искусной технике лицемерия — ее он усвоил из более сильных житейских источников придворного и семейного быта, — но также применению повышенных идейных критериев в оценке людей, среды и самого себя. Надо признать, что воспитание Лагарпа должно было зародить в нем то «большое недоверие к самому себе», какое отмечает в Александре Строганов и которое также определилось и окрепло в трудных условиях его юношеской жизни между двумя дворами — «большим» и «малым», как их называли, — петербургским и гатчинским. Двор и вся среда правящего центра дали питомцу Лагарпа превосходный материал для практической примерки отвлеченных принципов личной и гражданской добродетели. Внешний блеск и условная величественность, салонное изящество, доведенное до уровня художественной картинности, плохо прикрывали для юноши, жившего этой обстановке, крайнюю распущенность нравов и быта, разгул мелких интриг и корыстных происков, низость характеров и отношений, цинизм хищений и произвола. Он видел императрицу окруженной «людьми, которых не желал бы иметь у себя и лакеями», а в их руках — власть над обширной империей, непомерно разросшейся и беспощадно эксплуатируемой бесконтрольным и безответственным хозяйничаньем власть имущих: «Господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно», — писал он в 1796 г. своему учителю. Позднее, при восшествии на престол, он объявит в манифесте намерение, даже «обязанность управлять по законам и по сердцу Екатерины Великой». Быть может, что, подписывая этот манифест, он не чувствовал всей глубокой фальши подобной формулы и не только подчинился условиям момента реакции против павловских «новшеств»: екатерининская идеология эпохи «Наказа» была ему близка. Но личной преданности памяти о бабке-императрице в нем не было и следа, а ее царствование, в его конечных итогах, вызывало в нем суровое осуждение.

И разлад Александра с петербургской средой, и даже лагарповские уроки «добродетели», хотя и с измененным содержанием, нашли поддержку в его связях с «малым», гатчинским дворцом. Родители сумели, в известной мере, вернуть себе влияние на сына, хотя прямой интимной близости между ними так и не установилось. Тут Александр попадал в обстановку, во всем противоположную петербургской. Строжайшая дисциплина во всем, отчетливый порядок, больше простоты в ежедневном быту, семейная жизнь, резко отличная от столичной распущенности, более скромная, но и более искренняя культурность, скорее немецкого, чем французского типа, самая политическая заброшенность «малого» двора придавала ему характер иного, особого мирка, похожего скорее на двор мелкого германского князя, чем будущего русского самодержца. Тут мало чувствовалось веяний «просвещенного» века с его рационализмом, скептицизмом, вольтерьянством, а господствовала несколько мещанская корректная «добродетель» немецкой принцессы, отражались новые течения — сентиментализма, возрождения ценности «чувства и веры», рутинной, но по-своему крепкой религиозности и морали. В суждениях и воззрениях, с какими тут встречался Александр, звучала резкая критика петербургского быта — и дворцового, и общественного, всего хода упpaвлeния — и военного, и гражданского. Традициям XVIII в. — «революционным» — тут противопоставляли начала «порядка», дисциплины, монархического и военного абсолютизма, верности традиционным заветам религии и бытовой морали, — начала европейской реакции. Многое должно было быть в этом мирке чуждо питомцу Лагарпа, но импонировала «чистота принципов», признание «добродетели», исполнения «долга», поддержание «порядка». Идеально-законченный прототип этого «порядка» Павел видел в замуштрованном до полной механичности всех строевых движений войске и выработал под руководством прусских инструкторов в своей маленькой гатчинской армии ту мертвящую систему воинской выучки, которой подверг затем всю русскую армию. Служба в гатчинских войсках была тяжела и даже опасна такая муштровка требовала мелочной напряженной исполнительности и постигалась жестокой системой дисциплинарных кар, а Павел, со свойственным ему редким даром все доводить до уродливой крайности, прусскую муштровку и суровую дисциплину довел до нестерпимой утрировки. Однако, он создал систему приемов и навыков, прочно усвоенную всеми Павловичами и царившую в русской армии до военной реформы Александра II как твердая форма милитаризма, в котором русское самодержавие XIX в. искало и находило не только наиболее надежную опору, но также недостижимый и все-таки желанный образец общественной дисциплины вообще. Александр прошел тут вторую школу, глубоко на него подействовавшую,— школу Аракчеева, надежного и заботливого экзерцирмейстера, преданного дядьки-слуги, который ввел питомца во всю премудрость армейской техники, облегчая трудности выполнения отцовских требований. Связь с Аракчеевым создалась прочная, на всю жизнь. Александр нашел в нем безусловную исполнительность, грубую, жесткую, но сильную энергию, которой пользовался охотно, закрывая глаза на трусливо-низкую подкладку аракчеевской жестокости, и почти до конца дней своих относился к этому «другу» с таким полным личным доверием, какого не имел ни к кому другому из близких, ни, пожалуй, к самому себе. Ход событий сближал их еще теснее — на началах своего рода взаимного страхования...

Темные, мрачные стороны внутренних соотношений в правящей среде воспринимались Александром, несомненно, с большой остротой в его круговращении между Петербургом и Гатчиной Впечатления эти получили особую личную напряженность в связи с плачами Екатерины относительно престолонаследия. Она открыто готовила Александра себе в преемники. А для Павла этот  вопрос был не только личным, но связывался с принципиальным вопросом о положении престола и династии в самодержавном государстве. Еще в январе 1788 г. Павел с женой заняты выработкой закона о престолонаследии, с публикации которого он начал свое царствование, закона, который должен был покончить с зависимостью преемства во власти от произвола окружавшей престол дворянской среды и придать самодержавию самодовлеющую устойчивость законной власти. Планы Екатерины ставили отца и сына в положение соперников, из которого Александр попытался выйти: на прямое сообщение ему воли Екатерины ответил уклончивым благодарственным письмом и поспешил сообщить все дело отцу. Однако, недоверчивость задетых честолюбий осталась в недpax семьи разъедающим отношения червяком. К тому же мысль Екатерины о законе, который определял бы право императриц царствовать, по-видимому, тогда же запала в душу Марии Федоровны...

Вся обстановка, разлагавшая возможность сколько-нибудь здоровых, нормальных человеческих отношений, воспитывала в этой среде то недоверчивое, даже резко презрительное отношение к людям, какое высказывал Павел в оправдание крутого деспотизма и которое заразительно влияло на его сыновей, тем более что не расходилось с их личными впечатлениями от окружающей их жизни. Принципиально такое воззрение не расходилось и с заветами Екатерины; ведь и она находила, что для осуществления более разумного строя отношений и порядков необходимо создать «новую породу» людей, а когда разочаровалась в возможности искусственно переработать русское общество в пассивный материал для своих экспериментов, опустила руки и поплыла по течению. Павел по-своему устремился к дрессировке всего общества в полной покорности велениям власти — методами внешней дисциплины и резкого подавления всякой самостоятельности, даже в бытовых мелочах. Этим же направлением воли и мысли был вызван его проект реформы центрального управления, организацией министерств как органов личной императорской власти. Как в военном деле, так и в создании русской бюрократической системы начинания Павла приобрели большое историческое значение, так как получили дальнейшее развитие при его сыновьях-преемниках.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: