Удалов искупает свою оплошность

 

Зима прошла быстро в благодатном климате, и в конце марта союзная эскадра стала готовиться ко второму походу на Камчатку. Общественное мнение союзных держав было возмущено поражением, понесенным сильною эскадрой союзников при попытке овладеть Петропавловском, гарнизон которого был немногочислен и плохо вооружен.

На этот раз силы неприятеля были значительно увеличены. На Камчатку шло пятнадцать боевых кораблей с общим количеством артиллерии до четырехсот пушек. Два вооруженных парохода были отправлены вперед, чтобы нести дозорную службу у берегов Камчатки.

Однажды по всей эскадре засвистали боцмана, люди пошли ходить вокруг кабестанов[30], корабли оделись парусами и, кренясь, крепкой скулой принимая крупную океанскую зыбь, пошли на север. С этого дня окончательно изменился Удалов. Он отмалчивался на шутки приятелей-моряков, по старой памяти ожидавших от него острых и метких ответов. По вечерам, вместо того чтобы, усевшись в уютном уголке, между двумя пушками, собрав вокруг себя кружок слушателей, восхищать их длинными сказками и историями, он сторонился людей и, прикорнув у бушприта, долгие молчаливые часы проводил, тоскливо глядя на север, туда, куда неуклонно шли вражеские корабли… Это настроение Удалова быстро заметили на бриге и решили, что он грустит, думая, что его заставят действовать против своих. Жозеф и другие матросы успокаивали его на этот счет, но он только безмолвно махал рукой на такие разговоры и, не слушая, с тоскливым видом отходил в сторону.

Однажды, когда он стоял у борта, глядя вдаль, к нему подошел Усов. Облокотясь рядом, выколотив трубку, старик помялся, покряхтел, видно затрудняясь начать разговор, и наконец решился.

— Тово… парень… — сказал он, — замечаю я, ты малость не в себе. Парень ты боевой, а будто заскучал, а?

Непривычная ласка зазвучала в хриплом голосе старого моряка.

Удалов молча указал рукой вперед. Кильватерной колонной шли могучие корабли (бриг шел во второй колонне, параллельным курсом). То вздымаясь на крупной волне, те припадая в разломы, корабли пенили океан. Высились, вздуваясь, многоярусные башни парусов, темнели квадраты бесчисленных пушечных портов, и от корабля к кораблю бежал белый пенистый след.

— Нда-а! — крякнув, промычал старый боцман.

— Чать, мы русские люди. Душа болит… — глухо сказал Удалов.

Боцман опустил на глаза седые брови и понурил голову.

Заметил настроение Удалова и старший офицер. Однажды во время учебной тревоги он остановил пробегавшего мимо Удалова и крикнул, щуря глаза в холодной улыбке:

— Семен!

— Яу! — по привычке, отвечал Удалов останавливаясь. — Во время артиллерийской тревоги ты и твои товарищи назначаетесь к орудиям подавать снаряды.

Удалов побледнел и молча смотрел в ехидно улыбающееся лицо лейтенанта.

— Невозможно! — сказал он, тряхнув головой.

— Но, но! — прикрикнул старший офицер и отошел к другой стороне мостика и, схватившись за поручни, заорал на марсовых, у которых заел марса-шкот[31].

Удалов медленно пошел к своим, кучкой стоявшим у орудия.

— Что он сказал? — мрачно спросил Усов.

Удалов перевел слова старшего офицера. Ребята переглянулись.

— Экие дела, господи прости! — тяжело вздохнул Попов.

— Не будет этого, хоть шкуру сдери! — сквозь зубы пробурчал Бледных.

— Что делать, господин боцман? — обернулся к старику Попов.

Усов задумался, почесывая затылок. Удалов молчал. Лицо его было сурово, голубые глаза глядели сосредоточенно в палубу. Он тряхнул головою и глянул на товарищей.

— Вот оно как… Вроде на мертвом якоре… Я так считаю — себя не жалеть, перед врагом не страмиться, против своих не итти, лучше в петлю. Так?

Ребята молчали, но молчание это красноречивей всяких слов говорило об их решимости. Удалов трудно перевел дух, облизнул губы и сказал тихо и застенчиво:

— Ежели помирать надо, я желаю первый пример дать…

В одно сумрачное утро, как только развеялся туман, с борта увидели еще далекие, чуть отделяющиеся от моря очертания камчатских гор.

На судне пробили примерную боевую тревогу, но тут же дали отбой; люди были отпущены и столпились на баке, глядя на далекие снежные вершины.

Удалов, привалившись к борту, долго смотрел на родную землю, тяжело вздохнул, снял бескозырку, перекрестился и стал проталкиваться от борта. Его пропускали, не обращая на него внимания. Все жадно смотрели вперед. Удалов, никем не замеченный, поднялся по вантам на несколько веревочных ступенек и бросился за борт.

— Человек за бортом! — закричал вахтенный офицер и, подбежав к краю мостика, бросил в море спасательный буй.

Раздалась команда к повороту и спускать шлюпки. Вахтенные бросились по местам, свободные от вахты — к подветренному борту. Боцман первым очутился у борта и вцепился в деревянный брус своими корявыми просмоленными пальцами. Тревожно глядел он в стальные волны, одна за другой отстающие от брига. Вот метрах в пятидесяти вынырнула белокурая, потемневшая от воды голова Удалова с чубом, прилипшим ко лбу. Все видели, как он перекрестился, поднял руки и ушел под воду, под рассыпавшийся гребень набежавшей волны. Кто-то толкнул Усова. Старик глянул искоса — это был Жозеф. Сбросив куртку, он схватился за ванты, собираясь прыгнуть за борт, но боцман положил ему на плечо свою тяжелую руку и покачал головой.

— Конец… не надо, — тихо сказал он. — Царство тебе небесное, праведная душа! — добавил он и отвернулся, на самые глаза опустив седые брови…

При входе в Авачинскую губу французская команда, заметно подавленная гибелью Удалова, стала по орудиям, а Усов, Попов и Бледных ушли в кубрик. Старший офицер сделал вид, что не замечает нарушения своего приказа.

 

 

Николка

 

Когда фрегат входил на рейд Петропавловска, Николка, сын каюра, возившего почту в Большерецк, вместе с дюжиной широколицых и узкоглазых товарищей ловил крабов на взморье, бродя по колено в холодной воде, среди скользких и мшистых зелено-черных камней. Первым увидел судно семилетний Баергач.

— Транспорт из Охотска! — крикнул он.

«Аврора», на всех парусах выбежав из-за мыса, надвигалась теперь неторопливо и величественно, гоня под носом белый бурун.

Николка загоревшимися глазами оглядывал многоярусные выпуклые паруса, изящные обводы черного корпуса, опоясанного широкой белой полосой с черными квадратами пушечных портов.

— Ай-ай, какой молодец! Ай-ай, как птица летит! — восхищенно нараспев сказал он.

По гладкой воде залива далеко разнеслись трели свистков. Черные фигуры матросов замелькали среди пышно вздутых белых парусов, и вот паруса стали быстро таять, обнажая мачты. Загремел, всплеснув, якорь, и судно, замедляя ход, стало описывать полукруг на натянувшемся якорном канате. Все это произошло с чудесной быстротой.

От фрегата отвалил вельбот и ходко пошел к пристани. Николка, поднимая тучу брызг, опрометью выскочил на берег и во весь дух помчался туда же. Остальные, позабыв про добычу, с криками понеслись следом.

Вельбот быстро шел к берегу.

Ча-чак! Ча-чак! — слышен был мерный стук уключин.

— Весла на валек! — раздалась команда.

Узкие весла в один общий взмах, как копья, встали торчком над головами матросов. Вельбот, лихо разворачиваясь, бортом подошел к пристани.

Николка подбежал к мосткам. Его узкие глаза совсем в щелку сузились от удовольствия, а широкий рот растянулся в блаженной улыбке. Николка восхищенным взором проводил офицеров в блистающих эполетах, которые, выйдя на берег, направились в город. Он пробрался к самому вельботу, непочтительно толкнув трактирщика и подрядчика Кузьмичева, и стал жадно рассматривать красивое суденышко с отполированными дубовыми скамейками гребцов. Матросы, эти удивительные люди в таких красивых костюмах, сидели и закуривали. Горячее желание хотя бы только посидеть с ними рядом на полированной банке вельбота охватило мальчика.

Кузьмичев между тем прежде других жителей завязал степенный разговор со старшиной вельбота, пользуясь правом своего более высокого общественного положения.

Загребной Синицын, немолодой матрос с серебряной сережкой в левом ухе, неторопливо раскуривал трубочку. Кузьмичев справился, откуда пришло судно, и, узнав, что из Кронштадта, с уважением крякнул, погладил бороду и продолжал:

— А не слышно ли чего, служивый, в рассуждении военных действий?

Загребной, лениво глядя в сторону, пососал трубку, выждал паузу, чтобы не уронить своего достоинства, и, помолчав, ответил:

— Четыре короля нам войну объявили. Имеют намерение внезапно напасть на здешние места…

— Ай-ай! Солдат серьгу носит, как баба! — воскликнул Николка, неожиданно обнаруживший женское украшение в ушах Синицына.

— Брысь! — негодующе сказал Кузьмичев.

В толпе хихикнули. Синицын вынул изо рта трубку и поглядел на Николку.

— Это что же, у вас тут вроде калмыки проживают или как? — спросил он Кузьмичева.

— Брысь ты, сатаненок! — снова зыкнул на Николку трактирщик и, приятно осклабясь в сторону моряка, пояснил: — Камчадалы это, нестоящие людишки-с.

Невольно сделавшись предметом внимания столь значительных личностей, Николка сначала похолодел от ужаса, но затем решился на отчаянность, и кровь прихлынула к его смуглым щекам.

— Дядя, можно мне тебе лодкам садиться? Загребной, успевший было вложить трубку в рот, опять вынул ее, снова осмотрел мальчика и, подмигнув матросам, сказал:

— Однако шустрый! Ну, сигай сюды, коли ты такой герой!

Замирая от счастья, не разбирая дороги, перебрался Николка через борт и уселся рядом с Синицыным, к великой зависти своих друзей.

— Однако пахнет от тебя, вроде как от дохлого дельфина, — сказал Синицын, водрузив в рот свою трубку я ободряюще погладив Николку широкой рукой по жестким черным волосам.

— Мы рыба много кутала, потому, — отвечал осмелевший Николка и, сделав паузу, покраснев выпалил — Большой буду, матрос буду. Морем пойду!

— Ну-ну, валяй, — добродушно улыбнулся Синицын. — Линьков покушаешь. Чай, не пробовал?

— Не.

— Ну, спробуешь! — улыбнулся Синицын.

Так Николка завязал знакомство с моряками и стал героем среди своих товарищей.

 

***

 

«Аврора» привезла тревожные известия. Вот-вот должна была вспыхнуть война, и Петропавловск-на-Камчатке мог подвергнуться нападению вражеского флота. Фрегат пришел из Кронштадта, почти не заходя в промежуточные порты, чтобы успеть на Камчатку прежде неприятеля.

Форсированный многомесячный поход неблагоприятно отразился на здоровье экипажа, но это не помешало морякам немедленно по приходе приступить к подготовке обороны.

С приходом фрегата городок оживился и закипел тревожной и энергической деятельностью. Вокруг Петропавловска, на взморье и по холмам, зажелтела земля. Возводили новые и укрепляли старые батареи.

Жители Петропавловска содействовали обороне не только своим трудом и средствами. Восемнадцать человек, чиновников и мещан, записались волонтерами в гарнизонную команду.

По плану обороны, «Аврору» поставили так, что она одним бортом могла обстреливать лежащую в поле зрения часть Авачинской губы. Орудия другого борта решено было снять для усиления береговых укреплений.

Матросы в серых парусиновых куртках под «Дубинушку» выгружали пушки. Лошадей в Петропавловске было мало, и матросы группами, человек по двадцать, впрягались в пушки и тащили их на батареи.

Несколько баб, девчонок и туча мальчишек окружали место действия. Большинство прочих жителей города, оставив свои дома, работали по устройству батарей вместе с гарнизоном и моряками.

Старший комендор Синицын благополучно выгрузил на берег свое седьмое орудие и два других. Эти орудия предназначались для третьей батареи, у Красного Яра, на крайнем левом фланге оборонительной линии.

Путь предстоял изрядный, около двух верст. Орудия поставили на катки и потащили вдоль берега. Несколько мальчишек, с Николкой во главе, неотступно следовали за медленно двигающимися орудиями.

Грунт был рыхлый, катки грузли, пушки тащить было тяжело.

Синицын, озабоченный и суровый, хлопотал то у одной, то у другой пушки, распоряжаясь толково и внушительно.

Муравьиное упорство и сноровка матросов брали свое, и, несмотря на все трудности, черные пушки медленно, но верно подвигались вперед.

Николке страшно хотелось возобновить знакомство с матросами, присоединиться к ним и тащить тяжелые орудия, покрикивая: «Эх, взяли! Эх, разом! Раз-два, взяли!» Однако Синицын не обращал на мальчика никакого внимания, и когда Николка, собравшись с духом, сказал своей ломаной скороговоркой: «Дядя, здорово!»— Синицын, бросившийся поддерживать пушку, под которую подкладывали каток, отвечал не глядя, с добродушным пренебрежением:

— Айда, айда отседова, мошкара, без ног останешься!

Катки утопали в песке, пушки вязли, и матросы выбивались из сил. Они остановились перевести дух.

— Идолова дорога! — шепелявя, сказал Бабенко, вытерев со лба пот и скручивая цыгарку. — С этой дорогой до ночи не управимся.

— Тут кабы доски подкладать… — Матрос Петров робко глянул на Синицына.

— Да, по доскам бы оно пошло!

— Дозвольте на корабль слетать…

— Это же сколько времени уйдет? Да и не дадут. Доски-то потом пропащие будут. Нет уж, видно, страдать…

— Дядя, я доскам принесу! — вмешался Николка. Синицын обернулся и посмотрел на него своим проницательным взглядом.

— А, шустрый! — сказал он, узнав мальчика. — Берешься? Тут ведь доска нужна не простая — дубовая, опять же толщина…

— Оч-ч-чень хорошая доскам есть! — сказал Николка. — Отойди! — властно и ревниво приказал он маленькому и любопытному Баергачу, трогавшему пушку грязным пальцем.

— Ну, давай неси, — разрешил Синицын.

И Николка в сопровождении стайки товарищей во вес лопатки бросился к городку и исчез за бревенчатыми магазинами военного порта.

Не дожидаясь его возвращения, матросы взялись за канаты, за выступы орудийных станков, и снова заскрипел песок…

— Братцы, мальчонка-то доски несет! — воскликнул Негров.

Из-за магазинов показалась вереница мальчуганов, согнувшихся под тяжестью досок.

— Вот доскам! Самая крепкий!

Задыхаясь, Николка сбросил с плеча тяжелый груз. Узкоглазые и широколицые товарищи его, освободившись от тяжести, с трудом переводили дух.

Доски сгодились как раз. Четыре штуки толстых, трехсаженных.

Их попарно-последовательно подкладывали под пушки, и дело двинулось быстро.

Николка и его товарищи, ободренные похвалами матросов, принялись усердно помогать. Один тащил канат, другой подталкивал сзади. Хоть от их помощи было больше помехи, чем толку, но матросы не прогоняли мальчишек, видя, с каким усердием, кряхтя и обливаясь потом, они трудятся, покрикивая: «Раз, два, взяли!» — как заправские моряки.

Бабенко подмигнул Синицыну на Николку, тянувшего канат так, что узкие глаза его стали круглыми от усилия, и сказал:

— Ну что за сила у хлопца! Чисто конь — как взялся, сама орудия пошла.

— Не смейсь, не смейсь, — отвечал Синицын. — Парнишка ничего, старается. Ничего парнишка.

Но вот наконец и бруствер[32] батареи, желтеющий над обрывом среди зеленых кустов. Орудия втащили по крутому склону и расположили на платформах. Дула пушек глядели в гладкие голубые просторы Авачинской губы.

— Вот, Синицын, хозяйство твое — располагайся! — сказал мичман.

Он указал на небольшую площадку батареи с холмиком земли посредине. Это был пороховой погреб. Позади батареи прямо вплотную начинались кусты.

— Хозяйство-то, ваше благородие, ладно, только больно высок обрыв, — отвечал Синицын с фамильярностью старого, опытного служаки, — в случае штурма, ежели, скажем, десант — большое мертвое пространство. Неприятель вплоть подойдет, и картечью его не встретишь…

— Дядя, пить хотишь? Вода принес! — перебил его Николка, с широкой улыбкой подавая ловко свернутый из бересты бокал. В нем была вода, чистая, как слеза.

— Не мешайсь! — нахмурился Синицын.

— Это что за мальчонка? — спросил мичман.

— Калмычонок из тутошних, ваше благородие. Как бы сказать, приблудился. Мальчонка шустрый, старательный.

— А вода-то кстати, дай-ка! — Мичман напился. — Хорошая вода! Где взял?

— Родника тута есть.

— Это хорошо и вообще и на случай боя. Молодец! Неси-ка теперь комендору.

Мичман отдал «бокал», и Николка стремглав рванулся в кусты. Синицын усмехнулся, глядя вслед.

— Шустрый! Мы было с пушками там загрузли в песке — враз расстарался, досок добыл. Мальчонка ничего.

— Обедом его накорми, — сказал мичман.

В стороне между кустов дымил костерок. Варились щи и каша. Скоро матросы сели артелями вокруг бачков.

— Эй ты, как тебя, шустрый! — крикнул Синицын, отыскивая глазами Николку.

Тот хлопотал у орудия, воображая себя в разгаре сражения.

— Пумм! Пумм! — кричал он, наклоняясь к пушке, и после выстрела, приставляя ладонь козырьком, всматривался вдаль. — Одна есть! Пумм!

— Ишь, артиллерист! А ну иди обедать!

Николка робко подошел на зов и нерешительно сея между Петровым и Бабенко. Бабенко покосился на него и спросил:

— А ты крещеный ли? Сел тут.

— Ладно, не замай. Ешь, парень, на ложку, — добродушно сказал Петров.

Синицын тоже сел к этому же бачку. Наваристые щи так вкусно пахли, что робость Николки быстро прошла, и он с усердием принялся за дело. Он уплетал за обе щеки. Изредка, облизывая ложку, он поглядывал на Синицына заискрившимися от удовольствия глазами. Теплое, доброе чувство шевельнулось в душе старого матроса. Он неуклюже погладил Николку по голове:

— Ешь, зверюшка. Эка шустрый!

 

***

 

В несколько дней батарея приняла обжитой, даже уютный вид. Пространство перед орудиями было усыпано песком и выложено галькой. Над орудиями, идеально надраенными, устроены были легкие навесы. «Кубрик» (землянка) и палатка командира имели специфически флотский вид. На правом фланге батареи высился флагшток, и каждое утро после тщательной уборки «экипаж», как называл себя гарнизон батареи, выстраивался «на шканцах» для молитвы и торжественной церемонии подъема флага.

Все тридцать пять человек имели точно обозначенный круг обязанностей. Жизнь была регламентирована, как на корабле, и при всем том как-то само собой получилось, что Николка стал членом этого четкого военного коллектива.

Он появлялся на батарее чуть ли не на заре и проводил там весь день. Веселый, разбитной, всегда готовый на помощь и услуги, он то помогал суровому Синицыну наводить лоск на орудие (комендор снисходительно допускал до этого таинства), то разводил коку огонь в очажке. А особенно угождал он тем, что часто доставлял в котел для приварки отборную рыбу. В рыбной ловле он был непревзойденным, природным мастером.

Матросы привыкли к мальчику, а Синицын привязался к нему со всей сдержанной силой суровой одинокой души. Стесняясь своей привязанности к мальчику, комендор относился к нему грубовато, с ласковой насмешливостью; избегая подлинного имени, он звал его обычно: «эй, ты» или «эй, шустрый», а в разговорах с третьими лицами называл калмычонком.

Постепенно Николка приобрел внешний вид, который не резал морской глаз. Старая матросская шапка, куртка и штаны, ушитые по росту, заменили жесткую, лоснящуюся от тюленьего и рыбьего жира повседневную его одежду.

Николка был счастлив. Его давней, недосягаемой мечтой было сделаться моряком, плавать на великолепных белокрылых кораблях, которые он видел только издали. Ему казалось, что теперь мечта его начинает осуществляться.

На батарее люди жили ожиданием боя. С простотой, без всякого пафоса, говорили о том, что вот то и то следует сделать, когда придет «он». Мичман и комендоры изучали позицию, делали пристрелку, скупо, впрочем, расходуя незначительный боевой запас.

Весь этот быт восхищал и занимал Николку. В душе его вырастала неприязнь к «нему», который должен был напасть на третью батарею, и цепкими корнями оплетала сердце привязанность к простодушным и добрым морякам, к брустверам и навесам родной батареи и особенно к сивому комендору с серьгой.

 

***

 

— Синицын, — сказал однажды мичман, — собирайся через час, пойдешь со мной в город, а оттуда на фрегат к начальнику артиллерии.

— Есть, ваше благородие! — отвечал Синидын и замялся, не уходя.

— Ты что хочешь сказать? — спросил офидер.

— Тут, ваше благородие, такое дело… калмычонок этот… — сказал комендор, отводя глаза в сторону.

— Ну?

— Да надоел, ваше благородие: на фрегате хотит побывать. Настырный мальчишка, прямо сказать. Не иначе, придется согнать с батареи.

Мичман улыбнулся:

— Ладно, бери с собой питомца, пусть посмотрит судно.

Суровое лидо комендора просветлело.

— Повадился, чертенок… чисто беда… согнать его долой… — обрадованно сказал он и пошел прочь.

Частная шлюпка доставила на фрегат мичмана, комендора и Николку, смотревшего на приближающийся корабль восхищенным взглядом.

Когда мальчик слабеющими от волнения ногами поднялся по трапу и ступил на палубу с темными полосками смолы между узкими белыми, до сверкания чистыми досками и увидел все сложное и могучее снаряжение большого парусного корабля, он оцепенел.

— Вот, господин лейтенант, — шутливо сказал мичман вахтенному офицеру, беря за плечо Николку, — сей любознательный монголец прельщен морскою службою и жаждет осмотреть военное судно.

Лейтенант посмотрел на «любознательного монгольца», улыбнулся и разрешил.

— Баловство-с, ваше благородие… Что же ты молчишь? Благодари их благородие, — сказал Синидын.

Он провел Николку по кораблю, делая вид, что ходит только по своему делу, и давал объяснения отрывистым, недовольным тоном.

Так он показал мальчику почти все судно и даже слазил с ним на марс.

Эта экскурсия еще больше усилила любовь Николки к морскому делу.

 

***

 

В Петропавловск прибыло подкрепление — транспорт «Двина» из Охотска, привезший сибирский линейный полубатальон. Гарнизон увеличился на триста пятьдесят человек, достигнув общей цифры: восемьсот семьдесят девять солдат (и матросов) и сорок два офицера. Половина этого количества составляла артиллерийская прислуга.

18 августа большая парусная эскадра и пароход вошли в Авачинскую губу. Корабли стали на якоря далеко за пределом досягаемости пушечного выстрела. Это был неприятель.

Все семь батарей оборонительной линии я «Аврора» с «Двиною» были приведены в боевую готовность.

День прошел тревожно, но неприятель вел себя тихо, не делая попыток к нападению.

Женщин и детей из города спешно вывозили в село Авачу, за двенадцать верст от моря.

Гарнизон третьей батареи весь был на бруствере, вглядываясь в неприятельские суда, темневшие во мгле пасмурного дня, далеко, почти у противоположного берега рейда.

— Дядя, теперь она стрелять будет или ты? Синицын молча посмотрел во взволнованное лицо Николки.

— Вот что, шустрый, — сказал он необычно мягко: — иди ты до мамки.

Николка, насупясь, опустил голову.

— Слышь ты? Команду исполнять надо!

— Не пойду! — тихо и упрямо сказал Николка.

— Ухи надеру!

Синицын вычел мальчика на тропинку за батарею и, порывшись в карманах, достал пятак.

— Иди, пряников себе купишь. Иди, а то господину мичману скажу.

Николка медленно и неохотно пошел по тропинке вниз. Через час мичман, проходивший по батарее, наткнулся на Николку, с усилием тащившего охапку хвороста для кока.

— Это что?! — сердито спросил офицер. — Ты зачем тут? Синицын!

— Я!

— Почему мальчишка на батарее? Отправить к родным!

— Экой упорный! — покачал головою Синицын. — Я, ваше благородие, ему приказывал, а он вить не слухает, юлит, чтобы, значит, остаться.

— Пусть Петров сведет. Женщин и ребят в Авачу велено отводить, нечего тут!

Петров за руку повел в город насупившегося Николку.

Этот день и следующий прошли спокойно. Перед вечером Синицын, сидя в амбразуре, покуривал трубочку, мечтательно глядя в просторы голубого рейда, на далекие корабли. Вдруг позади него раздался шорох. Комендор, ленясь повернуть голову, скосил глаза и увидел Николку, который кланялся ему, заискизающе улыбаясь. В руках он держал несколько штук серебристой чавычи, до которой все на батарее были большие охотники.

— Как мне тебя понимать надо? — строго спросил комендор.

— Дядя, не гоняй меня, очень прошу Все делать буду, совсем бояться не буду, как настоящий матрос. Не гоняй!

Николка остался на батарее.

Двадцатого числа рано утром часовой заметил движение на вражеской эскадре. Три больших корабля и пароход снимались с якоря. На третьей батарее, на остальных батареях оборонительной линии и на обоих кораблях пробили боевую тревогу.

С бруствера третьей батареи видно было, как прямо и влево голубела Авачинская губа, главный рейд, окаймленный далекими серо-лиловыми берегами. Вправо видна была зеленая сигнальная гора, под скалистым обрывом которой на мысу расположена первая батарея, еще правее была малая губа. У входа в нее стояли «Аврора» и «Двина». Ближе, на косе, отделяющей от рейда бухту, малую губу, находилась большая вторая батарея на одиннадцать орудий. Вдали за кораблями виднелись домики Петропавловска.

Три неприятельских судна на буксире пенящего воду парохода медленно приближались. Вот они развернулись бортами к Сигнальной горе, пахнули белыми дымками. Над батареей № 1, на обрывах Сигнальной горы встала пыль. Долго спустя донесся глухой гром.

 

 

— Перелет, — сказал мичман, смотревший в подзорную трубу.

Неприятельские корабли окутались дымом, и глухой гром непрерывно катился по морю. Беглым огнем они били по первой батарее; та отвечала.

— Хорошее дело, восемьдесят орудий против пяти! — сказал мичман и вопросительно посмотрел на Синицына. — Наша не достанет?

— Нет! — сердито отвечал комендор.

Со второй батареи пробовали поддержать соседей, по снаряды едва-едва хватали, доставая на излете. С русских кораблей стрелять не могли, так как враг был скрыт Сигнальной горой. Молча, с суровыми лицами смотрели моряки третьей батареи на неравный бой, который вели их товарищи. Первая батарея защищалась храбро, нанося урон неприятелю. Мысок Сигнальной горы был окутан дымом ее выстрелов и пылью, поднятой вражескими ядрами и бомбами из мортир парохода «Вираго». Однако силы были слишком неравны. Прошло около часу, и батарея стала все реже и реже отвечать на выстрелы кораблей и наконец умолкла. Снова запенил воду пароход, и корабли, повернув, пошли к третьей батарее.

— Ну, ребята… — сказал мичман, чуть побледнев, и перекрестился.

Матросы последовали его примеру.

Команды застыли у орудий. Комендоры медленно крутили винты, опуская дула. Враг приближался. Мичман следил за ним в подзорную трубу.

— Первая, огонь! — крикнул он, махнув левой рукой. — Вторая! Третья!

Орудия рявкнули одно за другим. Ядра легли недалеко от кораблей, поднимая белые всплески. Матросы наряжали и быстро накатывали орудия на место. Николка, морщась от боли в ушах, подтаскивал к орудиям из порохового погреба картузы с зарядами. С кораблей прогремели ответные выстрелы, но ядра вонзились в обрыв, намного ниже батареи.

— Не достанет до нас, ваше благородие, слабо! — крикнул комендор второго орудия Бабенко.

Действительно, угол возвышения неприятельских орудий не давал возможности кидать ядра на батарею, расположенную на двадцать шесть метров над морем.

Матросы повеселели. Мичман скомандовал беглый огонь, и Николка обливался потом, не успевая подтаскивать заряды. Однако, невзирая на беглый огонь третьей батареи и на залпы со второй, корабли подходили все ближе. Наконец «Вираго» отдал буксир. Корабли стали на шпринг[33], а пароход развернулся и отошел. На палубах кораблей появились отряды солдат, с баканцев спускали баркасы.

— Десант, — сказал мичман. — А ну, приготовить картечь!

— Есть! — отвечали комендоры.

Мичман тревожно посмотрел в сторону городка. Из-за незначительного количества людей в гарнизоне батареи не имели пехотного прикрытия. В распоряжении главного командования находились стрелковые партии, которые по мере необходимости можно было посылать в угрожаемые места. Мичман снова повернулся к неприятелю. Десант быстро рассаживался по шлюпкам, и они во всю силу гребцов шли к берегу. Море запестрело от массы гребных судов. Мичман подсчитал, что в десанте было не менее пятисот человек, а на батарее находилось только тридцать пять артиллеристов, вооруженных старыми кремневыми ружьями без штыков. Мичман переглянулся с Синицыным. Тот нахмурился.

— Вот теперь нам этот обрыв боком вылезет, — пробурчал он, намекая на невозможность действовать картечью, когда неприятель войдет в мертвое пространство под обрывом.

В это время раздался нарастающий свист, взрыв где-то позади батареи, в кустах, зазвенели по камням осколки.

— Мортира с парохода! — обернувшись к мичману, сказал Синицын. И увидел Николку, волокущего картуз с порохом. Лицо мальчика пылало воодушевлением. Ои, улыбаясь блестящими глазами, смотрел на Синицына.

— Иди с батареи, малый, уходи, прошу тебя! — сказал комендор.

Но в это время мичман крикнул:

— Первое!

И Синицын бросился к орудию.

— Огонь! Огонь! — то и дело кричал мичман.

Орудия с ревом отпрядывали назад, море вокруг шлюпок вскипело от картечи. Но шлюпки набегали быстро и скоро должны были уйти от огня под прикрытие обрыва. Пьию! Пьию! Пьию! — завыло в воздухе над батареей, и бруствер задымился тонкими струйками. Две шлюпки держались в отдалении и оттуда вели огонь. Дым заволакивал батарею. В грохоте орудий не слышно было, как рвались бомбы из мортиры «Вираго», как звенели в воздухе осколки. Матросов то и дело осыпало землей и камнями, но серьезно раненных пока не было.

— Прекратить огонь! — крикнул мичман.

Картечь уже не доставала. Матросы схватились за ружья.

З-З-З-м-м-м! — рвануло бомбу на площадке, и послышался стон. Один из матросов выронил из рук загремевшее ружье. Его ранило осколком в лопатку. Николка, € восьми лет ходивший на охоту вместе с отцом и бивший пулей птицу в лет, подхватил упавшее ружье и лег в амбразуру рядом с Синицыным, ожидавшим, чтобы неприятель приблизился, потому что пока еще выстрелы по нем были бесцельны. Увидев рядом с собой Николку, комендор ничего не сказал, только покачал головой. Передовые шлюпки с десантом подходили к берегу среди фонтанов пены, поднимаемых ядрами со второй батареи я с русских кораблей. Неприятельские корабли перенесли свой огонь на вторую батарею, и она вынуждена была ослабить стрельбу по шлюпкам, чтобы отвечать противнику. Николка, обуреваемый боевым пылом, успел сделать два выстрела, один из которых достал до большого баркаса и отбил щепу от борта. Николка приподнялся на колене, чтобы зарядить ружье, как вдруг почувствовал сильный удар в руку. Опустив глаза, он увидел, как оплывал черной кровью рукав его парусиновой куртки, и тут же почувствовал жгучую боль. Он вскрикнул, и Синицын оглянулся.

— От-то не слухать старших, чертенок! — встревоженно сказал комендор. — Иди сюда!

Он отвел Николку за бруствер, быстро оторвал от подола его рубашки длинный лоскут, куском тряпки заткнул рану, торопясь, туго стянул руку лоскутом и, подтолкнув Николку в спину, строго сказал:

— Ну, малыш, бог с тобой. Во весь дух беги до лазарета, а то помрешь. — И ласково погладил мальчика по плечу.

Николка хотел что-то сказать, поднял на комендора глаза, наполнившиеся слезами, но Синицын строго погрозил ему пальцем и, опустив брови на глаза, бросился в амбразуру. Пошатываясь и не разбирая от боли дороги, мальчик побрел к батарее.

Подобрав ружье, Синицын глянул вниз и увидал, как неприятельские солдаты морской пехоты прыгали со шлюпок и по колено в воде, поднимая брызги, бежали на берег. Выстрелы русских моряков трещали непрерывно. То один, то другой солдат спотыкался и, выпустив из рук ружье, падал. Однако наступавших была такая масса, что огонь гладкоствольных ружей не мог остановить их. Одни из них пытались взобраться прямо по обрыву, другие бежали по берегу в обход, чтобы обойти батарею с фланга. Синицын, тщательно целясь, стал стрелять. Мичман, стрелявший лежа животом на банкете, положил ружье и глянул в сторону города. Он увидел отряд, быстро движущийся к Красному Яру от второй батареи. Это была стрелковая партия в двести человек, со штыками наперевес, бегущая на выручку морякам. Мичман прикинул расстояние и увидел, что стрелки не успеют. Красные помпоны на шапках атакующих мелькали в кустах слева от батареи и не более как в ста — ста пятидесяти шагах. Прежде чем сибирские линейцы пробегут полдороги, неприятель овладеет батареей и повернет против них орудия.

— Комендоры, бери ерши, заклепывай пушки! — Звонко крикнул мичман.

Пора было. Несколько человек французов уже взобрались на бруствер на левом фланге батареи и теснили моряков, отбивавшихся прикладами. Бабенко, Иванов и Синицын успели заклепать пушки прежде, чем были окружены неприятельскими солдатами. Между тем все тесное пространство батарей заполнили атакующие. Ослабевший от цынги Петров был схвачен в плен. Такая же участь постигла и Иванова, комендора третьего орудия… Бабенко бросился в обрыв из амбразуры, удержался на ногах на откосе и, сшибив по дороге двух задыхающихся от подъема неприятельских солдат, осыпая землю по обрыву, добрался до кустов и спасся. Синицын, заклепав свое орудие, при котором прослужил девять лет, все же не хотел уступить его врагу. Окруженный, схватив за дуло ружье, он доблестно бился с врагами, пока не разбил приклад. Прижатый к пушке, исколотый штыками, он упал возле нее. Остальные моряки во главе с мичманом, короткой саблей отражавшим удары штыков, пробились к кустам, потеряв несколько человек ранеными.

 

***

 

Николка брел в город. Кровь перестала итти. Туго перетянутая рука онемела, и боль стала глуше. Сойдя с холма, Николка наткнулся на сомкнутую колонну бегущих на батарею стрелков. Немолодой офицер с обнаженной саблей, увидев раненого Николку, остановился и, тяжело переводя дух, спросил:

— Что на батарее?

И, как бы отвечая ему, кто-то из рядов крикнул;

— На батарее французский флаг!

— Эх, перебили морячков! — скрипнул зубами офицер и побежал дальше.

Один за другим, тяжело и шумно дыша, молча пробегали мимо Николки сибиряки, держа ружья наперевес. И когда последний пробежал мимо, смысл сказанные офицером слов дошел до сознания Николки; он вскрикнул и, придерживая простреленную руку, устремился обратно на батарею. Слезы, оставляя грязную дорожку-потекли по его широкому лицу. На полугоре стрелковая партия встретила отступающих моряков, которые сейчас же повернули обратно.

— Дядя Синицын где? — крикнул Николка мичману, не видя среди матросов своего друга.

Мичман ничего не ответил мальчику. Увидев строящегося для контратаки неприятеля, сибиряки грянули «ура» и прибавили шагу. Удар их был так стремителен, что они опрокинули морских солдат прежде, чем те успели опомниться, и, несмотря на то что враг более чем вдвое превосходил их численностью, они погнали его с батареи. Морские солдаты бежали к своим шлюпкам, бросив пленных и даже своих раненых. Николка вслед за стрелками очутился на батарее и отыскивал глазами комендора. Он увидел его лежащим навзничь возле своего орудия и побежал к нему. Мичман стоял возле комендора, который был еще жив.

— Синицын! — наклонился над ним мичман и, обернувшись, крикнул: — Эй сюда! Скорее несите на перевязочный комендора!

— Отбили… значит… — чуть слышно сказал Синицын.

Николка подбежал к раненому и, упав возле него на колени, смотрел на комендора, сотрясаясь от всхлипываний. Синицын медленно перевел на него взгляд.

— А… — сказал он. — Плачешь… идо… идоленок… Ваше благородие… не оставьте… мальчишку…

— Не беспокойся, братец, — сурово хмурясь, чтобы сдержать слезы, сказал мичман.

— Крест мой нательный снимите, на память ему…

К раненому подошел фельдшер, прибежавший вместе с отрядом. Он хотел расстегнуть куртку на груди Синицына. но тот тихо застонал и сказал:

— Не замай… зря…

 

***

 

После неудачного десанта неприятельские корабли стали громить вторую батарею. Но, несмотря на жестокую бомбардировку, им не удалось заставить ее замолчать. Огонь одиннадцати орудий батареи был так интенсивен, что, получив большие повреждения, корабли вынуждены были отойти. Первая атака 20 августа была блистательно отбита.

Конец этого дня Николка провел в госпитале и был без сознания от потери крови. Однако врачи надеялись спасти ему жизнь и сохранить руку.

После четырехдневного ремонта, приведя себя в порядок, неприятель 24 августа на рассвете начал генеральный штурм Петропавловска. После ожесточенной артиллерийской дуэли в двух местах был высажен десант общей численностью до тысячи человек, прорвавшийся почти до самого города. Однако здесь десант был встречен стрелковыми партиями и дружинниками. После ожесточенного штыкового боя десант, понеся большие потери, обратился в бегство и был сброшен в море. Разгром был полный. Неприятель больше не повторял попыток овладеть городом, несмотря на то что он имел двести тридцать шесть орудий против шестидесяти семи русских (сорок на батареях и двадцать семь на кораблях), семь боевых кораблей против двух русских и значительное превосходство в людях. Два дня союзники хоронили своих убитых на берегу Тарьинской губы. 27 августа их корабли снялись с якорей и ушли в море.

 

***

 

Во время долгой болезни Николки мичман Петров, Бабенко и многие матросы навещали его. Выздоровев, он снова стал членом команды третьей батареи, жившей на берегу на казарменном положении. Зимою мичман стал обучать его грамоте и арифметике.

— Будешь штурманом, Николка, помяни мое слово, — говорил мичман.

Ни мичман, ни Николка никогда не говорили а Синицыне, но случалось, особенно по вечерам, Николка забивался куда-нибудь подальше, плакал о погибшем друге. А мичман, как дорогую реликвию, хранил у себя серьгу комендора.

Ранней весной, по приказу генерал-губернатора Восточной Сибири, Петропавловская крепость была упразднена, батареи срыты, и эскадра, забрав с собой все ценное имущество и большую часть жителей, ушла к устьям Амура, где в недавно основанном городе Николаевске находился генерал-губернатор Муравьев со своим штабом. Здесь в торжественной обстановке героям обороны Петропавловска были вручены ордена. В числе награжденных был и Николка, получивший георгиевский крест.

 

Секретный вояж

 

Мартынов проснулся рано, хотя лег под утро после кутежа. Праздновали его назначение адъютантом к генерал-губернатору. Вчера веселая компания собралась у майора Красина, и друзья придумывали, где бы сегодня провести вечер. Мартынову пришла в голову несчастная мысль пригласить всех к себе. Сболтнулось как-то между прочим, не столько всерьез, как иронически, но друзья радостно зашумели, и дело решилось в одну минуту.

Из всего вышесказанного совсем не следует, что есаул Мартынов был негостеприимен или скуп. Наоборот, среди друзей он заслужил репутацию добряка и рубахи-парня. Все дело заключалось в квартирной хозяйке. Коренастый, курчавый есаул с грубым голосом и красным, обветренным лицом до трепета боялся своей хозяйки, чиновницы Пряхиной, у которой уже много лет подряд снимал полдома.

Феоктиста Романовна Пряхина была женщина пожилая, с громким голосом и бородавкой на щеке. В доме своем она царила нераздельно, держа под башмаком своего мужа Антона Ивановича и в трепете мужскую и женскую прислугу. Когда-то она знавала мать есаула и, объявив, что «Платоша ей все равно что родной», действительно привязалась к нему, как к сыну, а так как она была по натуре деспотична и непреклонна, то привязанность и заботливость ее смахивали на тиранство. Первое время есаул по мягкости души допускал такое к себе отношение, а когда спохватился и пытался бунтовать, было уже поздно.

Понятно, что после вчерашнего нарушения покоя в доме строгой Феоктисты Платону Ивановичу спалось плохо, его мучили злые предчувствия.

Вдруг дверь тихонько приотворилась, и в спальню Заглянул широколицый, белобрысый Василий, денщик и наперсник Платона Ивановича.

— Васька! Васька! — зашептал есаул. Василий вошел в комнату.

— Проснулись, ваше благородие? Окна открыть, что ли?

— Постой. Вась, а что, мы вчера здорово пошумели? — все еще шопотом спросил есаул, хотя никто, кроме верного слуги, не мог услышать его.

— Было, Платон Иванович! — мрачно ответил Васька.

— Ай-ай! Что, Феоктисту мы обеспокоили, чай, а? Как она, не замечал?

— Гневна, батюшка! Чем свет поднялась. Палашку и Стешку прибила. Антон Иванович без чаю на службу побегли. Беда! Меня увидела во дворе и говорит: «Что, Аника-воин твой спит еще?» — «Так точно, мол, Феоктиста Романовна». — «Ну, ужотко проснется, я ему теплое слово скажу».

— Да с чего это? Не томи ты душу, скажи, из чего вышло-то все? Помнится, было все чинно, благородно. Песни только пели — в этом худого нет. Что случилось-то, Васька?

— Из-за их благородия поручика Керна все вышло, Платон Иванович.

— Ну?

— Не знаю, с чего им стукнуло, пели они все под гитару, только вдруг говорят: «Надо Феоктисте испанский серенат сыграть». Майор Красин услыхал. «Не ходи, — говорят, — Керн, она тебя кипятком ошпарит». А он отвечает: «Вы, аспиды, благородства чувств не можете понять. Я ей спою, она разнежится и Платошу завтра тиранить не будет». Тут Красил чего-то с Хрущевым заспорили, а они встали и в мундирчике, как были, шмыг во двор. Я за ними — мол, ваше благородие, как бы не простыли, неровен час. А они мне: «Молчи, аррнаут, у меня в груди палящий огнь». И к палисаднику, Феоктисте Романовне под окошко-с. Я за ними — и говорю: «Ваше благородие, мороз жестокий, струны железные, неравно ручки изволите ознобить-с». А они на меня гитарой: «Отыди от меня, сатана!» Ну, известно, человек пьяный, промахнулись, да гитару так на палисадник и насадили-с. Звон пошел ни с чем несообразный-с…

— Это гитара-то моя, что ли, палисандровая?

— Ваша-с, Платон Иванович, — с грустью подтвердил Василий.

— Ай, вот не было печали-то! — вздыхал и маялся бедный есаул. — Ну-ну, дальше-то что?

— Ну, как, значит, их благородие инструмент разбили, окончательно рассердились на меня. «Из-за тебя, варнак, искусство погибает! Ну, ничего, я голосом, без кампанимента, ее сражу». И как заорут несуразно: «Ночной зефир струит эфир»! А Феоктиста Романовна, видать, не ложились еще и в форточку как закричат: «Это что за разбой, это что за погром в моем доме?» Ну, словом, поехали-с. Я — к поручику: мол, идем скорее, ваше благородие, нехорошо, мол. Ну, увел я их от греха.

— Вот беда-то какая! Что же делать-то, Вася? Ты бы хоть придумал чего.

— Я и то все утро голову ломал.

— А может, я в постели останусь? Заболел, мол.

— Хуже будет, барин: разлютеет совсем. «Допраздновался, — скажет, — адъютант!» Хуже будет-с.

— Ну, беда! А гитара где же, Вася?

— А гитара на частоколе. Висит-с.

— Так и висит?

— Так и висит-с. Снимать никак не дозволяют-с. «Пусть, — говорит, — посмотрит господин адъютант, что они в честном доме произвели».

— Ах ты, господи! Ну, давай, Васька, одеваться. Семь бед — один ответ.

Вася взялся за мундир есаула и вдруг вспомнил:

— Ваше благородие! Простите великодушно, совсем было запамятовал-с. Жандарм от генерал-губернатора приходил. Приказали явиться к одиннадцати часам.

— Экой ты, братец, болван! — встревожился есаул, мигом вскакивая с постели. — Сейчас сколько времени?

— Десять, ваше благородие.

— Экой ты, братец! Давай скорей!

— За разговором запамятовал-с, ваше благородие, шел ведь вас будить-с.

Есаул заставил Василия вылить ему на голову ведро холодной воды, растер мохнатым полотенцем свое мускулистое тело. Оделся и, подтянутый, направился к выходу. В коридоре его встретила грозная хозяйка.

— Ты что же это, друг ситцевый! — начала Феоктиста. Но есаул с неожиданной для него твердостью отвечал:

— Прошу прощения. Не имею времени для беседы. Срочно вызван по делам службы-с.

— Ну, иди, пожалуй, ужотка вернешься… — как нашалившему мальчику, пригрозила Феоктиста.

Но Платон Иванович, не слушая, устремился к выходу и быстрым шагом направился к дому его высокопревосходительства.

Муравьев принял есаула в рабочем кабинете при чиновнике по особым поручениям Струве. Он сидел в кресле перед обширным столом и, чуть подергивая левой щекой, следил, как Струве, капая расплавленным сургучом, запечатывает пакет. Лицо губернатора кривила гримаса недовольства. У него всю ночь ныла рука, раненная на Кавказе. Он не выспался и был не в духе. При входе Мартынова губернатор обернулся к нему, морщась от боли, и бедный есаул, отнеся недовольную гримасу на свой счет, почувствовал, как робость охватывает его, сковывая движения.

«Чем, бишь, я провинился, батюшки мои!» подумал Мартынов, печатая шаги и становясь во фронт перед грозным генералом.

— Есаул Мартынов. Имею честь явиться по вашему приказанию! — нерассчитанно громко прокричал есаул. Почувствовав это, он окончательно струхнул и, сделав бессмысленную мину, «ел глазами начальство».

Но Муравьев, к удивлению есаула, вдруг смягчил выражение лица и сказал ему:

— Оставим формальности, есаул. Зная вашу исполнительность, закаленность и умение путешествовать в суровых условиях, я вызвал вас, чтобы дать вам поручение чрезвычайной важности. Сядьте, есаул.

Мартынов издал горлом неясный звук и с неподвижным лицом, держа по форме на левой руке фуражку, не спуская напряженного взгляда с губернатора, присел в неудобной позе на краешек стула.

— Вы, конечно, знаете о геройской обороне Петропавловска, — сказал губернатор и с невольным сомнением глянул на неподвижное лицо Мартынова. — У нас есть точные сведения, что нападение будет повторено более мощными силами, как только это позволит состояние льдов. Между тем гарнизон Петропавловска и зимующая там эскадра не имеют достаточного количества припасов в боевых снарядов, чтобы с честью отразить врага. Петропавловск может пасть, и русскому флагу может быть нанесено жестокое оскорбление. Мы лишены возможности оказать помощь русской эскадре. Ваша задача, есаул, берегом, через Якутск. Охотск и Гижигу, сквозь пургу и морозы, не теряя ни минуты, добраться до Петропавловска и передать Завойко этот пакет. Здесь находится приказ: снять крепость и порт Петропавловск, уничтожив то, что нельзя увезти, и всей эскадрой итти к устью Амура, где и укрыться во вновь образованных поселениях, в лабиринте рукавов реки, абсолютно неизвестных неприятелю. Спасение эскадры и честь русского оружия вручаются вам, будут зависеть от вашей энергии, мужества и настойчивости. Во что бы то ни стало надо быть на Камчатке ранее наступления весны…

Муравьев прервал свою речь и взглянул на неподвижное скуластое лицо есаула и на его светлые глаза, с бессмысленной почтительностью, не мигая, глядевшие куда-то на лоб губернатора.

— Испытания вас ждут жестокие-с! — постепенно раздражаясь, продолжал генерал. — Восемь тысяч верст через дикие места-с! Человеческого жилья иной раз не встретите на протяжении четырехсот верст. Скалистые хребты-с. Придется пересекать заливы по льду. И добраться до Петропавловска ранее весны-с! Вот ваша задача.

— Слушаю-с… Так точно-с, — испуганно прохрипел Мартынов, чувствуя растущее раздражение губернатора и не понимая причины.

Сибиряк и опытный путешественник, он ясно представлял себе, какого рода экскурсия его ожидает. Он понимал тяжелое положение петропавловского гарнизона. Он не сомневался, что выполнит свой долг, но робость перед начальством давила его.

Муравьев сердито крякнул, пристально посмотрел на одеревяневшую в почтительности невзрачную фигуру есаула и сказал:

— Да вы понимаете ли всю важность того, о чем я толкую? Всю серьезность и ответственность поручения? — И, обернувшись к Струве, сердито добавил: — Il n'а pas l'air d'un gaillard, cet homme la. (У него вовсе не геройский вид, у этого человека.)

— Не имея чести знать по-французски, я все понял, ваше превосходительство, — запинаясь, сказал Мартынов.

Он понял, что губернатор сомневается в нем. Оскорбленный этим и смущенный донельзя тем, что надо говорить о себе, он, забыв субординацию, потирал пальцами край стола, опустив глаза. С лица его исчезло выражение бессмысленности, и, покраснев, сурово глядя куда-то на кипу бумаг, он повторил:

— Я все понял-с. Путь тяжкий, дело святое-с и требует… требует-с… Однако, — неожиданно для себя вставая и повысив голос, продолжал он, — однако я русский солдат-с! И слуга отечества-с! Я русский солдат, ваше превосходительство-с!

И он прямо в глаза посмотрел Муравьеву. Несколько секунд губернатор и есаул пристально глядели друг на друга.

— Когда вы думаете выехать? — спросил Муравьев, опуская глаза.

 

Возвратись домой, есаул сказал Василию о предстоящем путешествии и приказал собираться в путь. Васька всегда сопровождал Мартынова в его командировках и так же хорошо, как и есаул, знал, что следовало брать с собой. Задав несколько вопросов и убедившись, что Васька все сделает превосходно, есаул, сосредоточенный и серьезный, направился на хозяйскую половину. Увидев постояльца, вязавшая чулок Феоктиста Романовна сразу же сдвинула очки на лоб и, придав себе этим воинственным жестом грозный вид, сразу же закипела справедливым гневом, но есаул, не дав ей начать, сказал мягко:

— Прощайте, Феоктиста Романовна, и, может быть, навеки. Не поминайте лихом.

— Это что за комедия, сударь мой?!

— Не комедия, а истинная правда-с. Получил приказ скакать в Камчатку с секретным поручением-с.

— Будто?! Это зимой-то, в такой мороз! Не втирай очки, не глупей тебя, батюшка мой!

— Истинный крест! Спасибо вам за заботу материнскую. Позвольте ручку на прощание — неровен час, что случится. Путь опасный-с, — говорил растроганный есаул.

— Ахти мне! Да, ты… Да как же так, сразу-то? Да у тебя, чай, и не сложено ничего. И бельишка-то теплого нет. Постой! Да в дорогу-то что возьмешь? Пироги-то хоть напечь, успею ли? Палашка! Стешка! — закричала она, не давая слова молвить Мартынову. — Сейчас гуся заколоть, да уток трех. Да пельменей мешок замесить! Ах ты, батюшка, да как же так, сразу-то? Скажите Агафье, чтобы все бросила, тесто бы и а пироги ставила. Да вы, чай, с Василием все перезабудете, ничего толком не соберете, знаю я вас, непутевых! Сейчас я сама все пересмотрю. Да носки-то теплые есть ли у тебя, наказанье мое?

И Феоктиста Романовна со всей энергией, которая лавиной гнева должна была обрушиться на повинную голову есаула, ринулась собирать в опасный путь своего любимца.

Проносясь через двор по какой-то хозяйственной надобности, она увидела злополучную гитару, печально висевшую на заборе, с разбитой декой и порванными струнами.

— Васька! Васька! — закричала она неистово. — Так ты хозяйское добро бережешь, идол бесчувственный! Вон гитара вся инеем обросла, сейчас убери в комнату!

Через несколько часов Мартынов был готов в путь. Искренне прослезившись, простился он с Феоктистой Романовной, с добрейшим Антоном Ивановичем и в крытом возке на курьерской тройке подъехал к дому генерал-губернатора. Получив в канцелярии пакеты, которые он попутно должен был доставить в Якутск и Охотск, есаул просил доложить о себе Муравьеву.

— Готов? — ласково встретил его губернатор. — Ну, дай тебе бог. Благословляю тебя на славный подвиг.

И Муравьев, перекрестив, обнял и поцеловал растерявшегося от такой чести есаула и сам проводил его до лестницы.

— Дай тебе бог! — еще раз крикнул он вслед сбегающему вниз есаулу.

Через несколько минут крытый возок мчался по ухабистым улицам Иркутска к заставе.

 

Мимо возка проносились берега Лены. То могучие скалы, то ущелья и долины, лесистые, занесенные снегом. Есаул и Васька дремали, закутанные в меха, одетые по-якутски — в унтах, в оленьих парках, теплых кухлянках.

— Эй, давай, давай ходу! — кричал иногда Мартынов. Но лошади и так неслись во весь опор. День и ночь, останавливаясь только для перепряжки, мчался крытый возок. За те двадцать минут — полчаса, что продолжалась перепряжка, есаул и Васька, неверно ступая застывшими ногами, вбегали в помещение, торопливо выпивали водки или чаю с ромом и, не успев обогреться и размяться, снова влезали в тесный возок. Полозья вновь скрипели, возок мчался дальше, и снова мелькали мимо лиственницы, пихты, скалистые берега.

В Якутске впервые за много дней есаул и его верный спутник ночевали в теплом помещении и в постели. Здесь пришлось пробыть почти двое суток, чтобы снарядить караван дальше до Охотска. Восемь собачьих упряжек везли вещи и продовольствие. Три якута и три казака служили конвоем и проводниками.

Еще затемно тронулся караван. Город еще спал, и пустые улицы огласились лаем во всю прыть несущихся собак и скрипом полозьев. Весь короткий зимний день путники быстро двигались по хорошо проложенной дороге. Перед самыми сумерками немного в стороне от тракта завиднелись три якутские юрты, курившиеся белыми дымками на черном фоне леса. Передовой каюр стал сворачивать к ним.

— Стой, стой, куда? — закричал Мартынов, шедший со второй нартой.

— Ночевать, бачка, — отвечал якут.

— Не годится. Собаки еще не притомились, едем дальше.

— Дальше всю ночь иди, еще полдня иди, юрта нету. Ночевать нету.

— В лесу заночуем. Сворачивай обратно, живо!

— Твоя благородия в лесу ночевал, замерзал, моя отвечать будет.

— Ничего, сам, смотри, не замерзни. Сворачивай давай!

— Мой привычный люди. Целый день ходи, полночи ходи, собачка подыхать будет. До Охотска не дойдет будет.

Но Мартынов не хуже каюра знал предел выносливости якутских лаек. Надежды якута на ночевку в тепле не оправдались. Нарты свернули на прежнюю дорогу и по синеющему в сумерках, звонкому от мороза снегу понеслись дальше. Каюр вымещал свое неудовольствие на собаках, неистово гоня их вперед. Уже в полной темноте Мартынов решил сделать привал. Якуты кормили собак, в то время как казаки и Васька таскали дрова для костров.

Есаул, не любивший сидеть сложа руки, натягивал полотнище палатки в виде экрана, в защиту от чуть заметно тянувшего по долине ветра.

Задолго до света есаул поднял людей, и, плотно поев на весь день, путники тронулись дальше в полной темноте. Мороз надавливал к утру свирепо. Люди, застывшие за ночь, несмотря на жарко горевший костер, бранились вполголоса и двигались с трудом. Быстрота движения и короткие остановки на ночлег изматывали людей и животных. Всякие следы проложенной дороги исчезли на второй же день, и путь приходилось прокладывать на лыжах в глубоком снегу. Не желая тратить драгоценное время, Мартынов никогда не останавливался прежде, чем видел, что люди и собаки выбились из сил. Редко попадавшиеся на пути становища или отдельные юрты якутов встречались обычно тогда, когда караван еще в силах был продолжать путь. Поэтому почти ежедневно караван ночевал под открытым небом.

На пятый день якуты стали ворчать, и старший из них попробовал заикнуться о невыносимости такой быстроты, но Мартынов страшно вспылил, и якуты притихли. На одной из ночевок есаул, как всегда, разбудил Василия, чтобы он поднимал людей в путь. Денщик, гулко кашляя со сна, растирал застывшие ноги. Есаул спросил его:

— Что, Васька, ноги, чай, гудут?

— Все разломило, Платон Иванович. Отвык, жиром зарос. Цельный день бежать — не на печи лежать.

— В Охотск прибежишь, как волк поджарый, а?

— Ваше благородие, дозвольте спросить? — робко сказал Василий.

— Ну, говори, — отвечал есаул, подозрительно глянув в широкое лицо своего верного слуги.

— Платон Иванович, мы так не обессилем раньше время?

— Терпи, Васька! — сердито ответил есаул, потом, помолчав, добавил: — Мы до Охотска должны в сухое тело войти и получить привычку в дороге. До Охотска цветочки, после Охотска начнется настоящее дело. Там сырому человеку погибель. А мы здесь обтерпимся, обвыкнемся, жиры свои подсушим, да потом в Охотске дня два отоспимся и, как птицы, долетим. Понял, дурья голова?

— Понял, Платон Иванович!

— Ну, коли так, ставь чайник на огонь и буди народ. Собаки, которым доставалось больше всего, начали обессилевать. Уже нескольких пришлось оставить во встречных юртах; взятые взамен, пока не привыкли к стае, плохо слушались и беспрестанно дрались.

Люди уставали все больше, и ночной сон на жестоком морозе плохо подкреплял их силы. А дорога становилась все труднее, начались горы, знаменитые «семь хребтов» Охотского тракта. Дня за три до урочища Аллах-юнь одного из якутов пришлось оставить во встречной юрте. Он совершенно обессилел и отморозил себе лицо. На другой день самый молодой из казаков утром не смог подняться, несмотря на гнев есаула.

— Застыл совсем, ваше благородие. Ознобился, жизни решаюсь, — бормотал он в ответ на брат, и угрозы Мартынова.

Пришлось разгрузить одну из нарт, груз спрятали в ветвях приметного дерева, а заболевшего казака, завернув в медвежью полость, служившую постелью Мартынову, положили на нарту и повезли до ближайшего жилья.

Путь становился все труднее. При опасном и трудном переходе через перевал Юдомский Крест не удалось сдержать одну нарту, и она вместе с грузом свалилась с крутизны на дно ущелья. В нарте, к счастью, ничего не было, кроме собачьего корма. Якуты хотели достать хоть груз, но на это ушло бы целых полдня, и Мартынов, махнув рукой, велел трогать дальше. На восемнадцатый день обессиленные путники очутились в долине реки Охоты, а на двадцать первый день, еще засветло, еле тащась, караван прибыл в Охотск. Несколько домов в снежных сугробах, разбросанных на большом пространстве, церковь, амбары Русско-американской компании и на отшибе — почернелый от времени палисад острога Охотского укрепления.

Начальник Охотского порта, высокий, худой старик, не выпускавший изо рта трубки, радушно встретил путников. У него и остановились почерневшие и похудевшие есаул и его денщик. Жестокая тренировка давала себя знать. Вечером после бани они впервые за двадцать один день разделись и легли в постели. Немногочисленное население Охотска — офицеры, врач, священник, приказчики Русско-американской компании — жаждало повидать и послушать человека, прибывшего «с воли», но начальник порта не принимал гостей, чтобы дать возможность путешественникам отдохнуть и отоспаться.

На другой день Мартынов деятельно стал готовиться к дальнейшему путешествию, а Василий по данному ему списку отбирал на складе Охотского порта продовольствие и снаряжение.

Вечером у начальника порта были гости, и есаул был центром всеобщего внимания. Охотские жители на всю зиму были отрезаны от мира, и только случайные курьеры изредка вносили разнообразие в их жизнь. Но есаул не позволил себе ни выпить лишнее, ни засидеться допоздна: надо было набираться сил. Выступать было решено послезавтра.

 

От Охотска к Петропавловску путь идет на протяжении трех тысяч верст, огибая побережье сурового Охотского моря. На всем пустынном пространстве в то время было только два населенных пункта — Гижига и Тигиль. в которых можно было пополнить запасы, но и то в очень ограниченном количестве. До Гижиги считалось полторы тысячи верст по безлюдному и дикому охотскому побережью.

В пути только изредка можно было встретить случайную стоянку тунгусов. Здесь гуляла свирепая пурга, набиравшая силу и стужу в огромных пустых просторах застывшего моря. Морозы стояли такие, что с громом, подобным пушечному выстрелу, лопались прибрежные скалы.

Из Охотска Мартынов двинулся караваном из четырех нарт. Тунгус Афанасий, сносно говоривший по-русски, и какой-то его родственник, меднолицый, скуластый молчаливый человек, отправились в качестве проводников.

Тунгусы и Василий с вечера увязали на нарты продовольствие, и на рассвете караван двинулся в путь.

Безмолвная, мрачная пустыня на многие сотни верст залегла вокруг. Слева от медленно движущегося каравана тянулись невысокие холмы. Глубокие снега занесли низкий можжевельник и кедровый стланец, стелящийся по земле, чтобы спастись от обжигающе холодных ветров. Справа — бесконечная, однообразная белая равнина заледеневшего моря. Низкое серое небо уныло нависало над мрачным пейзажем, и плоский купол его, спускаясь к горизонту, темнел к краям, как бы подчеркивая бесконечность, бескрайность лежащих за горизонтом пространств.

Холмы за холмами, мыс за мысом, черные камни из-под белого снега, безлюдье, пустота. Ни птицы, ни живого существа. Много-много дней однообразного пути… И невольно душу Мартынова охватывала тоска при мысли об этой ледяной бесконечности, куда все глубже и глубже проникал караван. И веселый Васька меньше шутил и почти не пел. Шарф, закрывавший его лицо, превратился в ледяную маску.

Холод, мертвящий, убивающий холод царил вокруг. Холод проникал под меховые одежды и постепенно овладевал телом, леденил кровь, усыпляя, туманя сознание. То и дело путники соскакивали с нарт и бежали рядом, чтобы разогнать по жилам застывающую кровь. Казалось, невозможно было выдержать день за днем, неделю за неделей эту бесконечную борьбу со стужей и усталостью. Воображение отказывалось представить себе всю бесконечность лежащего впереди пути. Немного муки, кусок мяса, кружка кипятку — вот ничтожные средства, поддерживавшие тепло в человеческом теле и позволявшие бороться со смертельной стужей. Бороться и двигаться вперед, к намеченной цели, вопреки жестоким силам сибирской зимы.

Тунгусы уверенно вели караван, то идя вдоль берега, то пересекая заливы, и бухты, то углубляясь в материк, чтобы обогнуть непроходимые мысы и торосистые пространства. Они чуяли дорогу днем и ночью непонятным Мартынову шестым чувством. Как предсказывал Афанасий, на пятый день караван достиг тунгусского становища.

 

 

Закутанный в меха тунгус разогнал лающих, освирепевших собак, и Мартынов с Василием, войдя в юрту тунгуса, принялись разматывать шарфы, отрывая куски льда — замерзшее дыхание. В юрте было тесно и дымно, но от горящего камелька шло тепло, и Мартынов, сбросив шубу и меховую шапку, остался только в самоедской рубахе из оленьей шкуры. Он с наслаждением отогревал у огня ноющие, захолодевшие от стужи руки. Васька сел рядом.

Хозяева юрты отодвинулись от огня, чтобы дать место гостям. Уставясь на огонь, не мигая, узкими глазами, они сидели неподвижно, куря коротенькие трубки, и огненные отблески озаряли их скуластые каменные лица.

— Ну, народ! — бормотал Василий. — Что земля — кроме снегу, ничего не родит, то и люди — неприветные, только дым пускают, доброго слова не молвят. В кои-то веки русских людей увидели, а молчат.

Но добрый Васька ошибался, укоряя тунгусов в равнодушии к гостям. Скуластая хозяйка с длинными черными косами робко, не глядя на гостей, подала им миску с морошкой и нерпичьим жиром и поставила для них на огонь чайник. Мартынов подумал о том, что эти люди, с такой готовностью поделившиеся самым драгоценным, что есть в этих краях — едой и оживляющим теплом, — всю свою жизнь ничего не видят, кроме безнадежной пустыни, голода и холода, дождей и гнуса летом, мрака а  стужи зимой, и мрачно стало у него на душе…

Много дней прошло с тех пор, как караван покинул Охотск. Истомились люди, обессилели собаки. Несколько собак уже погибло. Два раза пурга заставала караван в пути. Однажды Мартынов почувствовал себя плохо. Пурга свирепела. Путники устроили нечто вроде норы


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: