Из книги Ольги Тогоевой «Дела плоти. Интимная жизнь людей Средневековья в пространстве судебной полемики»

http://flibusta.is/b/556407

ГЛАВА 5
История Раймона Дюрана, содомита из Вильфранша

Тридцатого июля 1333 г. в Парижском парламенте королевскими советниками Жаном Ла Пи и Диманшем де Шатейоном были заслушаны показания Перро Фавареска (Perrot Favaresque), молодого человека 18-ти лет, уроженца Руэрга, который обвинил в сексуальных домогательствах (pour le fait de sodomie) своего бывшего хозяина — Раймона Дюрана (Raymon Durant), прокурора парламента, родом из Вильфранша[447]. Слова Перро подтвердил доставленный в суд вместе с ним еще один слуга мэтра, Бернардо де Монжё (Bernardo de Montgiex) 15-ти лет. Оба они рассказали, что их господин неоднократно заставлял их не только оставаться на ночь в его комнате, но и делить с ним постель. Он обнимал и целовал их, а также совокуплялся с ними, «как если бы имел дело с женщиной» (comme se il feust sur une fame)[448].

Согласно показаниям Перро, они с Бернардо были отнюдь не единственными жертвами Раймона Дюрана. Об этом от узнал от служанки из местной таверны, которой как-то пожаловался на поведение хозяина:

И сказал, что на следующий день после того, как мэтр Раймон позабавился с ним, как он показал ранее, он в слезах отправился к служанке из таверны по имени Жанна. И рассказал ей, что мэтр Раймон заставил его провести с ним ночь в постели, однако не признался [ей], что он с ним там делал. И эта служанка начала смеяться [над ним] и заявила, что никакой выгоды он от [действий своего господина] не получит. И сказала, что были и другие, кто также поступал в услужение [к прокурору], но никакой выгоды [от этого] не получил[449].

Ту же информацию подтвердил и некий Бернар Демье, еще один житель Вильфранша, «сказавший немало дурных [слов] об их господине»[450].

По-видимому, в планы Перро и Бернардо получение выгоды от создавшейся ситуации вовсе не входило, они не собирались ни потакать прихотям мэтра, ни шантажировать его. По мнению младшего из потерпевших, Дюран совершил в отношении них «ужасное преступление» (grant mauvestie), граничившее с «великой ересью» (grant heresie)[451], а потому двое слуг решили обратиться сразу в суд. Они предстали перед королевским сенешалем Руэрга, Риго де Бедюэ (Rigaut de Beduer), который без промедления направил их дело на рассмотрение высшей инстанции — Парижского парламента. Любопытно, насколько быстро он поверил полученным сведениям, несмотря на то, что столь серьезные обвинения были выдвинуты какими-то двумя простолюдинами против местного сеньора, человека не только знатного, но еще и судебного чиновника самого высокого ранга[452]. Следовательно, либо Перро и Бернардо оказались исключительно убедительны в своих показаниях, либо до сенешаля уже доходили слухи о нетрадиционной сексуальной ориентации мэтра Дюрана, который, согласно показаниям его слуг, проводил много времени в родном Вильфранше, проживая то в доме матери, то в замке своего брата Арналя в Корде (Альби)[453].

Так или иначе, но Риго де Бедюэ сразу же арестовал как самого Раймона, так и обоих обвинителей, и вместе с ними отправился в столицу Французского королевства. Действия его были совершенно оправданны, поскольку главный подозреваемый являлся прокурором парламента, и рассматривать столь важное дело надлежало его непосредственным коллегам[454] [455].

Перро Фавареск был допрошен в тот же день, когда прибыл в Париж, что, безусловно, свидетельствовало об особом внимании, с которым отнеслись к его рассказу столичные судьи. На следующий день, 31 июля 1333 г., расследование продолжилось, и на заседание помимо Перро вызвали уже Бернардо де Монжё и самого Раймона Дюрана. Как я уже упоминала, второй слуга полностью подтвердил показания первого, а также признался, что в отношении него сексуальное насилие хозяин проявлял неоднократно[455]. Однако сам прокурор — как того, впрочем, и следовало ожидать — отрицал все выдвинутые против него обвинения[456]. Более того, он заявил, что Перро вообще никогда к нему в услужение не нанимался, но состоял при его брате Арнале[457]. Что примечательно, обвинения молодых людей не помешали мэтру Дюрану подтвердить в суде, что оба они пользовались доброй репутацией[458]. Однако же те вновь поклялись на Библии, что их показания являются истинной правдой (la pure vérité)'[459].

Вполне понятно, что судьи парламента испытывали значительное замешательство. С одной стороны, главным подозреваемым оказался их коллега, который к тому же свою вину полностью отрицал. С другой, их не могли не насторожить действия сенешаля Руэрга, столь оперативно давшего ход этому делу и, конечно, лучше других представлявшего себе ситуацию в Вильфранше[460]. Не меньшее значение имело и поведение Перро Фавареска и Бернардо де Монжё, которые ни разу не отступили от своих первоначальных показаний, ни в чем их не изменили и подтвердили все под присягой даже на очной ставке с бывшим хозяином, которую под конец слушаний устроили им судьи[461]. Оба они считались уже взрослыми, правоспособными людьми: совершенно не случайно на страницах уголовного регистра оказался указан их возраст[462].

При этом подвергнуть кого-либо из участников данного процесса пыткам судьи никакого права не имели. Мэтр Дюран являлся клириком, а потому сразу же после завершения заседания 31 июля он был передан официалу — представителю церковного (епископского) суда Парижа, который поместил подозреваемого под арест в приорстве Сен-Элуа. Двое его слуг остались в королевской тюрьме Шатле[463], но и их пытать никто не собирался, поскольку они проходили по этому делу всего лишь как свидетели[464]. Таким образом, уточнить истинное положение вещей при помощи силы оказалось невозможно, даже если бы вырванные на дыбе «признания» и оставляли в дальнейшем место для сомнений.

Казус Раймона Дюрана вызвал такой интерес у его коллег из Парижского парламента, что на следующее заседание они собрались «в полном составе» (en plain Parlement), что отнюдь не являлось регулярной практикой[465]. Слушания состоялись 25 ноября 1334 г., т. е. через 15 месяцев после начала следствия. С одной стороны, в таком перерыве не было ничего удивительного: заседания Парижского парламента были строго регламентированы, и на каждую французскую провинцию в год приходилось всего по одной сессии, занимавшей несколько дней[466]. С другой стороны, за прошедшее время столичные судебные чиновники, возможно, попытались навести справки об основных фигурантах дела и собственно о составе преступления. Однако достоверных сведений о подобных шагах членов парламента у нас нет.

Так или иначе, но и на этом, очередном заседании Перро Фавареск и Бернардо де Монжё в который раз без малейших изменений повторили свою историю, и процесс вновь оказался отложен[467]. На сей раз судьи действительно послали в Руэрг специальных комиссаров для сбора дополнительной информации[468], которая и была им предоставлена 1 апреля 1335 г. — на последнем заседании по данному делу, о котором нам известно. Сначала слушания проходили в самой Уголовной палате парламента, однако в присутствии парижского официала и его советников[469]. Судьи еще раз ознакомились с показаниями Перро и Бернардо и, поскольку те вновь поклялись на Библии, что все сказанное ими ранее является правдой, их решили освободить «под подписку о невыезде». Иными словами, они были объявлены свободными, но до следующего заседания по их делу Париж покидать не могли[470].

Затем двое слуг вместе со светскими и церковными представителями судебной власти переместились в приорство Сен-Элуа, где еще раз повторили свои показания, вновь поклялись в их истинности, а также в том, что никакого тайного умысла или сговора в их действиях не было[471]. Любопытно, что, несмотря ни на что, Раймон Дюран был также выпущен из тюрьмы, причем на тех же условиях: ему запрещалось лишь уезжать из столицы, в остальном он был волен поступать так, как ему заблагорассудится. Имело ли здесь место заступничество кого-либо из высокопоставленных друзей или родственников обвиняемого, сыграло ли свою роль его знатное происхождение или богатство, сказать мы не можем. Очень скоро официалу и его советникам пришлось убедиться в том, сколь опрометчивым было их решение. В письме, разосланном чиновниками парламента уже 9 сентября 1335 г. во все местные королевские судебные инстанции, сообщалось, что Раймон Дюран без особого на то разрешения покинул Париж, и предписывалось непременно его разыскать и незамедлительно препроводить в тюрьму Шатле. Последнее уточнение косвенно свидетельствовало о признании вины господина прокурора, которого отныне предполагалось передать светским судебным властям. О том же говорило и упоминание о конфискации его имущества в пользу короля, содержавшееся в упомянутом письме[472].

Однако больше ничего о судьбе нашего героя мы не знаем. Процесс, возбужденный против него, так и остался незавершенным, и мы можем лишь гадать, как именно он бы закончился…

* * *

Дело Раймона Дюрана представляет собой уникальный казус в судебной практике Французского королевства эпохи позднего Средневековья. И уникальность эта объясняется сразу несколькими причинами.

Начнем с того, что материалы данного процесса — единственное исключительно подробное свидетельство о мужеложестве как об уголовном преступлении, зафиксированное в регистрах центрального королевского суда на протяжении всего XIV в. Все прочие записи секретарей Парижского парламента, касающиеся данного типа правонарушений, оказываются, к сожалению, крайне скупы на детали.

Самое раннее подобное упоминание в сохранившихся до наших дней уголовных регистрах датируется 1311 г. Из решения, вынесенного 8 мая этого года, становится понятно, что некий Бартелеми по прозвищу Флорентиец (de Florentino), служивший королевским сержантом в бальяже Буржа, подозревался в «грехе содомии» (super vicio sodomie), но был оправдан и восстановлен в должности. Однако ни имени того, кто выдвинул против него подобное обвинение, ни каких-либо деталей произошедшего из этой короткой записи узнать невозможно[473]. Точно так же из письма, посланного столичными чиновниками бальи Вермандуа 14 февраля 1317 г., мы выясняем, что похожее обвинение выдвигалось против Жана де Перонна его родным братом Гербертом де Бре — заключенным королевской тюрьмы Лана. Любопытно, что сам Герберт оказался арестован за аналогичное преступление и закончил свои дни на костре. И вновь никаких подробностей обоих процессов у нас не имеется[474]. То же самое можно сказать и о деле, рассмотренном в Парламенте 23 декабря 1317 г.: в этот день с Жиара де Шапа, экюйе, сеньора де Матуг (Matuga), были сняты обвинения в склонности к содомии, выдвинутые против него неким Кутоном по прозвищу Пеле (Coletonum dictum le Pele). Но и в данном случае детали процесса остаются нам неизвестными[475]. Наконец, последнее упоминание о такого рода преступлении в регистрах парламента датируется 21 мая 1344 г. В письме, разосланном из столицы во все судебные инстанции королевства, требовалось разыскать и немедленно препроводить в Париж некоего Жаннена Муанеля (Jeannin Moynel), жителя городка Герберуа, «[склонного], по слухам, к содомии» (diffamé de sodomie). Данный процесс так, по всей видимости, и не начался, да и сами подозрения судей основывались всего лишь'на непроверенной информации с места жительства Жаннена[476].

Таким образом, детальное описание обстоятельств совершенного преступления, наличие свидетельских показаний и подробное изложение всех следственных действий, предпринятых в отношении фигурантов, отличает случай Раймона Дюрана от прочих — весьма малочисленных — судебных записей, посвященных данному типу уголовных преступлений[477]. Очевидно, что именно по этой причине этот казус был не только включен в материалы рассмотренных в Парижском парламенте дел за 1325–1337 гг. (регистр X 2а 3), но и скопирован в следующем по времени кодексе, охватывающем 1339–1344 гг. (регистр X 2а 4), а также вошел в сборник «Признания уголовных преступников и приговоры, вынесенные по их делам», составленный секретарями суда Этьеном де Гиеном и Жоффруа де Маликорном в соответствии с их личными взглядами на право и судопроизводство[478]. Более того, дело Раймона Дюрана стало в их подборке единственным, связанным с преступлением, совершенным на сексуальной почве.

Означает ли это, что жители средневековой Франции не были в принципе знакомы с подобными нетрадиционными отношениями? Конечно же, нет. Другое дело, что правовая база для преследования такого рода правонарушений в первой половине XIV в. (как, впрочем, и позднее) являлась еще крайне слабо разработанной. Все знали, что мужеложество существует, большинство людей признавали его смертным грехом — но вместе с тем плохо представляли себе, как нужно расследовать подобные дела, как вести допрос подозреваемых и как их в конце концов наказывать.

* * *

Самого понятия «гомосексуализм», безусловно, не существовало ни в эпоху Средневековья, ни в раннее Новое время; его возникновение исследователи традиционно относят к XIX в.[479] Вместо него обычно использовался термин «содомия» (sodomie или bougrerie) — производное от названия библейского Содома, «истребленного» Господом за то, что жители его «были злы и весьма грешны»[480]. Согласно многим средневековым комментаторам, пассаж из книги Бытия указывал, в частности, на то, что содомляне являлись мужеложцами:

И вызвали Лота, и говорили ему: где люди, пришедшие к тебе на ночь? выведи их к нам; мы познаем их. Лот вышел к ним ко входу, и запер за собою дверь, и сказал: братья мои, не делайте зла. Вот у меня две дочери, которые не познали мужа; лучше я выведу их к вам, делайте с ними, что вам угодно, только людям сим не делайте ничего, так как они пришли под кров дома моего[481].

Хотя однозначной трактовки данного отрывка не существовало ни в Средние века, ни позднее[482], само определение «содомия» прижилось и стало широко использоваться и в теологических трактатах, и в светской литературе, и в законодательстве, сборниках обычного права, городских статутах, и т. д.[483] Тем не менее, понятие это, по мнению специалистов, могло подразумевать целый спектр различных правонарушений: и гомосексуальные отношения, и скотоложество, и связь с иноверкой или еретичкой[484]. Однако анализ юридических текстов — как светского, так и церковного характера — не вполне, как мне кажется, подтверждает подобный вывод. Напротив, очень часто под содомией подразумевалось исключительно мужеложество.

Так, уже в самых ранних пенитенциалиях — сборниках, устанавливавших тарифицированную систему церковных наказаний за те или иные прегрешения, совершенные как монахами, так и светскими лицами, — мы находим совершенно недвусмысленные определения той преступной связи, в которой можно было уличить двух мужчин. Например, в пенитенциалии конца VI в., приписываемом св. Коломбану, говорилось следующее:

Если какой-то светский человек практикует содомию, т. е. совокупляется с мужчиной, [как если бы это была] женщина, ему следует поститься в течение семи лет. Первые три года — на хлебе и воде, [используя лишь] соль и сушеные овощи; в последние четыре года [он должен] воздерживаться от вина и мяса, и тогда вина его будет прощена[485].

То же самое значение «содомия» имела и для Бурхарда Вормсского (t 1025), включившего ее описание в 19-ю книгу своих «Декретов», названную «Корректор»[486]. В аналогичном смысле этот термин использовался в теологических и юридических текстах и в последующие века, тем более, что на рубеже XI–XII вв., с началом григорианских реформ, гомосексуальные связи стали особенно активно обсуждаться и осуждаться применительно не только к монашеской среде, но и к обществу людей светских.

На волне этих перемен появилось, в частности, и первое теологическое сочинение, специально посвященное данной проблеме, — Liber Gomorrhianus Петра Дамиани (1007–1072), представлявшая собой письмо к папе римскому Льву IX (1002–1054)[487]. Прославленный бенедиктинец настаивал на исключительной опасности этого «отвратительного и позорнейшего греха» и призывал понтифика санкционировать «самое суровое преследование» содомитов, иначе «меч гнева Божьего окажется обнажен и в своей неукротимой жестокости падет [на головы] многих»[488]. Более того, Дамиани полагал, что наказанием за мужеложество — безусловно, уголовное преступление (crimen) — должна стать смертная казнь[489], о чем, по его мнению, прямо говорилось в Библии: «Они знают праведный суд Божий, что делающие такие дела достойны смерти; однако не только их делают, но и делающих одобряют»[490]. Понимая содомию как «смертельную рану, [нанесенную] самому телу святой Церкви»[491], он указывал, что она «все оскверняет, все портит, все загрязняет настолько, что ничему не позволяет быть чистым, безупречным, подлинным»[492]. Иными словами, подрывая церковные устои, содомиты вместе с тем нарушали и законы человеческого общежития, а значит, из общества людей они должны были быть с позором изгнаны[493].

Схожие мысли примерно век спустя высказывал и другой известный теолог, Алан Лилльский (ок. 1120-ок. 1202). В своем «Плаче природы» (De planctu naturae, 1170-е гг.), представлявшем собой классический визионерский диалог (imaginario Visio) между главным героем и Природой, он, выступая против многочисленных сексуальных прегрешений (супружеских измен, скотоложества, инцеста, мужеложества, и т. д.), клеймил их прежде всего за противоестественность:

Зачем божественною славою обожествила я лик Тиндариды, которая употребление красоты заставила уклониться к злоупотреблению срамоты, когда, царственного брака обет отметая, с нечестивым Парисом сочеталась? И Пасифая, неистовством гиперболической Венеры понукаемая, под видом мнимой коровы с грубою тварью скотскую свадьбу справляя, гнуснейшим паралогизмом для себя заключая, изумительным для быка заключила софизмом. И Мирра, подстрекаемая жалами миртовой Киприды, в любви к отцу отпав от дочерней любви, с отцом исполнила занятье матери. Медея же, собственному сыну мачеха, чтоб бесславное Венерино заданье свершить, сокрушила славное Венерино созданьице. И Нарцисс, коему отражение сочинило второго Нарцисса, пустою тенью помраченный, уверовав, что сам он — другой, в опасную вдается любовь — себя к себе. И многие иные юноши, по моей милости славной красой облеченные, но упоенные жаждою денег, заставляют свои Венерины молоты нести службу наковален[494].

Таким образом, содомия оказывалась для Алана одним из главных и наиболее опасных грехов:

Стонет Природа, молчит добронравье, из знатности прежней

Изгнанная, сиротой ныне стыдливость живет.

Рода действительного опозоренный пол перепуган,

Видя, как горько ему кануть в страдательный род.

Пола честь своего пятнает муж, ставший женою,

Гермафродитом его чары Венеры творят.

Он предикат и субъект, с двумя значеньями термин,

И грамматический им сильно раздвинут закон[495].

 

Мужеству, дару Природы, чужой, в грамматике стал он

Варваром. Близок ему в этой науке лишь троп.

Тропом, однако, нельзя называться сему переносу:

Эту фигуру верней между пороков считать[496].

Опасность гомосексуальных связей крылась, согласно автору, в невозможности произвести потомство, что еще со времен Блаженного Августина[497] признавалось теологами единственной достойной уважения задачей любой супружеской пары:

Так как мужской род присоединяет к себе женский по условиям, необходимым для плодотворения, то если входит в употребление неправильная конструкция из одинаковых родов, так что сочетаются друг с другом части одного и того же пола, такая конструкция не получит моего одобрения ни как средство воспроизведения, ни как условие зачатия[498].

Вот почему Алан полагал необходимым в судебном порядке искоренять данный порок, как противный Богу и самой природе вещей:

Итак, не пренебрегая ничем относящимся к делу, следуя за своими собственными целями, насколько я в силах простереть длань моего могущества, я поражу людей наказанием, сообразным их греху. Но поскольку я не могу выйти за пределы моей силы, и не в моей способности совершенно искоренить яд этой чумы, я, следуя правилу моей силы, наложу клеймо анафемы на людей, попавших в ловушки помянутых пороков. Надлежит мне спросить Гения, прислуживающего мне в жреческой должности, дабы он, поддерживаемый присутствием моей судебной власти, одобряемый вашим согласием, пастырским жезлом отлучения удалил их из перечня природных вещей, из пределов моей юрисдикции… отрешая сынов гнусности от священного общения нашей церкви, с должною торжественностью нашего служения… поразил их суровым жезлом отлучения[499].

В 1179 г. Алан Лилльский стал одним из участников III Латеран-ского вселенского собора[500], и, возможно, не без его активного участия в решения, принятые верховными церковными иерархами на этой встрече, было включено постановление, согласно которому содомия официально объявлялась грехом, заслуживающим серьезного наказания:

Кто бы ни был [найден] склонным к подобной невоздержанности, которая противна природе и по причине которой гнев Божий обрушился на неверных и уничтожил огнем пять городов [их], если он клирик, окажется лишен сана или отправлен в монастырь для покаяния. Если [же он человек] светский, подвергнется отлучению от церкви и будет изгнан из общины верующих[501].

Еще более жесткую позицию занимал в данном вопросе французский теолог Петр Кантор (t 1197). Склонность к «постыдной страсти», упоминавшуюся в Первом послании к римлянам апостола Павла, он описывал как присущую исключительно гомосексуалистам[502], и рассматривал их отношения — вслед за Петром Дамиани — не только как грех (peccatunf), но и как преступление (crimen maxime detestandum) равное убийству, поскольку оба эти правонарушения мешают воспроизведению рода людского[503]. А потому, писал далее Кантор, одного церковного покаяния в данном случае совершенно недостаточно, и за мужеложество следует ввести уголовную ответственность и наказывать за него сожжением заживо, как это сделал в свое время сам Господь[504].

Как будто в ответ на размышления Петра Кантора, изложенные в Verba abbreviatum (ок. 1187 г.), данный вопрос оказался рассмотрен на IV Латеранском соборе 1215 г. И хотя в его постановлениях речь шла исключительно о представителях церкви (монахах и прелатах), их вина объявлялась «двойной» и, соответственно, требующей и церковного, и светского наказания — т.е и как за грех, и как за уголовное преступление[505].

Как следствие, уже со второй половины XIII в. термин «содомия» начал упоминаться в светских правовых текстах[506] и, в частности, в сборниках кутюм Французского королевства. Впервые, насколько известно, о существовании подобного правонарушения и об уголовной ответственности за него сообщалось в «Кутюме Турени и Анжу» (1246 г.). И хотя рассматривать такие дела, по мнению составителей данного кодекса, надлежало церковному суду, наказание их оказывалось уже совершенно светским:

Если кто-то подозревается в [занятиях] содомией, его следует арестовать и передать епископу. И если [его преступление] окажется доказанным, его надлежит сжечь, а его имущество отойдет барону. Так же следует поступить и с еретиком, если [его преступление] доказано. И все его имущество отойдет барону[507].

Тот же текст — буквально дословно — оказался повторен и в «Установлениях св. Людовика» (1270-е гг.), которые во многом основывались на тексте этой «Кутюмы»[508]. Чуть ранее, в 1260-е гг., содомия как совершенно светское уголовное преступление была упомянута в «Книге о правосудии и судопроизводстве» (Livre de Jostice et de Plet), созданной, вероятно, в графстве Гатине (долина Луары):

Тот, кто является содомитом, что доказано [по суду], должен лишиться яичек. А если он вновь совершит это [преступление], должен лишиться члена. А если [его поймают] в третий раз, должен быть сожжен. Женщина, которая [виновна в подобном преступлении] каждый раз лишается части [тела], а на третий раз ее нужно сжечь. И все их имущество отходит королю[509].

Еще более однозначно высказывался о проблеме нетрадиционных сексуальных отношений Филипп де Бомануар в «Кутюмах Бовези» (1279–1283 гг.). Он полагал, что человек, совершивший подобное преступление, заслуживает исключительно смерти на костре и конфискации имущества, как, впрочем, и «заблуждающийся в вере, не желающий вернуться на истинный путь»[510].

Таким образом, большинство местных французских кутюм второй половины XIII в. предполагало в качестве наказания за содомию-казнь через сожжение. Единственным исключением являлась Livre de Jostice et de Plet, автор которой настаивал на кастрации виновного при повторном задержании[511]. Впрочем, та же норма оказывалась, на первый взгляд, близка и одному из составителей «Кутюм Тулузы» (BNF. Ms. lat. 9187), иконографическая программа которых вполне может рассматриваться как самостоятельный комментарий к тексту местного обычного права[512]. Этот кодекс создавался на протяжении 1292–1297 гг., а иллюстрации к нему — в 1296–1297 гг. На одной из них как раз и была изображена кастрация преступника, в котором исследователи традиционно видели прелюбодея[513]. (Илл. 10) Однако, как я уже упоминала, в графстве Тулузском, как и во многих других областях Французского королевства, самым распространенным наказанием за адюльтер являлся «бег» по улицам города обоих виновных — замужней женщины и ее любовника. Кастрация же относилась преимущественно к парасу-дебным ситуациям, когда «приговор» своему счастливому сопернику выносил и приводил в исполнение муж неверной особы[514].

Тем не менее, кастрация как норма права была хорошо известна на Пиренейском полуострове. Важно отметить, что здесь — в отличие от Французского королевства — речь шла именно о мужеложестве, а не о более абстрактном явлении «содомии», смысл которого не уточнял ни один из перечисленных выше сборников кутюм. В качестве наказания за гомосексуальные отношения кастрация упоминалась, в частности, в вестготской «Книге приговоров», в указе короля Флавия Хиндасвинта (642–653):

Не должно оставаться безнаказанным злодеяние, столь ненавистное нравам своей гнусной извращенностью. И потому мужеложцы, либо те, кто согласно претерпевают это, должны быть наказаны по постановлению этого закона следующим образом. Как только судья достоверно расследует подобное нечестие, пусть озаботится затем кастрировать обоих и передаст их епископу того края, где это случится. А тот пусть ввергнет их по отдельности в темницу, чтобы те, кто по своей воле совершил беззаконие, против воли своей совершали бы покаяние.[515]

Та же норма права — и вновь применительно к делам о мужеложестве — присутствовала в «Фуэро Реаль» Альфонсо X Мудрого (1221–1284), в 1254 г. предпринявшего попытку унификации законодательства Леона и Кастилии:

Но поскольку иногда случается так, что один мужчина желает согрешить против природы с другим, мы повелеваем, чтобы те, кто совершил этот грех, кем бы они ни были, если это [преступление] доказано, были бы оба публично кастрированы, а на третий день повешены за ноги до наступления смерти, и чтобы их тела никогда не были преданы земле[516].

Возможно, как и при наказании «бегом» за адюльтер, в данном случае в «Кутюмах Тулузы» сказывалось влияние пиренейской правовой традиции, в свою очередь перенявшей многие нормы уголовного судопроизводства из Византии. Здесь, начиная с VI в., мужеложество также признавалось преступлением и наказывалось соответствующе[517]. Вот почему кастрация упоминалась и в Livre de Jostice et de Pleti данный сборник кутюм в действительности являлся частичным пересказом законодательства Юстиниана[518].

Тем не менее, как показывают конкретные судебные казусы и юридические тексты более позднего времени, во Франции данная норма не прижилась, и основным наказанием за нетрадиционные сексуальные отношения здесь являлось сожжение заживо (хотя, повторюсь, суть этих отношений так и оставалась непроясненной)[519]. Именно так предлагал поступать с содомитами Жан Бутейе, многие годы прослуживший королевским бальи в Турне, а под конец жизни ставший советником в Парижском парламенте. Его сборник обычного права «Деревенская сумма» (Somme rural, 1393–1396 гг.) не только являлся одним из наиболее авторитетных сочинений XIV в., но выдержал 23 издания на протяжении XV–XVII вв.[520] Давая определение содомии как преступления «противного человеческой природе, которое не следует совершать ни мужчине, ни женщине»[521], Бутейе добавлял, что виновных в нем следует вздернуть на виселице, а тела их сжечь[522].

Удивительно, что при таком внимании к данному преступлению со стороны составителей сводов обычного права Франции, в королевском законодательстве XIII–XV вв. о содомии и ее преследовании не говорилось ни слова. Возможно, подобное замалчивание могут отчасти пояснить слова того же Жана Бутейе, писавшего, что это правонарушение «столь отвратительно, что людям не следует ни знать, ни говорить о нем»[523]. Даже когда «Большие хроники Франции» повествовали об Аденольфо IV д’Аквино, графе Ачерре, наместнике Карла II Анжуйского (1248–1309) в Провансе, которого объявили в 1294 г. «жестоким содомитом и предателем своего сеньора» и отправили на костер, предварительно проткнув металлическим прутом, конкретный состав его преступления широкой аудитории не сообщался[524]. (Илл. 11)

Так или иначе, но полное отсутствие упоминаний о содомии во французских ордонансах, безусловно, связано с тем фактом, что и соответствующая судебная практика Парижского парламента — центрального королевского суда страны — также была в этот период более чем скромной. Кроме того, как мы уже успели убедиться, в тех редких случаях, когда подобные дела все же фиксировались в уголовных регистрах, в них — как и в сборниках кутюм — отсутствовало внятное описание самого состава преступления, что не позволяет нам с уверенностью говорить о том, шла ли речь именно о гомосексуальных отношениях. Та же ситуация наблюдалась в церковных судах, обладавших правом светской юрисдикции, или, к примеру, в суде парижского прево, заседавшего в Шатле. Так, мы уже никогда не узнаем о конкретном составе преступления, совершенного неким Жанно Шико: краткая запись в регистре аббатства Сен-Жермен-де-Пре за 1307 г. сообщала лишь о его аресте «по обвинению в содомии», что не позволяет нам приблизиться к пониманию сути данного дела[525]. Что же касается «Уголовного регистра Шатле» конца XIV в., то все преступления, представленные в нем и характеризуемые как «содомия» (bougre rie), на поверку оказывались связаны со скотоложеством и не имели отношения к гомосексуализму, хотя и описывались исключительно подробно[526].

* * *

На этом фоне уникальность процесса Раймона Дюрана становится заметной не только по причине совершенно ясного и недвусмысленного обвинения, выдвинутого против него. В регистре Парижского парламента оказался в малейших деталях описан сам состав его преступления, т. е. события, происходившие под покровом ночи в спальне господина прокурора. Вот что в действительности рассказал Перро Фавареск столичным судьям, собравшимся выслушать его 30 июля 1333 г.:

И заявил, поклявшись [в том], что однажды ночью… когда его хозяин лежал в постели в доме его матери в Вильфранше, он (Перро — О. Т.), по приказу своего господина, долго массировал ему ноги и член, который от этого сильно напрягся. А после, однажды воскресным вечером, во время прошлогоднего поста…, когда он раздел и уложил своего хозяина в постель… и хотел покинуть его, дабы и самому лечь спать…, господин окликнул его и велел, чтобы он разделся и лег с ним [в постель] полностью голым. Он решительно отказывался, но в конце концов согласился, подчиняясь приказу хозяина, раздеться и лечь [в постель] со своим господином полностью голым. И как только он лег, его хозяин навалился на него и [начал] целовать и крепко обнимать. И залез на него [верхом], как если бы [Перро] был женщиной, и сунул свой эрегированный член ему между ног, поближе к гениталиям, и начал двигать им взад и вперед, как если бы находился с женщиной. И гладил его бедра и терся о них членом, и [происходило это] против воли [самого Перро][527].

Не менее подробно оказался представлен в показаниях Фавареска и разговор, который состоялся у него «примерно через три дня» с Бернардо де Монже:

И когда упомянутый Бернардо вернулся [в Вильфранш], они вместе отправились поразвлечься на луг, [принадлежавший] этому Раймону [и расположенный на берегах] реки Аверон, около Вильфранша. И тогда упомянутый Бернардо спросил у него (у Перро — О.Т.): «Если Господь тебе помогает, скажи мне правду, и будь ты повешен, если не скажешь. [Наш] господин совал тебе между бедер свой член, как он это делал со мной?». И [Перро] ответил, что да. И упомянутый Бернардо рассказал ему, что их хозяин забавлялся с ним подобным образом три раза. И заявил ему Бернардо, что это является великой ересью и ужасным преступлением[528].

Думается, что в столь откровенных подробностях сексуальных контактов мэтра Дюрана с двумя его слугами и крылась причина того, что его дело оказалось не только включено в текущий регистр уголовных дел парламента, но и дополнительно скопировано в сборник «Признания уголовных преступников и приговоры, вынесенные по их делам», составленный секретарями суда Этьеном де Гиеном и Жоффруа де Ма-ликорном. При полном отсутствии законодательной базы и иных, более или менее полных записей схожих прецедентов материалы процесса Раймона Дюрана представляли собой особую ценность, поскольку на них можно было бы впоследствии ссылаться как на уже готовое решение[529].

Возникает, однако, закономерный вопрос. Почему Перро Фавареск и Бернардо де Монжё не побоялись обратиться в суд? Ведь и их самих вполне могли привлечь к уголовной ответственности за соучастие в преступлении, которое каралось смертной казнью через сожжение[530]. Тем не менее, как мы помним, в материалах дела они проходили как свидетели и были отпущены на свободу после почти двух лет пребывания в тюрьме Шатле (с 30 июля 1333 г. по 1 апреля 1335 г.).

Французские правовые тексты, к сожалению, не дают нам ни малейшей подсказки относительно того, проводилось ли в судах королевства четкое разделение подозреваемых на активных и пассивных гомосексуалистов. Тем не менее, законодательство других европейских стран свидетельствует, что подобная практика действительно существовала. Собственно, уже римское право предусматривало в два раза менее тяжкое наказание для тех, кого принудили к противоестественным сексуальным отношениям[531]. Автор «Пенитенциалия Беды» (VII в.) считал необходимым карать активных содомитов четырьмя годами поста (или семью — в случае рецидива), но для «молодых мальчиков» предлагал на выбор 40 дней поста или чтения псалмов[532]. Еще более мягко относился к пассивным гомосексуалистам Регинон Прюмский (ок. 840–915): длительность покаяния для них должна была равняться, по его мнению, не году, но всего семи дням[533]. Что же касается светского законодательства, то схожие меры предусматривала, к примеру, вестготская «Книга приговоров»:

Однако же тот, кто подвергнется этому ужасному позору, либо претерпит его не по воле своей, но принужденный против своего желания, сможет быть освобожденным от обвинения, если сам предстанет обличителем этого гнуснейшего злодеяния[534].

Более мягко относились к пассивным гомосексуалистам и в Италии XIV–XV вв.: здесь их не отправляли на костер, как было принято при наказании за содомию, а всего лишь отрезали им нос и выставляли на публичное осмеяние[535].

Возможно, сама идея обращения в судебные инстанции в случае принуждения к гомосексуальным отношениям возникла в средневековой Европе не без влияния трудов Петра Дамиани, полагавшего, что любой человек, будучи не в силах самостоятельно признать грех содомии, должен обратиться за советом и поддержкой к своим ближним, которые и укажут ему на его заблуждение[536]. Этими «ближними» для Раймона Дюрана в каком-то смысле и стали его слуги, подавшие на него официальную жалобу, а также его коллеги по парламенту, рассматривавшие данное дело. Слухи об увлечениях господина прокурора, которые, вероятно, ходили по Вильфраншу, быстрая реакция на поступивший донос сенешаля Руэрга Риго де Бедюэ, согласованные и ни разу не изменившиеся даже в деталях показания свидетелей, а также бегство мэтра Дюрана из Парижа в разгар процесса над ним — все это служило косвенными доказательствами его виновности. Однако то, что Перро Фавареск и Бернардо де Монжё сами заявили об имевшемся в отношении них сексуальном насилии, полностью снимало с них самих обвинение в склонности к мужеложеству.

Как я уже упоминала, процесс Раймона Дюрана так и остался незавершенным. Более того, мы, к сожалению, не узнали и уже никогда не узнаем, о чем он сам поведал своим коллегам в Парижском парламенте или в суде столичного официала: его показания в регистре отсутствуют. И все же материалы этого дела дают нам редкую возможность не только выяснить, насколько подробно в суде можно было рассказать о преступлении сексуального характера, но и понять, насколько скудны были в эпоху Средневековья познания в данной области, когда судьям приходилось использовать буквально любой, пусть даже единичный казус для создания теоретической базы, необходимой для расследования такого типа правонарушений.

ГЛАВА 6
История Джона Райкнера, называвшего себя Элеонорой

Как мы помним, Раймона Дюрана, содомита из Вильфранша, судили в столице Французского королевства, которая уже в XII в. считалась современниками одним из главных рассадников нетрадиционных сексуальных отношений. Впрочем, не отставали от Парижа и другие крупные и особенно университетские центры Западной Европы — Венеция, Брюгге, Орлеан, Шартр. Городская культура рассматривалась многими средневековыми авторами как первое и основное условие для развития и распространения содомского греха[537]. Так, Анри де Марси, аббат Клерво (1176–1179), полагал, что Содом возродился из пепла в образе университетских городов[538]. Петр из Целлы, настоятель аббатства св. Ремигия в Реймсе (1162–1181) и епископ Шартра (1181–1183), в письме к своему другу Иоанну Солсберийскому называл Париж местом, где «царит упадок [нравственности]» и где «душа [человека] становится рабом печали и страдает»[539]. Маргинальные пометы XII–XIII вв. на некоторых более ранних кодексах уточняют, что подобный упадок современники связывали непосредственно с распространением греха содомии и, прежде всего, гомосексуальных отношений:

Пусть Шартр и Санс окажутся разрушены, [ибо] там сам Адонис продает себя, согласно законам борделя, где мужчины являются проститутками. Зараженный тем же грехом, благородный и особый город, Париж счастлив обручиться с молодым господином. Но [даже] в большей степени, чем все эти чудовищные города, ты, Орлеан, уничтожен своей репутацией [как более других расположенный к] подобному греху… Жители Орлеана — лучшие из всех, если вам нравятся [мужчины], которые спят с мальчиками[540].

Похожие суждения высказывал и Жак де Витри (ок. 1165–1240), сообщавший о совершенно недостойном сексуальном поведении парижских студентов, что в 1292 г. привело к исключению целой группы школяров из столичного университета по обвинению в склонности к содомии[541].

В том же «почетном» списке городов, известных распущенностью нравов своих жителей, уже с XI в. пребывал и Лондон, куда «содомия», по мнению английских авторов, была завезена прямиком из Франции[542]. Так полагали и Ансельм Кентерберийский (1033–1109), и Генрих Хантингтонский (ок. 1080–1160?)[543], а Вальтер Шатильонский (1135–1200) писал, что знатные английские юноши превращаются в мужеложцев, стоит им только отправиться во Францию для изучения медицины[544].

Подобные нападки на студентов, испытавших не себе чужое (преимущественно французское) влияние, были до некоторой степени связаны с более глобальной проблемой — с критикой английскими авторами той обстановки, которая сложилась при королевском дворе в Лондоне на рубеже XI–XII вв. В 1087 г. престол занял третий сын Вильгельма Завоевателя — Вильгельм II Рыжий (ок. 1056/1060-1100), являвшийся, пс всей видимости, открытым гомосексуалистом[545]. Так во всяком случае полагал Ордерик Виталий (1075-ок. 1142), обвинявший короля в насаждении противоестественных отношений в его окружении, в «эффеминации» юных придворных, которые были не только близки с Вильгельмом, но и вместе с ним управляли страной:

Во времена, подобные тем, [когда] распутство граничило с безнаказанностью, а содомическая похоть омерзительным образом совратила женоподобных [юношей], которым суждено [гореть] в аду, [когда] прелюбодеяние открыто осквернило супружеское ложе…, тогда женоподобные [придворные] правили миром, безудержно придавались наслаждению, а грязные любовники, обреченные гореть в аду, подвергали себя греху содомии…, высмеивали увещевающих их священников и упорствовали в своем варварском поведении и внешнем виде[546].

Хронист особенно порицал женскую моду, распространившуюся в мужском придворном обществе: тщательно уложенные длинные волосы, узконосые туфли, широкие рукава, богатые украшения и т. д.[547] Король, по мнению Ордерика, содержал при себе многочисленных проституток (как женщин, так и мужчин), которым платил за услуги. Когда же в конце концов он погиб на охоте, то его оплакивали лишь эти «бездельники» (nebulones), потерявшие в его лице щедрого хозяина[548].

Впрочем, Вильгельм II Рыжий был далеко не единственным английском монархом, которого соотечественники обвиняли в грехе содомии. Иоанн Солсберийский полагал, что все представители династии Плантагенетов подвержены этой напасти, поскольку ведут свое происхождение от фригийцев, отличавшихся внешним женоподобием и сексуальной распущенностью[549]. Так или иначе, но подозрения в гомосексуальной ориентации Ричарда I Львиное Сердце (1157–1199) или Эдуарда II (1284–1327) высказывались многими хронистами, что до сих пор является предметом оживленнейших историографических дискуссий[550].

И тем не менее, общий исторический контекст и неплохое знакомство образованной части средневекового английского общества с проблемой содомии в ее различных проявлениях не могли, как мы сейчас убедимся, подготовить современников ко всем без исключения эксцессам, имевшим место в реальной жизни. Дело, к которому мы обратимся, как и казус Раймона Дюрана, представляет собой поистине уникальный случай уголовного расследования, точно так же оставшегося незавершенным[551]. Впрочем, в отличие от содомита из Вильфран-ша, наш новый герой отличался невероятной разговорчивостью. Данное обстоятельство, надо полагать, поставило в тупик его судей, но, к счастью, позволило нам узнать много любопытных подробностей о частной и интимной жизни людей эпохи Средневековья.

* * *

В воскресенье, 11 декабря 1394 г., «в 18-й год правления Ричарда II» (anno regni regis Ricardi secundi décimo octavo), Джон Бритби из графства Йорк (Johannes Britby de comitate Eboracum), оказавшись проездом в английской столице, по завершении всех своих дел решил поразвлечься и снять проститутку. Проходя между 8 и 9 часами вечера по центральной улице Чипа, одного из районов лондонского Сити, мужчина заприметил некую девицу, с которой завел разговор. Та назвалась Элеонорой и предложила ему свои услуги (libidinose ageré). Бритби согласился уплатить запрошенную сумму, и они удалились в сторону «торговой лавки» на Сопере Лейн (super quoddam stallum in venella vocata Sopereslane), где и расположились, надо думать, со всеми возможными удобствами. Однако, на их беду мимо проходил полицейский патруль, который застал проститутку и ее клиента в самый разгар их «свидания». Арестованные были отведены «в тюрьму», где предстали перед-мэром Лондона Джоном Фрешем и его олдерменами, которые допросили их по отдельности[552].

И здесь выяснилось самое удивительное. Задержанная особа по имени Элеонора оказалась… мужчиной, который совершенно добровольно, «поклявшись спасением собственной души» (in animam suam sponte iuravit), заявил, что в действительности его зовут Джон Райкнер и что искусство менять обличье и заниматься проституцией он постиг уже давно у знакомых ему женщин легкого поведения:

И упомянутый Джон Райкнер, приведенный в суд в женском платье и допрошенный по данному делу, признал, что все происходило именно так, как рассказал Джон Бритби, и т. д. Было также спрошено у этого Райкнера, кто научил его заниматься данным порочным [ремеслом], как долго, в каких местах и с кем [именно], мужчинами или женщинами, он предавался подобным развратным деяниям. Он, добровольно, поклявшись [спасением] своей души, признал, что некая Анна, сожительница бывшего слуги сэра Томаса Блаунта, первой обучила его заниматься данным отвратительным делом в облике женщины. Также [он] заявил, что некая Элизабет Броудерер первой нарядила его в женское платье. Она также приводила свою дочь Элис различным мужчинам ради [сексуального] наслаждения. Она подкладывала [Элис] ночью к ним в постель, не зажигая света, [и] заставляя [ее] рано утром от них уходить. [Вместо дочери она] предъявляла им упомянутого Джона Райкнера, одетого в женское платье, называя его Элеонорой и убеждая тех [мужчин], что [именно] с ним они занимались недозволенным[553].

Совершив данный, весьма обстоятельный экскурс в историю своего превращения в проститутку, Райкнер на том же первом слушании по его делу поведал, что от отсутствия спроса он никогда не страдал. В частности, он рассказал, что в течение пяти недель проживал в Оксфорде, где — неизменно оставаясь в женском обличье — подрабатывал вышивальщицей[554]. Все это время он продолжал заниматься и проституцией, имея трех постоянных клиентов из числа студентов: сэра Уильяма Фокли, сэра Джона и сэра Уолтера, фамилий которых он то ли не знал, то ли не захотел назвать[555].

Вслед за тем он перебрался в городок Бурфорд в Оксфордшире:

И там [он] проживал с неким Джоном Клерком, в [таверне] «Лебедь», [где служил] буфетчиком в течение следующих шести недель. В это время два брата-францисканца, одного из которых звали брат Майкл, а второго — брат Джон Барри (который подарил ему золотое кольцо), [а также] один кармелит и еще шестеро чужестранцев предавались с ним описанному выше пороку. Кто-то из этих братьев и упомянутых мужчин дал указанному Джону Райкнеру 12 пенсов, другой — 20 пенсов, [а еще] один — два шиллинга[556].

Затем Райкнер перебрался в Биконсфилд, где, однако, не стал выдавать себя за женщину: напротив, в своем естественном обличье он завел интрижку с некоей Джоан, дочерью Джона Мэтью. Впрочем, и на новом месте жительства у него появились клиенты-мужчины (это опять были братья-францисканцы), с которыми он и познакомился, и встречался исключительно как женщина-проститутка[557].

В завершение своих показаний Джон Райкнер рассказал, что в последний его приезд в Лондон он постоянно оказывал сексуальные услуги некоему сэру Джону, который ранее являлся капелланом церкви св. Маргариты в Истчипе, а также двум другим капелланам, оставшимся в тексте допроса неназванными. Все трое встречались с ним на задворках церкви св. Екатерины в Лондоне, недалеко от лондонского Тауэра[558].

Райкнер также сообщил своим слушателям, что многократно в мужском обличье вступал в интимные отношения с монахинями, а кроме того с замужними и незамужними женщинами, количество которых столь велико, что «всех он и не упомнит»[559]. Столь же велико было число священников, воспользовавшихся его услугами и принимавших его за женщину. Именно с ними Джон, если верить его словам, более всего предпочитал иметь дело, поскольку они всегда «были готовы заплатить больше других [клиентов]»[560]

К сожалению, на этом история Джона Райкнера, «называющего себя Элеонорой» (sе Elianoram nominans), обрывается. Мы не знаем, чем кончилось дело с его арестом, поскольку никаких иных документов в нашем распоряжении не имеется, а потому сложно предположить, какое решение приняли судьи и как они поступили со своим необычным арестантом[561]. Впрочем, возможно, это и не столь важно, поскольку данный судебный казус дает нам, скорее, повод поразмышлять о том, как воспринималось в средневековом обществе такое явление как продажная любовь и, соответственно, как она описывалась в источниках.

* * *

Из текста доступного нам документа со всей очевидностью следует, что Джон Райкнер занимался проституцией на улицах Лондона, а также в других достаточно крупных населенных пунктах, т. е. выступал в роли городской проститутки. Это «ремесло» начало активно развиваться в Западной Европе с XII в. Очень быстро проституция заняла значительное место в повседневной жизни общества[562], и, как следствие, превратилась в своеобразный объект рефлексии как для обывателей, так и для образованных людей, пытавшихся осмыслить данное явление и определить, представляет ли оно опасность для окружающих или его можно считать вполне естественным, а потому — извинительным[563].

В целом, отношение к проституции, насколько можно судить по дошедшим до нас источникам самой разной жанровой направленности, в средневековом обществе складывалось, скорее, негативное[564]. Допускались, однако, и исключения: в частности, весьма приветствовалось существование армейских проституток, которые, по мысли некоторых авторов, были необходимы для того, чтобы предупредить возникновение гомосексуальных наклонностей среди солдат, а также их увлечение мастурбацией. Как писал Жан Жерсон, проституция лучше, чем самоудовлетворение[565].

Тем не менее, очень быстро проститутки стали превращаться в нежелательных членов общества. Уже с середины XIII в. во многих европейских странах места их проживания были строго ограничены пригородами — либо они вовсе изгонялись из городов (и их имущество конфисковывалось)[566]. Впрочем, частота появления подобных постановлений свидетельствует, что в отношении общества к «женщинам, ведущим распущенный образ жизни» на самом деле мало что изменялось. В Лондоне и Йорке запреты на занятия проституцией издавались постоянно (в 1277, 1301, 1310, 1320 гг. — и так вплоть до XVI в.)[567], но, как кажется, не оказывали должного воздействия на обывателей, о чем свидетельствует хотя бы тот факт, что уже в XIV в. там существовали официальные публичные дома[568]. Таким образом, о полном изгнании проституток из столицы Английского королевства речь в принципе не шла.

То же самое можно сказать практически обо всех прочих европейских городах, правители которых, отчаявшись, видимо, полностью избавить население от любви к столь греховному времяпрепровождению, предпочитали сами брать его под контроль[569]. На сохранившихся до наших дней миниатюрах с изображением средневековых публичных домов мы очень часто, пусть и на заднем плане, видим представителей властей, пристально наблюдающих за женщинами легкого поведения и их клиентами (Илл. 12).

Тем не менее, следует отметить, что уже в XIII-XV вв. проституция в Западной Европе в ряде случаев рассматривалась все же как преступление, которым активно интересовались светские суды[570]. В частности, в Англии именно в XIV в. произошла постепенная систематизация наказаний, применяемых в подобных ситуациях. Если ранее задержанную «при исполнении» проститутку надлежало попросту выпороть перед церковью или на рыночной площади[571], то отныне повсеместно вводилась система штрафов (причем в Лондоне они имели фиксированный вид)[572].

Вне всякого сомнения, уже в этот период к публичным женщинам относились как к особой социальной группе, которую выделяли в качестве самостоятельной как обыватели, так и представители власти. Внутри этой группы имелась своя, достаточно жесткая классификация. Так, различались городские (как Джон Райкнер), деревенские и армейские проститутки. Существовала и более дробное деление: например, на уличных и банных девиц легкого поведения[573].

Вместе с тем нужно отметить, что само понятие «проституция» трактовалось средневековыми (в том числе английскими) обывателями весьма широко (и эта особенность их мировоззрения прослеживается прежде всего по судебным документам). «Публичной» часто называли женщину, покинувшую своего мужа и решившую отныне проживать отдельно от него. Или ту, что регулярно изменяла законному супругу или имела постоянного любовника. Так же относились к особе, вступавшей в многочисленные любовные связи, не освященные таинством брака, либо к той, что сожительствовала с каким-то одним конкретным мужчиной, также не выходя за него замуж. Таким образом, любую представительницу слабого пола, по тем или иным обстоятельствам оставшуюся одинокой, легко можно было не только считать проституткой, но порой и судить за это[574].

Интересно, однако, отметить, что в данном контексте, насколько можно понять из сохранившихся документов, проблема оплаты сексуальных услуг никогда специально не поднималась[575]. Тем не менее, само понятие заработка присутствовало не только в судебной практике, но и, к примеру, в трудах средневековых богословов: признавая занятие проституцией греховным и ужасным, многие авторы (вслед за Фомой Аквинским) полагали, однако, подобный доход совершенно законным[576]. Наиболее подробно данную проблему разрабатывал английский теолог, помощник настоятеля собора в Солсбери Томас Чобэм в трактате Summa confessorum (1216–1217 гг.)[577]. Формальным поводом для появления его пространных рассуждений на эту тему стал, казалось бы, весьма незначительный факт. Морис де Сулли, епископ Парижский (1160–1197), отказался принять в дар от местных проституток деньги на изготовление одного из витражей в строившемся соборе Парижской Богоматери. Первым на это событие откликнулся уже упоминавшийся ранее французский моралист Петр Кантор, заявивший, что подобный дар следовало бы преподнести частным образом[578]. Томас Чобэм, который был учеником Кантора в Парижском университете (он окончил его в 1192 г.), рассмотрел данный вопрос более подробно[579].

Безусловно, писал он, публичные женщины, как и мужчины-развратники, заслуживают в целом негативного отношения к себе: и тем, и другим следует назначать одинаковое наказание за их недостойное поведение[580]. Тем не менее, в некоторых случаях занятия проституцией являются вполне извинительными: нельзя называть потаскухой особу, которая «торгует собой тайно» или совершила подобный проступок лишь однажды[581]. Точно так же снисхождения заслуживают и те, кто обратился к этому ремеслу «из-за нужды». Но если кто-то занимается проституцией постоянно и для «собственного сексуального удовлетворения», его поведение следует признать предосудительным, как, впрочем, и его заработок[582].

То же отношение к оплате труда девиц легкого поведения, как к вполне естественному (хотя и не слишком нравственному) явлению, сохранилось в обществе позднего Средневековья и раннего Нового времени, о чем свидетельствуют, к примеру, хорошо знакомые нам иконографические сюжеты: соблазнение молодого человека проституткой, обнимающей его одной рукой, а второй открывающей его кошель; корыстная любовь молодой девицы к старику; «портреты» древнегреческой гетеры Лаис Коринфской… (Илл. 13)

Трудно сказать, получал ли Джон Райкнер удовольствие от своих занятий, и уж тем более, раскаивался ли он в содеянном, но в его случае проблеме заработка было уделено центральное место, что также отличает данный казус от других дел о проституции. Судьи обратили на этот аспект деятельности обвиняемого самое пристальное внимание: в своих показаниях (в том виде, в котором они дошли до нас) он говорил исключительно о деньгах[583]. Причем — и данное обстоятельство следует особо подчеркнуть — о плате за сексуальные услуги Райкнер упоминал лишь в тех случаях, когда описывал свои контакты с мужчинами, перед которыми представал в образе Элеоноры, т. е. переодевшись женщиной и «превратившись» в проститутку.

Таким образом, перед нами (как, вероятно, и перед лондонскими судьями в 1394 г.) встают два взаимосвязанных вопроса: кем следовало бы считать Джона Райкнера и чем для него являлись занятия проституцией.

* * *

Прежде всего, по всей видимости, стоит задуматься, могли или нет современники нашего героя воспринимать его как гомосексуалиста. Как мы уже успели убедиться, содомия (во всех ее проявлениях) была хорошо известна в средневековой Западной Европе, уже с XIII в. считалась там уголовным преступлением и наказывалась смертной казнью через сожжение[584]. Однако в деле Джона Райкнера мы не найдем ни единого намека на подобное обвинение. С одной стороны, это объясняется тем, что в Англии гомосексуализм вплоть до XVI в. являлся преступлением, подпадавшим исключительно под церковную юрисдикцию, а потому никаких светских постановлений относительно его преследования не существовало[585]. С другой стороны, судьи, собственно, и не могли посчитать арестованного «содомитом», ибо при контактах с женщинами он выступал в своем естественном — мужском — обличье, а при контактах с мужчинами, напротив, весьма успешно притворялся женщиной. Его клиенты даже не подозревали, что их обманывают, и заключали с ним сделку как с настоящей проституткой, о чем свидетельствуют показания Джона Бритби:

В связи с чем этот Джон Бритби сообщил, что он проходил по центральной улице Чипа в воскресенье в упомянутое время. [Там он] встретил Джона Райкнера, одетого как женщина, и, думая, что перед ним женщина, спросил его (как если бы говорил с женщиной), не сможет ли она удовлетворить его сексуальное желание[586].

Иными словами, многочисленные клиенты нашего героя вовсе не жаждали вступить с ним в гомосексуальную связь[587].

Может быть, как полагали издатели дела Джона Райкнера и практически все специалисты, так или иначе упоминавшие этого персонажа в своих исследованиях, следовало бы назвать его трансвеститом[588]? Однако в Средние века мужской трансвестизм не имел сексуальных коннотаций и не преследовался судом как преступление. Крайне мало внимания ему уделяли и средневековые богословы. Собственно, рассуждения на эту тему мы можем встретить у одного-единственного автора — Александра Галенского (ок. 1185–1245), английского теолога, учившегося, а затем преподававшего в Парижском университете[589]. Его главное произведение — Summa theologica, более известное как Summa Alexandr, или Summa Halensis, оказало большое влияние на схоластику XIII в.[590]

В этом сочинении Александр в том числе останавливался и на проблеме (предосудительного) переодевания мужчин[591]. Он допускал, что представители сильного пола могут надеть женское платье лишь в двух исключительных ситуациях: если им угрожает опасность и они таким образом пытаются спасти собственную жизнь или если они исполняют обязанности, обычно возлагаемые на женщин[592]. Во всех остальных случаях мужчина, взявший за обыкновение ходить в платье, нарушает Божественные установления и совершает грех[593]. Любопытно, что в подтверждение своих слов автор не привел ни одного — античного или средневекового — примера, хотя подобные истории были вполне на слуху. В частности, Александр мог бы вспомнить римского императора Гая Калигулу (12–41), о манере которого в одежде уподобляться женщине с явным презрением писал Светоний:

Одежда, обувь и остальной его обычный наряд был недостоин не только римлянина и не только гражданина, но и просто мужчины и даже человека. Часто он выходил к народу в цветных, шитых жемчугом накидках, с рукавами и запястьями, иногда в шелках и женских покрывалах, обутый то в сандалии или котурны, то в солдатские сапоги, а то и в женские туфли[594].

История императора Артавазда (742–743) и жителей Константинополя, напротив, вполне могла послужить для автора Summa Halensis примером ситуации, при которой смена одежды с мужской на женскую оказывалась вполне допустимой:

Но в городе терпели сильный голод, и продавалась мера ячменя по двенадцати монет, овощей по девятнадцати, конопли и бобов мера по восьми монет, масла пять литр по монете, шестая мера вина продавалась за полмонеты. Народ стал умирать, и Артавазд принужден был отпускать его из города. Но он приказал замечать лица и тем многих остановил; почему некоторые принуждены были прикрывать свои лица, одевались в женское платье, в монашеский образ, и таким образом могли скрытно уходить[595].

Не будучи, тем не менее, в состоянии вспомнить ни одного героя прошлого, надевавшего хоть раз женскую одежду, Александр Галенский был вынужден обратиться к истории Деборы, избравшей мужские доспехи ради участия в сражении[596], несмотря на то, что средневековая иконография библейской пророчицы была крайне бедна и ни на одной из известных миниатюр она не изображалась в мужском облачении[597].

Тем не менее, в отличие от мужского, женский трансвестизм довольно часто упоминался в средневековой литературе, прежде всего, в агиографических сочинениях: подобные «казусы» использовались в данном контексте как специфический шаблон для описания поведения героини in extremis. В сложных жизненных ситуациях или в ситуациях выбора, когда существовала угроза непорочности или даже жизни той или иной юной особы, переодевание в мужское платье и, как следствие, сокрытие собственной идентичности оказывалось вынужденным, но оправданным шагом[598]. В реальной жизни женский трансвестизм также встречался, однако в основе его лежало отнюдь не желание скрыть свою сущность, но, скорее, открытая демонстрация нового социального статуса. Так было, к примеру, с Гаитой (Сигельгаитой), супругой Роберта Гвискара, герцога Апулии, Калабрии и Сицилии, наравне с ним участвовавшей в военных операциях; с Изабель де Конш, возглавившей войско своего мужа в его отсутствие; с Жанной д’Арк, ставшей одним из военачальников Карла VII; с Елизаветой I Тюдор, а также со многими другими женщинами-правительницами, присвоившими себе не только эту, сугубо мужскую функцию, но и соответствующие ей атрибуты, в том числе — одеяние, что также, безусловно, как и в случае в Деборой, описанном Александром Галенским, рассматривалось как вполне оправданный, а потому легитимный шаг[599].

Возвращаясь к предполагаемому трансвестизму Джона Райкнера, следует отметить, что слабая разработанность проблемы мужского трансвестизма в трудах средневековых авторов находила отражение и в судебной практике. Об этом справедливо напоминает Жак Россьо, ссылаясь на один, весьма похожий на случай Райкнера, процесс, состоявшийся в 1354 г. в Италии[600]. Речь шла о некоем Роландино Ронкайя (Rolandino Ronchaia), который проживал в Венеции и, вероятно, вследствие гормонального сбоя в организме, внешне скорее напоминал женщину. Тем не менее, он вырос и изначально осознавал себя именно мужчиной[601]. Несмотря на то, что у него имелась вполне заметная грудь и его отличало совершенно женское


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: