Про ужа матвеича и девочку Анюту 11 страница

Он плакал, забыв, что его могут услышать. Наконец он опомнился и встал.

Подойдя к старому ореховому дереву, он нагнулся и, вытащив из-под корня мешок, с трудом взвалил его на спину.

— Хорошо, — сказал он, — мы с Бурре пойдём к доктору. Теперь и у нас есть еда. — И тонкая, согнувшаяся под тяжестью мешка фигурка исчезла за деревьями.

Бурре точно взбесился. Он больше не хотел сидеть в пещере. Он выл и кидался на стены и чуть не разбередил лапу, пытаясь подкопаться под камень, загораживающий путь к свободе.

Вдруг он притих и прислушался: чу, знакомые шаги…

Гани быстро отодвинул камень и, подкатив его к обрыву, пустил вниз. Камень с грохотом ринулся по откосу, вздымая тучи пыли и увлекая за собой другие камни.

— Больше он нам не нужен! — весело воскликнул Гани. — Завтра мы уходим, Бурре, рано-рано утром, вон туда, куда уехали аскеры. А сейчас давай есть, мы с тобой ещё никогда такой еды не видали!

И вечернее солнце осветило последними золотыми лучами удивительную картину: на большом плоском камне, над самым обрывом, ниже которого начинался ореховый лес, сидели волчонок и смуглый голыш. Между ними стоял большой хурджум. Волчонок с рычанием обрабатывал баранью голову, мальчик — баранью лопатку, отрывая от неё куски сочного мяса.

— Бурре, — говорил мальчик. — Мяса много, ешь, сколько хочешь. Набирайся сил, завтра мы пойдём к доктору.

Солнце уже легло спать, а мальчик всё ещё сидел на площадке, обхватив руками голые коленки. Сытый волчонок слегка вздрагивал и рычал во сне, и только бледная луна видела, как уснул и мальчик, положив голову на мягкую шерсть зверька.

Утро застало их в дороге.

Гани сгибался под тяжестью больших хурджумов, перекинутых через плечо. Правда, хороший ужин и роскошный завтрак сильно их облегчили. Гани знал, что мясо долго не продержится, и не сдерживал аппетитов — своего и приятеля.

— А как мясо съедим, будешь ловить мышей, — сказал он волчонку и похлопал его по спине. — Лепёшки все себе оставлю, я ведь мышей и лягушек не ем.

Бурре подпрыгнул и лизнул хозяина прямо в нос: солнце сияло, и они (он это чувствовал) отправлялись в длительное путешествие. Мир был прекрасен.

Гани любил лазить по горам. Ему нравился простор открывавшегося перед ним горизонта и за горами чудилась другая жизнь, заманчивая, но туманная и неясная, а сейчас мечты его приняли определённую форму. Отдельные фразы о новой жизни, услышанные им от доктора, всецело завладели его фантазией.

И волчонок изменился, когда понял, что его больше не будут запирать в пещере-тюрьме. Ловкость, с которой он находил себе пропитание, была просто изумительна.

Идти равниной, по которой приехали кызыл аскеры, Гани не решался; его могли поймать друзья Рахим-бая. Надёжнее было пройти через перевалы. Разговоры о дороге в Ош он слышал часто и помнил хорошо.

В горах не было недостатка в источниках чистой холодной воды, но там, за тремя перевалами, будет уже равнина, по которой легче идти, но надо запасать воду, иначе пропадёшь. У Гани была тыква, а в хурджуме нашлась чашка, из которой можно поить Бурре.

— Дойдём! — весело сказал он. В это радостное утро всё казалось просто и легко.

Боясь, чтобы не разболелись не привычные к долгой ходьбе лапы волчонка, Гани несколько раз останавливался на отдых. Волчонок выразительно тыкался носом в хурджум. «Что ж, развязывай», — говорили его глаза.

Гани доставал кусок мяса и братски делил его с приятелем. Себе он отламывал ещё кусок лепёшки.

— А ты полови мышек, — говорил он волку.

Кончив еду, они блаженно раскидывались на солнце и дремали, потом кувыркались, боролись и, освежившись таким образом, шли дальше.

Первая ночь застала их на перевале, и Гани чуть не замёрз, кутая свои голые плечи в зелёный шёлковый платок.

— Тебе хорошо, — укорял он утром знатно выспавшегося волка, у тебя шуба-то вон какая! Нет, теперь будем ночевать внизу, там теплее.

Волк не возражал, а утреннее солнце изгнало само воспоминание о ночи.

На третий день им долго не попадалась вода. Волк давно уже высунул длинный красный язык и, казалось, с укором посматривал на хозяина: «Почему, мол, в тыкву не налил воды?»

Вдруг он остановился, принюхался и что есть мочи кинулся вверх по обрыву.

— Куда ты, куда ты, Бурре? — закричал Гани, но и сам побежал, доверяя чутью зверя.

И правда, в углублении скалы еле сочилась тонкая струйка воды и пропадала в расселине.

Волк жадно лизал мокрые камни.

— Постой, дурачок, — отодвинул его Гани и подставил под струйку чашку. — Пей! Здесь и привал устроим.

Напившись вволю и наполнив тыкву, мальчик стал спускаться вниз, как вдруг почувствовал укол и резкую боль в ноге.

Взглянув под ноги, Гани похолодел от ужаса: по тропинке, быстро извиваясь, ползла маленькая, пыльного цвета змейка.

— Смерть! — в тоске прошептал мальчик. Но через мгновение решительно схватил острый обломок ножа и, размахнувшись, глубоко надрезал укушенное место. Ещё минута — и он всё тем же зелёным платком туго перетянул ногу выше пореза и пополз обратно к ключу, с трудом волоча свалившиеся с плеча хурджумы. В голове его смутно мелькнула мысль, что если ему придётся несколько дней пролежать больному, надо иметь воду под рукой.

Очнулся он от жалобного воя Бурре. Волчонок лизал его лицо и руки, ощетинившись, с рычанием нюхал больную ногу и, отойдя, заливался унылым воем.

Гани пошевелился и застонал. Нога распухла, как бревно, так что перевязка врезалась в неё.

Бурре снова подошёл к Гани и, подталкивая носом в руку, заглядывал в глаза с такой любовью и участием, что мальчику стало как-то легче на душе.

— Бурре, джаным, — сказал он, — не отходи от меня, мне с тобой легче.

И волчонок, словно поняв его, ласкаясь, лёг и прижался к нему всем телом.

Солнце спускалось, на голых остывших камнях мальчика била лихорадка. Он впал в беспамятство.

 

Сколько дней прожил он между жизнью и смертью, этого Гани не знал. Приходя в сознание, он жадно пил воду, иногда съедал кусочек превратившейся в камень лепёшки, давал Бурре, но немного, смутно соображая, что тот может прокормиться и чем-нибудь другим. И волчонок не настаивал, но, по-видимому, уделял охоте мало времени, потому что, когда бы Гани ни пришёл в себя, он всегда находил его рядом.

Ногу Гани развязал, и сам не помнил — когда, и даже нашёл в себе силы отползти с камня на землю.

Наконец, настал день, когда мальчик по-настоящему пришёл в себя. Нога его почти не болела, опухоль спала, но во всём теле была слабость, и невероятно хотелось есть.

Гани засунул руку в хурджум, нащупал последний кусок лепёшки. Размочив в воде, он проглотил его в одну минуту и почувствовал себя лучше. Но откуда взять ещё еды?

Оглянувшись, он заметил, что волчонка не было поблизости. Ужас охватил мальчика. А что, если Бурре надоело сидеть с больным и он убежал и больше не вернётся?

— Бурре, о Бурре! — воскликнул Гани дрожащим голосом.

Лёгкий топот быстрых ног послышался в ответ, и перед мальчиком появился волчонок с только что задушенным молодым сусликом в зубах.

Гани протянул к нему руки.

— Бурре, милый Бурре, джаным, ты пришёл, ты меня не оставил!

Волчонок подбежал к нему, видимо, сам сильно обрадованный, и, положив суслика, принялся лизать тонкую, как палочка, руку хозяина.

Новая мысль пришла в голову мальчика. Суслик — сырое, но всё-таки мясо. Он съест его, и у него будут силы пойти накопать кореньев и идти дальше.

Он протянул руку. Бурре ощетинился и тихо заворчал.

— Бурре, — жалобно сказал Гани, — отдай мне суслика, ты ещё поймаешь. Ведь я отдавал тебе всё и мышей ловил. — И он взял суслика в руки.

Волчонок нерешительно смотрел на него. Инстинкт борьбы за добычу и любовь к человеку боролись в нём. Но вот шерсть на нём опустилась, и он отошёл в сторону, уже без злобы наблюдая за Гани. А тот, преодолевая слабость и отвращение, ножом снял с суслика шкурку и выпотрошил его.

— Это твоя доля, — сказал Гани волчонку, и тот, окончательно умиротворённый, подошёл и, покорно получив свою часть, тут же проглотил её.

Жирный сырой суслик был отвратителен, но Гани хотел жить. Он съел его целиком, разгрыз и высосал нежные косточки и почувствовал, что новые силы влились в его ослабевшее тело. Волчонок прилёг около него.

— Поймай мне ещё суслика, Бурре, — попросил Гани, прижимая к себе лохматую голову друга. — Поймай ещё суслика, и мы пойдём дальше, я снова буду ставить силки для тебя.

Его ослабевшему мозгу казалось, что волк понимает его, и он не удивился бы, услышав от него ответ на человеческом языке.

В первый раз Гани заснул спокойным сном выздоравливающего.

Каково же было его изумление и радость при пробуждении: волчонок стоял над ним с самым добродушным видом, а рядом с ним лежал суслик, большой и жирный.

Прошло несколько дней, и из ущелья на равнину, опираясь на палку, с пустой тыквой на плече, вышел коричневый полуголый мальчик.

Волчонок, вернее молодой волк, радостно скакал около него.

— Идём, идём, Бурре! — говорил мальчик. — Ты меня хорошо откормил, видишь, я совсем жирный. Теперь мы уже скоро придём к доктору.

Но говоря это, «жирный» мальчик тяжело налегал на палку. Нога не болела, но ещё плохо слушалась, словно чужая. Однако он уже мог ставить силки на мышей и сусликов.

Мальчик бодрым взглядом окинул расстилавшуюся перед ним бесконечную равнину…

 

Тихий тёплый вечер. У открытого окна больницы разговаривали молодая женщина врач, только что приехавшая на работу, и заведующий хозяйством, человек с недобрым взглядом.

— Наш главный врач Русанов, вы увидите, очень серьёзный работник, — говорил завхоз. — И человек отличный, но взбалмошный. Представьте себе, сам ездит в дикие горы, уговаривает киргизов привить оспу. Недавно его чуть не зарезали, еле вырвался, какой-то мальчишка его предупредил. И вы знаете — бредит этим мальчишкой! Во время бегства он случайно встретил отряд красноармейцев по борьбе с басмачами, так с ними вернулся на розыски. Красноармейцы выявили виновных и арестовали их. А он всё мальчишку искал. А тот пропал, может, зарезали его за донос. Теперь Русанов сам не свой. «Не могу, говорит, забыть, что мальчик не захотел волка в беде покинуть. И погиб из-за меня». Ещё раз в горы ездил. Здесь всех предупредил: если придёт мальчик, который доктора ищет, ко мне ведите. А мальчишка, знаете, почему с ним сразу не поехал? У него волчонок остался больной в пещере. «Пропадёт, говорит, без меня. Я потом приеду!» И Русанов места себе не находит. Смешно, право!

— Не смешно, а мерзко, — вырвалось у молодой женщины с таким жаром, что завхоз отступил от неё. — Мерзко, что вы смеете так об этом говорить! И я тоже себе места не нашла бы, если бы такой мальчик, спасая меня, сам погиб.

Завхоз собирался что-то возразить, но в эту минуту во дворе раздались возбуждённые голоса:

— Доктора! Главного врача, скорее! Его мальчик пришёл с волком!

Молодая женщина кинулась к двери. Доктор выбежал раньше.

Перед крыльцом, опираясь на палку, стоял маленький мальчик, почти голый. Рваные штанишки были подпоясаны лохмотьями зелёного шёлкового платка, в руке он держал обрывок верёвки. Другой конец её был обмотан вокруг шеи крупного волчонка, настороженно жавшегося к нему.

Коричневая кожа мальчика, казалось, была натянута на голые кости. Он, видимо, еле держался на— ногах от истощения.

— Мы пришли, я и Бурре, — тихо сказал мальчик. — Мы долго шли, — продолжал мальчик в абсолютной тишине. — Меня змея укусила, я больной лежал в горах, меня Бурре кормил, сусликов носил. — И рука мальчика легла на голову волчонка. — Собаки хотели разорвать Бурре, я не дал. Вот укусили (нога мальчика была замотана тряпкой). Злые люди хотели убить Бурре, я тоже не дал. Мы убежали. Мы пришли, я и Бурре. — И, пошатнувшись, Гани упал бы на землю, если бы его не поддержали заботливые руки доктора. Это был обморок.

Волк глухо, но выразительно зарычал. Доктор выпрямился и, не скрывая, вытер рукой слёзы.

— Принесите ему супу скорее, — сказал он. — На первых порах с ним нельзя ссориться. Иначе он не даст поднять мальчика и перенести на кровать. — И, повернувшись к женщине, он вдруг улыбнулся счастливой, омолодившей его улыбкой: — Вот видите, теперь и у меня есть семья. И ещё какая хорошая семья: я, он и Бурре!

 

ГОЛУБОЙ МАХАОН

Повесть

 

 

Мы ехали из Петербурга в Маньчжурию, на маленькую станцию с удивительным названием Ханьдаохецзе. Мы — это тройка самых больших шалунов на свете и я — их учительница.

Я согласилась на это путешествие, потому что больше всего на свете любила бродить по диким лесам, наблюдать жизнь животных и птиц не в клетках, а на свободе. И ещё потому, что собирала коллекцию насекомых, а в Маньчжурии живут огромные, синие, как шёлк, бабочки, родственницы наших махаонов. Об этих бабочках я мечтала, они мне даже снились. И вот теперь я за ними ехала и твёрдо решила: без них не вернусь!

Ребята мне понравились, и я — им. По всему было видно, что лето будет весёлое. Но оно оказалось ещё и с приключениями, забавными и страшными. Вот про них-то я и хочу вам рассказать.

 

Тиу-иии…

 

Шестнадцать копеек. Столько за неё потребовал мальчишка на полустанке под Иркутском и получил их полностью. Шестнадцать копеек за то, чтобы бедная маленькая совка могла умереть спокойно, на вагонном столике, а не в мальчишеских грязных лапах, да ещё вися за ноги вниз головой.

Теперь она лежала, чуть приоткрыв круглые глаза с чёрным зрачком, серенькая и пушистая, не рвалась из рук и не боялась.

Мара всхлипнула:

— Ну, куда тебе ещё? Зачем лезешь?

— Наверх, за коробкой, — деловито ответил шестилетний Тарас. — Сову хоронить.

Разгоревшееся сражение отвлекло было меня от будущей покойницы, но вдруг голос третьей моей ученицы, Тани, сразу нас остановил.

— Да она пьёт вовсе, — кричала Таня, — пьёт вовсе. И с ложечки. Она очень живая и совсем не хочет хорониться в Тараскиной дурацкой коробке!

И правда, совушка теперь уже не лежала. Она сидела на столике, ловила крючковатым носом ложечку с водой, захлёбывалась и пила. Забыв о драке и коробке, дети с восторгом наблюдали за ней.

Убедившись, что в ближайшие пять минут новой драки не предвидится, я сбегала в вагон-ресторан за сырым молотым мясом для котлет. Это дополнительное лекарство довершило выздоровление совушки: она, очевидно, умирала только от голода и жажды. Ещё через пять минут я посадила её в Тараскину коробку, в которой она сразу заснула. Перламутровые пёрышки на её «лице» съёжились, она уютно опёрлась о мягкий, обитый материей край коробки, закрыла глаза и спала так же крепко, как в дупле старой ёлки у себя на родине.

 

Мы смотрели на неё, затаив дыхание.

— А когда же она станет приручаться? — спросил Тарас, самый практичный из нас.

— Да она уже приручается, — ответила Таня. — Едет и приручается, едет и приручается.

— Она думает, что я её мама, — торжественно объявила Мара. — Она на меня даже посмотрела, как на мам смотрят: вот так! — и, наклонив голову набок, она постаралась показать, как любящая сова должна смотреть на свою маму. Вышло не очень похоже, но уж очень смешно. От нашего громкого веселья сова проснулась, открыла один глаз, как-то тихо чирикнула и опять заснула. Спала она долго и, наверно, в это время приручалась, потому что проснулась уже совсем ручной и опять очень голодной.

Мы её целый день кормили и сажали в коробочку, чтобы не так качало, а она оттуда выпрыгивала, ходила по дивану и трепала клювом и без того трёпаные карты — мы играли в дурачка и в зеваку.

Была ли она ручной и раньше — мы не знали: прошлое наших звериных и птичьих друзей обычно остаётся для нас тайной.

— Совушка, — приставала к ней Таня. — Ну скажи, ты у того мальчишки долго жила? Если да, то мигни. Да?

— Совушка, иди в карты играть, — позвал Тарас, показывая ей карту. И сова, легко спорхнув с сетки, опустилась на диван, очевидно, она и днём видела неплохо и в темноватом купе света не боялась.

К вечеру дети уморились, нахохотались и, наконец, улеглись на верхние полки спать. В купе стало непривычно тихо.

— Туки-тук, туки-тук, — по-ночному отчётливо застучали колёса, а мимо окна понеслись золотые пчёлки-искры.

— Тиу-и… — тихо прощебетала сова и слетела вниз, на столик у окна. Мы обе пристально смотрели, как быстро мчались искры. Знала ли она, что так же быстро мчится прочь от родного дупла?..

Сова повернула ко мне голову. Её золотистые глаза горели ярче искр — тоска по дому, по свободе зажгла их. Я наклонилась и осторожно взяла её на руки.

— Пойдём, совушка, — сказала я, — старое дупло далеко, но ты сыта, отдохнула и легко найдёшь себе новое.

— Тук… и… тук… — замирая, простучали колёса и умолкли.

Поезд остановился, не доходя до станции.

Я вышла из вагона. Тёплая душистая сибирская ночь пахла смолой и ещё чем-то чудесным, отчего сова тихо завозилась у меня в руках.

— Тиу-и… — почти шёпотом повторила она и, взмахнув освобождёнными крыльями, мягко вспорхнула ко мне на плечо.

Я стояла около вагона, затаив дыхание, не шевелясь.

«А вдруг…» — мелькнула у меня надежда, но в это мгновение лёгкая тяжесть исчезла с моего плеча, неслышно, точно растаяла в темноте.

— Тиу-и-и-и… — услышала я через минуту уже издали замирающий грустный и радостный звук. И мне показалось, нет, я была уверена, что это сова, уносясь на пушистых серых крылышках в напоённую шорохами тайгу, попрощалась со мною…

 

Ребята утром проснулись и приуныли.

— А если совушка себе дупла не найдёт? Вдруг чужие птицы везде поналезли и её не пустят? — беспокоился Тарас.

— Она с нами так хорошо в карты играла, — огорчилась Мара.

Отец, Василий Львович, выглянул из-за газеты (он тоже ехал с нами):

— Да у нас в лесу всякого зверя видимо-невидимо. Вот пойдёт в сопки охотничья команда и притащит вам целый зоологический сад, увидите.

Мы поверили, обрадовались и принялись гадать, каких зверей и птиц нам принесут прежде всего.

Тем временем поезд остановился. Я высунулась из окна вагона.

— А это что такое? Зачем?

Станция была как станция: маленькие жёлтые домики, дежурный в красной фуражке… Но рядом с домом торчал высокий столб, обмотанный толстым жгутом из соломы. На верхушке столба не то бутылка, не то коробка какая-то.

Теперь я вспомнила, что и на других маленьких станциях здесь, в Маньчжурии, стояли такие же столбы.

— Зачем его поставили? — повторила я.

Василий Львович кашлянул и покачал головой:

— Не стоит говорить. Ещё напугаетесь.

Ну и догадался ответить: ясно, что не отстану, пока не узнаю.

И не отстала.

— Ладно, — сказал Василий Львович. — Это сигнал, если на станцию нападут хунхузы — местные разбойники китайцы. Кто успеет, поджигает соломенный жгут. Огонь по нему живо добежит до верхушки столба, а там от него загорится ракета. На соседней станции такой сигнал увидят и сразу на паровозе с вагоном пришлют солдат на помощь. Понимаете?

— Ух, как интересно! — Я и не знала тогда, что мне самой придётся с хунхузами встретиться…

А пока мы ехали всё дальше и наконец доехали до Ханьдаохецзе.

На станции тоже стоял столб с соломенным жгутом. Но мы должны были жить не в посёлке около станции, а в нескольких километрах от него, в лесу. Дом на горе окружал забор из крепких брёвен, и ворота были тяжёлые — из очень толстых широких досок.

Приехали мы поздно, устали страшно. В свою комнату я вошла со свечой в руке. На спинке кровати зашевелилось что-то белое, большое. Попугай! Огромный, красивый. Я вспомнила: дети про него рассказывали. А если ему не понравится, что я сюда пришла? Ну, всё равно, ох, как спать хочу.

Попугай что-то сонно пробормотал, я тихонько подобралась к кровати и легла.

 

Попка-нянька

 

Мы жили на сопке уже две недели. Вчера вечером заигрались в прятки, поэтому сегодня особенно хотелось спать, но тихий скрип двери раздражал меня и заставлял ещё крепче зажмуривать глаза.

В комнате было почти темно. Тонкий луч света пробивался сквозь трещину в ставне, падал на дверь.

— Крр, крр, — дверь упорно открывалась маленькими толчками.

Щель оказалась достаточно велика, и в неё просунулось что-то белое.

— Крр, — и в комнате на полу оказался большой попугай. Вокруг его вырезного хохла в полосе света танцевали пылинки. Он наклонил голову, ярко блеснул чёрный глаз.

 

Прислушавшись, попугай медленно двинулся по полу, осторожно, шаркающими шагами, совсем как старуха в войлочных туфлях. Дойдя до кровати, уцепился клювом за её железную ножку и медленно полез вверх, перебирая клювом и цепкими ногами. Взобравшись на спинку кровати, он наклонил голову, прислушался.

Я притаилась.

Тихо. Спит…

Огорчённый Попка опустил хохол и повернулся, чтобы спуститься с кровати так же, как пришёл. При этом он тяжело вздохнул, совсем как огорчённый человек.

Тут уж я не выдержала и засмеялась. С радостным криком Попка взмахнул крыльями и прыгнул к самому моему лицу. Он тёрся головой о мою щеку, что-то лопотал несуразное, точно обрадованный ребёнок и, наконец, забрался под одеяло, выставив из-под него белую голову с громадным чёрным клювом.

Это повторялось каждое утро. Иногда я упрямо притворялась спящей, и тогда Попка, подождав немного, вздыхал, сползал с кровати и уходил. Но всё равно уж не заснёшь: скоро опять послышится скрип двери и знакомое шарканье. Поэтому Попке чаще всего удавалось поднять меня с первого раза.

Это был очень крупный попугай какадý, снежно-белый, с блестящими чёрными глазами и жёлтым шёлком под крыльями. Какаду не умеют говорить по-человечески. Но зато Попка лаял, мяукал, свистал на все птичьи голоса и даже щёлкал как кнут и шипел как яичница на сковородке.

Утром к чаю нам давали кипячёное молоко с толстыми румяными пенками. Попка сидел у меня на плече и тихонько теребил ухо, что-то приговаривая. Когда я подцепляла ложкой особенно заманчивый кусочек пенки, Попка начинал сильнее тянуть за ухо и пританцовывал на плече от нетерпенья. Я протягивала ему ложку, он осторожно брал пенку лапкой и съедал её всю до последнего кусочка, а потом снова принимался за моё ухо.

Если ему вместо пенки предлагали хлеба или ещё что-нибудь нелакомое, он брал кусок и с сердитым бормотаньем запихивал его мне в волосы, а потом, разозлившись, перекусывал мою цепочку от часов. Она была из мелких стальных колечек, но спайка их не выдерживала нажима Попкиного клюва. И однако этим страшным клювом Попка ни разу не оцарапал моего уха даже при виде самой вкусной пенки.

Наевшись, Попка перелетал на шест, прибитый под потолком террасы, чистился, кувыркался, мяукал кошкой и шипел, как змея. Когда ему становилось уж очень весело, он цеплялся за шест одной ногой и, распустив крылья, болтался на шесте вниз головой и орал своим собственным нестерпимым голосом.

— Попка, водой оболью! — кричала я и показывала ему кружку. Тогда он сердился и улетал на соседнее дерево болтаться и орать на свободе.

Рядом с домом во дворе индюки и индюшки нежно нянчили забавных полосатых индюшат, а мы мазали им ножки маслом и иногда засовывали в горлышко по горошине чёрного перца «для здоровья».

А недалеко в горах другие папы и мамы растили других детей: серых, пушистых, с крупную курицу величиной. Это были орлята, и ели они не перец и не пшено с крапивой, а индюшат.

Индюки и индюшки — храбрые родители. Заслышав в небе орлиный клёкот, индюшата сбивались в плотную стайку, а родители окружали их и, подняв головы, высматривали в небе врага с грозным и жалобным криком.

Заслышав этот крик, мы всей толпой мчались на птичник. Впереди бежал тринадцатилетний Павлик с ружьём, сзади — Тарас с большой коробкой соли. Его мечтой было поймать большого орла, насыпав ему соли на хвост.

Наконец, охотники нашли и разорили гнездо орлов. Мать убили, а отец куда-то улетел. Птичник наш успокоился, и только Павлик с Тарасом чуть не плакали: им помешали охотиться.

Однако вскоре тревога возобновилась. Каждое утро, после чая, начинался крик индюков. Мы бежали в птичник: кто с ружьём, кто с коробкой соли и… ничего не находили. На заборе болтался Попка и орал во всё горло.

— Я устрою засаду завтра, как только выпустят индюков, — решил Павлик. — Сяду в углу с ружьём, а вы, как индюки закричат, не бегите, не пугайте орла. Вот увидите, какое я из него чучело сделаю.

Утром нас разбудил страшный рёв. Тарас со своей коробкой, в одной рубашонке, уцепился за Павлика.

— Я, я хочу, я его солью, он ручной будет, возьми, возьми меня!

Павлик, весь красный, старался оторвать его руку от кушака:

— Да отстань ты, какая же охота с тобой! Помешаешь только!

— Не помешаю, — плакал Тарас. — Павлик, возьми, я же только на хвост…

В конце концов Павлик сдался, и Тарас весело побежал за ним, прижимая к груди драгоценную коробку.

Мы сели пить чай взволнованные, насторожённые. Попка наелся и улетел, мы же решили не идти гулять, а ждать, что будет. Девочки вертелись от тоски по террасе, даже собак заперли, чтобы они не испугали «разбойника».

И вот раздался тихий, далёкий крик орла. Ему ответил дружный хор индюшек, а затем… смех Павлика и Тараса. Тарас от восторга кричал тонким голосом.

— Это он солью, солью поймал! — закричала Мара, прыгая со ступенек. — А я-то, глупая, не верила…

Мы помчались вперегонки. На дворе толпились ещё испуганные индюшки, на заборе болтался и орал попугай, а Павлик с Тарасом катались от смеха по земле.

— Это он, — с трудом промолвил Павлик. — Это он нарочно!

— Да где же орёл? — кричала, ничего не понимая, Мара.

— Вот орёл, — показал Павлик на Попку. — Мы сидели, а он прилетел на забор и закричал, как орёл. Все индюшки испугались. А теперь он болтается и смеётся.

И правда, Попка веселился, пока Тарас не подскочил к нему и не крикнул:

— А вот я тебе сейчас соли на хвост насыплю! — И схватился за свою коробку.

Коробка показалась Попке похожей на кружку с водой, он убрался на дерево подальше и оттуда зашипел на Тараса по-змеиному.

Больше всех ненавидел Попку большущий рыжий кот Милушка. И вот почему. Около дома протекал ручеёк и стояла старая яблоня. На ветке этой яблони, над самой водой, Милушка ложился отдохнуть в тени и прохладе. На этой же ветке после сытного обеда устроился раз попугай и против обыкновения сидел так смирно, что кот пришёл, улёгся и заснул, не обратив на него внимания.

Мы в это время совещались на террасе: идти нам купаться или сначала устроить диктовку.

Между тем проказнику Попке уже надоело сидеть смирно. Тихонько подобравшись к коту, он нагнулся к самому его уху и вдруг завизжал разозлённой кошкой. Испуганный кот рванулся в сторону и… угодил прямо в воду, а Попка болтался на ветке вниз головой и орал ему вслед что-то обидное уже на своём языке.

Мокрый кот сунулся было на террасу, но мы его встретили таким хохотом, что он с шипеньем и фырканьем убежал в сад и не приходил до самого вечера.

С тех пор, увидев попугая, кот начинал шипеть. Попугай моментально поворачивался к нему и отвечал таким же шипеньем, да ещё с подвываньем, ну совсем как разозлённый, готовый к драке кот!

Милушка страшно терялся. Кто это: кот или птица? Он тихонько пятился и исчезал в двери, а попугай дико взвизгивал, взлетал на дерево, качался на ветке и хохотал.

Но самое удивительное случилось, когда у собаки Белки родился щенок. Белка была простая дворняжка, и щенок был простой, но премиленький: жёлтый, черномордый и такой толстый, что, если падал на спину, долго не мог встать и беспомощно болтал в воздухе лапками и плакал.

Мы ходили с ним играть, и раз, от нечего делать, забрёл с нами к будке и Попка. Он был один, ему было скучно, и щенок ему понравился. Он ласково щекотал щенка своим большущим клювом и что-то ему мурлыкал, а щенок тыкался мордочкой в его крылья и пробовал пожевать белые пёрышки.

Мы ушли со двора. Попка остался, и через некоторое время на дворе заварилось страшное: лаяла в ярости Белка, и сердито кричал попугай.

Что же случилось?

 

Оказалось, у Попки пробудились самые нежные родительские чувства к жёлтому щенку. Он залез в будку и весело возился с ним, а Белке, сунувшейся было домой, раскроил нос и прокусил лапу, и она громко выла и лаяла около будки.

Попка был неумолим. Единственно, что он позволил Белке, — это из матерей поступить в кормилицы. Когда щенок, проголодавшись, начинал визжать, Белка входила в будку, ложилась и кормила его под наблюдением названого родителя. Затем, если Белка не торопилась уходить, попугай пускал в ход свой клюв, и разжалованная мать с визгом вылетала до очередной кормёжки.

Самым удивительным во всей этой истории было поведение щенка: он признал попугая своим покровителем и, сытый, весело бегал за ним по двору, не обращая внимания на отсутствие матери.

— Белка белая и Попка тоже белый, вот Кутька и спутался, — объяснял Тарас.

— А у Попки перья, — возражала Мара.

— Ну, а он думает, что это шерсть.

— А у Попки крылья, — возражала Мара.

— Ну, а он думает… — затруднился Тарас. — А он думает, что значит так и надо! — торжествующе докончил он под общий смех.

Грозный Попка в присутствии щенка перерождался. Распустив крылья, с каким-то удивительно нежным кудахтаньем он играл со щенком и только жалобно кричал, когда щенок таскал его за крылья и хвост, но никогда не пробовал вразумить его хорошим щипком. Если щенок ему уж очень надоедал, он взлетал на забор и оттуда с ним переговаривался самым нежным голосом, а иногда лаял, как маленькая собачонка. Домой Попка прилетал только поесть и часто, захватив кусок повкуснее, уносил его в будку. Если щенок отнимал кусок, Попка не сопротивлялся и летел домой за другим.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: