Земля обетованная 16 страница

– В большинстве случаев – да.

Из большой пивной по соседству послышалась духовая музыка. Немецкие марши. В окнах витрины лоснились кровяные колбасы. С минуты на минуту должен был грянуть «Хорст Вессель» note 34.

– По‑моему, с меня хватит, – сказал я.

– С меня тоже, – откликнулась Мария. – В этой обуви только маршировать хорошо, для танцев она не годится.

– Тогда пойдем?

– Не пойдем, а поедем. Обратно в Америку, – сказала Мария.

Мы сидели в одном из ресторанов в Центральном парке. Перед глазами расстилались луга, свежий ветерок от воды холодил щеки, откуда‑то издалека доносились мерные удары весел. Вечер тихо гас, и меж деревьев уже упали темно‑синие тени ночи. Вокруг было тихо.

– Какая ты загорелая, – сказал я Марии.

– Ты мне это уже говорил в машине.

– Так то было сто лет назад. За это время я успел побывать в Германии и чудом вернуться. Какая ты загорелая! И как блестят твои волосы в этом освещении! Это же итальянский свет. Знаменитый вечерний свет Фьезоле note 35!

– Ты там бывал?

– Нет, только по соседству. Во Флоренции, в тюрьме. Но свет‑то я все‑таки видел.

– За что ты сидел в тюрьме?

– Документов не было. Но меня быстренько выпустили и сразу же выслали из страны. А свет я знаю скорее по итальянской живописи. В нем какая‑то загадка: он будто сочится из густых темных красок. Вот как сейчас из твоих волос и твоего лица.

– Зато когда я несчастлива, волосы у меня не блестят и секутся, – сказала Мария. – И кожа становится плохой, когда я одна. Я не могу долго быть одна. Когда я одна – я ничто. Просто набор скверных качеств.

Официант подал нам бутылку чилийского белого вина. У меня было чувство человека, только что избежавшего большой опасности. Всколыхнувшийся страх, всколыхнувшаяся ненависть, всколыхнувшееся отчаяние снова остались где‑то позади, там, куда я все время стремился их загнать, пока они способны меня разрушить. В Йорквилле они дохнули на меня кровавой пастью воспоминания, но сейчас мне казалось, что в последний миг я все‑таки успел улизнуть, и поэтому чувствовал в себе глубокий покой, какого давно не испытывал. И не было ничего важнее для меня в этот час, чем птицы, мирно прыгающие по нашему столу, склевывая крошки, чем желтое вино в бокалах и лицо, мерцающее передо мной в сумерках. Я глубоко вздохнул.

– Я спасся, – сказал я.

– Будь здоров! – сказала Мария. – Я тоже.

Я не стал спрашивать, от чего она спаслась. Наверняка не от того же, от чего я.

– В Париже, в «Гран Гиньоле» note 36, я однажды видел пьеску, она забавно начиналась, – сказал я. – Двое, мужчина и женщина, сидят в гондоле воздушного шара. Он с подзорной трубой, все время смотрит вниз. Вдруг раздается страшный грохот. Тогда он опускает трубу и говорит своей спутнице: «Только что взорвалась. Земля. Что будем делать?»

– Хорошенькое начало, – заметила Мария. – И чем же все кончилось?

– Как всегда в «Гран Гиньоле». Полной катастрофой. Но в нашем случае это необязательно.

Мария усмехнулась.

– Двое на воздушном шаре. И ни земли, ни родины. Для того, кто ненавидит одиночество, а счастье считает всего лишь зеркалом, это совсем не страшно. Да‑да, бесконечно глубоким зеркалом, в котором снова и снова, бессчетное число раз, отражаешься только ты сам. Будем, Людвиг! Как хорошо быть свободным, когда ты не один. Или это противоречие?

– Нет. Осторожная разновидность счастья.

– Звучит не очень красиво, да?

– Не очень, – согласился я. – Но этого и не бывает никогда.

Она посмотрела на меня.

– Как бы ты хотел жить, когда все это кончится и все пути будут снова открыты?

Я надолго задумался.

– Не знаю, – вымолвил я наконец. – Правда не знаю.

XIII

– Где вы пропадаете? – накинулся на меня Реджинальд Блэк.

Я показал ему на часы. Было десять минут десятого.

– Адвокатские конторы тоже только в девять открываются, – сказал я. – А мне надо было уплатить долг.

– Долги оплачиваются чеком. Это куда удобнее.

– Я пока что не обзавелся банковским счетом, – огрызнулся я. – Только долгами.

Блэк меня поразил. Это был совсем не тот холеный светский господин с вальяжными манерами, каким я его знал. Сегодня это был собранный, очень нервный человек, хотя и не желающий выказывать свою нервность. Лицо его изменилось: куда‑то подевалась вдруг припухлая мягкость, и даже ассирийская бородка казалась тверже и острей, уже не ассирийская, а скорее турецкая. Этакий салонный тигр, вышедший на охоту.

– У нас мало времени, – деловито сказал он. – Надо перевесить картины. Пойдемте!

Мы прошли в комнату с двумя мольбертами. Из соседнего помещения, укрывшегося за стальной дверью, он вынес две картины и поставил передо мной.

– Скажите быстро – только не думайте! – какую из них вы купили бы. Скорее!

Это были два Дега, оба с танцовщицами. И без рам.

– Какую? – наседал Блэк. – Одну из двух. Какую?

Я кивнул на левую.

– Эта вот мне нравится больше.

– Меня не это интересует. Я спрашиваю, какую из них вы бы купили, будь вы миллионером?

– Все равно левую.

– А какую вы считаете более ценной?

– По всей видимости, другую. Она просторней в композиции, не до такой степени эскизна. Да вы же сами все это лучше меня знаете, господин Блэк!

– В данном случае как раз нет. Меня интересует спонтанное, если хотите, наивное суждение дилетанта. Я имею в виду клиента, – добавил он, перехватив мой взгляд. – Да не торопитесь вы обижаться! Сколько эти картины стоят, я и сам знаю. А вот клиент – это всегда неизвестная величина. Теперь понимаете?

– Это тоже входит в мои обязанности? – поинтересовался я.

Блэк рассмеялся и в один миг превратился в прежнего шармера, правда, слегка коварного, не внушающего особого доверия.

– Почему бы вам не показать клиенту обе картины сразу? – спросил я.

Блэк посмотрел на меня, как на малое дитя.

– Это будет полное фиаско, – объяснил он. – Он же никогда не решится выбрать и в итоге не купит ничего. Показывают обычно три‑четыре картины, и не одного мастера. Всегда разных. Если покупатель ни на что не клюнул, вы его отпускаете с Богом, а не кидаетесь показывать все, что у вас есть. И ждете, когда он придет снова. Этим и отличается настоящий торговец искусством от дилетанта: он умеет ждать. Когда клиент приходит снова – если он вообще приходит, – ему сообщают, что две картины из тех, что ему показывали в прошлый раз, уже ушли, – даже если на самом деле они стоят в соседней комнате. Или что они отосланы на выставку. Потом ему снова показывают две‑три работы из первой партии, а к ним еще две‑три, ну от силы четыре новых. Можно еще сказать, что какая‑то из ваших картин сейчас как раз на просмотре у клиента. Это также оживляет интерес покупателя. Нет ничего заманчивее, как увести покупку из‑под носа у конкурента. Все это называется «прикормить клиента». – Реджинальд Блэк выпустил облачко сигарного дыма. – Как видите, я вовсе не хотел вас оскорбить; напротив, хочу воспитать из вас хорошего торговца живописью. Теперь нам нужно поместить картины в рамы. Это закон номер два: никогда не показывать клиенту картины без рам!

Мы пошли в комнату, где висели рамы всех видов и размеров.

– Даже директору музея! – продолжал наставлять меня Реджинальд Блэк. – Разве что другому торговцу живописью. Рамы для картин все равно что платья для женщин. Даже Ван Гог мечтал о роскошных рамах. А купить не мог. Он и картины‑то свои продать не мог. Какую раму вы выберете для этого Дега?

– Наверно, вот эту!

Блэк покосился на меня с уважением.

– Неплохо. Но мы возьмем другую. – Он засунул танцовщицу в массивную, богато декорированную барочную раму. – Ну как?

– Несколько пышновато для картины, которая даже не закончена.

На обеих картинах был хорошо различим красный факсимильный штемпель мастерской Дега. Он даже не сам их написал – ученики постарались.

– Как раз поэтому! – воскликнул Блэк. – Не бывает слишком пышной рамы, особенно для картины, которая, скажем так, скорее эскиз.

– Понимаю. Рама все скрадывает.

– Она возвышает. Она сама по себе настолько закончена, что придает законченность и картине.

Блэк был прав. Дорогая рама преобразила картину. Она вдруг вся ожила. Правда, теперь она выглядела несколько хвастливо, но это и было то, что нужно. Картина ожила. Ее перспективы не убегали больше в бесконечность – крепко схваченные прямоугольником рамы, они обрели опору и смысл. Все, что прежде, казалось, безалаберно и разрозненно болталось в пространстве, разом оформилось в единое целое. Прежде случайное стало непреложным, даже непрописанные места смотрелись так, будто они оставлены с умыслом.

– Некоторые торговцы экономят на рамах. Скупердяи. Они думают, клиенты не замечают, когда им подсовывают позолоченные штамповки, этаких гипсовых уродин. Может, осознанно они этого и не замечают, но картина‑то смотрится бедней. Картины – они аристократки, – изрек Блэк.

Теперь он подыскивал раму для второго Дега.

– Вы что же, вопреки вашим принципам все‑таки намерены показать две работы одного мастера? – спросил я.

Блэк улыбнулся.

– Нет. Но вторую картину я хочу держать в засаде. Никогда не знаешь, как пойдет торг. Принципы тоже должны быть гибкими. Что вы скажете об этой раме? По‑моему, подходит. Людовик Пятнадцатый. Красота, правда? Эта рама сразу делает картину тысяч на пять дороже.

– А сколько стоит рама эпохи Людовика Пятнадцатого?

– Сейчас? От пятисот до семисот долларов. Все война проклятая виновата. Из Европы же ничего не доходит.

Я глянул на Блэка. Тоже причина проклинать войну, подумал я. И даже вполне резонная.

Картины уже были в рамах.

– Отнесите первую в соседний кабинет, – сказал Блэк. – а вторую в спальню жены.

Я посмотрел на него ошарашенно.

– Вы не ослышались, – сказал он. – В спальню моей жены. Хорошо, пойдемте вместе.

У госпожи Блэк была очень миленькая, можно даже сказать, женственная спальня. Между шкафчиками и зеркалами висело несколько рисунков и пастелей. Блэк окинул их орлиным взором полководца.

– Снимите‑ка вон тот рисунок Ренуара и повесьте на его место Дега. Ренуара мы повесим вон там, над туалетным столиком, а рисунок Берты Моризо уберем совсем. Портьеру справа наполовину задернем. Еще чуть‑чуть – вот так, теперь свет в самый раз.

Он был прав. Тяжелое золото задернутой портьеры придало картине нежности и тепла.

– Стратегия в торговле – половина успеха. Клиент неспроста хочет застать нас врасплох, с утра пораньше, когда картины выглядят дешевле. Но мы встретим его во всеоружии.

И Блэк продолжил свой инструктаж по вопросам коммерческой стратегии. Картины, которые он хотел показывать, я должен был по очереди вносить в комнату, где стояли мольберты. На четвертой или пятой картине он попросит меня принести из кабинета второго Дега. На это я должен буду напомнить ему, что Дега висит в спальне госпожи Блэк.

– Говорите по‑французски, сколько влезет, – учил меня Блэк. – Но когда я спрошу про Дега, тут уж ответьте по‑английски, чтобы и клиент вас понял.

Раздался звонок в дверь.

– А вот и он! – воскликнул Блэк, весь воспрянув. – Ждите здесь наверху, пока я вам не позвоню.

Я прошел в кабинет, где на деревянных стеллажах стояли картины, и уселся на стул. Блэк пружинистым шагом поспешил вниз поприветствовать гостя. В кабинете имелось только одно небольшое оконце с матовым стеклом, забранное к тому же массивной решеткой. У меня сразу возникло странное чувство, будто я сижу в тюремной камере, куда для разнообразия поместили на хранение сколько‑то картин общей стоимостью в несколько сот тысяч долларов. Молочный свет из матового окошка напомнил мне о камере в швейцарской тюрьме, где я однажды просидел две недели за нелегальное пребывание в стране без документов, – самое распространенное эмигрантское правонарушение. Камера была вот такая же аккуратная и чистенькая, и я с удовольствием посидел бы в ней еще: кормежка в тюрьме была приличная, и топили не скупясь. Но через две недели непогожей ночью меня доставили в Дамас к французской границе, я получил на прощанье сигарету и дружелюбный тычок в спину: «Марш во Францию, приятель! И не вздумай больше у нас в Швейцарии показываться!»

Должно быть, я задремал. Во всяком случае, звонок раздался для меня неожиданно. Я спустился к Блэку. Внизу я узрел тучного мужчину с красными ушами и маленькими глазками.

– Месье Зоммер, – пропел Блэк елейным тоном, – пожалуйста, принесите нам Сислея, тот светлый пейзаж.

Я принес светлый пейзаж и поставил его перед гостем. Блэк долгое время ничего не говорил, он безучастно разглядывал в окно облака.

– Ну как, вам нравится? – спросил он затем нарочито скучливым голосом. – Сислей своей лучшей поры. «Половодье». То, что все хотят заполучить.

– Мура, – сказал клиент тоном еще более скучливым, чем Блэк.

Блэк улыбнулся.

– Тоже разновидность критики, – саркастически заметил он. – Месье Зоммер, – обратился он затем ко мне по‑французски, – пожалуйста, унесите этого великолепного Сислея.

Я на секунду замешкался, ожидая, что Блэк попросит меня принести что‑нибудь еще. Но, поскольку просьбы не последовало, я пошел с Сислеем к двери, уже на пороге услышав, как Блэк сказал клиенту:

– Вы сегодня не в настроении, господин Купер. Лучше отложим до другого раза.

«Хитер! – подумал я, сидя в своем матовом закутке. – теперь ход за Купером». Когда некоторое время спустя меня вызвали снова, я застал обоих в молчании: они курили дежурные сигары, которые Блэк держал для клиентов, – «партагас», как установил я позже, поднося очередные картины. Наконец прозвучал пароль и для меня.

– Но этого Дега здесь нет, господин Блэк, – тактично напомнил я.

– Как нет? Конечно, он здесь. Не украли же его, в самом деле.

Я подошел к нему, слегка склонился к его уху и прошептал:

– Картина наверху, в комнате у госпожи Блэк…

– Где?

Я повторил по‑английски: картина у госпожи Блэк в спальне.

Блэк стукнул себя по лбу.

– Ах да, правильно! Я же совсем забыл. День нашей свадьбы, – ну что ж, тогда ничего не выйдет…

Я смотрел на него с неприкрытым восторгом: он опять предоставил право хода Куперу. Блэк не приказал мне все же принести картину, не сказал, что картина теперь принадлежит жене, – просто все подвесил в воздухе и спокойно ждал.

Я отправился в свою горенку и тоже стал ждать. Мне казалось, Блэк поймал на крючок акулу, но я вовсе не был уверен, что акула при случае не проглотит Блэка. Впрочем, положение Блэка все же было предпочтительней. Самое скверное, что ему грозило, – это то, что акула откусит крючок и уплывет. Предполагать, будто Блэк продешевит, было глупо – такое просто исключалось. Впрочем, акула, надо признать, предпринимала довольно оригинальные попытки сбить цену. Дверь моя была приоткрыта, и в щелку я слышал, как разговор все больше склоняется к общим рассуждениям на тему сложного экономического положения и войны. Акула, не хуже Кассандры, пророчила всяческие бедствия: крах биржи, долги, банкротства, новые расходы, новые битвы, кризисы и даже угрозу коммунизма. Короче, падать будет все. Единственное, что сохранит свою ценность, это наличные деньги. Тут акула с нажимом напомнила о тяжелом кризисе начала тридцатых. У кого тогда имелись наличные деньжата – тот был король и мог что хочешь купить за полцены, да что там, за треть, за четверть, за десятую долю цены! В том числе и картины! Особенно картины! И акула задумчиво добавила:

– Предметы роскоши – мебель, ковры, картины всякие – тогда вообще подешевели раз в пятьдесят.

Блэк невозмутимо налил гостю отменного коньяку.

– Зато потом все эти вещи снова поднялись в цене, – изрек он. – А деньги упали. Вы же сами прекрасно знаете: сейчас деньги стоят вдвое меньше, чем тогда. Они‑то снова в цене не поднялись, зато картины подскочили во много раз. – Он издал короткий, притворный смешок. – Да‑да, инфляция! Она началась два тысячелетия назад и все продолжается, продолжается. Реальные стоимости растут, а деньги падают, так уж устроен мир.

– Тогда вам вообще ничего нельзя продавать, – парировал Купер с довольным хохотком.

– О, если бы я мог, – отозвался Блэк, нисколько не сбитый с толку. – Я и так продаю только самую малость. Но ведь налоги надо платить. И оборотный капитал нужен. Да вы порасспросите других моих клиентов. Я же с ними просто благотворительностью занимаюсь! Вот недавно одну танцовщицу Дега, которую лет пять назад продал, выкупил у своего же клиента обратно за двойную цену.

– У кого же? – не вытерпела акула.

– Этого я вам, разумеется, не скажу. Вам ведь не понравится, если я всем раструблю, по каким ценам вы у меня покупаете? А потом иной раз перепродаете?

– Ну почему же? – Акула не давала себя обескуражить.

– Зато другие этого очень не любят. И я вынужден с ними считаться. – Блэк слегка подался вперед, собираясь встать. – Жаль, что вы сегодня ничего не подобрали, господин Купер. Что ж, может быть, в другой раз. Правда, те же цены я вам, сами понимаете, гарантировать не могу.

Акула тоже встала.

– По‑моему, вы хотели показать мне еще одного Дега? – спросил он как бы невзначай.

– Это того, что в спальне у жены висит? – Блэк колебался. Потом я услышал звонок. – Господин Зоммер, моя жена у себя?

– Она полчаса назад вышла.

– Тогда, пожалуйста, принесите‑ка нам того Дега, что висит у зеркала.

– Боюсь, придется немного подождать, господин Блэк, – сказал я. – Стена там у вас ненадежная, пришлось деревянный дюбель вставить. Ну и картину к этому дюбелю на шурупе прикрепить. Но все равно снять ее – минутное дело.

– Оставьте, – сказал Блэк. – Лучше мы сами сходим туда и посмотрим. Как вы считаете, господин Купер?

– Я‑то не против.

Я снова притаился в своем логове среди картин, как Фафнир на золоте Рейна note 37. Через некоторое время они вернулись, и я был послан в спальню, дабы отвинтить крепежи и принести картину вниз. Поскольку отвинчивать было нечего, я провел в спальне несколько минут просто так. Окно спальни выходило во двор, и в противоположном окне, где кухня, я увидел госпожу Блэк. Она сделала вопросительный жест. Я энергично покачал головой: нет, пока нельзя! Госпоже Блэк все еще надлежало оставаться на кухне.

Я принес картину в серый плюшевый салон и вышел. Продолжение разговора я уже слышать не мог: Блэк плотно притворил за мной дверь. А мне так хотелось насладиться деликатностью, с которой он даст понять, что картина эта – его подарок жене к десятилетию их свадьбы и что, в сущности, он очень хотел бы ее сохранить; впрочем, в одном я не сомневался: Блэк сделает это столь искусно, что акула не учует ни малейшего подвоха.

Прошло еще примерно полчаса, после чего Блэк сам явился ко мне и вызволил меня из моего эстетического затворничества.

– Дега можете обратно не вешать, – сообщил он мне. – Завтра доставите его господину Куперу.

– Поздравляю!

Он скривился.

– На что только не приходится пускаться! А ради чего? Через два года он будет в кулачок смеяться – так подскочат картины в цене!

Я повторил вопрос Купера.

– Тогда зачем вы вообще продаете?

– Потому что не могу без этого! Меня увлекает сам торг! Я по натуре игрок. Но в наши дни достойных противников уже не осталось. В сущности, я играю против самого себя. Кстати, придумка насчет привинченной картины была совсем недурна. Вы делаете успехи.

Вечером я пошел к Джесси Штайн. И застал ее с заплаканными глазами, в состоянии крайней подавленности. У нее в гостиной сидели еще несколько знакомых, которые, судя по всему, пришли ее утешить.

– Может, я некстати? Я и завтра могу прийти, мне только хотелось поблагодарить.

– За что? – Джесси смотрела на меня с недоумением.

– За помощь с адвокатом, – объяснил я. – За то, что ты послала к нему Бранта. Мне продлили визу еще на два месяца.

Она вдруг залилась слезами.

– Да что случилось? – спросил я у актера Рабиновича, который обнял Джесси и начал ее успокаивать.

– Вы разве не знаете? – шепотом спросил меня Липшютц. – Теллер умер. Позавчера.

Рабинович подал мне знак больше вопросов не задавать. Он препроводил Джесси на софу, после чего вернулся. В кино Рабинович играл маленькие роли злодеев‑нацистов, а в жизни был очень добрый, мягкий человек.

– Теллер повесился, – сообщил он мне. – Его нашел Липшютц. Он уже сутки висел, если не двое. У себя в комнате. На люстре. Все лампы горели. В люстре тоже. Должно быть, не хотел умирать в темноте. Так что, наверное, ночью повесился.

Я собрался уходить.

– Лучше останьтесь, – сказал Рабинович. – Чем больше у Джесси людей, тем для нее лучше. Она не выносит одиночества.

Воздух в комнате был спертый и душный. Из какого‑то загадочного, первобытного суеверия Джесси не позволяла Открывать окна: дескать, скорбь об умершем нельзя выпускать на свежий воздух, это нанесет покойному ущерб. Когда‑то я слыхал, что если в доме покойник, то, наоборот, надо все окна открыть, дабы выпустить на волю его блуждающую душу, но о таком странном обычае – закрыть окна, чтобы сберечь в доме скорбь, когда сам усопший уже лежит где‑то в морге, – мне слышать не доводилось.

– Старая я дура, – сказала Джесси и решительно высморкалась. – Пора взять себя в руки. – Она встала. – Сейчас я сварю вам кофе. Или вы чего‑нибудь другого хотите?

– Да ничего мы не хотим, Джесси! Оставь, пожалуйста!

– Нет‑нет, сейчас я сделаю кофе.

В своем пышном, шуршащем платье она проследовала на кухню.

– Известна хотя бы причина? – спросил я у Рабиновича.

– А разве нужна причина?

Я вспомнил теорию Хирша о двойных и тройных упадках в жизни каждого человека и о том, что люди без корней, вырванные из привычной жизни, особенно подвержены опасности, когда такие упадки совпадают по времени.

– Да нет, – согласился я.

– Он не был особенно беден, так что это не от бедности. И болен не был. Недели две тому назад Липшютц его видел.

– Но он хотя бы работал?

– Он все время писал. Но не печатался. За последние лет десять у него ни строчки не опубликовали, – сказал Липшютц. – Но это со многими так. Чтобы только из‑за этого – вряд ли.

– И ничего не оставил? Ни письма, ни записки?

– Ничего. Висел на люстре, лицо синее, язык вывален, глаза раскрыты, и мухи по ним ползают. В общем, довольно жуткая картина. Эти глаза… – Липшютца передернуло. – Самое скверное: Джесси обязательно хочет с ним попрощаться.

– А где он сейчас?

– В похоронном бюро. Их тут называют Funeral Home. Дом упокоения. Звучит‑то как! Трупы там прихорашивают. Еще не бывали в этих заведениях? Непременно сходите. Американцы народ молодой, они не желают признавать смерть. Своих мертвых они гримируют, будто те просто спят. А многих и бальзамируют.

– Если он будет накрашен, Джесси может и не… – он недоговорил.

– Вот и мы так подумали. Но у Теллера это почти невозможно скрыть. Столько грима просто не бывает. Да и очень уж дорого. Смерть в Америке ужасно дорогая штука.

– Не только в Америке, – проронил Липшютц.

– Но только не в Германии, – сказал я.

– Во всяком случае, в Америке это очень дорого. Мы и так выбрали самое скромное похоронное бюро. И все равно, даже по самому дешевому разряду, это обойдется во много сотен долларов.

– Будь у Теллера такие деньги, он бы, глядишь, и не повесился, – мрачно заметил Липшютц.

– Может быть.

В комнате, где у Джесси висели фотографии, я заметил перемены. Теллера уже не было среди живых, его фото переехало на противоположную стену. На нем, правда, еще не было траурной рамки, но к обычной золоченой окантовке Джесси уже прикрепила траурную вуаль черного тюля. Теллер улыбался из этого странного обрамления и выглядел лет на пятнадцать моложе – фотография была чуть ли не юношеская. И само фото, и траурная вуаль – все было нескладно. Но даже в этой нескладности чувствовалась боль, и боль неподдельная.

Вошла Джесси с подносом и из кофейника с цветочками стала разливать кофе по чашкам.

– Вот сахар и сливки, – объявила она.

Все принялись за кофе. Я тоже.

– Похороны завтра, – сказала она мне. – Ты придешь?

– Если смогу.

– Все его знакомые должны прийти! – Голос Джесси взволнованно зазвенел. – Завтра в половине первого. Мы специально так выбрали время, чтобы мог прийти каждый.

– Я приду, Джесси. Само собой. Это где?

Липшютц назвал мне адрес.

– Дом упокоения Эшера. На Четырнадцатой улице.

– А хоронят где?

– Его не хоронят. Его кремируют. Крематорий дешевле.

– Как? – переспросил я.

– Его кремируют. Сожгут.

– Сожгут? – повторил я, думая о многих вещах сразу.

– Ну да. Все это улаживает похоронное бюро.

Тут снова вступила Джесси.

– Он там лежит, совсем один, среди чужих людей, – запричитала она. – Нет бы положить его здесь, среди друзей, до самых похорон. – Она снова обратилась ко мне. – Что ты еще хочешь знать? Кто опять внес за тебя деньги? Конечно, Танненбаум.

– Танненбаум‑Смит?

– Ну да, кто же еще? Он же у нас капиталист. И за похороны Теллера он заплатил. Так ты точно завтра придешь?

– Точно, – сказал я. Да и что я мог еще сказать?

– Рабинович проводил меня до дверей.

– Нам придется как‑то задержать Джесси, – прошептал он. – Она не должна увидеть Теллера. Вернее, то, что от него осталось. Там ведь еще и вскрытие делали – из‑за самоубийства. Джесси об этом понятия не имеет. Вы же знаете, какая она – своего всегда добьется. Хорошо хоть, она сейчас кофе подала. Липшютц подбросил ей в чашку таблетку снотворного. Она ничего не заметила: мы‑то все этот кофе пили и нахваливали. А когда ее хвалят, Джесси не может устоять, иначе она и глотка не выпила бы. Мы ведь уже предлагали ей успокоительное, но она – ни в какую. Этим, говорит, она предаст Теллера. Дикость, конечно, как и с закрытыми окнами. Но, может быть, мы сегодня сумеем подсунуть ей еще одну таблетку в еду. А завтра утром будет самое трудное: ума не приложу, как ее удержать. Вы правда придете?

– Да. В дом упокоения. А в крематорий его кто повезет? Или это там же?

– По‑моему, нет. Это все похоронное бюро делает. Почему вы спрашиваете?

– О чем это вы там шепчетесь? – крикнула Джесси из комнаты.

– Она еще и недоверчивая стала, – шепнул Рабинович. – Спокойной ночи.

– Спокойной ночи.

Сквозь полумрак прихожей, на стенах которой красовались фото Романского кафе в Берлине, он двинулся обратно в душную комнату. А я вышел на улицу и с облегчением окунулся в ее шум и вечернюю суету. «Крематории! думал я. – В Америке тоже! Никуда от них не деться!»

Ночью я проснулся как от толчка. Я не сразу понял, где сон, а где явь, и включил свет, чтобы поскорее избавиться от наваждения. Это был не тот обычный эмигрантский сон, какие видишь часто, – когда эсэсовцы гонятся за тобой по пятам, потому что ты, по глупости перейдя границу, вдруг снова в Германии, и вокруг одни убийцы, и деться некуда, и… От таких снов просыпаешься иной раз и с криком, но это нормальные сны отчаяния, сны про западню, куда ты угодил по недосмотру и легкомыслию. Достаточно вытянуться на постели, увидеть в окне красноватый мрак ночного города, чтобы понять: ты спасен.

Этот сон был совсем другой, невнятный, тягучий, склеившийся из нескольких кусков, какой‑то гибельный, тоскливый, рыхлый и неотвязный, без начала и конца. Мне снилась Сибилла, она беззвучно кричала что‑то, я пытался подойти к ней, но уже по колено увяз в липкой густой мешанине из смолы, грязи и кровавых сгустков, я видел ее глаза, в страхе устремленные на меня и кричавшие мне без слов: «Беги! Беги!», а потом: «Помоги! Помоги!»– и я видел черный зев ее раскрытого в немом вопле рта, к которому подступала та же клейкая жижа, и вдруг это оказалась уже не Сибилла, а вторая жена Зигфрида Розенталя, и что‑то приказывал резкий голос с корявым саксонским выговором, и черный силуэт на фоне нестерпимого закатного зарева, и сладковатый запах крови, языки пламени из топки, приторная вонь паленого мяса, рука на земле с едва шевелящимися пальцами, и чей‑то наступающий на руку сапог, и потом крик со всех сторон и дробное, на многие голоса, эхо.

В Европе мне не так уж часто виделись сны. Слишком я был озабочен тем, как выжить: погибель‑то была совсем рядом, дышала в затылок. Когда ты в опасности, тут не до самокопания, а сны расслабляют, вот примитивный инстинкт самосохранения и не дает им воли, наоборот, вытесняет их из подсознания. Потом между мной и моими воспоминаниями пролег океан, и в повседневной суете мне казалось, что я и от них избавился навсегда, – так пригасивший все огни корабль ускользает от вражеских субмарин бесшумной призрачной тенью. Были у меня, как и у всякого эмигранта, обычные сны преследования и бегства, – но теперь я знал: ни от кого и ни от чего я не ускользнул, как ни старался, чтобы не подохнуть, прежде чем успею отомстить. Теперь я знал, что при всем желании не могу держать свою память под контролем, воспоминания просачиваются в мой сон, в мои сновидения, в тот не подвластный мне мир, что каждую ночь воздвигается по своим призрачным законам, зиждясь на зыбком фундаменте, и каждый день развеивается без следа; только воспоминания не развеиваются, они остаются.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: