— Итак, что касается Богов, — сказал я, — то дело будет у нас обстоять примерно таким образом: ко всему этому должны сразу же, с малых лет, прислушиваться — или, наоборот, не прислушиваться — те, кто намерен почитать Богов и своих родителей и не будет умалять значения дружбы между людьми.
— И я думаю, — сказал Адимант, — что это у нас правильный взгляд.
— Так что же? Если они должны быть мужественными, разве не следует ознакомить их со всем этим — с тем, что позволит им нисколько не бояться смерти? Разве, по-твоему, может стать мужественным тот, кому свойствен подобный страх?
— Клянусь Зевсом, по-моему, нет.
— Что же? Кто считает Аид существующим, и притом ужасным, разве будет тот чужд страха смерти и разве предпочтет он поражению и рабству смерть в бою?
— Никогда.
— Нам надо, как видно, позаботиться и о таких мифах и требовать от тех, кто берется их, излагать, чтобы они не порицали все то, что в Аиде, а скорее хвалили: ведь в своих порицаниях они не правы, да и не полезно это для будущих воинов. <...>
— Вычеркнем же, начиная с первого же стиха, все в таком роде: <... >
Как мыши летучие, в недрах глубокой пещеры
Цепью к стенам прикрепленные, — если одна, оторвавшись,
Свалится наземь с утеса, визжа, в беспорядке порхая:
Так, завизжав, полетели...
Мы извиняемся перед Гомером и остальными поэтами — пусть они не сердятся, если мы вычеркнем эти и подобные им стихи, и не потому, что они не поэтичны и неприятны большинству слушателей, нет, наоборот: чем более они поэтичны, тем менее следует их слушать и детям и взрослым, раз человеку надо быть свободным и больше смерти страшиться рабства.
— Совершенно верно.
— Кроме того, следует отбросить и все связанные с этим страшные, пугающие обозначения — «Кокит», «Стикс», «покойники», «усопшие» и так далее, отчего у всех слушателей волосы встают дыбом. Возможно, что все это пригодно для какой-нибудь другой цели, но мы опасаемся за наших стражей, как бы они не сделались от таких потрясений чересчур возбудимыми и чувствительными.
— И правильно опасаемся.
— Значит, это надо отвергнуть.
—Да.
— И надо давать иной, противоположный образец для поэтического воспроизведения?
— Очевидно.
— Значит мы исключим [из поэзии] сетования и жалобные вопли прославленных героев?
— Это необходимо, если следовать ранее сказанному.
— Посмотри, — сказал я, — правильно ли мы делаем, исключая подобные вещи, или нет. Мы утверждаем, что достойный человек не считает чем-то ужасным смерть другого, тоже достойного человека, хотя бы это и был его друг.
— Да, мы так утверждаем.
— Значит, он не станет сетовать, словно того постигло нечто ужасное.
— Конечно, не станет.
— Но мы говорим также, что такой человек больше кого бы то ни было довлеет сам себе, ведя достойную жизнь, и в отличие от всех остальных мало нуждается в ком-то другом.
— Это верно.
— Значит, для него совсем не страшно лишиться сына, или брата, или имущества, или чего-либо другого, подобного этому.
— Совсем не страшно.
— Значит, он вовсе не будет сетовать и с величайшей кротостью перенесет постигшее его несчастье.
— С величайшей.
— Значит, мы правильно исключили бы для знаменитых героев плачи, предоставив их женщинам, и то несерьезным, да разве еще и никчемным мужчинам. Таким образом, возмутительным считали бы прибегать к этому те, кого мы, как было сказано, воспитываем для охраны страны. <...>