VI питер Брейгель старший


«Представляется, что мастер занимает в общем мнении не то место, какого он заслуживает».

Эти слова Фридлендера* прекрасно характеризуют совре­менное состояние вопроса об оценке искусства и значении Брейгеля. Для «большой публики» он все еще остается в первую очередь «мужицким Брейгелем», т. е. отношение к его картинам все еще почти исключительно определено сюжет­ными интересами. Но и в кругу специалистов оценка Брейгеля далеко еще не установилась в такой мере, как это желательно и необходимо. Бастелар** и Фридлендер*** со всею настойчивостью указывали на то, что Брейгеля следует причислить к самым большим мастерам, но до сих пор остается невыясненным его положение в рамках современного искус­ства, как нидерландского, так и всего европейского. Из общего, определенного итальянским влиянием идеалистического на­строения искусства он выделяется почти как анахронизм высокой мерою своего своеобразия.

В то время, как Бастелар видел в искусстве Брейгеля революцию позитивного нидерландского духа; Фридлендер


*Max J. Friedländler. Von Eyck bis Bruegel. Berlin, 1916. S. 160.

**R. van Bastelaer. Peter Bruegel l'Ancien, son oeuvre et son temps. Brux. 1907.

***Указ. соч. Кроме этих двух ученых, мы обязаны основа­тельными изысканиями о Брейгеле также А. Ромдалю (Р. Brueghel d. Ältere u. sein Kunstschaffen // Jahrbuch der Kunsthist. Sammlungen des allerh. Kaiserhauses. Bd. XXV. S. 85 ff) и Гюлену де Лоо, опубликовав­шему в издании Бастелара критический каталог произведений Брей­геля.


256

выводит его из «подземного течения», которое сохранилось в Нидерландах рядом и в стороне от «большого стиля», находив­шегося под воздействием итальянцев.

И то и другое представляется мне недостаточным, чтобы правильно и исчерпывающе охарактеризовать значение и величие Брейгеля. Никто не станет сомневаться, что искусство Брейгеля покоилось на нидерландских или — более широко — общесеверных традициях. Почему, однако, и как эти традиции в середине XVI в. — на первый взгляд, в противоречии со всеми остальными течениями искусства этого времени — могли «сгуститься» в превосходящую всех и открывающую новые пути художественную личность; как произошло, что в ней северный дух победил южный, Ян ван Эйк — Микеланджело, а художественно побочная область жанровой картины победила основную — область мифологий и историй; и почему эта победа является больше, чем территориальным или нацио­нальным эпизодом, почему она придала всему развитию живо­писи к северу от Альп новое направление — все это вопросы, которые еле затрагиваются прежнею, чисто нидерландскою постановкою проблемы Брейгеля, но для решения последней обладают фундаментальной важностью. Ведущий, указываю­щий новые пути художник никогда не стоит вне духовной общности своего времени, и если нам не ясны нити, которые его с ней связывают, то это говорит лишь о том, что мы недостаточно углубились или в восприятие его искусства, или в понимание его времени.

То, что написано Зиммелем* о трагическом конце жизни Микеланджело, может быть отнесено ко всему его времени. Искусство как отрешенная от темных глубин и нерешимых вопросов бытия сфера художественного обожествления объек­тивной формы и ее чувственного обличия, достигшая в своем развитии, благодаря независимой силе воображения, сверх­реального совершенства, дошла в эпоху Микеланджело до границы, которую уже нельзя было превзойти.

*Simmel G. Philosophische Kultur. Leipzig, 1911. S. 181 ff.


257

Одновременно с этим сознанием границ, заключенных в ренессансном восприятии искусства, должна была выявиться внезапно, что было еще важнее, огромная пропасть между художественными идеалами и фактическими духовными потребностями и бедствиями человечества. Оно не было, как в древности, предано исключительно культу жизни, а постро­ило на «эсхатологической» вере в спасение искусственную дуалистическую систему духовных и материальных, земных и небесных благ. В духовно ведущих кругах возникла обрат­ная реакция против формалистического идеализма высокого Возрождения, причем речь шла не о той или иной новой художественной цели, а о всем положении искусства и о его роли в духовной жизни. Там, где искусству принадлежала раньше руководящая роль, оно само оказалось внезапно руководимым, и из внутреннего ядра высших ценностей человечества превратилось в вспомогательное средство духов­ной борьбы человечества. Никто так рано и глубоко не понял этого внутреннего крушения гордого здания, как Микеланд­жело, никто не пережил этого так, как он, когда он в старости отвернулся от того, что составляло славу его жизни, чтобы, исходя из нового духовного сознания искусства, дать ему новое содержание.

Но дело было не только в том или другом художнике. Как после праздничной ночи, вместе с просыпающимся утром оживают заботы, так повсюду в мире, где царило христиан­ство, во всех областях духовной жизни снова ожил неизмери­мый комплекс нерешенных вопросов, противоречий, духовных необходимостей, комплекс, который, идя от средних веков, только дремал под покровом культуры Ренессанса и теперь привел к распылению художественного единства этой культу­ры на множество старых (ставших внезапно актуальными) и новых точек зрения и течений. Он вел к почти необозримым, на первый взгляд совершенно противоположным и все-таки проистекающим из одного и того же источника попыткам осознать всю сложность жизненных проблем (.Возрождение избегало этой сложности, а реформаторы хотели устранить ее насильственным упрощением, без того, чтобы это им уда­лось), осознать исторически и психологически, спекулятивно


258

и практически, религиозно и скептически, внутренне и внешне. Было мало эпох, которые были бы так наполнены фактами перерождения, разрушения и оплодотворения, хотя и без внешне блестящего созидания.

Искусство, которое утеряло свою ведущую роль, получило в связи с этим в трех направлениях новую ориентацию:

1. В идейном отношении. Искусство гораздо больше, чем в предыдущий период, сделалось средством выражения всех духовных интересов и предметов знания. Двойная, основанная на традиции и формальных соображениях ограниченность Ренессанса была сметена. Иллюстративные стремления при­обретают теперь роль, которую они некогда играли в Средних веках, с тою только разницей, что место замкнутого круга заданных, религиозно обоснованных образных представлений впервые занимает во всю ширь миросозерцание, основанное как на религиозных, так и на светских положениях, как на знании, так и на силе воображения.

2. В отношении к субъекту. Субъективное восприятие окружающего мира и духовной жизни приобрело в гораздо большей степени определяющее влияние на искусство, чем идеальная законченность и закономерность созданного. Отсут­ствовала единая направляющая линия, и отсюда должна была проистекать великая множественность возможностей и полнота напряжений, от самого внешнего артистизма и виртуозни­чества, соединявшего заимствованные формы, красивые краски и линии, повышенную чувственность и идейные абстракции в искусные, но бескровные создания, до пламен­ного выражения самого глубокого внутреннего переживания представленной темы или ее видимого облика. Как бы ни были различны такие художники, как например, Шпрангер и Эль Греко, Тинторетто и Хемскерк, они являются представи­телями одного и того же искусства, того же нового идеализма, отличавшегося от идеализма первой половины XVI в. так же, как стремление Франциска Сальского обновить христиан­ство отличается от Лютера или Савонаролы.

3. В отношении к природе. В эпоху Возрождения идеализм был неразделимо связан с его чувственным выявлением и физической закономерностью; источником и предпосылкой


259

его было единообразное восприятие природы, а идеалом — повышенная до степени идейного совершенства действитель­ность. Теперь же вырабатывается — в связи с перенесением единства с объекта на субъект — дуалистический способ вос­приятия. Как и в Средние века, мы встречаем в одновременно существующих направлениях (не далее, чем у одного и того же художника и даже в одном и том же произведении искус­ства), с одной стороны, безусловный предметный и формаль­ный реализм, с другой — далекие от какого-либо наблюдения природы темы и формы; встречаем портрет рядом со схемою; жанр — рядом с «надземной» значительностью; действитель­ность — рядом с ее преодолением. Богатство противоречивого, различного в своем существе художественного творчества в следующих столетиях совсем нельзя было бы понять без этой принципиальной возможности субъективно выбрать и приме­нить какую угодно степень реальности.

В этих новых предпосылках и заключалась исходная точка искусства Брейгеля. Он начал приблизительно так же, как и многие другие маньеристы его и последующего поколения. К характерным чертам нового положения искусства относилось возникновение издательской торговли, которая должна была обслуживать многоразличные новые художественные запросы общества. Для такого издательства, первого в Нидерландах, работал и Брейгель. Иеронимус Кок, основатель и руководи­тель предприятия, выпускал различные художественные произведения: гравюры со старых и новых итальянских картин, которые рассматривались как школа высокого искусства, а рядом с ними гравюры с картин Босха, старые и новые редкости, гротески, портреты знаменитых людей, пейзажи и воспроизведения руин, то есть изображения, в которых на первом месте стоял предметный интерес*. Для него работали итальянец Гизи, известный фламандский пейзажист Маттиас Кок, голландец Хемскерк и многие другие художники, между ними также и Брейгель, главная задача которого в начале состояла, кажется, в том, чтобы рисовать

*Ср.: Hedicke R. Cornelis Floris und die Floris — Dekoration. Berlin, 1913. S. 330 ff.


260

образцы для гравюр с пейзажами. Он рисует, как это было тогда общераспространенным, виды, в которых этюды с приро­ды связаны в идеальные композиции; и ради такого рода вещей он, должно быть, как и Хемскерк, и поехал в первую очередь в Италию.

Конечно, было бы неверным делать отсюда заключение, что Брейгель ничего не привез с юга, кроме пейзажных этю­дов; и в этих последних мы можем отметить влияние современ­ного итальянского искусства. Композиции делаются оживлен­нее, и вместо нагромождения деталей и спокойных линий, как и единообразного тона ранних произведений, мы видим уравновешенные массы, страстную игру кривых и подвижных очертаний, светлые и темные части в больших плоскостях. Еще яснее можем мы заметить итальянские воздействия в фигурных изображениях. До итальянского путешествия они совершенно отсутствуют, после же него они получают вскоре в продукции Брейгеля перевес, причем ряд открывается произведениями, которые стоят в явной близости к созданиям современных итальянских маньеристов.

«Воскресение Христа», которое может считаться возник­шим только во время пребывания в Италии или непосредствен­но после него, самым наглядным образом свидетельствует об этом. Фигуры и их орудия — нидерландские, но где можно было бы до того найти в Нидерландах такую свободную инсценировку, возвышающую общее впечатление над деталями? Где можно было бы найти такую повышенность контрастов, такую подымающуюся над отдельными физичес­кими моментами подвижность композиции и связанное с этим фантастическое воздействие, которое сплетает реальное с чудесным и сказочным в нерасторжимое художественное един­ство без того, чтобы надо было пожертвовать ясным эпическим построением рассказа в его безыскусственном и ясном пространственном расположении? Нетрудно установить здесь много точек соприкосновения с современным итальянским искусством, с искусством флорентийских маньеристов, с Пармиджанино и его направлением, со школою Фонтенбло. Но важнее, чем отдельные влияния, были новые пути искус­ства, на которые Брейгелю открыло глаза его путешествие.


261

При всех своих преимуществах и достижениях старая нидер­ландская живопись была во многом стеснена условностями, безличностью старого натурализма и современного романизма, замкнутостью круга формальных проблем, а в области тематики — перевесом религиозных сюжетов и точек зрения. Новое время требовало духовного возвышения над темой и над формой. Равномерность натуралистических или идеалис­тических воззрений, их закономерность, данное априорно понятие значительности — все это было, как мы уже заметили, отброшено, чтобы можно было дать взамен больше внутрен­ней свободы художественной индивидуальности. Последняя и определяет сейчас масштабы, избирает форму и содержание по собственному произволу, то примыкая к определенным образцам, повторяя канон, то черпая из природы и из многообразия исторической действительности, из прошлого или из собственной душевной жизни.

Колыбелью этой перемены была Италия, где искусство впервые нарушило пределы ренессансных правил, но новая ориентация художественной фантазии стала глубже и богаче во второй половине века вне Италии — прежде всего в Нидер­ландах, во Франции, в Испании. Сначала она проявляется как непроясненная анархия, и в широких кругах художествен­ной продукции эта переоценка искусства еще долго вызывала неудержимые колебания, но одновременно, с самого начала, в результате этого процесса брожения начинают появляться художественные индивидуальности и стремления, которые не были мыслимы раньше; к ним принадлежит также и Брей­гель. В этом смысле итальянское путешествие расширило его горизонт; он возвращается как современный художник, кото­рый учится видеть людей, природу и трагикомедию жизни не в свете всеобщих норм, но так, как они отражаются в его собственной фантазии. То, чего потребует для себя через поколения Монтень в ясном философском осознании нового отношения к окружающему мира — «l'imagination assez pleine et assez étendue pour embrasser l'univers comme sa ville»*,

*Воображения, достаточно полного и достаточно всеохватного, чтобы обнять вселенную, как свой город (франц.).


262

начинает уже характеризовать творчество Брейгеля, ставшее поэтически самостоятельным.

В больших аллегориях, которые возникли после его воз­вращения, он связывает самые разнообразные элементы, — старую христианскую символику и реалистические мотивы, «пламенеющую» архитектуру и фигуры, которые приближа­ются к образцам начала XV в., — с образами рафаэлевской школы и с близкими действительности изображениями совре­менной жизни, — связывает в фантастических вымыслах. В последних еще несколько насильственно соединены те три фантастические области, которые впоследствии подчинили себе искусство Брейгеля, развившись до степени самосто­ятельного значения. Это то, что было раньше миром гротеск­ного, инфернального, это — природа, переделанная в чудо­вищное представление, область, в которой пятьдесят лет до Брейгеля его предшественником являлся Босх.

Конечно, ошибочно считать Брейгеля просто продолжа­телем Босха. Он его не «продолжает», но использует, как и вообще в середине и во второй половине столетия во многом стали использовать старую нидерландскую живопись. От Босха Брейгель заимствовал — по меньшей мере вначале — сатирическую и дидактическую тенденцию таких изображе­ний, понимание которых в первой половине века с его прева­лирующим интересом к формальным проблемам было весьма ограниченным. Но тон и содержание сатиры у Брейгеля скоро делаются совсем иными, чем у Босха. Сравнивать их можно в том же смысле, как Рабле и Бранта. У Босха мы видим еще средневеково-демоническое, видим символизацию таинствен­ных сил, которыми окружен человек в природе и в жизни, и моралист в Босхе стоит все же (несмотря на неисчерпаемое богатство творческой фантазии) выше поэта.

У Брейгеля, наоборот, акцент переносится на наблюдение и изображение состояний жизни. Он ищет и находит гротеск­ное и странное в них самих. Ему важно скорее не то, какими люди должны быть; грубовато и с юмором рассказывает он о том, каковы они на самом деле, с их ошибками, страстями и чудаковатостями, и предоставляет зрителю самому извлекать отсюда поучения. Еще сильнее, чем у Рабле, отступает у него


263

мало-помалу на задний план все «учительное», поглощаясь чисто художественными интересами. Его картины и гравюры среднего периода рассказывают о том, какие курьезные вещи случаются, когда ближе присмотришься к людям и ко всему их поведению, сколько находишь завлекательного, возбужда­ющего фантазию, веселого и трогательного, достойного худо­жественного изображения. Здесь уже не нужны преувеличения и чудовищное, и старая религиозно обусловленная дидактичес­кая сатира превращается у Брейгеля в художественно суверен­ную картину нравов.

Но разве «картина нравов» на севере не имеет длинной предыстории в лице Питера Артсена, Брауншвейгского моно­граммиста, в Луке Лейденском, в Дюрере и Яне Ван Эйке и — еще дальше — в «забавностях» готической живописи и скульптуры? Все это, конечно, относительно, как и длинная «предыстория» фигур Микеланджело. Но подобно тому как образы Микеланджело отделены от образов не только хотя бы Джованни Пизано, но и от образов его непосредственных предшественников целою вселенной, так и у Брейгеля живо­пись нравов приобрела совсем новое значение. У его предшест­венников она коренилась в готическо-натуралистическом подражании действительности. Как звери и растения, здания и пейзажи, так и жанровые фигуры и жанровые сцены изображались раньше со всею верностью натуре, «как их бог сотворил», в качестве неотъемлемой составной части широко их превосходящего понятия внешнего мира и предполагаемого метафизического единства. С ним, по определенной градации их духовного значения, связывались все элементы изобра­жения, начиная от простого повседневного опыта вплоть до глубочайших тайн веры.

Когда же это внутреннее и внешнее единство было разло­жено Возрождением, из светских комментариев и аксессуаров «святых истин» начинают развиваться самостоятельные области искусства, в которых, однако, на первом плане все еще стоит иллюстративный момент. Запасы форм и типов, с одной стороны, темы изображения — с другой, расширяются за счет реалистических фигур и сцен, способных или повысить впечатление реальности изображения, или возбудить предмет-


264

ный интерес. Часто, как у Артсена, эти реалистические момен­ты служили, однако, тому, чтобы демонстрировать северной публике в светской одежде новую монументальность и статуарную свободу созданий Микеланджело, искусные груп­пировки Рафаэля или живописный стиль венецианцев.

Жанрово-реалистическое начало остается как бы только на поверхности вещей, является художественным приемом наряду со многими другими, которыми пользовался мань­еризм, и не имеет еще более глубокого самостоятельного значения для духовного осмысливания жизненных соответ­ствий.

Это значение впервые было вскрыто для него только Брейгелем. Он пишет народную жизнь так, как ее использовал Шекспир; подобно тому как она у великого поэта эпохи манье­ризма является подвижным, распадающимся на множество жизненных выявлений фоном его могучих характерных обра­зов, так и у Брейгеля она образует обратный полюс синтети­ческих идеальных фигур, в которых его предшественники и современники искали художественной значительности. Это соответствовало роли, которую вообще играл реализм в качестве «контрапоста» идеальным созданиям в эпоху манье­ризма; но Брейгель был первым, для которого реалистические народные сцены были не только внешним аппаратом инсцени­ровки, но для которого сама жизнь была уже масштабом «человеческого» и источником изучения и познания царящих над людьми инстинктов, слабостей, страстей, нравов, обычаев, мыслей и ощущений. Речь шла при этом не об отдельных индивидуальностях, которые пережили, испытали или совер­шили что-либо особое, а о массе, о совокупности индивидуаль­ностей, которая в качестве целого заняла место церковных и светских идеальных образов, или же об образах, на которые можно смотреть, как на представителей этой совокупности. Даже слепые и эпилептические женщины представлены Брей­гелем не единично, а как целая группа. Изображение челове­ческой массы принадлежало к характерным чертам христиан­ского искусства, но в то время, как до сих пор масса была или только эхом событий «высшего уровня», причина которых выходила за пределы их нормальной жизни, или средством


265

повысить внешнюю достоверность и впечатление реальности изображения, Брейгель ввел в искусство то, что обозначается некоторыми новейшими писателями как «душа народа»: психическую собственную жизнь широкой народной прослой­ки во всем ее своеобразии и автономности, в ее антропологи­ческой обусловленности и историко-культурной фактичности; тем самым Брейгель утвердил совсем новое понятие внутрен­ней правды изображения человека. Полное непонимание эволюционного значения его картин и гравюр проявляют те, кто называет их «простонародными» и думает, что они созда­ны для развлечения кругов, откуда Брейгель черпал темы своих изображений*. Подобное заключение так же ложно, как если бы мы думали, что Милле писал свои картины с изображением крестьян для деревенских жителей, или что Достоевский писал свои романы для бедных людей и пре­ступников.

Никто, кто знаком со всем духовным развитием Нового времени, не сможет сомневаться в том, что жанровые картины Брейгеля не только по своим живописным качествам принад­лежат к самому значительному и важному для будущего из всего, чем мы обязаны искусству XVI в. Они полны того же веселого, идейно смелого земного начала, которое было свойственно наиболее прогрессивным религиозным течениям эпохи и которое состояло в подавлении трансцендентного направления в теологии и в сочетании религии с «естествен­ным» человечеством, не скованным никакими церковными исповеданиями и догмами. Здесь ведущая роль принадлежала нидерландским и английским писателям. «Решает человек, а не вероисповедания», — писал офортист, гуманист и политик Корнхерт, и когда в Амстердаме какой-то бедняга должен был быть осужден на смерть за то, что он считал Христа простым человеком, бургомистр Петер ван Хофт высказал мнение: «не годится ставить жизнь людей в зависимость от тонкостей ученых».

*Ср. возражения против подобного понимания в: G. Glück. Peter Breugels des Älteren Gemälde im Kunsthistorischen Hofmuseum zu Wien. Brüssel, 1910, S. 5 f.


266

Подобный же поворот видим мы и во всех других областях духовной жизни: в науке, которая начинает сбрасывать последние цепи, мешающие ее самостоятельной идейной неза­висимости, и в которой получали перевес природо- и человеко­ведение; в правоведении, в основу которого было положено Боденом, Гроцием и другими понятие естественного права; в политических и социальных обстоятельствах, для новой фазы которых знаменательны, с одной стороны, основание Нидер­ландского союза, покоящегося не на отвлеченной идее, а на естественном развитии и общности интересов, с другой сторо­ны — начало новейшего национализма во Франции, но прежде всего видим мы поворот в новом направлении искусства и литературы, во внимании художественного творчества к естественным процессам жизни.

Было уже указано на соответствие между народными сценами Брейгеля и Шекспира. При этом едва ли можно допустить здесь непосредственную связь, родственность между Брейгелем и Шекспиром покоится на новой великой линии развития, к которой принадлежали как великие писатели, так и ведущие художники второй половины XVI и начала XVII в. От Рабле и Брейгеля, с одной стороны, к Сервантесу, Шекспиру и Калло — с другой, происходило великое обосно­вание нового изобразительного и поэтического реализма, в основе которого лежало открытие и художественное использо­вание жизненной правды, покоящейся на наблюдении факти­ческой жизни народа, как физической, так и психической. В «Гаргантюа и Пантагрюэле» изображение этой правды паро­дийно преувеличено и смешано еще с элементами старого стиля. Брейгель же придал ей полностью самостоятельное значение, причем он с гениальной смелостью сконцентрировал свое внимание в первую очередь на том сословии, в котором жизненная правда была выражена в наиболее чистом и наглядном виде. Сервантес, сознательно иронизируя, противо­поставляет ее прежним идеалам; Шекспир делает ее пьедеста­лом великих характерных образов, развивающихся именно из нее, что резко контрастирует вневременным, стоящим по ту сторону действительности героям в духе и стиле Микеланд­жело, а Калло превращает эту жизненную правду в объек-


267

тивный материал критического, исходящего из альтруистических ощущений восприятия человеческого бытия в том виде, в каком оно впоследствии стало исходной точкой социальных доктрин эпохи Просвещения. Эта линия развития означает высшую точку художественного творчества к северу от Альп в эпоху маньеризма, и именно в ее духе крупнейшие художники и поэты рассматриваемого периода и дали выражение новому мировоззрению. Их произведениями создано новое искусство, которое, правда, было снова во многом оттеснено назад патетически героизирующим стилем XVII и XVIII в., но которое живет в качестве одной из важнейших составных частей во всем последующем искусстве нового времени. Оно налицо в отдельных художественных областях, в отдельных видах искусства и в скрытом виде повсюду, так что оно должно было овладеть всем искусством и должно было быть сочтено одним из важнейших факторов развития последующего периода, принципиально отличая его от предшествующих.

После этой попытки ввести искусство Брейгеля в рамки общего духовного развития мы можем вернуться к его произ­ведениям.

Одновременно с новым восприятием жанрового содержа­ния Брейгель также начал компоновать свои картины по-новому. Его ранние произведения в этом отношении едва ли содержали что-либо, что существенно отличало бы их от искусства его более прогрессивных современников.

Исходной точкой брейгелевских композиций было сложе­ние возможно большего числа отдельных интересных мотивов, которые соединялись исходя из ренессансных правил, в некое объективно построенное образное единство. Пейзажные детали и фигуры соединяются Брейгелем в группы и включаются в пространственные планы, которые, с одной стороны, подчер­кивают плоскость картины, с другой — подобно кулисам — уводят глаз перспективным расположением в глубину, что соответствовало традициям нормального противопоставления выреза пространства зрителю.


268

Этот композиционный прием Брейгель и дальше развил после итальянского путешествия. В произведениях, которые возникли вскоре после его возвращения с юга, — а иногда и позднее — изображение расчленяется ясно в стиле романизма. Массы противопоставляются массам, и в их разделении в плоскости и в пространстве господствует ритмический, уравнивающий силы порядок.

Наряду с этим снова все больше начинают буйно множиться детали, так что картины вызывают впечатление пестрой суто­локи. Они строятся как хроники, и почти со средневекового horror vacui* рисовальщик и живописец заполняют плоскости и пространства, не придавая значения какому-либо объектив­ному построению композиции. Если отдельные фигуры, группы или части пейзажа представляются акцентированными сильнее, чем другие, то это происходит ради большей ясности содержания, а не по априорно-формальным причинам. Как правило, перевешивает нестесняемая суматоха, нагромождение единичных равнозначимых мотивов; художник хотел этим как будто выразить, что важны не отдельные люди, а вырез из общего, не то или другое событие, а широкая полнота жизни, которая прорывает и затопляет все границы и конструкции.

Это действие усиливается сильным движением фигур. Оно основано не на статуарных мотивах движения классического и итальянского искусства, не на замкнутых подвижных мас­сах, а на бесконечной множественности жизненного поведе­ния, отражение чего можно найти во всех частях картины. Нескончаемое число жизненных поступков, выхваченных как бы налету из ежедневного бытия человека, поставлены одно рядом с другим; мелькают характерные фигуры, особенность которых, однако, коренится не в их отношении к определен­ным формальным проблемам, а в их непосредственно увиден­ной жизненной правде, и сумма которых напоминает пере­несенные в человеческие условия подвижность и живость муравейника.

Около конца 50-х гг. Брейгель начал иначе воспринимать свои картины. В главных произведениях этого времени

* Боязнь пространства (лат.).


269

(«Пословицы» в Берлине, «Битва масленицы с постом» и «Детские игры» в Вене) мы находим, что безудержная пута­ница предыдущих композиций заменена ясной, обозримой и единообразно воспринятой изобразительностью. Правда, Брейгель еще последовательней, чем раньше, избегает выделения особой индивидуальной значительности отдельных фигур. Так например, играющие дети распределены по сцене изображения равномерно, почти как узор ковра. Кажется, что мастер старался противопоставить искусно построенным итальянским композициям их величайшую противополож­ность, распыляя единство картины на одинаковые основные элементы.

Еще больше, чем в ранних картинах, бросается теперь в глаза отсутствие всякой централизованности. Равномерно, почти как шахматные фигуры, покрывают отдельные фигуры и группы сцену картины, будучи связаны между собой одинаковостью жизненного поведения и веселой, юношески подвижной игрой, которую можно было бы продолжить во все стороны.

При этом, однако, изображение естественной инстинктив­ной жизненности, которая дается в неограниченных примерах и обусловлена только общими предпосылками человеческого бытия, не является, как в прежних подобных изображениях, хаотическим нарушением границ любого художественного строя и не исчерпывает своего значения нагромождением повествовательных моментов. Несмотря на подвижные груп­пы, общее впечатление изображения спокойно; над шумливой детской возней возвышается спокойствие пространственной сцены.

Эта сцена достойна большого внимания. Над нею господ­ствует широкая плоскость почвы, в которую превращен перед­ний план и которая образует театр изображаемых действий. Здания и перспективы боковых улиц обрамляют, не запирая ее, площадку, которую художник изобразил с находящейся вверху точки, так что мы можем ясно и отчетливо видеть все, что на ней происходит. Основным здесь является не распро­странение изображения по плоскости и не переход от мотива к мотиву в глубину в связи с перспективной конструкцией, а


270

желание облегчить мгновенный охват ситуации, как это лучше всего сделать с высоты птичьего полета, к которой прибли­жается изображение.

Приемы Брейгеля не были совершенно новы. Подымаю­щаяся поверхность почвы, часто встречающаяся у предшест­венников Брейгеля, может считаться предварительной ступенью, равно как и обычай иллюстраторов делать яснее изображение сложных событий и мест путем перспективы сверху. Но то, что до тех пор было только компромиссом между обычным изображением пространства и широко раскинутым рассказом или же чисто техническим приемом, у Брейгеля превращается в самостоятельное, сознательно применяемое средство выражения художественного отношения к окружающему миру. Художник стоит над миром, но иначе, чем Микеланджело и его последователи, художественная мысль и воля которых подымались над будничной действи­тельностью в самих изображаемых ими формах и предметах, в сверхчеловечности или идеальности тел, в объединении пластических форм в могучие апофеозы освобожденных и художественно укрощенных сил и энергий, в возвышенной жизни, в пафосе и драматическом конфликте физического и психического.

Брейгель, напротив, ставит перед нашими глазами жизнь так, как она есть, — как определенный отрезок неисчерпае­мого, ускользающего от всех абстрактных норм многообразия, как если бы он действительно хотел показать ее зрителю на сцене.

Но одним впечатлением реальности у Брейгеля дело не ограничивается, как у более старых натуралистов, которые вполне подчинялись этой действительности, стараясь ею овладеть всецело путем изучения и тщательного подража­ния отдельным моментам явлений через эмпирические правила, вплоть до допускающих объективную проверку перспективных законов и анатомической точности. У Брейгеля же точка зрения сдвинута. Он — наблюдатель, перед глазами которого развертывается жизнь, воспринимаемая им как целостное единство. Речь идет не о том, чтобы противо­поставить действительности художественно осознанный,


271

идеализированный мир, и не об отдельных факторах явления действительности, а о новом понятии реальности всего человеческого существования так, как оно вскрывается наблюдающему и размышляющему уму. Ударение здесь на интуиции самого художника; он открывает как бы социальную жизнь в ее естественных жизненных отличительных чертах, силах и соответствиях; и организуя эти открытия, — пожалуй, не самые незначительные открытия великого века, — он поднимает художественно (поэтически и изобразительно) и себя, и зрителя до более высокой ступени жизненного сознания.

Это восприятие окружающего мира отражается также в пространственном изображении и в его отношении к худож­нику и зрителю. В натурализме XV в. художник и изображе­ние были соподчинены друг другу, их связывало представле­ние объективной закономерности, ясно воспринимаемое в художественном произведении. В новом идеализме итальян­цев, поставившем произведение искусства над естественными обусловленностями, взгляд, связующий реальное со сверх­реальным, все больше обращается ввысь. У Брейгеля же он направлен вниз с высокой башни субъективно-индуктивного восприятия жизни и жизненной мудрости, направлен на общность жизни, изображение и толкование которой сделались одною из главных задач северного искусства.

Брейгель создал всем этим композиционный принцип, который диаметрально противоположен второму великому субъективно направленному принципу XVI в. — принципу Микеланджело; в силу этого он и должен был принести другие плоды. Образное мышление Микеланджело отделяется от исторических и местных границ, его фигурные фантазии — всечеловечны и абсолютны «во времени и вечности». Брей­гелевское же искусство рассказа, напротив, все больше обра­щается к временно и местно определенному, но обращается не ради натуралистических наблюдений или той или другой формальной проблемы, а потому, что сама человеческая жизнь в ее естественной обусловленности и многоразличности сдела­лась источником значимого для всех и художественно возвы­шающего.


272

Это относится не только к изображению общественных состояний, но и к передаче природы в ее связи с человеческим бытием.

Достойно внимания, что у Брейгеля, который как живопи­сец видов ездил в Италию, пейзажные построения после его возвращения с юга играли вначале скорее малую роль. По временам он, правда, рисовал для своего издателя ландшафт­ные сцены, которые были построены так же патетически, как и возникшие в Италии, или же представляли объединение этюдов с натуры в повествовательное целое; но его гораздо больше занимали образные представления, центральной точкой которых было человеческое бытие. И только в конце 50-х годов, только тогда, когда Брейгель начал воспринимать проблему природных жизненных соответствий в ее глубокой значительности, когда он — в связи с этим переломом — чрезвычайно обогатился содержанием и новыми образными концепциями и вступил на те пути, которые должны были его привести к грандиозным созданиям позднего времени, к новой эпохе в художественном восприятии и изображении жизни, — только тогда пейзаж приобрел новый смысл для его творчества*.

К числу великих новшеств, которым обязано искусство XVI столетию, относится также развитие пейзажного изобра­жения и придание ему той значимости, которой оно обладало в последующий период развития европейской живописи, как ни в один предшествующий. Это развитие совершалось двумя путями.

Прежде всего оно выразилось в том, что пейзажная жи­вопись стала особой областью живописи. Художественные предпосылки для этого лежали в итальянском Возрождении, новоантичный материальный антропоцентризм которого отво­дил пейзажу исключительно роль фона и кулис. Но искусство пространственного обрамления фигурных изображений сыграло свою роль в достижениях Ренессанса, в частности, в

*Ср. превосходное исследование: L. Baldass. Die niederländische Landschaftsmalerei von Patinir bis Bruegel // Jahrbuch der Kunsthist. Sammlungen des allerh. Kaiserhauses. Bd. XXXIV. S. 111 ff.


273

прогрессе объективной передачи природы и композиции, кото­рая и самостоятельно развивалась дальше в так называемых «poesi». Когда затем Возрождение было воспринято на севере и внутренне раскололось, ландшафтные задние планы начали культивировать отдельно от фигурных изображений, как особый вид живописи. С одной стороны, этот жанр мог служить новым потребностям знания, благодаря его пригод­ности к передаче фактического материала, что было в эпоху Возрождения плодом сближения искусства с наукой; с другой стороны — в нем «большой стиль» итальянцев был перенесен в область изображения, которая для севера была не менее интересна, чем фигурные мотивы. Так возникла в период маньеризма собственная живопись «проспектов и ведут», — которая и вела Брейгеля в Италию, а также и композиционная пейзажная живопись, к которой он примкнул на юге и художественный смысл которой покоился на связи пейзажного изображения с целями и масштабами современного ему фигур­ного искусства. По содержанию эти «особые пейзажи» были его полярной противоположностью, художественно же — только его отражением без самостоятельного значения для более глубокого восприятия жизненных соответствий.

К этому, однако, присоединилось другое течение, начала которого могут быть прослежены в глубоком средневековье. Разница состоит здесь в восприятии отношения между изобра­жением человека и природы. Правда, пейзажные мотивы в средневековом искусстве остаются на степени случайного ком­ментария для придания наглядности вечным истинам и силам, но и в этом рудиментарном виде они представляются стоящими на уровне человеческого земного бытия. Для средневекового человека в них также отражается самостоятельно организую­щий дух провидения, и северное искусство осталось верным этому воззрению и тогда, когда ведущая роль перешла к решению натуралистических проблем. В нидерландской и немецкой живописи XV в. пейзажные изображения были не только дополнением фигурной композиции, но и независимым от нее источником художественного истолкования и значитель­ности жизни. Вначале еще подчиняясь изображению людей и богов, они превращаются мало-помалу различными путями в


274

стоящую выше их сцену земной жизни, которая может предо­ставить зрителю неисчерпаемую полноту наблюдений, впечат­лений и ощущений.

Радость от богатства форм окружающего мира, от широких горизонтов, от атмосферных явлений постоянно растет и приводит к тому, что около конца XV — начала XVI в. почти одновременно нидерландцы, немцы и родственные им по духу венецианцы вводят в живопись поэтическую красоту пейзаж­ного построения и настроения в качестве самостоятельного, ведущего содержания изобразительности; в него включается также и изображение фигур. Но в то время как в Венеции фигурная композиция вскоре затем снова получила главен­ствующую роль, на севере и особенно в Нидерландах рядом с ренессансными фигурными изображениями продолжает развиваться пейзаж. Не только своим определенным поэтичес­ким содержанием, — как у Гертгена, Джорджоне или Альтдор­фера, — но и принципиально, — как исходная точка понима­ния, как масштаб измерения величин, как объединяющее понятие вселенной, охватывающей природу и человека, — пейзаж у Патинира, Яна Мостарта или у Брауншвейгского монограммиста стоит выше фигурного искусства, задачи кото­рого потеряли свою ведущую роль, выше судеб и поступков людей, которые становятся стаффажем, и выше курьезных происшествий, превратившихся во второстепенные детали больших панорам земли и людей.

К этому течению в области пейзажной живописи и примкнул Брейгель, когда ему открылась его новая миссия в искусстве — изображение естественных жизненных взаимо­связей. Сценическое построение «Детских игр» и «Борьбы масленицы с постом», или широкое пространство «Несения креста» 1564 г., которые смыкают разбросанные фигуры в целостное единство, ясно свидетельствуют о влиянии Браун­швейгского монограммиста.

Но и здесь Брейгель противопоставляет нечто новое своим предшественникам.

У них отношение между пейзажем и фигурным изображе­нием изменилось в пользу пейзажа. Человеческая жизнь растворилась в обстановке, но разрыв между ними остался в


275

силе. У Брейгеля же он исчезает совсем: жизнь и природа для него идентичны. Это чувствуется уже в только что названных картинах, но еще больше в произведениях последующего времени. Можно было создать нормы для стремления изобразить широкую картину мира или интимную красоту тихого земного уголка, но новое толкование Брейгеля было настолько же богато проблемами и возможностями, как и сама жизнь. Так мастер не ограничивается больше рассыпа­нием жизни по матери-земле, и она для него — больше, чем пестрая арена его игры: она скрывает силы, по сравнению с которыми люди представляются несчастными червяками. В «Битве между израильтянами и филистимлянами» 1562 г. сражающиеся войска покрывают горную долину, как густой, ползущий по земле рой саранчи, вытекая из горных ущелий или взбираясь по горным склонам. Единичные лица выделяют­ся из этой бесформенной массы, но вся историческая катастро­фа — ничто, движение пыли перед лицом неподвижного величия гор и лесов, в которые «втиснута» жизненная буря и о которые она разбивается.

Чтобы изобразить нечто подобное, было уже недостаточно далекой, все уравнивающей перспективы сверху, так как пейзаж в качестве интегрирующего элемента изображенного жизненного единства должен был быть представлен так, как того требовало его особое содержание. Впечатления путе­шествия через Альпы, воспоминания о входящих в облака великанах гор с их узкими проходами, в которых странник осознает свое ничтожество, и вместе с тем с их пронизанными солнцем видами оживают здесь снова; и оживают не как пейзажный курьез, а как отражение сил природы, которые должны предстать перед сознанием зрителя во всей их полной мощности. Пейзаж становится фантастическим, как приви­дение, как в «Безумной Грете» 1564 г. или в только немного более позднем «Триумфе смерти», позволяющем узнать новые влияния живописца бедствий Босха. Эти влияния не преобла­дают, однако, в искусстве Брейгеля, а являются только одним из элементов фантазии рядом с другим элементом, получаю­щим слово там, где должно быть представлено грозящее и Жуткое событие. Натуралистическая верность, как выражение


276

тесной связи людей с их повседневным окружением и с родной почвой, со своей стороны, господствует в жанровых картинах, и там, где надо подчеркнуть растворение людей в природе, над всем распространяются идиллические пейзажные настрое­ния. Все то, что было подготовлено в различных направлениях и категориях, собирается в одном большом художнике, кото­рый занял новую позицию в вопросах бытия, который творил уже больше не ради новых форм восприятия, а ради новой, всеобъемлющей жизненной интенсивности изображения. Даже безжизненные вещи кажутся здесь оживающими. Как чудесна в этом отношении серия с изображениями кораблей дальнего плавания, из которых одно имеет дату 1564 г.! Данные вместе с бесконечными просторами неба и моря, но так, что они не растворяются в ней, они похожи (полны жизненных энергий и тем самым способны к самоутверждению в великой природе) не на мертвые орудия, как их изобразил со всей технической точностью Леонардо, или на иллюстративный реквизит, как в нидерландских маринах предшествующей эпохи, а на живые существа, на соучастников в жизненной борьбе, на инди­видуальные организмы. Их красота и своеобразное величие покоятся не на физической и психической абстракции, как у идеальных фигур Микеланджело, северными антиподами которых они являются, а на жизненном назначении и функции.

Высшей точкой этого нового открытия пейзажа в первой половине 60-х годов являются, однако, картины «месяцев» 1565 г. Знаменательно, что Брейгеля тогда привлекала идея круговорота природы и его отношения к человеческой жизни, старая идея Средних веков, в XV в. опустившаяся до степени банального иллюстрационного клише. Брейгель строит на основе этой идеи также и «Времена года». В Средние века перед этой идеей должны были отступить античные олицетво­рения: единственный вечный бог стоит над временами, которые постоянно меняются и проходят, но у Брейгеля это станов­ление и исчезновение — не символ ничтожества и преходя­щести всего земного, а основное понятие жизни и всемогущест­ва природы, которая только и является жизнью. Никогда раньше во всем развитии искусства не было так глубоко


277

воспринята и так убедительно изображена неразделимость всего природного бытия. Меланхолия умирающей природы и бурные признаки ее воскресения, тихая уютность зимы и изобильное плодородие времени жатвы, атмосферные явления, тонкий бледный воздух зимой, и тяжелый, пресыщенный светом летом, поэзия вечера, формация почвы, горы и долины, луга и дороги, растительность, тихая деревня и люди, которые там живут, их повседневная работа, радость и горе — все это одно, это природа, движение, процесс жизни. Это брейгелевское рассмотрение природы возникло в конечном счете из того же воззрения на жизнь, на котором покоилась и его новая жанровая живопись, видевшая в человеке продукт природы, почвы, на которой он живет, и особых культурных взаимоотношений. Но ничто так ясно не свидетельствует о величии художника, как та смелость, с которой он (совершая на протяжении нескольких лет большую эволюцию) делает — от картины к картине — новые выводы из нового видения.

Это особенно ясно в дальнейшем развитии композиции. Уравнительная перспектива сверху, субъективно отодвинутая от изображенных картин жизни, взор с галереи жизни на отделенное пространством, раскрывающееся внизу зрелище не могли удовлетворять, когда дело шло о том, чтобы пережить воздействия силы природы на людей. Зритель также должен был находиться под гипнозом этих воздействий, почему Брейгель и помещает в это время свою точку изображения в самый пейзаж, — не глубоко под линией горизонта, как в юношеских работах, но выше, так, что надо смотреть вниз, в долины, а также и вверх, на горы. С другой стороны, Брейгель отменяет границу переднего плана, фигуры переходят ее, и вся композиция представляется, как, например, в «Лете» или «Жатве», продолжающейся в сторону зрителя, который таким путем непосредственно втягивается в изображенную ситуацию. Вместе с тем изменилась у Брейгеля и внутренняя структура пейзажной композиции. На место спокойно безразличных плоскостей или картографических обзоров без границ и без объединяющего членения встает концентрированное продуман­ное построение. То, что иногда жизнь строится эпически широко, как широкая река, а затем проходит в горячей борьбе


278

или в ограниченной временем динамике, что природа оказы­вается теснейшим образом связана с этим — все это выражает­ся в пейзажной композиции: в гармонически-горизонтально расположенных линиях и террасах почвы, в подвижных диагоналях, в клинообразном взаимопроникновении масс, в различных комбинациях всех этих приемов изображения. Они снова вводят Брейгеля в рамки искусственно концентрирован­ной композиции, центром распространения которой была тогда Италия, и это, может быть, было причиной, почему он сызнова теснее примкнул к итальянскому искусству.

В фигурном искусстве, к которому нам надо сейчас снова вернуться, мы имеем монументальный памятник этой второй итальянизации. Это — «Поклонение волхвов» 1564 г., в кото­ром до нас дошел ключ к последней, наиболее замечательной и важной фазе искусства Брейгеля.

Эта картина, на первый взгляд, резко противоречит пред­шествующему творчеству Брейгеля.

В отдельных фигурах он примыкает к старой традиции теснее, чем мы бы могли ожидать от него в это время. Вели­колепный негритянский король, например, восходит к Босху, некоторые черты напоминают Луку Лейденского, тогда как мадонна в ее статуарной тяжести и замкнутости позволяет узнать влияние итальянских образцов. Это влияние не ограни­чивается одной фигурой. Несмотря на натуралистическую характеристику отдельных фигур, картина компонована по-итальянски. Фигурное начало здесь на первом плане, и вместо растворения в пейзаже дана тесная группировка. С этим связан и редкий для Брейгеля вертикальный формат, благодаря чему бросаются в глаза подчеркивания всех вертикалей. Действие развернуто здесь не эпически, а дано в концентрированном виде, и его главные носители ясно отделены от всего, что должно действовать только как стаффаж. Своими пропор­циями они доминируют над изображением, и каждый из них выявлен индивидуально, так что с реалистическим действием соединено и монументальное.

Все это не слишком бы удивило нас, если бы Брейгель исходил от этого в своей молодости или после своего италь­янского путешествия; подчеркнутые особенности вполне


279

соответствуют тому, в чем многие романисты первой половины столетия примкнули к итальянскому искусству. При ближай­шем рассмотрении это совпадение оказывается, однако, только кажущимся. На деле речь идет не о прежних общих связях с итальянским искусством, а о новой позиции Брейгеля по отношению к нему, позиции, которая находится в органичес­ком соответствии с его индивидуальным развитием. В написан­ном также в 1564 г. «Несении креста» сразу же бросается в глаза группа страдающей Богоматери, которая выделена из массы, свободно расположенной по широкому плато, — величиною фигур и еще более замкнутой пирамидальной композицией. Группа эта очевидно должна была быть подчерк­нута как содержательный центр; с другой же стороны, надо было обратить внимание на влияние общего события на определенных героев изображения, помещенного художником посередине своей живописной поэмы. А это самым тесным образом соприкасалось с итальянским восприятием картинного изображения, и таким путем Брейгель попробовал (поддаваясь новым импульсам) в «Поклонении волхвов» скомпоновать хоть раз картину совсем в итальянском духе.

Сделал он это не для того, чтобы примкнуть к тому или иному прообразу — поиски таких образцов были бы тщет­ны, — а для того, чтобы усвоить самое существенное из италь­янских композиционных приемов и достижений и связать их со своим искусством.

В первую очередь это было расположение фигур в про­странстве. В его основе лежит система пространственных диагоналей, как ее в итальянском искусстве впервые ввел Корреджо и как она с тех пор — в противовес рельефному построению по планам — завоевывала все больше места и в XVII в. совсем вытеснила прежний прием построения компо­зиции. Главная диагональ ведет в картине Брейгеля от фигуры коленопреклоненного волхва через мадонну к Иосифу, с нею в фигуре Марии пересекается вторая диагональ, которая связывает черного короля с лучником налево вверху. Одно­временно главные фигуры образуют круг, центром которого является Мария: т. е. возникает расположение, заполняющее пространство телами и свободным движением так, что это


280

пространство воспринимается не путем вспомогательных конструкций и намеков и не как промежуточный вырез, а становится непосредственно доступным чувствам во всех своих частях и во всем своем пространственном объеме. Все фигуры представляются свободно-пространственными телами, дан­ными не во взаимоотношении с какой-либо воображаемой плоскостью, а в свободном пространственном окружении.

Можно ли придать фигурам монументальное впечатление без того, чтобы от этого не пострадали пространственная связь и иллюзия убедительно показанного куска вселенной? Это было одною из важнейших композиционных проблем итальянского искусства в XVI в., решение которой не менее резко отделяет создания последующих двух столетий от созданий Ренессанса, чем в свою очередь система линейной перспективной конструкции отличает Ренессанс от Средних веков. Итальянское искусство добивалось этого решения двумя путями: первый отталкивался от пластической формы и группы, которую он развивал в свободное построение, вытесняющее пространство равномерно во все стороны; другой путь шел в сторону построения композиции на впечатлениях движения, преодолевающих статическую связанность и плоскостную раздельность, на впечатлениях, как бы непосред­ственно проникающих от зрителя в глубь пространства. По первому пути шла главным образом флорентийско-римская живопись, школа Рафаэля и Микеланджело; второй путь избрали в Верхней Италии, где он — связанный с примене­нием освещения для повышения иллюзии движения в про­странстве — ведет к алтарным картинам и небесным плафонам Корреджо, к нему относится и многое из того, что отделяет Тинторетто от его венецианских предшественников. Оба на­правления мало-помалу объединились (впрочем, они никогда не были резко разграничены), и комбинацию их дает нам как раз картина Брейгеля, на которую в этом отношении можно смотреть как на отражение определенных композиционных стремлений и новшеств современного итальянского искусства.

И все-таки картина Брейгеля действует совершенно как неитальянская, что главным образом покоится на неиталь­янском восприятии изображенных событий. Зрители, которых


281

соединило диковинное происшествие, — больше, чем простой стаффаж, больше, чем только второстепенное само по себе дополнение воображаемой и формальной замкнутости, герои которой стоят по ту сторону будничных жизненных дел; зрители эти скорее являются обрамлением и полем резонанса для того, что происходит в их середине. Это обрамление можно мысленно расширить, и по мере того, как мы это пробуем, исчезает граница между идеально и формально изолирован­ным построением и его природным окружением; и прежний Брейгель, — искусство которого состояло в наглядной жизнен­ной передаче народных сцен, — снова встает перед нами. Мадонна, итальянская в своей статуарности, превращается в фламандскую крестьянку; волхвы становятся как бы портре­тами экзотически наряженных участников процессии «трех королей» во время рождественских праздников; Иосиф и внешне, и внутренне приближается к зрителям, один из которых, кажется, что-то с любопытством спрашивает или шепчет ему шутку на ухо. Пастухи, подчеркнуто данные именно как пастухи (что было обычным в такого рода сценах), здесь отсутствуют; отсутствует также и нарядный кортеж волхвов. Буколические и романтические элементы почти совсем исчезают у Брейгеля. Несколько характерных народ­ных типов — какой-нибудь дворянин или купец, лучник, два горожанина, два воина и два крестьянина или ремесленни­ка — образуют круг около поклонения, а сзади его теснится у узкого входа военный эскорт волхвов, причем это не элегантные всадники, а вооруженный простой народ, «вырез» из массы, связанный с остальными фигурами тою же степенью непосредственной жизненной правды и единообразия ощу­щений.

Изображение психических состояний составляет, может быть, наиболее ярко бросающуюся в глаза особенность кар­тины Брейгеля. Основной тон здесь задает плоское, глупо оцепеневшее удивление. Но к глазению присоединяется более высокое чувство — застенчивая торжественность, полубес­сознательная набожность, выражающиеся скорее в неловком стоянии и в отказе от привычной шумливости, нежели в жестах и сильных ощущениях; подобным образом ведет себя, напри-


282

мер, народ на воскресном богослужении. Эти переживания массы воздействуют в различной, правда, степени и на трех волхвов, которые кажутся выразителями массы. Волхвам совершенно чужды всякий пафос, всякая героическая поза и субъективная театральность. Их поклонение тяжеловесно и неловко, как это и свойственно деревенским служителям культа; можно было бы над этим посмеяться, если бы как раз в такой грубоватой примитивности не содержалась правда и убедительность.

А таковы именно знаки их почтения Богоматери: деревян­ный поклон, конфузливое опускание глаз, движения рук, которые, конечно, нельзя назвать грациозными. Но эта неуклюжая деревенская церемония полна захватывающей поэтичности и настроения.

Однако не только верность жизни и истинность, но и многое другое играет известную роль в картине Брейгеля. Таковы, например, краски: есть что-то «чужестранное» и в светящихся костюмах волхвов, диковинное — в нежных, как бы сверх­земных тонах, которыми написана Мария и, прежде всего, ребенок Иисус. Это не маленький герой, как у итальянцев, но уже и не маленький человеческий червячок, как у старых нидерландцев. Замкнутый, как бутон, и еще бессильный, лежит он на коленях мадонны, он — надежда человечества на будущее и поэтический центр изображения, от которого распространяется благоговейное смирение, пронизывающее всех присутствующих.

Обобщая, можно сказать, что в «Поклонении волхвов» 1564 г. господствует тот же художественный дух, как и в крестьянских картинах мастера. Дело не в том, что фигуры восприняты жанрово. Это не было бы ничем новым для Нидер­ландов и не вполне отсутствует даже в искусстве итальянского чинквеченто. Но новым является способ, которым библейский рассказ развит из действительной душевной жизни простых людей.

Здесь Брейгель ближе всего соприкасается с Дюрером, но не только догоняет его, а принципиально идет дальше, чем он. У Дюрера, как и у большинства художников его и пред­шествующего поколений, речь шла об изображении более или


283

менее индивидуальных психических состояний, тихого счастья скромной ремесленной семьи, внутреннего спокойствия людей, отвернувшихся от мира, или радостей и горя материнской любви, или трагедии самопожертвования за человечество, причем общечеловеческое было априорно данным и только заново иллюстрировалось верными жизни примерами, особен­но пригодными для его углубления.

Брейгель же не ограничился такого рода отдельными чертами, но первый построил духовное событие рассказа на том, что мы привыкли обозначать как «народную душу», т. е. на фактах, характерных для духовной жизни широких народных масс. Таким образом, и «Поклонение волхвов» (как и предшествующие произведения Брейгеля), является поэ­тической культурной картиной в новом значении слова, и разница состоит только в том, что прежние развернутые диорамные композиции заменены были новыми, более скон­центрированными по содержанию и форме. Для усиления последней Брейгель приблизился к итальянской объективно построенной и монументальной композиции, но не с тем, чтобы повторять ее, а чтобы подчинить ее своим художественным целям.

Плодом гениального эксперимента был поздний стиль Брейгеля. Знаменательным для него является новая форма жанровой живописи, решающее значение которой должно стать для нас ясным, когда мы представим себе ее на ярких примерах.

Возьмем картину «Калеки» в Лувре. Множество разно­образных, только внешне связанных сцен и фигур заменено здесь единственной группой. В этой ограниченности можно было бы предполагать возвращение к более старым жанровым изображениям с немногими, как бы репрезентативными фигурами, что было обычным, особенно у голландцев, от Луки Лейденского до Питера Артсена, с произведениями которых картина Брейгеля соприкасается и в изображении простран­ства. Здесь нет никакой широкой сцены, а лишь незначительно превосходящий массы фигур вырез из их пространственного окружения. Точно так же и сильное затенение пространства напоминает ранние образцы.


284

Как некогда к Босху, Брейгель через пятнадцать лет обра­тился к таким произведениям своих «голландских предшест­венников», с которыми соприкоснулось его новое стремление к предметно концентрированному изображению. Собственно сущность изображения, конечно, полностью изменилась и не находится ни в какой связи с его голландскими предшествен­никами. Эту странную группу увечных можно было бы счесть за пародию итальянской пирамидальной композиции, но эта пародия метит только в героически идеализированные фигуры, а не в формальные функции подобных построений, которые заключались в Италии в переводе пространства на язык объем­ных ценностей. И Брейгель преследует эту формальную цель, тогда как применение принципа снова оказывается у него неитальянским.

1. Рассматриваемая группа не является синтезом игры сил, развитой до степени идеального завершения и выразитель­ности. Возможно, что Брейгеля соблазнила мысль показать в гротескном подчеркивании непрочность механики, на которой покоились те идеалы, и, если рассматривать людей как целое, выразить более сильную, почти растительную привязанность к почве. Кажется, что в каком-то одиноком углу из сырой земли выросла семья ядовитых грибов.

2. Этой биологической переоценке соответствует также изо­бражение фигур. Ранний стиль Брейгеля обозначали как линеарный. Это выражение неточно, но его достаточно, чтобы наметить контраст с позднейшими произведениями, в которых наиболее важною является передача телесного, но не в том смысле, как это понимали итальянцы, которые аналитически разлагали формы и в этом расчленении доводили их до степени пластической и тектонической значительности. Брейгель стяги­вает формы до замыкающих кубические построения плоскос­тей. Даже физиогномический интерес должен был уступить место интересу к замкнутой объемности. Только у двух калек ясно видны лица. А на несколько раньше возникшем рисунке «Пчеловод» герои изображения кажутся в своих предохра­нительных масках бесформенными колодами на фоне пейзажа.

3. Ново также содержание движения фигурной пирамиды. У итальянцев оно было центростремительно, у Брейгеля оно


285

центробежно. Итальянцы, выстраивая композицию, включали фигуры в стереометрическую общую форму и замыкали их в ней, чтобы изолировать их от окружающего мира. У Брейгеля фигуры стремятся наружу из временного построения; они намереваются, как улитки, расползтись в разных направлениях, чтобы попасть на свои места из места тайных собраний. Акцент при этом не лежит, как у итальянцев, на движении тел, на легком преодолении статических сил живым телесным орга­низмом, а на движении в пространстве. Мы узнаем о направлениях, по которым будут в дальнейшем двигаться чудовищные телесные обрубки, и по радиальным осям ожидаемого движения пространственное поле фигур расходится в нашем представлении во все стороны изображенного отрезка пространства. Это в полном смысле слова вырез из великой пространственной и жизненной общности, как ее Брейгель раньше изображал в своих, похожих на детские, картинах и которая здесь без того, чтобы мы ее видели, в нашей фантазии все-таки неразрывно связана с изображением бедных пасынков судьбы.

Рассмотрим теперь картину «Слепые» в Неаполе. Брейгель долго занимался этой темой, введенной в нидерландскую живопись еще Босхом. В предварительных этюдах к картине заключено, пожалуй, объяснение того, что в «готически» подвижных одеждах обеих средних фигур звучит более старый стиль, что, конечно, могло бы также иметь значение и в связи со всем замыслом картины. Как уже указал Ромдаль*, впе­чатление от замечательного произведения проистекает главным образов из противоположности мирного пейзажа и траги­ческой, неумолимой линии процессии слепых. Пейзаж, как опять-таки уже было замечено, выдает итальянское влияние, и при этом образцы следует искать не в современном итальянском искусстве, а в венецианских картинах второго и третьего десятилетий чинквеченто. В «Любви небесной и зем­ной» Тициана и родственных ей картинах находим мы подоб­ное же спокойствие линий, подобное идиллическо-поэтическое настроение.

*А. Romdahl. Op. cit. S. 131.


286

Но ренессансное «спокойное бытие» связывается в картине с барочной диагональю! В наброске 1562 г. ее еще не было. Там слепые идут по широкой улице, которая в основном расположена параллельно к горизонтали ландшафта заднего плана. Такое простое расположение и жанрово предметное показывание уже не удовлетворяли Брейгеля в его последний творческий период; и оно должно было уступить место диагональной композиции, которую художник заимствовал у итальянцев уже в «Поклонении волхвов». Но в «Слепых» она уже не только вспомогательное средство нового построения пространства, как в картине 1564 г. и ее предтечах. Опускаю­щаяся плотина насильственно перерезает неподвижные горизонтали пейзажа, отчего возникает контрастное столкнове­ние. В противовес тишине деревенской идиллии плотина о


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: