Беспокойство

Энтони сонно повернулся на кровати и уперся взглядом в равнодушное, иссеченное тенью частого оконного переплета, солнечное пятно на стеганом одеяле. Комната полнилась утром. Резная тумба в углу, древний и непостижимый шкаф высились как темные символы незыблемой косности материи, только ковер казался бренным и манящим для его бренных ног. Да еще Баундс, ужасно неподобающий в своем мягком воротничке, был словно создан из субстанции столь же зыбкой, как и облачко пара, которое он выдыхал. Он стоял рядом с кроватью, руки его все еще были протянуты к тому месту верхнего одеяла, за которое он дергал, невозмутимые темно-карие глаза устремлены на хозяина.

— Уаух, — пробормотал полусонный бог. — Эхо хы, Ваух?

— Да, это я, сэр.

Энтони повел головой, с усилием разлепил веки и победоносно моргнул.

— Баундс.

— Да, сэр.

— А не могли бы вы… Йео… о… хо-хо, Господи. — Неудержимая зевота растащила челюсти Энтони, и содержимое его мозгов слиплось в плотный бессмысленный ком. Он начал сначала.

— Не могли бы вы часам к четырем сервировать стол для чая с сэндвичами?

— Да, сэр.

Энтони ощутил леденящий недостаток вдохновения.

— Несколько сэндвичей, — повторил он беспомощно, — да, несколько сэндвичей с сыром, можно еще со студнем… ну, цыплята, оливки, я думаю. О завтраке не беспокойтесь.

Напряжение творческого акта было слишком велико. Он устало закрыл глаза, позволил голове скатиться, куда ей хотелось, и расслабил те мышцы, которые уже успел напрячь. Откуда-то из самой глубины сознания прокрался пока еще смутный, но неотступный призрак вчерашней ночи; на сей раз он предстал в виде бесконечного разговора с Ричардом Кэрэмелом, который явился к нему часов в двенадцать. Они выпили четыре бутылки пива, заедая сухими хлебными корками, и все это — пока Энтони слушал первую часть «Демона-любовника».

…Сквозь бездны молчания к нему пробивался голос. Энтони не мог понять о чем он — сон смыкался вокруг него, пеленал своими складками, проникал во все щели сознания.

Он пробудился внезапно, на собственном слове.

— Что?

— На сколько брать, сэр? — Это был все еще Баундс, стоявший терпеливо и столбообразно в ногах кровати, Баундс, которому приходилось делить свои хорошие манеры на троих хозяев.

— На сколько чего?

— Я полагаю, сэр, мне следует знать, сколько персон будет присутствовать. Тогда мне легче будет определиться с сэндвичами, сэр.

— Двое, — сонно пробормотал Энтони, — леди и джентльмен.

Баундс сказал: «Благодарю вас, сэр» и удалился, унося с собой ошеломительно непристойный мягкий воротничок, в полной мере унизительный для всех троих его господ, хотя, по чести, каждому полагалась только треть.

Не так, чтобы очень вскоре после этого, Энтони встал и облачил свою стройную, не лишенную приятности, фигуру в коричнево-голубой с молочным отливом халат. С последним зевком он отправился в ванную и, включив свет над туалетным столиком (в его ванной не было окон), принялся без особого энтузиазма разглядывать свое отражение в зеркале. Жалкое видение, подумалось ему; именно так он обычно думал по утрам — со сна его лицо бывало неестественно бледным. Он закурил, просмотрел несколько писем и утреннюю «Трибюн».

Часом позже, выбритый и одетый, он сидел за своим письменным столом, рассматривая небольшой клочок бумаги, который извлек из собственного бумажника. Тот весь был испещрен малораборчивыми резолюциями: «Встретиться с мистером Хоулендом в пять. Подстричься. Позаботиться о счете от Риверса. Зайти в книжный».

…Ниже последней значилось: «Денег в банке 690 д. (зачеркнуто), 612 д. (зачеркнуто), 607 д.».

И наконец, в самом низу, торопливыми каракулями: «Дик и Глория Гилберт на чай».

Эта строчка доставила ему явное удовлетворение. День, представлявшийся похожим на медузу, бесформенный и бесхребетный, приобрел вдруг скелет мезозойского ящера. Уверенно, даже весело, он устремлялся к своей кульминации, как должно быть в хорошей пьесе, как подобало нормальному дню. Но Энтони уже страшил момент, когда хребет дня будет сломан, когда он уже встретит эту девушку, поговорит с ней, а потом, проводив ее смех поклоном, ему останется лишь вернуться к унылым остаткам чая в чашках, к твердеющей черствости недоеденных сэндвичей.

Существование Энтони становилось все более бесцветным. Он постоянно это чувствовал и когда начинал об этом думать, то сознавал, что началось все это после разговора с Мори Ноблом примерно месяц назад. Нелепо было думать, что столь откровенное в своей самодостаточности чувство растрачивания впустую собственного времени могло угнетать его, но нельзя было отрицать и того факта, что недели три назад некий непрошенный всплеск поклонения бывшим кумирам погнал его в публичную библиотеку, где он по карточке Ричарда Кэрэмела набрал с полдюжины книг по итальянскому Возрождению. То, что книги эти нетронутой кучей лежали на его столе с тех самых пор, как он принес их, и ежедневно увеличивали долг библиотеке на двенадцать центов, никак не уменьшало серьезности их показаний. Это были одетые в коленкор и сафьян свидетели его отступничества. Было и несколько часов острой, удивившей его самого паники.

Главным оправданием его образа жизни был конечно Довод о Ее Бессмысленности. Советниками и министрами, пажами и сквайрами, дворецкими и лакеями это великого властелина были тысячи книжных корешков, матово поблескивавших на папках, эта квартира, и все те деньги, которые получит Энтони, когда старик, живущий вверх по реке, задохнется в последнем приступе морализаторства. От мира, чреватого настырностью дебютанток и глупостью неисчислимых Джеральдин, он был, слава Богу, избавлен, — ему, скорее, следовало бы подражать кошачьей невозмутимости Мори и гордо нести на себе высокую мудрость неисчислимых поколений.

Но выше и против всего этого располагалось нечто такое, к чему его сознание относилось как к утомительному комплексу; мозг постоянно анализировал, но оно, хоть и втиснутое в рамки логики и отважно попираемое ногами, все же погнало его сквозь обмякшую слякоть конца ноября в библиотеку, в которой не было ни одной из самых нужных ему книг. Однако анализировать Энтони глубже, чем он сам себе позволял, едва ли позволительно и нам, потому что глубже будут одни лишь предположения. Он обнаружил в себе растущий ужас перед одиночеством. Даже мысль обедать одному пугала его; он предпочитал обедать с людьми, к которым испытывал отвращение. Процесс передвижения в пространстве, который раньше просто очаровывал его, сделался в конце концов непереносим, стал чем-то вроде цветовой игры, лишенной телесного воплощения, призрачной охотой за тенью собственной мечты.

«Если я по сути своей ни на что не способен, — думал он, — значит, мой удел — просто работать, работать как все другие». Ему не давала покоя мысль, что, по большому счету, он — поверхностная посредственность, лишенная к тому же уравновешенности Мори и энтузиазма Дика. Казалось трагедией совсем ничего не хотеть — ведь все же чего-то, чего-то он хотел. Иногда, как бы во вспышке прозрения, он понимал, что это было — некий путь надежды, который должен привести его к тому, что мыслилось как неизбежная и зловещая старость.

После нескольких коктейлей и завтрака в университетском клубе Энтони почувствовал себя лучше. Он встретил двух сокурсников из Гарварда, и по контрасту с серой тяжеловесностью их повествований его собственная жизнь обрела некоторую красочность. Оба были женаты, и пока пили кофе, один, поощряемый откровенными ухмылками другого, живописал некое свое внебрачное похождение. Оба они, думал Энтони, были мистерами Гилбертами в зародыше; в ближайшие двадцать лет количество их «да» учетверится, душевный состав окончательно скособочится и станут они просто изношенным и изломанным машинным хламом, псевдомудрым и лишенным всякой ценности, выпестованным до полнейшей дебильности женщинами, которых сами же исковеркали.

Нет, в нем было нечто большее, даже теперь, когда он, закончив обед, шел по устланному ковром коридору, направляясь всего-навсего в туалет, и остановился у окна, чтоб бросить взгляд на вызывающую раздражение улицу. Он был Энтони Пэтч, блестящий, великолепный наследник многих поколений и многих людей. Теперь это был его мир, а та полновесная ирония, которой он страстно желал, была уже на подходе.

С мальчишеской запальчивостью он рассматривал себя как некую силу на этой земле; с помощью дедовых денег он мог бы выстроить собственный пьедестал и воздвигнуться на нем подобно Талейрану или лорду Веруламу. Утонченность и ясность его ума, многосторонняя развитость интеллекта, достигшие полной зрелости и направляемые некой целью, которая вот-вот должна была возникнуть, обеспечили бы ему широкий выбор конкретных действий. Но, наталкиваясь на этот не слишком веселый выбор, мечта его меркла: он пытался представить себя в Конгрессе, роющимся в подстилке этого невообразимого свинарника вместе с узколобыми свиноподобными субъектами, изображения которых ему нередко доводилось видеть в утренних газетах, среди этих славных ревнителей людского братства, пытающихся представить достоянием нации идеи достойные старшеклассника захудалой школы! Пигмеи с прописными амбициями, мечтающие посредством собственной посредственности вознестись над массой таких же посредственностей прямо в унылые и бесславные небеса, с которых управляют людьми — и лучшие из них, эта дюжина расчетливых дельцов на самой вершине, эгоистичных и бесстыдных, призванных слить этот хор снобов и пройдох в величественный своим несогласием хвалебный гимн, составленный из путаных бредней о богатстве как награде за добродетель, богатстве как доказательстве порочности и бесконечных восхвалений Господа, Конституции и Скалистых гор! Лорд Верулам! Талейран!

А дома опять навалилась серость. Догорели выпитые коктейли, он сделался сонливым, отуманенным, склонным к угрюмости. Он — лорд Верулам! Сама мысль об этом была горька. Энтони Пэтч, без послужного списка, лишенный мужества, лишенный силы даже радоваться правде, когда она являлась ему. Да он был просто претенциозный дурак, строящий замки из винных паров, вяло и потаенно сожалея среди этого занятия о крушении своего жалкого худосочного идеализма. Он так долго, с таким утонченным вкусом украшал свою душу, что теперь опять захотелось старой вульгарной ерунды. Ему казалось, что он опустел, в нем не было ничего, как в выпитой до дна бутылке…

У дверей загудел зуммер. Энтони вскочил и поднес трубку к уху. Послышался голос Ричарда Кэрэмела, высокопарный и дурашливый:

— Представляем мисс Глорию Гилберт.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: