Полковник Апис… Гаврила Принцип… выстрел в Сараево…
Боже! Как легко бывает вызвать войну, зато до чего же бывает трудно, почти невозможно выбраться из войны, тем более если война была коалиционной… Первая мировая бойня – это чувствовалось! – близилась к трагическому завершению. Впоследствии статистики подсчитали: во Франции на 28 человек приходился один убитый, Англия лишилась одного солдата из 57, а в России недосчитались одного на 107 человек. Так что, можно считать, наша страна имела меньшее количество жертв по сравнению с союзниками (чего никак нельзя сказать о второй мировой войне, тоже коалиционной).
Германия держалась из последних сил, доедая последнюю брюкву, чтобы затем испытать позор Версаля, а русская армия, полностью разложившаяся, оголяла свои фронты, чтобы изведать позор Брест-Литовского мира. На юге России уже выковывалось мощное движение белой гвардии, а в ноябре 1917 года Ленин выступил с Декретом о мире. Но генерал Духонин, тогдашний главнокомандующий, отказался предлагать немцам прекращение боевых действий, за что и был зверски убит солдатами. Однако советская комиссия по перемирию уже выехала в Брест, и в её составе (что меня безмерно удивило) был и мой прежний коллега – полковник Владимир Евстафьевич Скалой…
|
|
Чтобы не забыть, сразу скажу, что сталось с князем Ю. И. Трубецким. Он был освобождён из Чека по личному решению Урицкого, который – в обмен на свободу – потребовал от Юрия Ивановича сдать все драгоценности, после чего ему разрешалось вместе с женой и дочерьми выехать за границу. Об этом хорошем человеке я больше никогда ничего не слышал…
* * *
Заодно с Керенским давно исчезли и семечки, как неслыханный деликатес былого гурманства. Ноябрь был холодный, продутый ветрами. «Свет и тени» прикрыли, а после ухода от Трубецких я умышленно порвал всякие связи с членами «кооператива», чтобы не подводить их под мушку. Случайно я нашёл приют у одного бывшего правоведа, который пускал меня лишь для ночлега, а дни я проводил в блужданиях по городу… Насущным оставался вопрос: что делать и как жить? Я не мог вернуться в Сербию, ибо после расправы с Аписом король Александр и меня бы вывел к оврагу. Пробираться на белогвардейский юг, «разрывая нитки» фронтов, на это у меня не хватало сил – даже физических.
Я голодал. Кормился от случая к случаю. Крохами!..
Между тем мне пришлось немало удивиться, когда я узнал, что большевики приняли на службу генералов Каменева, Парского, Потапова, Лебедева, Раттеля, Гутора, Зайончковского и прочих, а ведь среди них было немало и генштабистов. С этим правоведом я не ужился, ибо он, дворянин старого рода, женатый на томной смолянке, игравшей на арфе, вдруг решил – по случаю революции – сродниться с простым народом посредством примитивного «опрощения», для чего не стриг ногтей и волос, мерзко рыгал после еды, а жене говорил, по-мужицки потягиваясь: «Ой, Марья, чевой-то мне хоцца, може, водицы студёной испить вволюшку?..» Ну его к чёрту! Дурак какой-то.
|
|
Разве одним рыганием можно породниться с народом?
Помню, я сильно озяб и зашёл на Выборгской в уютную церковь св. Сампсония, строенную в честь победы при Полтаве. Молящихся было немного, а службу вёл статный красивый дьякон, в котором я сразу узнал бывшего генштабиста князя Сергея Оболенского. Он тоже узнал меня и, завершая службу, поманил за собой в притвор, угостив там меня церковным кагором. Будущий епископ Нафанаил, сейчас он искал покоя в церкви и, кажется, вполне был доволен своим предназначением.
– Не удивляйся, – сказал он мне. – Хотя ныне церковь и гонима, но я решил посвятить себя служению самой высшей власти. Здесь моё последнее прибежище, где могу думать спокойно, и пусть не всем, но кому-либо облегчу душевные терзания…
Но моих терзаний он облегчить не мог, лишь озадачил:
– Будь осторожен и не сделай глупости…
– Какой? – не понял я.
– Разве не знаешь, что большевики устроили для генералов старой армии хитрую ловушку, в которую многие и попались, словно мухи в паучьи тенёта… Ты ведь, насколько мне известно, был весьма доверителен с Михаилом Бонч-Бруевичам?
– Да.
– Так вот, – тихонько пояснил Оболенский, – его личный вагон давно стоит на запасных путях Царскосельского вокзала, и там его по ночам навещают… тайком, словно воры.
– Кто?
– Подобные тебе… Ты стал непонятлив! Но ведь всё давно ясно. У него родной брат Владимир Бонч-Бруевич состоит при Ленине в Совнаркоме, вот два братца и спелись…
– Михаил Дмитриевич, – отвечал я, – всегда бывал со мною предельно искренен, и мне даже любопытно, что сказал бы он мне в моём нынешнем положении… Кто я? Кому я нужен?
Наверное, Оболенский в этот момент понял, что отговаривать меня бесполезно, ибо решение мною принято, и он, как священнослужитель, осенил меня широким крестом:
– Всевышний да наведёт тебя на путь истинный…
Не кто иной, как Бог и привёл меня ночью на запасные пути Царскосельской дороги, на которые я выбрался со стороны Семеновского плаца, чтобы не привлекать чуждого внимания. В неразберихе путей и стрелок, спотыкаясь о рельсы, я отыскал вагон Бонч-Бруевича по лучам света в его зашторенных окнах. Издали я точно определил, что часовых в тамбуре не было. Как профессионал тайной разведки, я, конечно, не подгонял события, сознательно выжидая время, затаившись в потёмках, и сначала пронаблюдал за этим вагоном… Всё было тихо. Но вот взвизгнула дверь, тень человека, появясь из тамбура, метнулась в сторону. Мне в этом человеке показалось нечто знакомое.
– Стой! – крикнул я. Он пустился бежать, высоко перепрыгивая через рельсы, но я всё же нагнал его и остановил, чиркнув спичкой, чтобы увериться. – Я не ошибся. Это же ты…
Да, это был Володя Вербицкий, однокашник по Академии Генштаба, с ним я вёл триангуляцию в лесах Лужского уезда, мы вместе ломали шеи на парфорсной охоте в Поставах (и не знал я лишь одного – что встречу его потом агентом абвера).
– Ты так срочно вылетел из вагона, будто тебя там кипятком ошпарили… Можно узнать, о чём вы там говорили?
– Лучше бы этого разговора и не было, – пылко отозвался Вербицкий. – Я пришёл узнать, каковы условия приёма в большевистскую армию, которая пока ещё только на бумаге, а этот старый дурак начал попрекать меня и всё старое офицерство за поругание заветов святой отчизны, мол, мы, бывшие офицеры, потеряли не только офицерскую честь, но и…
|
|
– Постой, – перебил я Вербицкого. – Но, может, Михаил Дмитриевич и прав, ибо всё-таки армия защищает не власть, какая есть, а должна прежде всего оборонять родину.
– Милый! – воскликнул Володя, едва не плача. – Да где ты видишь родину, если вместо неё осталась костлявая и крикливая уродина. Жрём павших лошадей. Сожрём собак и кошек. Примемся жарить крыс… это родина? Нет уж, такая власть от меня услуг не дождётся. Махну на юг, а там… что Бог даст. Прощай.
– Прощай, – отозвался я, и Вербицкий скрылся во мраке, ныряя под товарные вагоны, мёрзнувшие на путях станции…
По-прежнему светились окна вагона, в который мне следовало подняться, как на эшафот, чтобы проверить себя на прочность духа. Я не сомневался, что разговор с Бонч-Бруевичем будет неприятным и резким для нас обоих… Про себя я решил, что в случае чего всегда можно и отстреляться!
* * *
Бонч-Бруевич в шинели, накинутой на плечи, сидел за столом штабного купе и писал. Я не явился для него привидением с того света, и он даже не удивился моему ночному визиту. Первое слово, конечно, не за ним, а за мною, и я нашёл пусть не самые удачные, но всё-таки выразительные слова:
– Как видите, я не спешил к вам, как другие, ибо торопливость необходима лишь при ловле блох.
– Я вас давно ждал, – последовал странный ответ.
– Вы? Меня? Давно?
– Прошу садиться. Из этого вагона я рассылаю многим генералам и агентам разведки Генштаба приглашения, дабы они соблаговолили почтить меня своим посещением… для разговора о будущем. Их личном будущем и будущем всей России. Я писал и вам по адресу на Вознесенский проспект, но… увы.
– Я теперь живу не там.
– Скрывались?
– Естественно.
Бонч-Бруевич опять-таки нисколько не удивился.
– Правильно делали, – сказал он. – Попадись вы теперь на Гороховой-два, и вас бы пришлёпнули, словно комара. А ваша голова ещё может пригодиться для служения отечеству.
– Вы уверены в этом? – усмехнулся я.
– Да! Пока существует система государственного устройства, до тех пор будет необходима система оборонительная и охранительная. А следовательно, страна всегда будет нуждаться в людях, подобных вам… Как вы относитесь к новой власти?
|
|
Я душой не кривил, оставаясь предельно честным:
– Это не власть, а чума какая-то… зараза! Большевики изображают свою перетряску как некий народный праздник, а в моём убогом представлении революция – это не праздник, а подлинная трагедия народа, которая, боюсь, завершится для всех нас гибелью нации, истории, культуры и религии… Других ценностей в народе я не вижу, эти суть самые главные!
– Мне тоже не все по вкусу, – согласился Бонч-Бруевич. – Умный любит ясно, а дурак любит красно. Тошно от демагогии! Перегибов и свинства уже достаточно. Но мы не имеем права забывать о долге перед русским народом. Не сейчас, так позже армия возродится, отобрав все лучшее, что было в старой русской армии. Наконец, такая великая держава, как Россия, не может обходиться без глубокой и точной разведки…
Разговор принял профессиональный характер. Понизив голоса, словно остерегаясь чужих ушей, мы с великим огорчением пришли к выводу, что в этой войне наша разведка не проиграла, но и не выиграла. Не потому, что агентура Генштаба была плоха, а, скорее, по той проклятой причине, что предательство внутри имперского аппарата губило нашу кропотливую работу.
– Признаюсь, без службы мне тяжко, – сказал я. – Тянет в армию… без неё нет мне жизни! Но… кому служить? Родине – да, я готов отдать всего себя и вес свои знания. Но служить этим хамам, которые меня, заслуженного генштабиста, излупили на вокзале… нет!
– Хамства много, – не возражал Бонч-Бруевич. – Нечто подобное пережил и я сам, когда меня выдвинули в командующие Северным фронтом. Но, дорогой, по десятку гнилых яблок в корзине нельзя же судить обо всём урожае в нашем обширном саду. Скажите, вы готовы к чистосердечному разговору?
– Для этого и посетил ваш вагон, о котором ходят самые зловещие слухи. Меня волнует иное: я имел отличную аттестацию, верой и правдой служа его императорскому величеству. Таким образом, для новой власти я всегда останусь лишь «гидрой контрреволюции», которую надо душить рукою пролетариата.
Бонч-Бруевич поставил поверх плиты чайник с водою.
– А я разве не гидра? – проворчал он совсем по-стариковски. – Я ведь тоже служил царю согласно старинной немецкой поговорке: «У меня в Пруссии есть любимый король».
– Да, – отвечал я, – эта поговорка оправдывает всех нас, но я, простите, всегда ценил и слова Герцена: «У меня в России есть любимый народ». Пожалуй, ради этого и сижу подле вас, и не откажусь от стакана горячего чая…
Чай пили молча, как извозчики в трактире, которые всё знают друг о друге. Разговор, сначала острый, казалось, увял. Михаил Дмитриевич как бы между прочим спросил:
– А вы являлись на регистрацию офицеров?
– Чтобы сидеть в тюрьме? Не дурак же я!
– Документы у вас старые?
– Новейшие, – не скрывал я, тут же предъявив их. – Сами понимаете, что пришлось побыть в амплуа карманника.
– Догадываюсь. Значит, хорошо вас учили, если не забыли прежних уроков. Но если вы ждёте от меня отличных рекомендаций, то я, милостивый государь, воздержусь.
Это меня просто ошарашило:
– Как? Разве вы знаете меня с дурной стороны?
– Напротив, с хорошей стороны. Но вы не первый, кто появился в моём вагоне, клятвенно заверяя в том, что согласен верой и правдой служить любимой советской власти.
– И…?
– И, к сожалению, получив паек, обновив себя внешне, вынюхивали наши штабные планы, после чего бежали на юг – к Каледину! А я, старый дурак, ещё просил за них у Подвойского, сам нахваливал их перед Лениным, что нельзя бросаться такими драгоценными кадрами. С другой же стороны, – договорил Бонч-Бруевич, – от бывших коллег многого и не жду. Их столько трепали в разных исполкомах, столько издевались над ними в различных «чрезвычайках», что у них психика давно сдвинулась набекрень, а обид накопилось выше козырька фуражки.
Мне понравилось, что Михаил Дмитриевич не вставал горою на защиту благородства советской власти, которая третировала нас, бывших офицеров, а сумрачно признался, что он, Бонч-Бруевич, несмотря на свой богатый опыт контрразведчика, никогда не может поручиться за своих бывших коллег.
– Понимаю, – отвечал я с искренним вздохом…
Неожиданно раздалось близкое пыхтение паровоза, звонко громыхнули буксы сцепления, и тут Бонч-Бруевич удивился.
– Что-то новенькое, – сказал он. – Хоть бы предупредили с вечера… Ещё завезут куда-нибудь в лес за Вырицу и в лучшем случае отпустят в одних кальсонах. Вы, кстати, при оружии?
– Конечно.
– Ловкий вы человек, как я посмотрю, – весело рассмеялся Бонч-Бруевич. – Документы у вас бухгалтера с Путиловского завода. Выбриты как следует. И даже при оружии.
– Так давайте решать, – настоял я. – У меня немалый опыт агентурной работы, и вы сами знаете, что генеральские лампасы я добыл не поклонами в министерских передних. Я человек чести, и, если дал слово русского офицера, я не подведу вас. Поверьте, не ради жирного пайка и не ради новых штанов я пришёл к вам. А вы… вы боитесь поручиться за меня?
Бонч-Бруевич что-то слишком долго обдумывал. Потом извлёк из своих бумаг фотографию немецкого генерала с очень гордым и очень злым лицом хитрейшего и всезнающего сатира.
– Поручусь! А вам знаком этот умник?
– Да. Это генерал Макс Гоффман, хорошо памятный по разгрому армии Самсонова, и, как я слышал, он сделал отличную карьеру, став начальником штаба всего Восточного фронта.
– Мало того, – добавил Бонч-Бруевич, – этот громила ныне возглавляет германскую делегацию по мирным переговорам в Бресте, а полковник Владимир Евстафьевич Скалой, наш военный представитель в Бресте, застрелился, очевидно, не выдержав остроумных издёвок со стороны этого Гоффмана… Вы не согласились бы заменить покойного Скалона в Бресте?
– Я бы на месте Скалона стрелял не в себя.
– Но и в Гоффмана стрелять тоже нельзя…
Во время этой беседы наш вагон ни с того ни с сего вдруг сильно дёрнулся, сцепленный с паровозом, и нас, двух генералов, медленно повлекло во тьму ночи, как в бездну.
– Интересно, куда мы поехали? – насторожился я. – Впрочем, я готов через угольный тендер проникнуть в будку машиниста, чтобы узнать о его намерениях…
Бонч-Бруевич откинул одеяло на своей постели:
– Не стоит! Вообще-то, милейший коллега, я не ожидал вас увидеть сегодня, вы сами пожаловали. Так потрудитесь разделить со мною все тяготы и приятности нашего путешествия.
– Но… куда? – снова спросил я.
Паровоз быстро набирал ход, под вагоном железно прогрохотал мост через Обводный канал, а скорость увеличивалась.
– Не советую прыгать на ходу, – заметил Бонч-Бруевич. – Все русские дороги теперь кончаются в Москве, куда скоро переберётся и правительство, а посему именно в Москве мы договорим до конца. И нет в природе такого соловья, который бы умер, прежде не завершив своей прекрасной арии…
Укладываясь спать, я вдруг расхохотался.
– Что вас так сильно развеселило?
– Простите, Михаил Дмитриевич, но я нечаянно вспомнил, что ваш вагон называли «генеральской ловушкой».
– Вот вы и попались в неё… Спокойной ночи!
Он оказался прав. Впервые за все эти долгие и кошмарные дни я провёл спокойную и благотворную ночь.