Комментарии 10 страница

Салли Брент решила дать материал о миссис Гейл Винанд. Материал сам просился в руки, он был как раз в ее духе, и грех было им не воспользоваться. Она получила доступ в городскую квартиру Винанда, прибегнув к тактике, которую усвоила, будучи хорошо вышколенным сотрудником «Знамени». Она явилась со своей обычной помпой, в черном платье со свежим подсолнухом на плече – украшением, которое стало ее опознавательным знаком, и, не успев отдышаться, выпалила:

– Миссис Винанд, я пришла, чтобы помочь вам обмануть мужа.

– Она подмигнула, подчеркивая свою дерзость, и пояснила: – Наш дорогой мистер Винанд к вам несправедлив, он лишает вас положенной вам славы, никак не могу понять почему. Но вместе мы его поправим. Как может мужчина совладать с двумя женщинами, соединившими свои силы? Он просто не понимает, какой ему достался чудесный экземпляр. Так что выдавайте вашу историю, а я ее запишу, и она будет такой занимательной, что ему ничего не останется, как опубликовать ее.

Доминик была дома одна и ответила такой улыбкой, какой Салли Брент еще не доводилось видеть, поэтому эпитеты, которые бы верно описали супругу патрона, не пришли в голову обычно весьма наблюдательной журналистке. Доминик выдала ей свою историю. Она выдала именно такую историю, о которой мечтала Салли Брент.

– Конечно, я готовлю ему завтрак, – сказала Доминик. – Его любимое блюдо – яичница с ветчиной, да, именно яичница с ветчиной… О да, мисс Брент, я очень счастлива. Я просыпаюсь утром и говорю себе: неужели правда, что я, скромная, незаметная девочка, стала женой великого Гейла Винанда, который мог выбрать любую самую блестящую красавицу в мире. Знаете, я давно любила его. Но он оставался для меня только мечтой, прекрасной, но недосягаемой… Прошу вас, мисс Брент, передайте это всем женщинам Америки: терпение всегда вознаграждается, большая любовь поджидает каждую из нас. Мне кажется, это чудесная мысль, и может быть, она будет таким же подспорьем другим девушкам, каким послужила мне… Да, мое единственное стремление в жизни – сделать Гейла счастливым, разделить с ним радости и печали, быть хорошей женой и матерью.

Альва Скаррет прочитал репортаж, и он так ему понравился, что заставил забыть об осторожности.

– Пускай в ход, Альва, – подстрекала его Салли Брент, – отдай в набор и оставь корректуру у него на столе. Он даст добро, поверь.

В тот же вечер Салли Брент была уволена. Ей заплатили по контракту за целых три года вперед и попросили впредь ни под каким предлогом не появляться в редакции «Знамени».

Скаррет в панике пробовал протестовать:

– Гейл, Салли Аельзя увольнять! Только не ее!

– Когда я не смогу увольнять любого из моих работников, – спокойно ответил ему Гейл, – я закрою газету и взорву редакцию к чертовой матери.

– Но читатели! Мы потеряем читателей!

– К черту читателей.

Вечером того дня, за ужином, Винанд достал из кармана комок бумаги – корректуру репортажа – и, не сказав ни слова, швырнул его через стол в Доминик. Он попал ей в лицо. Бумага упала на пол. Доминик подобрала ее, развернула, увидела, что это, и громко рассмеялась.

Салли Брент опубликовала статью об интимной стороне жизни Гейла Винанда. В легкой интеллигентной манере она подала в жанре социологического очерка такой материал, который не решился бы напечатать самый низкопробный журнал. Его напечатали «Новые рубежи».

Винанд подарил Доминик ожерелье, сделанное по его заказу. Оно состояло из бриллиантов, незаметно скрепленных вместе; бриллианты располагались просторно, словно небрежно, без видимого порядка выброшенные целой пригоршней; их соединяли едва видимые платиновые цепи, изготовленные под микроскопом. Когда он надел ожерелье ей на шею, оно легло на кожу случайной россыпью дождевых капель.

Она подошла к зеркалу и спустила платье с плеч, всматриваясь в мерцание серебристых капель на коже. Она сказала:

– Что за мрачная история напечатана в твоей газете, Гейл, о женщине из Бронкса, которая убила молодую любовницу своего мужа. Плохо другое – нездоровое любопытство людей, которым нравится читать об этом. Но что еще хуже – люди, которые работают на потребу таких болезненных интересов. В сущности, именно благодаря этой несчастной женщине – на фотографии в газете у нее короткие толстые ноги и толстая морщинистая шея – появилось это ожерелье. Это ожерелье восхитительно. Я с гордостью буду носить его.

Он улыбнулся, в его глазах внезапно вспыхнул блеск какой-то странной отваги.

– Можно смотреть на дело так, – сказал он, – а можно иначе. Мне больше нравится думать об этом так: я взял отбросы человеческой души – замутненное сознание этой женщины и людей, которым нравится читать о ней, и сотворил из этого ожерелье на твоих плечах. Мне больше по душе думать о себе как об алхимике, способном сотворить бриллиант из грязи.

В его взгляде она не увидела ни оправдания, ни сожаления, ни досады. Это был странный взгляд, она и раньше замечала его – это было поклонение. И это позволило ей осознать, что есть такая ступень поклонения, когда субъект поклонения сам внушает глубокое уважение.

Вечером следующего дня она сидела перед зеркалом, когда он вошел в ее будуар. Он наклонился, прижался губами к ее шее… и увидел в углу зеркала квадратик бумаги. Это была расшифровка телеграммы, которая положила конец ее карьере в «Знамени»: «Уволить суку. Г.В.».

Он выпрямился во весь рост позади нее:

– Как это попало к тебе?

– Мне это дал Эллсворт Тухи. Я подумала – стоит сохранить. Конечно, не ожидала, что придется так кстати.

Он с серьезным видом склонил голову, признавая авторство, и ничего не сказал.

Она думала, что на следующее утро телеграммы не окажется на месте. Но он к ней не притронулся. Она тоже ее не касалась. Телеграмма так и осталась прикрепленной к раме зеркала. Когда Винанд держал Доминик в объятиях, она часто видела, как его взгляд устремляется к этому клочку бумаги. Что он при этом думал, она не знала.

Весной он на неделю уехал из Нью-Йорка на съезд издателей. Они впервые расстались. Доминик удивила его, приехав встречать в аэропорт. Она была весела и нежна, ее поведение обещало то, на что он никогда не рассчитывал, чему не мог поверить и все-таки верил.

Когда он вошел в гостиную и устало раскинулся на диване, она поняла, что ему хотелось отдохнуть во вновь обретенном надежном покое своего жилища. Она заглянула в его глаза; он не хотел ничего, кроме отдыха, он рассчитывал на понимание. Она стояла перед ним, готовая к выходу:

– Пора одеваться, Гейл. Мы идем в театр.

Винанд сел. Он улыбнулся, на лбу появились косые бороздки. Он вызывал у нее холодное чувство восхищения: он полностью владел собой, если не считать этих бороздок. Он сказал:

– Прекрасно. Фрак или смокинг?

– Фрак. У нас билеты на «Не твое собачье дело». Достала с великим трудом.

Это было слишком. На минуту в комнате повисла напряженная, грозовая атмосфера. Он первый нарушил ее искренним смехом, сказав с бессильным отвращением:

– Побойся Бога, Доминик! Все что угодно, только не это!

– Гейл, это гвоздь сезона. Ваш критик Жюль Фауглер, – тут Гейл перестал смеяться, он все понял, – объявил ее величайшей пьесой нашего времени. Эллсворт Тухи сказал, что это чистый голос грядущего нового мира. Альва Скаррет заявил, что пьеса написана не чернилами, а молоком человеческой доброты. Салли Брент, до того как ты ее уволил, сказала, что она смеялась на спектакле, чувствуя комок в горле. Нет, эта пьеса – законное дитя «Знамени», и я подумала, что ты обязательно захочешь посмотреть ее.

– Да, конечно, – сказал Винанд.

Он встал и отправился одеваться.

«Не твое собачье дело» шла уже несколько месяцев. Эллсворт Тухи с сожалением заметил в своей колонке, что название пьесы пришлось немного изменить, «пойдя на уступки ханжеской буржуазной морали, которая до сих пор диктует свою волю театру. Это вопиющий пример давления на художника. Так что не стоит верить болтовне о творческой свободе и вообще о свободе в нашем обществе. Первоначально названием этой чудесной пьесы было подлинное народное выражение, прямое и смелое, как свойственно языку простого человека».

Винанд и Доминик сидели в середине четвертого ряда, не обращаясь друг к другу, следя за действием. Сюжет был малоинтересным, банальным, но подтекст не мог не пугать. Тяжеловесные пустопорожние реплики, которыми текст пропитался, как сыростью, создавали какую-то особую атмосферу; она давала себя знать в ухмылках актеров, в вульгарных жестах, в хитроватом прищуре глаз и насмешливых интонациях. Малозначащие фразы подавались как откровение и нагло навязывались как глубокие истины. На сцене витал дух не невинного предубеждения, а намеренного вызова. Автор, похоже, хорошо знал свою цель и похвалялся властью навязывать зрителям свои представления о возвышенном и тем самым уничтожать в них способность к истинно возвышенному. Спектакль оправдывал мнение критиков: он веселил, как непристойный анекдот, разыгранный не на сцене, а в зрительном зале: словно с пьедестала столкнули божество, а вместо него водрузился не сатана с мечом, а уличный дебошир с бутылкой.

Притихший зал был явно озадачен и насторожен. Когда раздавался смех, все тотчас с облегчением подключались, с радостью открывая для себя, что им весело. Жюль Фауглер не пытался что-то внушить зрителю, он просто дал понять – задолго до постановки и через множество намеков, – что всякий, кто не сможет оценить пьесу, – бездарный тупица. «Бесполезно просить пояснений, – сказал он. – Либо вы в состоянии понять эту пьесу, либо вам это не дано».

В антракте Винанд слышал, как одна полная дама сказала:

– Чудесно, хотя я не все понимаю, но чувствую, что это о чем-то очень важном.

Доминик спросила:

– Может быть, уйдем, Гейл?

Он ответил:

– Нет, досидим до конца.

В машине по дороге домой он молчал. Когда они вошли в гостиную, он остановился и приготовился выслушать и принять любую критику. На миг у нее появилось желание пощадить его. Она чувствовала себя опустошенной и очень уставшей. Ей не хотелось причинять ему боль, ей хотелось просить у него помощи.

Потом ее мысли снова вернулись к тому, о чем она думала в театре. Эта пьеса была творением «Знамени», «Знамя» ее породило, вскормило, поддержало и привело к триумфу. То же «Знамя» начало и завершило разрушение храма Стоддарда… Нью-йоркское «Знамя», второе ноября, рубрика «Вполголоса», статья «Святотатство», автор Эллсворт М.Тухи; «Церкви нашего детства», автор Альва Скаррет. «Вы счастливы, мистер Супермен?..» И разрушение храма Стоддарда представилось ей недавним событием; дело было, конечно, не в сравнении двух несоизмеримых вещей, храма и пьесы, а в том, что и то и другое было не случайно, роли играли не актеры, не Лйк, Фауглер, Гухи и она сама… и Рорк. Дело было во вневременном противоречии, в вечной борьбе, битве двух идей: одной, создавшей храм, и другой, произведшей на свет пьесу; две силы открылись ей в наготе, своей сути, силы, боровшиеся друг против друга с сотворения мира; они были известны каждой религии, всегда были Бог и дьявол, просто люди часто заблуждались относительно того, каков дьявол; дьявол не был велик, он был не один, дьяволов было много, люди были грязны и ничтожны. «Знамя» погубило храм Стоддарда, чтобы дать жизнь этой пьесе, иного от него нельзя было ожидать, третьего не дано, нельзя избежать выбора, нейтралитет невозможен – либо одно, либо другое, так было всегда. У этой войны много символов, но нет названия, это необъявленная война… «О Рорк! – закричало все ее существо. – О Рорк, Рорк, Рорк…»

– Доминик, что случилось?

Она услышала голос Винанда, тихий и встревоженный. Никогда раньше он не позволял себе проявить беспокойство. Она поняла его вопрос, он возник как отражение того, что он увидел в ее лице.

Она выпрямилась, уверенная в себе, внутри нее все застыло.

– Я думаю о тебе, Гейл, – сказала она. Он ждал. – Что, Гейл? Меняем величие на великую страсть? – Она рассмеялась, подражая актерам на сцене. – Послушай, Гейл, у тебя есть двухцентовая марка с портретом Джорджа Вашингтона?.. Сколько тебе лет, Гейл? Много ли ты трудился? Ты прожил половину жизни, но сегодня получил вознаграждение. Достиг своей вершины. Конечно, никому не удается встать вровень со своей высшей страстью. Но если будешь стараться изо всех сил, то когда-нибудь сможешь встать вровень с этой пьесой! – Он молчал, слушая и принимая. – Полагаю, тебе надо выставить рукопись этой пьесы напоказ внизу, в твоей художественной галерее. И дать новое имя своей яхте – «Не твое собачье дело». Думаю, ты должен…

– Замолчи.

–…включить меня в труппу, чтобы я каждый вечер исполняла роль Мэри, той Мэри, которая приютила бездомную крысу и…

– Доминик, замолчи.

– Тогда говори сам. Я хочу услышать, что ты скажешь.

– Я никогда ни перед кем не оправдывался.

– Тогда хвастайся, тоже подойдет.

– Если хочешь знать, меня тошнит от этой пьесы. Ты знаешь это. Это еще омерзительнее, чем история женщины-убийцы из Бронкса.

– Да, пьеса почище той истории.

– Но можно представить себе худшее, например, великая пьеса, выставленная на посмешище перед сегодняшней публикой. Принять мученический венец, оказаться жертвой людей вроде тех, что потешались сегодня. – Он видел, что его слова что-то пробудили в ней, но не знал – гнев или удивление. Он продолжал: – Да, мне тошно от пьесы, как и от многого другого, что делается в «Знамени». Сегодняшний вечер особенно показателен, он обнажил многое из того, что было скрыто, – бульшую агрессивность и озлобленность. Но если это по душе глупцам, то именно это нужно «Знамени». Газета для того и создана, чтобы потрафлять дуракам. Что еще я должен признать? В чем повиниться?

– Скажи откровенно, как ты чувствовал себя сегодня?

– Как на горячих угольях. Потому что ты сидела рядом. Ты ведь все подстроила намеренно? Чтобы я мог ощутить контраст? И все же ты просчиталась. Я смотрел на сцену и думал: вот каковы люди, каковы их душонки, но я… я обрел тебя, у меня есть ты… так что стоило пострадать. Сегодня мне было больно, как ты хотела, но существует некий предел, до которого можно выдерживать боль. Пока существует этот предел, настоящей боли нет…

– Замолчи! – вырвалось у нее. – Замолчи же, черт побери! На минуту оба остолбенели. Винанд первый пришел в себя, понял, что ей надо помочь; он схватил ее за плечи. Она вырвалась. Пересекла комнату, подошла к окну. Перед ней был город, скопище зданий – в огнях и в мраке.

Через некоторое время она произнесла бесцветным голосом:

– Извини меня.

Он не ответил.

– Я не должна была так говорить. – Она стояла, не оборачиваясь, опираясь руками на оконную раму. – Мы квиты, Гейл. Ты отплатил мне, если тебе от этого легче. Я сломалась первой.

– Я не хочу, чтобы ты страдала. – Он говорил тихо. – Доминик, в чем дело?

– Ни в чем.

– Я заставил тебя о чем-то вспомнить? Но дело не в моих словах. Дело в чем-то другом. Что значили эти слова для тебя?

– Ничего.

– «Пока существует этот предел, настоящей боли нет». Эти слова, что в них?

Она продолжала смотреть в окно. В отдалении была видна башня здания Корда.

– Доминик, я знаю теперь, чту ты способна вынести. Случилось что-то ужасное, если ты взорвалась. Я должен знать. Я помогу тебе, что бы это ни было.

Она не отвечала.

– И в театре причина была не только в идиотской пьесе. Сегодня с тобой что-то творится. Я видел выражение твоего лица. И сейчас тоже. В чем же дело?

– Гейл, – мягко сказала она, – ты простишь меня? Он ответил не сразу, он не был готов к этому:

– Что я должен простить?

– Все. И сегодняшнее тоже.

– Ты имеешь на это право. На этом условии ты вышла за меня замуж. Чтобы заставить меня расплатиться за «Знамя».

– Я больше не хочу этого.

– Почему же?

– Потому что за это нельзя расплатиться.

В наступившем молчании она прислушивалась к его шагам за своей спиной.

– Доминик, в чем же дело?

– Пока существует этот предел, настоящей боли нет? Пустое. Просто ты не имел права говорить это. Тот, кто имеет такое право, платит за него, а ты не можешь себе этого позволить. Но теперь это неважно. Говори, если хочешь. Я тоже не имею права на эти слова.

– Это не все.

– Мне кажется, у нас много общего. Мы оба когда-то совершили предательство. Может быть, предательство – не то слово?.. Да нет, пожалуй, то. Оно передает мое состояние.

– Доминик, этого не может быть!

Его голос звучал странно. Она повернулась к нему:

– Почему?

– Потому что сегодня мне подумалось то же: я изменил, предал.

– Предал кого?

– Не знаю. Будь я верующим, я бы сказал: Бога. Но я не религиозен.

– Я чувствую именно это: я предала.

– Но ведь «Знамя» не твое детище.

– Вину можно чувствовать и по другим причинам.

Он подошел к ней и, обняв ее, сказал:

– Ты не понимаешь смысла слов, которые употребляешь. У нас очень много общего, но в этом мы разные. Я предпочел бы, чтобы ты презрительно отвернулась от меня, чем делила со мной вину.

Она прижала ладонь к его щеке, касаясь виска кончиками пальцев.

– А теперь ты скажешь мне, что случилось?

– Ничего. Я взвалила на себя ношу не по силам. Ты устал, Гейл. Почему бы тебе не пойти наверх? Позволь мне ненадолго остаться здесь, просто посмотреть на город. Потом я приду к тебе, и со мной все будет в порядке.

IX

Доминик стояла на борту яхты, держась за поручни. Палуба под ногами была теплой, солнце грело голые ноги, ветер продувал тонкое белое платье. Она смотрела на Винанда, растянувшегося перед ней в кресле.

Она думала о том, как он переменился, оказавшись на яхте. Днями напролет во время их летнего круиза она наблюдала за ним. Однажды она видела, как он бежал по палубе, – высокая белая фигура, стремительные, уверенные движения, рука, уверенно и властно схватившаяся за поручень, чтобы рывком ускорить бег. Он не боялся риска. Здесь он не был беспринципным магнатом, властелином газетной империи. Это был аристократ. Она подумала: именно так в молодости люди представляют себе аристократа – блестящий, уверенный в себе, динамичный.

Теперь он сидел перед ней в кресле, и она подумала, что на отдыхе хорошо смотрятся лишь те, для кого отдых – непривычное состояние, у них даже расслабленная поза заряжена целью. Ее многое в нем поражало. Гейл Винанд с его прославленной выносливостью олицетворял не просто удачливого честолюбивого авантюриста, создавшего целую сеть газет; даже сейчас, отдыхая в лучах солнца, он всем своим видом утверждал силу, в нем крылся огромный динамизм, великая первопричина человеческой энергии.

– Гейл, – неожиданно для себя позвала она. Он открыл глаза и взглянул на нее.

– Вот если бы я мог записать твой голос сейчас, – лениво произнес он. – Ты бы сама поразилась, как он прозвучал. Хотел бы я услышать его в спальне.

– Постараюсь повторить, если хочешь.

– Спасибо, дорогая. Обещаю, что не стану этим злоупотреблять и не возьму в голову лишнего. Ты не влюблена в меня. Ты никогда никого не любила.

– Почему ты так думаешь?

– Тому, кого ты полюбишь, не отделаться малой кровью вроде пытки театром и свадебной церемонией. Ты устроила бы ему настоящий ад.

– С чего ты это взял, Гейл?

– А почему ты не спускаешь с меня глаз, с тех пор как мы встретились? Потому что я не тот Гейл Винанд, о котором ты слышала. Видишь ли, я тебя люблю. А любить значит делать исключение. Если бы ты была влюблена, ты бы хотела, чтобы тебя ломали, приказывали тебе и повелевали тобой, потому что в твоих отношениях с людьми это невозможно, ты не можешь допустить этого. И это стало бы особым приношением любимому человеку, тем великим исключением, которое ты захотела бы сделать для него. Но это далось бы тебе нелегко.

– Если это верно, ты…

– Я буду нежным и покорным, к твоему великому изумлению… потому что я самый отъявленный негодяй на свете.

– Я этому не верю, Гейл.

– Не веришь? Я больше не предпоследний человек на свете?

– Больше нет.

– Так вот, дорогая, я он самый и есть.

– Почему ты хочешь, чтобы я так думала?

– Я этого вовсе не хочу. Но я люблю правду. Это единственная роскошь, которой я предаюсь в уединении. Не меняй своего мнения обо мне. Думай так же, как до нашей встречи.

– Гейл, но тебе не это надо.

– Неважно, что мне надо. Я ничего не хочу, только обладать тобою. Не получая ничего. Так должно быть. Если ты начнешь всматриваться в меня слишком пристально, разглядишь такое, что тебе вовсе не понравится.

– Что же?

– Ты так прекрасна, Доминик. Как мило со стороны Бела допустить, чтобы в одном человеке оказались прекрасны и душа, и тело.

– Что же я все-таки могу разглядеть в тебе?

– Понимаешь ли ты, во что на самом деле влюблена? В цельность натуры. В невозможное. В чистоту, последовательность, разум, верность себе, единство стиля как произведение искусства. Все это можно найти только в одном – в искусстве. Но тебе это нужно в жизни. Это твоя любовь. Ну а я, видишь ли, никогда не знал, что такое цельность натуры и что такое преданность.

– Ты уверен, Гейл?

– Ты забыла о «Знамени»?

– К черту «Знамя»!

– Ладно, к черту «Знамя». Как приятно услышать это от тебя. Но «Знамя» не главный симптом. То, что я никогда не старался быть порядочным, не так уж важно. Важно, что я никогда не ощущал потребности в этом. Само понятие цельной и порядочной натуры мне ненавистно. Ненавистен высокомерный характер этой идеи.

– Дуайт Карсон… – сказала она.

Он услышал отвращение в ее голосе и рассмеялся:

– Да, Дуайт Карсон. Человек, которого я купил. Индивидуалист, ставший певцом толпы и, кстати, алкоголиком. Это сделал я, и это хуже, чем «Знамя», правда? Тебе не нравится напоминание об этом?

– Нет, не нравится.

– Однако ты наверняка слышала вопли об этом. И о прочих гигантах духа, которых мне удалось обломать. И никто даже представить себе не может, какое это мне доставляло удовольствие. У меня страсть к этому. Я абсолютно равнодушен к пиявкам вроде Эллсворта Тухи или моего приятеля Альвы, я готов оставить их в покое. Но едва завижу человека чуть большего калибра, как мне неймется сделать из него подобие Тухи. Надо и все тут. Что-то вроде полового влечения.

– Но почему?

– Не знаю.

– Кстати, ты не понимаешь Эллсворта Тухи.

– Возможно. Не думаешь же ты, что я стану тратить нервную энергию на то, чтобы исследовать скорлупку улитки.

– Ты противоречишь себе.

– То есть?

– Почему же ты не захотел уничтожить меня?

– Ты исключение, Доминик. Тебя я люблю. Я должен был полюбить тебя. Но помоги тебе Бог, если бы ты была мужчиной.

– Гейл, но почему?

– Почему я так поступаю?

– Да.

– Это власть, Доминик. Единственное, чего я всегда хотел. Знать, что в мире нет человека, которого я бы не смог заставить делать все, что мне угодно. Все, чего я пожелаю. Человек, которого л не смогу сломать, уничтожит меня. Но я провел годы, устраняя угрозу. Говорят, что у меня нет чести, что жизнь меня обездолила. Однако не так уж она меня обездолила, как думают. Того, чего у меня нет, просто не существует.

Винанд говорил обычным тоном, но вдруг заметил, что она слушает его так, словно он шепчет и ей нужно сосредоточиться и не пропустить ни звука, чтобы понять его.

– В чем дело, Доминик? О чем ты задумалась? – Я слушаю тебя, Гейл.

Она не сказала, что вслушивалась не только в слова, но и в скрытый в них смысл. Ей вдруг стало ясно, что к каждой произнесенной им фразе что-то примешивалось, хотя она не понимала, в чем он исповедуется.

– Самое скверное в нечестном человеке то, что он принимает за честность, – сказал он. – Я знаю одну женщину, которой никогда не хватало убеждений больше, чем на трое суток, но когда я сказал ей, что она бесчестна, она сердито поджала губы и заявила, что иначе понимает честность, чем я, – она, дескать, ни у кого денег не крала. Однако таким, как она, я не опасен. Ее я не ненавижу. Я ненавижу ту немыслимую идею, которую ты, Доминик, страстно обожаешь.

– Вот как?

– Мне доставило бы большое удовольствие доказать ее невозможность.

Она подошла к нему и опустилась на нагретую солнцем гладкую палубу рядом с его креслом. Его удивил ее нежно пристальный взгляд. Он нахмурился. Она поняла, что в ее взгляде отразилось то, что ей открылось в нем, и отвела глаза.

– Гейл, зачем ты мне все это рассказываешь? Ведь тебе не хочется, чтобы я так думала о тебе.

– Ты права. Зачем же рассказывать? Хочешь знать правду? Потому что об этом надо рассказать. Потому что я хочу быть честным перед тобой. Только перед тобой и перед собой. Но в другом месте у меня на это не хватило бы духу. Только здесь… Потому что здесь это кажется не совсем реальным. Что скажешь?

– Да, не совсем реальным.

– Наверное, я надеялся, что здесь ты это поймешь и примешь и будешь, тем не менее, относиться ко мне так же, как когда позвала меня тем особенным тоном.

Она прижалась лицом к его коленям, уронив руку со сжатыми в кулак пальцами на горячие, сверкающие на солнце доски палубы. Ей не хотелось открывать ему, что она поняла из его рассказа.

Поздней осенью, вечером, они стояли у парапета на крыше своего дома, в саду, и смотрели на город. Длинные полосы света из окон словно изливались с нависшего над городом мрачного неба. Разрозненные яркие капли отрывались от светового потока и разгорались внизу, в пожаре мостовых.

– Вот они, Доминик, высотные здания. Небоскребы. Помнишь? Они были первыми звеньями, связавшими нас. Мы оба влюблены в них, ты и я.

Ей подумалось: не досадно ли, что он присвоил себе право говорить об этом? Но она не чувствовала досады.

– Да, Гейл. Я влюблена в них.

Доминик смотрела на вертикальные линии света, исходящие от здания Корда. Она оторвала пальцы от парапета и словно дотронулась до далекого здания. Оно ее ни в чем не упрекнуло.

– Мне нравится видеть людей у подножия небоскреба, – сказал он. – Там они не больше муравьев. Видишь людей в их подлинном масштабе. Ничтожные глупцы! Но ведь возвел эти громадины тоже человек, эти невероятные глыбы из камня и стали. И эти глыбы не делают карликом того, кто их поставил, наоборот, он возвышается над делом своих рук. Они открывают миру истинные масштабы величия своего созидателя. В этих зданиях, Доминик, мы любим способность к творчеству, героическое в человеке.

– Ты любишь героическое в человеке, Гейл?

– Я люблю мысль об этом. Но я не верю в это.

Облокотясь о парапет и всматриваясь в длинные прямые линии света внизу, она сказала:

– Хотелось бы мне понять тебя.

– А я думал, что я весь как на ладони. От тебя я никогда ничего не скрывал.

Винанд смотрел на сигнальные огни, монотонно вспыхивающие над черной рекой. Потом он показал далеко на юг, на размытое голубоватое пятно:

– Это здание «Знамени». Видишь вон там голубой свет? Я сделал многое, но одну вещь упустил, самую важную. В Нью-Йорке нет здания Винанда. Когда-нибудь я построю новое здание для «Знамени». Это будет самое грандиозное сооружение в городе, и оно будет носить мое имя. Моя карьера началась в грязной газетенке, она так и называлась – «Газета». Там я был на побегушках у нечистоплотных людей. Но уже тогда мечтал, что когда-нибудь будет возведено здание Винанда. Все эти годы я не переставал думать об этом.

– Почему же ты его не построил?

– Я не был готов.

– Не был готов?

– Я и сейчас не готов. Почему – не знаю. Знаю только, что это очень важно для меня. Это будет символ. Я пойму, когда для этого придет время. – Он повернулся на запад, к смутной россыпи бледных огоньков и сказал, показывая на них: – Там я родился. Местечко называется Адская Кухня. – Она слушала внимательно.

Он редко заговаривал о молодых годах. – Мне было шестнадцать, когда однажды я так же стоял на крыше и смотрел на город. Тогда я решил, кем стану.

Тоном он подчеркнул поворот в разговоре: обрати внимание, это важно. Не глядя на него, она думала: наконец-то наступает то, чего она ждала, она получит ключ к нему. Уже давно, размышляя о Гейле Винанде, она старалась представить себе, что такой человек может думать о своей жизни и работе; возможно, он гордится собой, скрывая при этом стыд, а может быть, самодовольством подавляет чувство вины. Она смотрела на него. Он стоял, подняв голову к темневшему небу; в его поведении нельзя было распознать ничего из того, чего она ожидала; в нем угадывалось совершенно неожиданное качество – рыцарская доблесть.

Это и есть ключ, поняла она, но от этого загадка лишь становилась сложнее. Но где-то в глубине ее сознания наступало понимание, как пользоваться ключом, и, прислушавшись к этому чувству, она вдруг сказала:

– Гейл, прогони Эллсворта Тухи.

Он удивленно повернулся к ней:

– То есть?

– Послушай, Гейл. – В ее голосе появилась настойчивость, которой никогда не было в их разговорах. – Раньше я не хотела остановить Тухи. Я даже ему помогала. Я думала, что мир его заслужил. Ничто и никого я не пыталась оградить от него. Мне в голову не приходило, что спасать от него надо «Знамя», где он, казалось бы, на месте.

– Что ты такое говоришь?

– Гейл, когда я выходила за тебя замуж, я не предполагала, что буду испытывать такую преданность. Это противно всему, что я раньше делала, настолько противно моей натуре, что трудно выразить. Для меня это просто катастрофа, переломный момент… и не спрашивай, почему он наступил, потребуются годы, пока я сама в этом разберусь; знаю только, что этим я обязана тебе. Прогони Эллсворта Тухи. Убери его, пока не поздно. Ты разделался со многими гораздо менее опасными и менее вредными людьми. Гони его в шею, преследуй его до конца и не успокаивайся, пока от него не останется одно воспоминание.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: