Комментарии 8 страница

Из котлована вышел мужчина в комбинезоне, всмотрелся в темноту и крикнул:

– Это вы, босс?

– Да, – крикнул в ответ Рорк.

– Не можете спуститься сюда на минутку?

Рорк пошел к нему через улицу. Она не слышала разговора, услышала только, как Рорк весело сказал: «Это легко», а затем оба направились к спуску в котлован. Мужчина остановился, заговорил, объясняя. Рорк откинул назад голову, наблюдая за поднимавшейся вверх стальной конструкцией; свет падал прямо на его лицо, и Доминик увидела его серьезный взгляд, его выражение наполнило ее радостным чувством – она увидела его натренированный грамотный ум в действии. Он наклонился, подобрал кусок фанеры, вынул из кармана карандаш и начал быстро чертить, стоя одной ногой на груде досок и объясняя что-то мужчине, который удовлетворенно кивал. Она не могла расслышать слов, но чувствовала отношение Рорка к этому человеку, к другим людям в котловане – какое-то свежее чувство верности и братства, которое совсем не соответствовало тому, что принято называть этими словами. Он закончил, протянул чертеж мужчине, и оба чему-то засмеялись. Затем Рорк вернулся к ней и уселся рядом на ступеньках.

– Рорк, – сказала она, – я хочу остаться здесь с тобой на все оставшиеся нам годы. – Он выжидающе смотрел на нее. – Я хочу жить здесь. – В ее голосе звучало с трудом сдерживаемое напряжение. – Я хочу жить, как живешь ты. Не касаться своих денег, я их кому-нибудь отдам. Стиву Мэллори, если хочешь, или какой-нибудь из организаций Тухи, не имеет значения. Мы снимем здесь дом, такой же, как эти, и я буду – не смейся, я все умею – готовить, стирать твое белье, мыть пол. А ты откажешься от архитектуры.

Он не смеялся. Доминик видела только сосредоточенное внимание к тому, что она говорила.

– Рорк, постарайся понять, пожалуйста, постарайся понять. У меня нет сил видеть, что они с тобой делают, что они еще с тобой сделают. Это страшно важно – ты, эти здания и твои чувства. Но ты не можешь так продолжать. Это не может продолжаться долго. Они тебе не позволят. Ты движешься к катастрофе. Это не может кончиться иначе. Сдайся. Возьмись за какую-нибудь бессмысленную работу – как в каменоломне. Будем жить здесь. Мы будем мало получать и ничего не будем отдавать. Будем жить только для себя, как сможем.

Он рассмеялся. Он не хотел смеяться, но уже не мог остановиться.

– Доминик. – Ее поразило, как он произнес ее имя. Это дало ей силы выслушать последовавшие за этим слова: – Я хотел бы сказать тебе: то, что ты сказала, было для меня соблазном, во всяком случае на мгновение. Но это не так. Если бы я был жестоким человеком, я бы принял твое предложение. Чтобы увидеть, как скоро ты начнешь умолять меня вернуться к строительству.

– Да… Возможно…

– Выходи замуж за Винанда и оставайся с ним. Это лучше того, что ты делаешь с собой сейчас.

– Ты не против… если мы чуточку посидим здесь… и… не будем говорить об этом, а просто побеседуем, как будто все идет как надо… пусть это будет получасовым перемирием… Расскажи мне, как ты проводил время здесь, все, что можешь припомнить…

Потом они говорили, это крыльцо пустого дома было словно самолет, летящий в пространстве, откуда не видно ни земли, ни неба; Рорк не смотрел на другую сторону улицы.

Потом он взглянул на часы у себя на руке и сказал:

– Через час поезд на Запад. Проводить тебя до станции?

– Ты не против, если мы пойдем пешком?

– Договорились.

Она встала и спросила:

– А когда теперь, Рорк?

Он повел рукой в направлении улиц:

– Когда ты перестанешь ненавидеть все это, перестанешь бояться этого, научишься не замечать этого.

Они пошли на станцию. Она прислушивалась к звуку его и своих шагов на пустынной улице, ее взгляд скользил по стенам зданий, мимо которых они проходили. Она уже любила эти места, этот городок и все, что было связано с ним.

Они прошли мимо пустыря. Ветер обвил ее ноги обрывками старых газет. Они липли к ее ногам с лаской кошки. Она подумала, что все в этом городе близко ей и имеет право на подобные жесты. Нагнулась, подобрала газету и начала складывать, чтобы сохранить.

– Что ты делаешь? – спросил он.

– Будет что почитать в поезде, – глуповато объяснила она. Он вырвал газету из ее рук, смял и отбросил в сухие сорняки.

Она ничего не сказала, и они продолжили путь.

Над пустынной платформой горела одна-единственная лампочка. Они ждали. Он смотрел на железнодорожную колею, туда, откуда должен был появиться поезд. Когда рельсы загудели и дрогнули, а белый шар головных огней блеснул на расстоянии и уперся в небо, набухая и разрастаясь с огромной скоростью, Рорк не двинулся и не повернулся к Доминик. Стремительно несущийся луч бросил его тень поперек платформы, закружил над шпалами и отбросил во тьму. На мгновение она увидела прямые линии его тела в свете огней. Паровоз миновал их, застучали колеса замедливших свой бег вагонов. Он смотрел на проносившиеся мимо окна вагонов. Она не видела его лица, только линию щеки.

Когда поезд остановился, Рорк повернулся к ней. Они не пожали друг другу руки. Они стояли, молча глядя в лица друг друга, прямо, как по стойке смирно; это напоминало военное приветствие. Затем она схватила свой чемодан и поднялась в вагон. Минуту спустя поезд тронулся.

VI

«Чак: А почему не мускусная крыса? Почему человек воображает себя выше мускусной крысы? Пульс жизни бьется во всякой мелкой твари в поле и в лесу. Жизни, поющей о вечной печали. Давней печали. Песнь песней. Мы этого не понимаем, но кому нужно наше понимание? Только бухгалтерам и педикюршам. И еще письмоносцам. Мы же только любим. Сладкая тайна любви. Все только в ней. Подари мне любовь и брось всех философов в печку. Когда Мэри берет бездомную мускусную крысу, ее сердце раскрывается и в него врываются жизнь и любовь. Из меха мускусной крысы делают хорошую имитацию норки, но не это главное. Главное – это жизнь.

Джейк (врываясь): Скажите, парни, у кого тут есть марка с портретом Джорджа Вашингтона?

Занавес».

Айк с треском закрыл рукопись и глубоко втянул в себя воздух. После двухчасового громкого чтения голос его стал хриплым, и он прочел кульминационную сцену на едином дыхании. Он посмотрел на аудиторию, рот его насмешливо кривился, брови высокомерно изогнулись, но глаза умоляли.

Эллсворт Тухи, сидя на полу, чесал спину о ножку стула и зевал. Гэс Уэбб, распластавшийся на животе посреди комнаты, перекатился на спину. Ланселот Клоуки, иностранный корреспондент, потянулся за своим коктейлем и прикончил его в два глотка. Жюль Фауглер, новый театральный критик «Знамени», сидел не двигаясь; он был неподвижен уже в течение двух часов. Лойс Кук, хозяйка, подняла руки, потянулась и сказала:

– Господи, Айк, это ужасно.

Ланселот Клоуки протянул:

– Лойс, девочка, где ты берешь этот джин? Не будь такой жадиной. Ты худшая из всех известных мне хозяек.

Гэс Уэбб заявил:

– Я не понимаю литературы. Это непродуктивная и напрасная потеря времени. Писатели исчезнут.

Айк резко расхохотался:

– Мерзость, а? – Он помахал рукописью. – Настоящая мерзость. Зачем, вы думаете, я ее написал? Покажите мне кого-нибудь, кто мог бы написать худшую вещь. Такой гадкой пьесы вы в жизни не услышите.

Это не была очередная встреча Совета американских писателей, скорее, неофициальное сборище. Айк попросил нескольких своих друзей послушать его последнюю работу. К двадцати шести годам он написал одиннадцать пьес, но ни одна из них не была поставлена.

– Ты бы лучше отказался от театра, Айк, – предложил Ланселот Клоуки. – Творчество – вещь серьезная, она не для случайных подонков, решивших попытать счастья. – Первая книга Ланселота Клоуки – отчет о личных приключениях за границей – уже десятую неделю держалась в списке бестселлеров.

– Отчего же, Ланс? – сладким голосом протянул Тухи.

– Ладно же! – рявкнул Клоуки, – хорошо! Налей-ка выпить.

– Это ужасно, – заявила Лойс Кук. Ее голова устало перекатывалась из стороны в сторону. – Совершенно ужасно. Так ужасно, что даже великолепно.

– Чепуха, – сказал Гэс Уэбб. – Зачем я вообще сюда хожу? Айк запустил рукопись в камин. Она натолкнулась на проволочный экран и упала обложкой вверх, тонкие листы помялись.

– Если Ибсен мог писать пьесы, почему же я не могу? – спросил он. – Он гений, а я бездарь, но ведь этого недостаточно для объяснения.

– В космическом смысле нет, – подтвердил Ланселот Клоуки.

– И все же ты бездарь.

– Не повторяй. Я первый сказал.

– Это великая пьеса, – произнес чей-то голос – медленно, устало и в нос. Голос звучал в этот вечер впервые, и все повернулись к Жюлю Фауглеру. Один карикатурист нарисовал его знаменитый портрет – две соприкасающиеся окружности – маленькая и большая, большая была животом, маленькая – нижней губой. На нем был великолепно сшитый костюм, цветом напоминавший, как он говорил, merde d'oie – гусиное дерьмо. Руки его постоянно скрывали перчатки, он всегда ходил с тростью. Жюль Фауглер был знаменитым театральным критиком.

Фауглер протянул к камину трость, подцепил рукопись и подтащил по полу к своим ногам. Он не поднял рукопись, но повторил, глядя на нее:

– Это великая пьеса.

– Почему? – спросил Ланселот Клоуки.

– Потому что я так сказал, – ответил Жюль Фауглер.

– Это шутка, Жюль? – спросила Лойс Кук.

– Я никогда не шучу, – ответил Жюль Фауглер, – это вульгарно.

– Пошлите мне пару билетов на премьеру, – скривился Ланселот Клоуки.

– Восемь восемьдесят за два места, – сказал Жюль Фауглер.

– Это будет гвоздь сезона.

Жюль Фауглер повернулся и увидел, что на него смотрит Тухи. Тухи улыбнулся, его улыбка не была легкой и беспечной. Это был одобрительный комментарий, признак того, что Тухи считал разговор серьезным. Фауглер посмотрел на остальных, взгляд его был презрителен, но смягчился, остановившись на Тухи.

– Отчего бы вам не войти в Совет американских писателей, Жюль? – спросил Тухи.

– Я индивидуалист, – сказал Фауглер. – Я не верю в организации. И кроме того, разве это необходимо?

– Нет, совершенно не обязательно, – ответил Тухи весело. – Не для вас, Жюль. Нет ничего, чему я могу вас научить.

– Что мне в вас нравится, Эллсворт, так это то, что вам ничего не надо объяснять.

– Черт возьми, зачем здесь что-то объяснять? Ведь мы шестеро одного поля ягоды.

– Пятеро, – заметил Фауглер. – Мне не нравится Гэс Уэбб.

– Почему? – спросил Гэс. Он не был оскорблен.

– Потому что он не моет уши, – ответил Фауглер, как будто его спросил кто-то другой.

– А, – протянул Гэс.

Айк встал и уставился на Фауглера, не совсем уверенный.

– Вам нравится моя пьеса, мистер Фауглер? – наконец спросил он тихим голосом.

– Я не сказал, что она мне нравится, – холодно отвечал Фауглер. – Я считаю, что она смердит. Именно поэтому она великая.

– О! – рассмеялся Айк. Казалось, он успокоился. Его взгляд прошелся по лицам присутствующих, взгляд скрытого торжества.

– Да, – подтвердил Фауглер, – мой подход к критике тот же, что и ваш подход к творчеству. Наши побуждения одинаковы.

– Вы прекрасный парень, Жюль.

– Мистер Фауглер, с вашего разрешения.

– Вы прекрасный парень, превосходнейший мерзавец, мистер Фауглер.

Фауглер перевернул страницы рукописи концом своей трости.

– Вы слишком сильно бьете по клавишам, Айк, – сказал он.

– Черт возьми, я же не стенографистка. Я творческая личность.

– Вы сможете позволить себе взять секретаршу после открытия сезона. Я считаю себя обязанным похвалить пьесу – хотя бы для того, чтобы пресечь дальнейшее издевательство над пишущей машинкой. Пишущая машинка – прекрасный инструмент, не следует над ней издеваться.

– Хорошо, Жюль, – сказал Ланселот Клоуки. – Все это очень остроумно, вы великолепны, как и все, кто выбился, но почему все-таки вы намерены хвалить это дерьмо?

– Потому что это, как вы выразились, дерьмо.

– Ты не логичен, Ланс, – возразил Айк. – В космическом смысле. Написать хорошую пьесу, пьесу, которую хвалят, – ерунда. Это любой может. Любой, у кого есть талант, а талант лишь продукт деятельности желез. Но написать дерьмовую пьесу и хвалить ее – что ж, попробуй сделать лучше.

– Он сделал, – подсказал Тухи.

– Это зависит от мнения, – вставил Ланселот Клоуки. Он опрокинул пустой бокал и высасывал из него остатки льда.

– Айк понимает ситуацию лучше, чем вы, Ланс, – сказал Жюль Фауглер. – В своей небольшой речи он только что доказал, что он подлинный философ, и как философ оказался лучше, чем его пьеса.

– Свою следующую пьесу я напишу об этом, – пообещал Айк.

– Айк изложил свое мнение, – продолжал Фауглер. – Теперь рассмотрим мою позицию, если желаете. Разве похвалить хорошую пьесу – заслуга для критика? Никоим образом. Критик в этом случае не более чем осыпанный похвалами мальчик на побегушках между автором и публикой. На что мне это все? Осточертело. Я вправе предложить людям самого себя как личность. Иначе я впаду в тоску – а мне это не нравится. Но если критик способен поднять на щит совершенно никчемную пьесу – вы видите разницу! Таким образом, я сделаю гвоздем сезона… Как называется ваша пьеса, Айк?

– «Не твое собачье дело», – подсказал Айк.

– В каком это смысле? – Она так называется.

– А, понимаю. Я сделаю «Не твое собачье дело» гвоздем сезона.

Лойс Кук громко расхохоталась.

– Как много шума из ничего, – заявил Гэс Уэбб, лежа на спине с заложенными за голову руками.

– А теперь, Ланс, если хотите, рассмотрим ваш случай, – продолжил Фауглер. – Что получает корреспондент, передающий новости о жизни планеты? Публика читает о международных событиях, а вы счастливы, если заметят вашу подпись внизу. Но ведь вы ничуть не хуже какого-нибудь генерала, адмирала или посла. Вы имеете право заставить людей задуматься о вас самих. И вы поступаете очень мудро. Вы пишете кучу всякой чепухи – да, чепухи, но эта чепуха морально оправдана. Толковая книга. Вселенские катастрофы как фон для вашей дурной натуры. Как Ланселот Клоуки наклюкался во время международной конференции. С какими красотками он спал во время вторжения. Как он схватил понос во время всеобщего голода. А почему бы и нет, Ланс? Ведь номер прошел, не так ли? Эллсворт его протащил.

– Публике нравится читать о человеческих слабостях и пристрастиях, – сказал Ланселот Клоуки, сердито уставясь в стакан.

– Кончай трепаться, Ланс! – воскликнула Лойс Кук. – Перед кем ты притворяешься? Ты прекрасно знаешь, что дело не в человеческих слабостях, а в Эллсворте Тухи.

– Я помню, чем я обязан Тухи, – вяло парировал Клоуки. – Эллсворт мой лучший друг. Но и он не сделал бы этого, не будь в его распоряжении хорошего материала.

Восемь месяцев назад Ланселот Клоуки стоял перед Эллсвор-том Тухи с рукописью в руках, как теперь Айк перед Фауглером, и не верил своим ушам, когда Тухи сказал, что его книга возглавит список бестселлеров. И когда было продано двести тысяч экземпляров, Клоуки навсегда утратил способность к реальной оценке.

– Как-никак успех на книжном рынке «Доблестного камня в мочевом пузыре» – свершившийся факт, – безмятежно констатировала Лойс Кук, – хоть это и чушь несусветная. Уж я-то знаю. Но факт есть факт.

– Этот факт мне дорого стоил, – мимоходом вставил Тухи. – Я чуть не потерял работу.

– Лойс, почему ты зажимаешь выпивку? – сердито отреагировал Клоуки. – Бережешь себе на ванну, что ли?

– Не возникай, алкаш, – сказала Лойс Кук, лениво поднимаясь.

Она пересекла комнату, шаркая ногами, подобрала чей-то недопитый стакан, выпила остатки и вышла. Вскоре она вернулась с дюжиной дорогих бутылок. Клоуки и Айк поспешили к ним приложиться.

– Думаю, ты несправедлива к Лансу, Лойс, – сказал Тухи. – Почему он не может написать свою биографию?

– Потому что так, как он, и жить не стоит, не то что писать об этом.

– Именно поэтому я и сделал книгу бестселлером.

– Что-то ты разоткровенничался.

– Всякому овощу свое время.

Рядом было много удобных кресел, но Тухи предпочел расположиться на полу. Он перекатился на живот, приподнялся на локтях и с видимым удовольствием переносил тяжесть тела с одного локтя на другой, разбросав ноги по ковру. Раскованность позы явно была ему по душе.

– Да, хочется поделиться. В следующем месяце я хочу опубликовать автобиографию зубного врача из маленького городка, человека поистине замечательного тем, что ни в его жизни, ни в его книге нет ничего интересного. Аойс, книга должна тебе понравиться. Представь себе самого заурядного обывателя, который раскрывает свою душу так, словно несет откровение.

– Маленький человек, – с нежностью произнес Айк. – Я люблю этот тип. Мы должны любить маленьких людей, населяющих эту планету.

– Вставь это в свою следующую пьесу, – сказал Тухи.

– Не могу, – ответил Айк. – Уже вставил.

– К чему вы клоните, Эллсворт? – не успокаивался Клоуки.

– Все очень просто, Ланс. Когда факт, что некто есть не более чем пустое место и ничего более выдающегося не сделал, кроме как ел, спал и точил лясы с соседями, становится предметом гордости, изучения и всеобщего внимания со стороны миллионов читателей, тогда факт, что некто построил собор, перестает быть интересным и уже не заслуживает места в сознании людей. Это проблема относительного масштаба явлений. Допустимый предел максимального разброса двух сопоставимых фактов ограничен. Слуховое восприятие муравья не рассчитано на гром.

– Ты рассуждаешь как буржуазный декадент, Эллсворт, – сказал Гэс Уэбб.

– Умерь пыл, балаболка, – без обиды парировал Тухи.

– Все это чудесно, – сказала Лойс Кук, – только лавры достаются одному тебе, Эллсворт, а на мою долю ничего не остается, так что вскоре, чтобы меня не перестали замечать, мне придется сочинять что-то действительно значительное.

– Пока это неактуально, Лойс, ни сейчас, ни до конца столетия, а возможно, и в следующем не будет нужды в талантах. Так что успокойся.

– Но вы не сказали!.. – вдруг закричал Айк, весь в тревоге.

– Что я не сказал?

– Вы не сказали, кто будет ставить мою пьесу!

– Предоставьте это мне, – сказал Жюль Фауглер.

– Я забыл вас поблагодарить, Эллсворт, – торжественно произнес Айк. – Так что благодарю. Есть масса фиговых пьес, но вы выбрали мою. Вы и мистер Фауглер.

– Ваша фиговость заслуживает внимания, Айк.

– Это уже что-то.

– Даже очень много.

– Может быть, поясните?

– Не надо долгих рассуждений, Эллсворт, – вмешался Гэс Уэбб. – На вас напал словесный зуд.

– Закрой свой роток, приятель. Мне нравится рассуждать. Пояснить вам, Айк? Предположим, я не люблю Ибсена…

– Ибсен – хороший драматург, – сказал Айк.

– Конечно, хороший. Кто спорит? Но предположим, мне он не нравится. Предположим, я не хочу, чтобы люди ходили на его пьесы. Отговаривать их – дело пустое. Но если я смогу убедить их, что вы того же калибра, что Ибсен, то вскоре они перестанут видеть разницу между вами.

– Неужели?

– Это просто для примера, Айк.

– Но это было бы великолепно!

– Конечно, великолепно. И тогда вообще перестало бы иметь значение, что они смотрят. Ничто не имело бы значения – ни писатели, ни те, для кого они пишут.

– Почему, Эллсворт?

– В театре, Айк, нет места для вас двоих: Ибсена и вас. Это вам понятно, надеюсь?

– Допустим, понятно.

– Так вы хотите, чтобы я расчистил для вас место?

– Это бесполезный спор, об этом давно сказано и гораздо убедительнее, – вставил Гэс Уэбб. – Во всяком случае, короче. Я сторонник функциональной экономии.

– Где об этом сказано? – поинтересовалась у Тухи Лойс Кук.

– «Кто был ничем, тот станет всем», сестричка.

– Гэс груб, но мудр, – сказал Айк. – Он мне нравится.

– Пошел ты… – сказал Гэс.

В комнату вошел дворецкий Лойс Кук. Это был представительный пожилой мужчина в строгом костюме. Он сказал, что пришел Питер Китинг.

– Пит? – весело отреагировала Лойс Кук. – Конечно же, веди его сюда, не мешкая.

Китинг вошел и остановился, оторопев при виде сборища.

– Э-э… привет всем, – сказал он без энтузиазма. – Я не знал, что у тебя гости, Лойс.

– Это не гости. Проходи, Пит, садись, налей себе чего-нибудь. Ты всех знаешь.

– Привет, Эллсворт, – сказал Китинг, обращаясь к Тухи за поддержкой.

Тухи махнул в ответ рукой, поднялся и устроился в кресле, с достоинством положив noiy на ногу. Все в комнате машинально изменили позу в присутствии вновь прибывшего: выпрямили спины, сдвинули колени, поджали губы. Только Гэс Уэбб остался лежать, как раньше.

Китинг выглядел собранным и красивым, вместе с ним в комнату вошла свежесть продутых ветром улиц. Но он был бледен и двигался замедленно и устало.

– Прошу простить мое вторжение, Аойс, – сказал он. – Мне нечем было заняться, и я чувствовал себя чертовски одиноким, вот и решил заскочить к тебе. – Он слегка запнулся на слове «одиноким», произнеся его с извиняющейся улыбкой. – Дьявольски устал от Нейла Дьюмонта и его компании. Хотелось общения, какой-нибудь пищи для души, так сказать.

– Я гений, – сказал Айк. – Мою пьесу поставят на Бродвее. Наравне с Ибсеном. Эллсворт пообещал мне.

– Айк только что прочитал нам свою новую пьесу, – сказал Тухи. – Великолепная вещь.

– Тебе она понравится, Питер, – сказал Ланселот Клоукн. – Пьеса отличная.

– Шедевр, – сказал Жюль Фауглер. – Надеюсь, вы как зритель окажетесь достойны ее, Питер. Это драматургия, которая зависит от того, с чем зрители приходят в театр. Если вы человек с пустой душой и жалким воображением, она не для вас. Но если вы настоящая личность с огромным, полным чувства сердцем, если вы сохранили детскую чистоту и непосредственность восприятия, нас ждут незабываемые переживания.

– «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное»*, – сказал Эллсворт Тухи.

– Спасибо, Эллсворт, – сказал Жюль Фауглер. – Этими словами я начну свою рецензию на спектакль.

Китинг с напряженным вниманием следил за Айком и остальными. Как далеки они были от обыденности, как бескорыстны в своих интересах, как уверены в своей жизненной позиции! Ему было далеко до них, но они тепло улыбались ему, пусть сверху вниз, но доброжелательно, не выталкивая из своего круга.

Китинга наполняло ощущение их величия, у них он получал духовную пищу, за которой пришел, с ними его душа взмывала ввысь. А его присутствие заставило их ощутить свое собственное величие. Их объединял ток духовной близости, замыкая в единый круг всех. И это сознавали все, кроме Питера Китинга.

Эллсворт Тухи выступил в защиту современной архитектуры.

В последние десять лет, несмотря на то, что большая часть жилых строений по-прежнему следовала традициям, копируя наследие былых времен, в коммерческом строительстве – заводы, учреждения, небоскребы – победил принцип Генри Камерона. Победа была не явной, половинчатой – вынужденный компромисс, в результате которого исчезли колонны и стилобаты*, а второстепенные участки стен утратили декор и, словно извиняясь за свою удачную – безусловно, по чистой случайности – форму, завершались упрощенными греческими волютами. Многие компилировали идеи Камерона, но немногие их усвоили. Из всего его наследия неотразимо действовал только один аргумент – экономия денег. Здесь Камерон победил безоговорочно.

В странах Европы, особенно в Германии, уже давно вызревала новая архитектурная школа, идеей которой было поставить четыре стены, накрыть их сверху плоской крышей и снабдить несколькими отверстиями. Это называлось архитектурой модернизма. Свобода от догм, за которую сражался Камерон, свобода, которая на творчески мыслящего архитектора накладывала громадную ответственность, обернулась тут отказом от всяких созидательных усилий, даже от попытки усвоить традиции. Она выдала жесткий набор новых предписаний – сознательное подчинение некомпетентности и творческой импотенции. Бездарность превратили в систему и похвалялись собственным убожеством.

«Здание творит собственную красоту, его декор – производная от темы и структуры сооружения», – говорил Камерон. «Зданию не нужны ни красота, ни декор, ни тема», – утверждали новые архитекторы. Говорить так было безопасно. Камерон и горстка других мастеров проложили путь и вымостили его своей жизнью.

Другие, и имя им было легион, люди, которые ничтоже сумняшеся копировали Парфенон, усмотрели в новых идеях опасность для себя, но отыскали удобный выход: воспользоваться путем, указанным Камероном, и создать новый Парфенон, в форме громадного ящика из стекла и бетона. Сломалось древо искусства, и на нем поселились мхи и лишайники, гниль и плесень, и стало оно безобразным и потеряло свою красоту. Но стало таким же, как и все в джунглях.

И джунгли обрели голос.

Эллсворт Тухи писал в рубрике «Вполголоса» в статье под заголовком «Плыть вместе с потоком»:

«Мы долгое время сомневались, признавать ли существование феномена, известного как архитектура модернизма. Осторожность такого рода – необходимое качество для того, кто выступает в роли законодателя общественного вкуса. Как часто отдельные проявления, аномалии ошибочно принимались за массовое движение, и требуется осмотрительность, чтобы не приписать им значимость, которой они не заслуживают. Но архитектура модернизма выдержала испытание временем, она отвечает запросам масс, и мы рады отдать ей должное.

Уместно вспомнить пионеров этого движения, таких, как покойный Генри Камерон. В некоторых его работах уже звучит мотив будущего величия нового архитектурного стиля. Но, подобно всем пионерам, он еще был связан предрассудками, унаследованными от прошлого, сантиментами среднего класса, из которого вышел. Он остался рабом красоты и орнаментальности, хотя его орнамент уже оригинален и, как следствие, ниже качеством, чем устоявшиеся классические формы.

Только мощь широкого коллективного движения придала современной архитектуре ее подлинное выражение. Теперь стало ясно, что во всем мире она заявила о себе не как хаос форм индивидуального воображения, а как цельная формула, налагающая строгие ограничения на фантазию творца и, прежде всего, требующая подчинения коллективной природе этого ремесла.

Каноны этой новой архитектуры установились в ходе колоссального процесса народного творчества. Они столь же строги, как каноны классицизма. Они требуют безыскусной простоты под стать неиспорченной натуре простого человека. Как уходящий век международного банковского капитала требовал от каждого здания вычурного карниза, так век наступающий узаконивает плоскую крышу. Эра империализма навязывала романский портик в каждом доме – эра гуманизма утвердила угловые окна, символизирующие равное право всех на солнечный свет.

Способный видеть обнаружит глубокий социальный смысл, властно заявляющий о себе в формах новой архитектуры. При старой системе эксплуатации рабочим, то есть наиболее ценному элементу общества, не давали возможности осознать свою значимость, их функциональное назначение замалчивалось или маскировалось. Так хозяин одевает слуг в расшитую золотом броскую ливрею. Это отразилось в архитектуре той эпохи: функциональные элементы – двери, окна, лестницы – скрывались в завитках бессмысленного орнамента. Но в современном здании именно эти функциональные элементы – символы труда открыто заявляют о себе. Разве не слышен в этом голос нового мира, где трудящийся получит свое по праву?

Лучшим примером архитектуры модернизма может служить близкое к завершению фабричное здание компании «Бассетт браш». Это небольшое сооружение, но в своих скромных пропорциях оно воплощает суровую простоту нового стиля и являет собой вдохновляющий пример величия малого. Оно спроектировано Огастесом Уэббом, многообещающим молодым архитектором».

Встретив Тухи несколько дней спустя, Питер Китинг с тревогой в голосе спросил:

– Слушай, Эллсворт, ты это написал всерьез?

– Что?

– Об архитектуре модернизма.

– Конечно, всерьез. Как тебе понравилась статейка?

– Очень понравилась. Хорошо сказано, убедительно. Но послушай, Эллсворт, почему… почему ты выбрал Гэса Уэбба? Если на то пошло, я тоже в последние годы проектировал кое-что в модернистском духе. Здание Пальмера, например, построено без всяких выкрутасов, и в доме Моури нет ничего, кроме крыши и окон, и склад Шелдона…

– Но, Питер, дружище, не будь неблагодарной свиньей. Разве я не оказывал тебе услуг? Позволь мне оказать поддержку и другим.

На званом обеде, где Питер Китинг должен был сказать слово об архитектуре, он констатировал:

– Подводя итоги своей деятельности к нынешнему моменту, я пришел к выводу, что руководствовался верным принципом: непрерывное движение – требование жизни. Строительство и сами строения – неотъемлемая часть нашей жизни, а из этого следует, что архитектура должна постоянно видоизменяться. В области архитектуры у меня никогда не было никаких предубеждений, я твердо верил, что надо держать двери открытыми для нового и слушать голос времени. Фанатики, на всех углах кричавшие о радикальной модернизации архитектуры, и замшелые консерваторы, упрямо бубнившие о непреходящей ценности традиционных стилей, одинаково узколобы. Я не прошу извинения за те из моих сооружений, которые следуют классической традиции. Они отвечали духу и требованиям своего времени. Но равным образом я не прошу прощения и за здания, которые возвел в стиле модерн. Они возвещают приход лучшего мира. Я придерживаюсь мнения, что скромные усилия по претворению в жизнь этого принципа составляют гордость людей моей профессии, в них обретает архитектор радость и награду за свой труд.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: