double arrow

IX. РУКОПИСЬ 11 страница


Мало того, что неизвестно, чем все кончится, но это было еще и нарушением закона. Будучи, как и Верньо, адвокатом, Робеспьер готов был пожертвовать жизнью, но, как и Верньо, он хотел, чтобы все произошло по закону.

Видя, что ворота Люксембургской тюрьмы для него закрыты, Робеспьер приказал стражам отвезти его в управление муниципальной полиции; они подчинились. Прикажи он им отпустить его на свободу, они бы так же повиновались. Хотя он и был арестован, его огромная власть перевешивала исполнительную власть Конвента.

Вот как обстояли дела; ночью несомненно должно было произойти столкновение противоборствующих сил. Комиссар умолял меня не выходить из дома хотя бы до завтрашнего утра, когда он придет и расскажет о том, что произойдет ночью. Я была для него такой драгоценностью, что он с радостью запер бы меня на ключ. И действительно, если Робеспьер победит, никто не узнает о том, что он для меня сделал, и тогда ему ничто не грозит. В случае же если Робеспьер потерпит поражение, услуги, которые он нам оказал, станут для него источником благосостояния.

Я едва держалась на ногах от усталости; благодаря своему положению комиссар мог узнать гораздо больше, чем я, и обещала ему не выходить из дома, но с условием, что завтра утром он придет и расскажет мне обо всем, что произойдет ночью.

Он предложил заказать для меня ужин; я согласилась, ведь я с самого утра ничего не ела, а время близилось к полуночи.

Спала я плохо, все время вздрагивала, это я-то, которая хотела умереть; я, которая бестрепетно подставляла голову под топор, думая, что меня уже ничто не трогает и не связывает с этим миром, я, от которой в конце концов отвернулась даже гильотина, — вздрагивала от каждого шороха, сердце мое колотилось от цокота копыт под окнами.

Странное это чувство — любовь к жизни! Теперь, когда меня лишили любимого человека, я привязалась к двум незнакомым женщинам и по-прежнему готова была отдать жизнь за то, чтобы их спасти, но все же сделала бы это не без сожаления.

Через несколько минут после ухода комиссара мне принесли ужин. Слышно было, как бьет набат Коммуны: я затворила жалюзи, но окна оставила раскрытыми; громкие удары набата возвещали, что произошло нечто важное.

Я спросила у официанта, что это значит. Он сказал:

— Говорят, Робеспьера освободили.

— Как освободили? — поразилась я. — Мне казалось, Робеспьер вовсе не хочет, чтобы его освобождали.

— Его никто не спрашивал, — ответил официант. — Коммуна просто-напросто отрядила одного овернца по имени Кофингаль, который может свернуть башни с собора Парижской Богоматери, и приказала ему доставить Робеспьера.

Кофингаль, недолго думая, отправился в мэрию и, увидев, что Робеспьер не хочет с ним идти, взял да и привез его силой.

Друзья Робеспьера радостно последовали за ним. Они не обладали его проницательностью; но он-то прекрасно понимал, что его вырвали из тюрьмы, чтобы предать смерти, и кричал толпе:

«Вы губите меня, друзья, вы губите Республику!»

Так что сейчас, — продолжал официант, — гражданин Робеспьер — хозяин Парижа, если не его король!

С этой новостью я легла спать, и она не выходила у меня их головы весь остаток ночи.

Утром пришел комиссар. В восемь часов он постучал ко мне в дверь. Я уже два часа как встала и занималась тем, что смотрела на улицу сквозь жалюзи.

Ночь прошла странно. Конвент сохранял спокойствие, готовясь достойно принять смерть; Колло д'Эрбуа, сидя в председательском кресле, говорил:

— Граждане, умрем на посту!

Коммуна выжидала, так же как и Конвент; главная помощь должна была прийти к ней от якобинцев, но никто не приходил; Робеспьер и Сен-Жюст считали, что их бросили на произвол судьбы. Кутон, безногий калека, считал, что во время важных событий от него больше вреда, чем пользы, поэтому сидел дома с женой и детьми. Поскольку он был влиятельным лицом у якобинцев, Робеспьер и Сен-Жюст написали ему из ратуши:

«Кутон!

Патриоты объявлены вне закона; весь народ восстал: было бы предательством с твоей стороны не прийти к нам в Коммуну».

Кутон явился, и Робеспьер протянул ему руку; Колло д'Эрбуа говорил Конвенту: «Умрем на посту», а Робеспьер тем временем говорил Кутону: «Покоримся судьбе».

Три месяца назад подобное событие взбудоражило бы весь Париж. Партии, вооружившись, вступили бы в жаркую схватку. Но партии исчерпали себя. Все они потеряли лучшие силы; общественная жизнь заглохла.

Всеми овладела страшная усталость, вселенская тоска. Париж как будто на мгновение воспрянул духом во время публичных трапез, которые походили на предсмертные пиршества римских гладиаторов. Коммуна запретила их.

Прошла целая ночь, а никаких действенных мер так и не было предпринято. Какой-то безвестный депутат по имени Бопре поставил на голосование вопрос о создании комиссии по обороне, которая ограничилась тем, что попыталась расшевелить комитеты. Комитеты вспомнили о некоем Баррасе, который вместе с Фрероном отбивал Тулон у англичан; они произвели его в генералы. Но все, что смог сделать Баррас, будучи генералом без армии, — это произвести разведку в окрестностях Тюильри.

Когда комиссар дошел в своем рассказе до этого места, мы услышали громкий шум — то скакала кавалерия, катились зарядные ящики и пушки. Мы бросились к окну: это была секция Вооруженного человека, которая собралась среди ночи и решила послать свои пушки на помощь Собранию.

Все это было дело рук Тальена. Поскольку он жил на Жемчужной улице в квартале Маре, он прибежал в эту секцию и объявил, что Конвент в опасности, что муниципалитет дал приют депутатам, которые арестованы по постановлению Конвента, и тем самым поставил себя выше Национального Конвента. Секция Вооруженного человека послала свои пушки в Тюильри; кроме того, ее члены взялись обойти все кварталы Парижа и поднять остальные сорок семь секций города.

События складывались в пользу Конвента. Я упросила моего спутника проводить меня до Коммуны, чтобы можно было увидеть своими глазами, куда склонится чаша весов днем.

Конвенту с огромным трудом удалось собрать на площади Карусель около тысячи восьмисот человек. Командование принял генерал Баррас. Мы видели их, проходя через Тюильри. Баррас строил свое войско на набережных.

Накануне молодой девятнадцатилетний жандарм арестовал генерала Анрио. Когда Анрио освобождали, юношу чуть не убили, и он побежал в Комитет общественного спасения, чтобы сообщить, что Анрио на свободе.

В Комитете общественного спасения жандарм увидел Барера.

— Как, — удивился Барер, узнав, что генерал Коммуны освобожден, — он был у тебя в руках и ты не всадил ему пулю в лоб? Тебя самого надо за это расстрелять.

Юноша принял его слова к сведению. Он стремился совершить в этот день какой-нибудь подвиг, который возвысил бы его над товарищами по оружию и открыл ему военное поприще. Вооружившись саблей и двумя заряженными пистолетами, он отправился к ратуше, где находились Робеспьер, Кутон, Сен-Жюст, Леба и Робеспьер-младший.

Добравшись до набережной Лепелетье, мы увидели гигантское скопление народа. Мы спросили, в чем дело, и чей-то испуганный голос ответил:

— Это они!

— Кто?

— Депутаты, объявленные вне закона, — Робеспьер, Кутон.

Услышав эти слова, мы стали с удвоенной силой пробиваться в середину толпы, где находилась рота секции Гравилье. Там, прямо на мостовой, валялись два окровавленных и израненных человека.

Один из них был так обезображен пистолетным выстрелом, раздробившим ему челюсть, что мы не поверили, когда нам сказали, что это Робеспьер.

Мой спутник поднял его голову и, рассмотрев лицо, обернулся ко мне и сказал с ужасом:

— Это в самом деле он!

Как могла произойти такая катастрофа? Как могло случиться, что два человека, чей взгляд еще три дня назад приводил в трепет весь Париж, валялись в сточной канаве и люди вокруг них кричали: «Надо бросить эту падаль в Сену!»

— Послушайте, — сказал мой спутник, — здесь не место разыгрывать из себя аристократов. Вы в мужском костюме, давайте зайдем в ближайший ресторанчик, закажем завтрак, и вы меня подождете, а я затешусь в толпу, все разузнаю и вернусь с ключом от этой загадки, которая кажется нам неразрешимой. Они здесь оба, и Кутон и Робеспьер, то есть главари партии, без них Коммуна как без рук. Если их унесут, идите за ними; я всегда смогу узнать, куда их дели, и разыщу вас.

Поскольку то, что он предлагал, было действительно самым разумным, я согласилась. Мы нашли маленький кабачок. Я поднялась на антресоли и села за столик, стоявший у окна, откуда было видно все, что происходит на улице.

— Идите и поскорее возвращайтесь, — сказала я комиссару.

Он ушел. Я подозвала трактирщика как бы для того, чтобы заказать завтрак, но на самом деле просто хотела узнать у него подробности трагедии.

Он знал ненамного больше нашего: якобы Робеспьер хотел застрелиться, когда его арестовывали, но промахнулся и попал себе не в висок, а в челюсть.

Другие говорили, что Робеспьер, когда его арестовывали, сопротивлялся, и жандарм выстрелил в него.

Спутник мой через четверть часа вернулся. Он побывал в самом центре событий, то есть в ратуше, и узнал достоверные сведения.

Молодой жандарм, который накануне арестовывал Анрио и которого Барер грозился расстрелять за то, что тот дал генералу уйти живым, решил устроить государственный переворот и, вооружившись саблей и заряженными пистолетами, отправился в ратушу.

Он намеревался арестовать Робеспьера.

Подойдя к ратуше, он увидел, что Гревская площадь почти пуста. Половина пушек Анрио была повернута против Коммуны, остальные смотрели своими жерлами в разные стороны; но ничто не указывало на то, что люди, бросившие их без присмотра, собирались обороняться или, наоборот, нападать.

Двери Коммуны охраняли часовые, на ступенях собрались самые фанатичные и упрямые якобинцы.

Молодого жандарма не пропускали.

— Тайное предписание, — нашелся он.

Перед этими словами все отступили. Жандарм поднялся на крыльцо, взбежал по лестнице, прошел через зал совета, вошел в коридор, где столпилось так много народу, что он никак не мог пройти.

Но тут он увидел человека из окружения Тальена. Это был Дюлак, человек с палкой, тот самый, который третьего дня провожал меня. Жандарм обменялся с ним несколькими словами.

Они вместе подошли к дверям секретариата. Дюлак постучал. Дверь приотворилась; он подтолкнул жандарма в образовавшийся проем, потянул дверь к себе и стал смотреть через стекло, что будет.

Робеспьер и его друзья были в этом зале.

Молодой жандарм оглядел комнату: Кутон сидел на полу по-турецки; Сен-Жюст стоял и барабанил пальцами по оконному стеклу; Леба и Робеспьер-младший оживленно беседовали; Робеспьер-старший сидел в кресле в глубине комнаты, поставив локти на колени и подперев голову руками.

Как только жандарм узнал Робеспьера, он подскочил к нему, выхватил саблю, приставил к его груди и закричал:

— Сдавайся, предатель!

Робеспьер, не ожидавший такого нападения, вздрогнул, посмотрел жандарму прямо в лицо и спокойно сказал:

— Это ты предатель, и я прикажу расстрелять тебя!

Не успел он произнести эти слова, как раздался пистолетный выстрел, и группа, на которую были устремлены все взгляды, исчезла в дыму, а Робеспьер упал на пол.

Пуля попала ему в подбородок и раздробила нижнюю челюсть. Поднялся страшный шум; громче всего слышались крики: «Да здравствует Республика!» Жандармы и гренадеры, сопровождавшие убийцу, вбежали в комнату. Заговорщиков охватил ужас, и они бросились врассыпную; разбежались все, остался только Сен-Жюст, который бросился к лежащему на полу Робеспьеру, поднял его и вновь усадил в кресло.

В этот момент молодому человеку, наделавшему столько шума, доложили, что Анрио удирает по потайной лестнице.

У жандарма оставался еще один заряженный пистолет; он бросился по этой лестнице, настиг беглеца, думая, что это Анрио, и выстрелил по кучке людей, уносивших Кутона; эти люди убежали, бросив того, кого пытались спасти. Гренадеры и жандармы потащили Кутона в зал генерального совета; Робеспьера обыскали, отобрали у него бумажник и часы; и поскольку все думали, что Робеспьер и Кутон мертвы, меж тем как Робеспьер был слишком тяжело ранен, а Кутон — слишком горд, чтобы жаловаться, их выволокли из ратуши на набережную Лепелетье. Там их собирались бросить в воду, но тут Кутон, превозмогая боль, сказал своим спокойным голосом:

— Одну минутку, граждане, я еще живой.

Тогда ярость убийц сменилась любопытством; они стали звать прохожих:

— Идите сюда, посмотрите на Кутона! Идите сюда, поглядите на Робеспьера!

Гренадеры из секции Гравилье окружили умирающих; набережную заполонили любопытные. Как раз тогда мы и пришли.

Не было смысла пытаться узнать другие подробности, кроме тех, которые рассказал мне мой спутник; похоже, все это было правдой; мы окончательно убедились в этом, когда увидели, как несут раненых и труп Леба.

Когда жандармы ворвались в зал и Леба увидел, как Робеспьер упал, сраженный пулей, он вынул из кармана пистолет, приставил себе к виску и выстрелил.

Робеспьер-младший пытался бежать; он думал, что его брат мертв и можно больше не изображать себя образцом братской любви, что требовало умереть вместе с ним. Он снял башмаки, вылез в окно и несколько секунд шел, держа башмаки в руке, по каменному фронтону. Потом, видя, что площадь перед ратушей совершенно пуста, и зная, что, даже если он благополучно дойдет до соседнего окна и проберется через него на лестницу, нельзя будет убежать, он спрыгнул с третьего этажа и разбился о камни мостовой, но не насмерть.

Всех этих искалеченных умерших и умирающих подобрали и по набережной Лепелетье понесли в Конвент; к ним по пути присоединили раненого Робеспьера и умирающего Кутона.

Один только Сен-Жюст, целый и невредимый, шел за своими друзьями с высоко поднятой головой, хотя его вели на веревке, чтобы не убежал. Робеспьера несли на доске; покойника и раненых уложили в ручную тележку.

Мы шли за этой скорбной процессией. Робеспьера положили на стол в зале Комитета общественного спасения. Из жалости ему подложили под голову деревянный ящик, в каких обычно хранят солдатский хлеб.

Все говорили, что он мертв.

Как ни отвратительно было это зрелище, я так хотела принести своим подругам достоверные новости, что вместе с моим спутником устремилась в зал Комитета общественного спасения; мы вошли туда как раз в то мгновение, когда Робеспьер открыл глаза. Голова его была непокрыта; вероятно, он сам снял галстук, который душил его. Нижняя челюсть отвисла до самой груди, из нее капала кровь, и видны были выбитые зубы. Послали за хирургом; тот вправил челюсть, перевязал рану и поставил рядом с раненым тазик с водой.

Я присутствовала при перевязке, которая, должно быть, причиняла Робеспьеру нечеловеческую боль; но он не издал ни одного звука, не застонал; только лицо его помертвело.

С ним было покончено, он уже не был страшен.

Я подумала, что надо поскорее успокоить моих подруг. Теперь комиссар уже мог покровительствовать мне открыто. Поэтому он охотно согласился сесть со мной в фиакр, и мы поехали в Л а Форс, где меня с нетерпением ждали два сердца, которые хотели жить и любить и боялись смерти.

Мы приехали в тюрьму около одиннадцати утра. Заключенные, ничего не зная в точности, что-то почувствовали и взбунтовались. Сегодня они уже не пошли бы на эшафот так покорно, как это было еще вчера. Каждый смастерил себе оружие из того, что нашлось под рукой; почти все они разломали кровати и сделали себе из ножек дубинки. Со всех сторон раздавались крики и плач, обстановка больше напоминала сумасшедший дом, чем политическую тюрьму.

Мои подруги сидели у себя в камере обнявшись и дрожали от страха, слыша этот шум, настоящей причины которого они не знали.

Увидев меня, они по моему радостному лицу сразу поняли, что им больше нечего бояться, и с криком надежды бросились в мои объятия.

Но как только я произнесла слово «Спасены!», г-жа де Богарне упала на колени и воскликнула: «Мои дети!», а Тереза упала в обморок.

Я позвала на помощь; дверь распахнулась, и вбежал мой комиссар; у него в руках был флакон с уксусом, который он поднес Терезе, и она быстро пришла в себя. Я воспользовалась случаем представить дамам моего заступника и рассказать обо всех услугах, которые он нам оказал.

— Ах, сударь, не беспокойтесь, — сказала Тереза, которая очень быстро отказалась от обращения «гражданин», — если мы что-то значим и если мы что-то будем значить в новом правительстве, мы не забудем вашей помощи. Ева скажет мне ваше имя и адрес, и я поручу Таль-ену заплатить мой долг.

Я не могла удержаться от смеха.

— Имя и адрес этого господина? — повторила я. — Он слишком осторожен и не говорил мне их, пока не стало ясно, как повернулись события; но я думаю, что теперь у него не осталось причин скрывать их от нас.

Наш незнакомец улыбнулся в свой черед, подошел к столику, на котором стояла чернильница, лежали стопка бумаги и перья, и написал:

«Жан Мюнье, комиссар полиции секции Пале-Эгалите».

— Теперь, дорогие мои подруги, — сказала я, — гражданин Тальен, вероятно, устремится в кармелитский монастырь, чтобы вас освободить. Но там не смогут сказать ему, где вы находитесь, там знают только то, что вчера утром за вами пришли и увезли в другую тюрьму; я думаю, надо его догнать и привести сюда к вам. Думаю, ему есть что сказать Терезе, а она со своей стороны, несомненно, не обидится, если он вернет ей кинжал.

Тереза бросилась мне на шею.

— Итак, я отправляюсь на поиски, — продолжала я, — и вернусь вместе с Тальеном, либо, если среди всей этой суматохи он не сможет прийти лично, с приказом о вашем освобождении.

Я собиралась уходить; г-жа де Богарне удержала меня за руку и посмотрела на меня с мольбой.

— Что я могу для вас сделать, дорогая Жозефина? — спросила я.

— Ах, милая Ева, — сказала она, — у меня двое детей; нельзя ли мне увидеть их еще до того, как я выйду отсюда? Или хотя бы передать им весточку?

— Боже мой, конечно. Скажите мне куда, и я побегу к ним! — воскликнула я, радуясь, что могу ей хоть чем-то помочь.

— Мой сын Эжен — у столяра на улице Сухого Дерева, третий или четвертый дом по левой стороне, если идти от улицы Сент-Оноре. Моя дочь почти напротив, в бельевом магазине у заставы Сержантов. И так как вас там не знают и могут не отпустить с вами детей, я дам вам письмецо.

И Жозефина написала несколько строчек, где объясняла столяру и белошвейке, у которых ее дети были в ученье, что я ее подруга.

Поскольку все сошлись на том, что гражданин Жан Мюнье сумеет быстрее разыскать Тальена, чем я, было решено, что он отправится на поиски, а я буду ждать их обоих на улице Сент-Оноре в антресолях у г-жи де Кондорсе.

Я снова обняла на прощанье моих подруг, и мы с комиссаром пошли по коридорам и по лестницам, крича:

— Робеспьера больше нет! Эшафота больше нет!

Сантер, которого я встретила на крыльце, остановил меня и стал расспрашивать; я обо всем рассказала ему.

Мы с комиссаром сели в фиакр.

Улица Сент-Оноре была запружена народом; нас окружали счастливые, радостные лица, каких уже давно не было видано в Париже. Сквозь толпу было не пробиться — так все жаждали услышать новости и узнать о последних событиях.

Комиссар, к которому я могла теперь обращаться по имени, что стало гораздо удобнее, проводил меня до дверей моего дома и пообещал привести Тальена.

Кроме того, он взялся привести в Ла Форс детей г-жи де Богарне, утверждая, что это для него не составит никакого труда.

Я поднялась к себе на антресоли; у меня не осталось причин прятаться, поэтому я широко распахнула окно и стала смотреть на улицу.

Двери дома Дюпле были закрыты; то ли забрали и последних двух человек, то ли они, устав от грубостей и оскорблений, заперлись в доме.

Я ожидала, что казнь состоится не раньше следующего дня, и очень удивилась, когда около четырех часов услышала громкие крики со стороны дворца Эгалите и увидела бурлящую толпу, гудящую, как растревоженный улей. Над толпой виднелись головы и плечи жандармов, и сабли в их руках сверкали, словно меч карающего ангела.

Фукье-Тенвиль и его судьи снова потешили публику. Зрелище было отвратительное.

Раздались крики: «Вот они! Вот они!»

На сей раз это были палачи — им предстояло под брань и гиканье толпы испытать на себе суровый закон возмездия.

Ты замечаешь, мой любимый Жак, как каприз моего гения, доброго ли, злого ли, всякий раз позволяет мне увидеть все, что происходит, причем я то опережаю события, то, наоборот, с трудом поспеваю за ними.

Поэтому я и сама не понимаю, что за странные явления происходят в моем мозгу. Я не понимаю, что со мной делается, мне кажется, я теряю власть над собой и рок, более сильный, чем моя воля, в какое-то мгновение толкнет меня в пропасть.

Иногда у меня бывает нечто вроде галлюцинаций, и тогда мне кажется, что в тот день, когда я села в повозку смертников, меня на самом деле гильотинировали. Иногда во сне я чувствую боль, словно топор рассекает позвонки у меня на шее; я говорю себе, что я умерла, а то, что как будто бы еще живет и ходит по земле, — только моя тень.

Когда меня посещают видения загробного мира, я всюду ищу тебя. Мне начинает казаться, что нас разделяет только густой туман и в наказание за какую-то ошибку, которую безуспешно пытаюсь вспомнить, мы осуждены блуждать в нем вечно, искать и не находить друг друга.

В такие мгновения мой пульс замедляется до пятнадцати-двадцати ударов в минуту, кровь холодеет, сердце замирает и я становлюсь совершенно беззащитной, не могу постоять ни за свою жизнь, ни за свою честь. Я похожа на бедняг, впавших в каталепсию: все считают их мертвыми и обсуждают, как будут их хоронить, в какой гроб положат, свинцовый или дубовый, а они все слышат, сердце их бешено колотится от ужаса, но при этом они не в силах ничему помешать.

Так вот, когда выехали зловещие повозки, я как раз была в таком состоянии; я двигалась словно во сне; все, что я делала в последнюю неделю, совершалось как бы не в жизни, а после смерти.

Помилуйте! Если я была причастна к ранам, предсмертным мукам, казни всех этих людей, я никогда себе этого не прощу!

Вот что страшно. Вот мертвые, умирающие; вот человеческие существа, братья (да, братья, ибо никто не может отрицать, что все люди — братья), и их ведут на казнь. Они сломлены, растерзаны, уничтожены; один уже умер, другой стоит одной ногой в могиле. И я причастна к этому ужасу?.. Не может быть!

Я, твоя Ева, ты понимаешь, Жак? Я, которую ты называл цветком, твое дитя, твоя певчая птичка, твой ручеек, твоя капля росы, твое дыхание!

О да, конечно! Я помню. Судьба бросила меня в тюрьму. В тюрьме я познакомилась с двумя женщинами, прекрасными, как ангелы света. Они любили. У одной из них были дети; другая — ее любовь была не столь чиста — любила человека, который не был ее мужем. Обе боялись смерти; я не боялась за себя, но боялась за них. Я очертя голову ринулась в этот ужасный политический лабиринт, куда доселе не ступала. И тогда мною тоже овладела жажда крови; я сказала: хочу, чтобы эти мужчины умерли, хочу, чтобы эти женщины не умирали, и я помогу умертвить одних, чтобы оставить в живых других.

С тех пор я забыла, что я юная девушка, робкая женщина: бесстрашно ходила ночью по улицам Парижа, носила с собой кинжал, который говорил: «Хочу убивать!» — и голос оратора отвечал ему: «Убивай без слов!»

Потом я увидела, как этот кинжал блеснул в руке мужчины, когда он приставил его к груди своего врага. Правда, он не стал убивать, но сказал: «Берегитесь, если вы не убьете словом, я убью клинком».

И все высказались за арест, убили словом. Вот почему кинжал, который я носила с собой, не убил клинком.

Впрочем, человек, в чьем убийстве я отчасти повинна, — гнусный, омерзительный человек, и его смерть сохранит жизнь многим тысячам людей, которые, останься он жив, быть может, погибли бы.

Но теперь он умрет, и вот он идет ко мне.

«О ужас, ужас, ужас!» — говорит Шекспир. Голова Робеспьера обмотана грязной тряпкой с пятнами черной крови. Вот он идет, раздавленный, склонив чело: боль и проклятия гнетут его. Ах, тебя все же мучает совесть!

Но нет, его прямая осанка не изменилась; его суровые глаза пристально смотрят на меня. Великий Боже! Неужели близость смерти делает его провидцем? Неужели он узнал меня в чужом платье, неужели догадался, что это я кричала: «Долой тирана!», что это я принесла кинжал? Да отведи же от меня свои глаза, демон! Не смотри на меня, призрак!

Ах, по счастью, что-то другое привлекло его внимание и он отводит глаза. Он смотрит на дом Дюпле; в этом доме он жил, и взгляд его, повсюду вызывавший страх, здесь вызывал только радость; здесь ждали его возвращения с гордым трепетом, слушали его с наслаждением, рукоплескали ему с восторгом. Здесь провел он самые счастливые часы своей жизни. Взглянет ли Робеспьер на этот дом, проезжая мимо, и вспомнит ли слова Данте, великого поэта, живописавшего великие скорби:

… Тот страждет высшей мукой,

Кто радостные помнит времена

В несчастии…[9]

Робеспьер не только смотрит на дом: повозки останавливаются. Как видно, Робеспьеру разрешат то, что было позволено Филиппу Эгалите: ему в последний раз покажут его дворец.

Только теперь я заметила, сколько стеклось народу. Несомненно, план трагикомедии, которую здесь собирались разыграть, был разработан заранее, и зрители набежали толпой. В каждом окне стояли любопытные, иные заплатили за свои места безумные деньги. Родные жертв уже ждали Робеспьера, чтобы, как античный хор мести, окружить повозку и проводить ее до подножия эшафота.

У меня словно пелена упала с глаз: я была причастна не только к смерти этих несчастных, ибо я была той самой песчинкой, которая склонила чашу весов в свою сторону, я была причастна еще и к появлению множества людей, невесть откуда взявшихся: мужчин в пудреных париках, шелковых кафтанах и коротких штанах, которые до сих пор бродили по улицам Парижа только под покровом темноты, как ночные бабочки, и впервые решились показаться днем; женщин, нарумяненных, с цветами в волосах, полуобнаженных, которые в четыре часа пополудни сидели у окна, словно в праздник Тела Господня, на бархатных коврах и пурпурных шалях; если бы мой злой гений не привел меня в кармелитский монастырь, если бы я не отнесла этот кинжал на Жемчужную улицу и не отдала Тальену, всех этих людей сейчас здесь не было бы, и те люди, которые сегодня взойдут на эшафот, продолжали бы посылать на казнь других.

Но в конце концов, разве нельзя было просто, не усугубляя их мучений, доставить их к месту казни, на эшафот, к которому они проложили дорогу? Смертная казнь есть лишение жизни, но не месть.

Повозки остановились, чтобы все могли поглядеть на смертников; те же самые жандармы, те же самые сбиры Анрио, которые еще вчера рубили саблями заступников осужденных, сегодня кололи остриями сабель вчерашних палачей и говорили Кутону, чьи ноги были парализованы: «Вставай, Кутон!», а тяжело раненному Робеспьеру: «Держись прямо, Робеспьер!» И правда, он в изнеможении упал на скамью. Но как только он почувствовал, что его гордость задета, он встал на ноги и обвел толпу страшным взглядом; я оказалась в поле его зрения, и он увидел меня.

Но почему я не отошла от окна? Почему я словно приросла к месту?

Меня удерживала сила, более могучая, чем моя воля.

Я должна была видеть то, что произойдет: это было ниспосланное мне наказание.

В этой кровавой феерии был и свой балет: поэтому-то повозки и остановились у дома столяра Дюпле. Женщины — если их можно назвать женщинами — встали в круг и стали плясать, крича:

— На гильотину Робеспьера! На гильотину Кутона! На гильотину Сен-Жюста!

Я никогда не забуду, с каким спокойным и гордым видом прекрасный молодой человек, единственный, кто не пытался ни спастись, ни покончить с собой, взирал на этот хоровод фурий и слушал их проклятия. Глядя на него, можно было усомниться в виновности вчерашних палачей; в его больших глазах, полных надменности и презрения к жизни, была видна совесть.

Но это было не все, и праздник должен был иметь свой конец, такой же гнусный, как все предшествующее. Скверный мальчишка из тех, что живут на помойках, и, как некоторые рептилии, вылезают из сточных канав только в дождливые дни, принес с бойни ведро полное крови, окунул в него метлу и стал мазать кровью ни в чем не повинный дом Дюпле.

О, последнее оскорбление Робеспьер не мог вынести; он склонил голову, и быть может, — кто знает! — из его суровых неподвижных глаз выкатилась слеза.

Но когда повозки под крики «На гильотину! На гильотину!» продолжили путь, он снова поднял свою мертвенно-бледную голову и устремил взгляд на меня.

И тут… Ты помнишь, мой любимый Жак, немецкую балладу, которую мы вместе читали, ту, где мертвый жених приходит за своей живой невестой, чье преступление состояло в том, что, узнав о его смерти, она прокляла Бога, и увозит ее с собой; по пути на зов этого мрачного всадника мертвецы восстают из могил и устремляются вслед за ним, влекомые магической силой. Так и со мной: взгляд Робеспьера словно оторвал меня от места, на котором я стояла, и с неодолимой силой повлек вслед за этим живым призраком.

Я отошла от окна, вышла на улицу и направилась за толпой. Я не сводила глаз с повозки и не могла их от нее оторвать; толпа была устрашающая; людской поток нес меня, так что я даже не чувствовала давки, и мне казалось, что ноги мои не касаются земли.


Сейчас читают про: