Любовное приключение

Александр Дюма

Любовное приключение

Александр Дюма

Любовное приключение

I

Как-то осенним утром 1856 года мой слуга, несмотря на данное ему твердое распоряжение не беспокоить меня, открыл дверь кабинета и в ответ на весьма выразительную гримасу, появившуюся на моем лице, сказал:

— Сударь, она очень привлекательна.

— Кто, болван?

— Дама, из-за которой я решился побеспокоить вас.

— А мне какое дело до того, что она привлекательна. Ты прекрасно знаешь, что когда я работаю, то никого не принимаю.

— К тому же, — продолжал он, — она пришла от имени вашего друга, сударь.

— Какого друга?

— Того, что живет в Вене.

— Так кто это?

— О сударь, у него какое-то диковинное имя, что-то вроде Рубин или Бриллиант.

— Сапфир?

— Да, сударь, Сапфир, точно.

— Ну, тогда другое дело, поднимись наверх и принеси мне халат.

Слуга вышел.

Я услышал легкие шаги за дверью кабинета; затем появился г-н Теодор, держа в руках халат.

Когда я отмечаю слугу столь уважительным обращением, как «господин», то это значит, что он отличается глупостью или плутовством.

У меня было три самых великолепных образчика подобного рода, какие только можно повстречать: г-н Теодор, г-н Жозеф и г-н Виктор.

Господин Теодор был всего лишь дурак, но уж в этом он достиг совершенства.

Я отметил это так, к слову, для того чтобы хозяин, у которого он теперь служит, если, конечно, у него есть хозяин, не путал его с двумя остальными.

Впрочем, глупость имеет большое преимущество перед плутовством: то, что слуга глуп, замечают довольно быстро, а вот, что он плут, выясняется, как правило, слишком поздно.

У Теодора были свои подопечные. За столом у меня всегда достаточно просторно, чтобы за ним разместились два или три моих приятеля, которых никто не приглашал. И если их не всегда ждал хороший обед, то на радушный прием они могли рассчитывать.

Когда же обед, по мнению г-на Теодора, был хорошо приготовлен, г-н Теодор извещал об этом тех из моих друзей или знакомых, кому он отдавал предпочтение.

Однако, в зависимости от того, насколько щепетилен; был человек, одним Теодор говорил:

— Господин Дюма сказал сегодня утром: «Как давно я не видел дорогого (имярек); ему надо обязательно прийти ко мне и напроситься на обед».

Конечно же, этот приятель, чтобы предупредить мое желание, приходил ко мне отобедать.

С менее щепетильными он ограничивался тем, что, взяв их под локоть, произносил:

— Сегодня у нас прекрасный обед, приходите.

После такого приглашения мои приятели, возможно и не собиравшиеся приходить, шли к нам обедать.

Я назвал лишь одну особенность, присущую такой богатой индивидуальности, как г-н Теодор; чтобы дополнить его портрет, мне бы потребовалась целая глава.

Но вернемся к визиту, о котором доложил г-н Теодор.

Надев халат, я отважился подняться к себе в мастерскую. И действительно, я увидел там привлекательную молодую женщину, высокую, с ослепительно белой кожей, голубыми глазами, темно-русыми волосами и великолепными зубами. На ней было закрытое платье из тафты жумчужно-серого цвета, восточного фасона шаль из арабской ткани и одна из тех очаровательных шляпок, какие, к сожалению, несколько не пришлись по вкусу в Париже, но настолько к лицу даже некрасивым и не очень молодым женщинам, что в Германии их называют «последняя попытка».

Незнакомка протянула мне письмо, и я узнал неразборчивые каракули бедняги Сапфира, которыми был написан адрес.

Я положил письмо в карман.

— Так вы не будете читать? — с сильным иностранным акцентом спросила меня гостья.

— Бесполезно, сударыня, — ответил я, — почерк мне знаком, а ваши губки достаточно привлекательны для того, чтобы мне захотелось именно из них услышать, чему я обязан честью вашего визита.

— Да я хотела вас увидеть, вот и все.

— Отлично! Именно это заставило вас проделать путешествие из Вены?

— Кто вам это сказал?

— Моя скромность.

— Прошу прощения, но все же вы не слывете скромником.

— Это правда: у меня бывают дни, когда я тщеславен.

— Какие же это дни?

— Те дни, когда обо мне пытаются судить и когда я сравниваю себя…

— … с теми, кто вас пытается судить?

— Вы остроумны, сударыня… Не соблаговолите ли сесть?

— А если бы я была только красива, вы бы не стали делать мне подобного приглашения?

— Нет, я бы предложил вам нечто иное.

— Боже! До чего же французы самоуверенны!

— Это не совсем их вина.

— Когда я уезжала из Вены во Францию, я дала себе зарок.

— Какой же?

— Всего лишь — не отказываться, когда приглашают сесть.

Я встал и поклонился.

— Сделайте милость, скажите, с кем имею честь разговаривать?

— Я драматическая актриса, венгерка по национальности; меня зовут госпожа Лилла Бульовски. У меня есть муж, которого я люблю, и ребенок, которого я обожаю. Если бы вы прочитали письмо нашего общего друга Сапфира, вы бы сами все это узнали.

— А вам не кажется, что вы только выиграли, рассказав об этом сами?

— Трудно сказать, ибо разговор с вами принимает странный оборот!

— В вашей власти направить его так, чтобы он вас устраивал.

— Ну, конечно! Вы же без конца локотком поворачиваете его то вправо, то влево.

— В основном влево.

— А именно в эту сторону я и не хочу идти.

— Хорошо, пойдем направо.

— Боюсь, это невозможно.

— Увидите, это возможно… Повторите то, что вы сейчас мне рассказали; итак, вы…

— … драматическая актриса.

— В каких пьесах вы играете?

— В любых: в драме, комедии, трагедии. К примеру, я играла почти во всех ваших пьесах, от «Екатерины Говард» до «Мадемуазель де Бель-Иль».

— А в каком театре?

— В театре Пешта.

— Это в Венгрии?

— Я же вам сказала, что я венгерка. Я вздохнул.

— Почему вы вздыхаете? — спросила меня г-жа Бульовски.

— Понимаете, одно из самых приятных воспоминаний моей жизни связано с вашей соотечественницей.

— Вот вы опять поворачиваете разговор влево.

— Разговор, но не вас. Вообразите себе… Но нет, продолжайте.

— Ни в коем случае. Вы собирались рассказать какую-то историю, так рассказывайте ее.

— Зачем?

— Да чтобы развлечь меня! Все могут читать вас, но не всем дано вас услышать.

— Вы хотите поймать меня на моем самолюбии.

— Да я вовсе не хочу вас ловить.

— Хорошо, оставим разговоры обо мне. Итак, вы драматическая актриса, венгерка по национальности, вас зовут госпожа Лилла Бульовски, у вас есть муж, которого вы любите, ребенок, которого вы обожаете, и вы приехали в Париж, чтобы увидеть меня.

— Это прежде всего.

— Отлично, а после этого?

— Увидеть всё, что смотрят в Париже.

— А кто же вам будет показывать всё, что смотрят в Париже?

— Вы, если захотите.

— Понимаете ли вы, что, если нас хотя бы трижды заметят вместе, этого будет достаточно для того, чтобы пошли разговоры…

— Какие разговоры?

— Что вы моя любовница.

— И что же?

— Отлично!

— Разумеется, отлично. Те, кто меня знает, в это не поверят, а что касается тех, кто меня не знает, — какая мне разница, что они будут говорить обо мне.

— Вы философ.

— Нет, логик. Мне двадцать пять лет, и мне так часто говорят о моей красоте, что я считаю нужным верить этому, пока это действительно так, а не когда все останется в прошлом. Не думаете же вы, что, уехав из Пешта в Париж совсем одна, даже без горничной, я не была убеждена, что кто-нибудь да попытается позлословить обо мне. Пусть злословят, это меня ни на минуту не остановит! Для меня искусство важнее всего!

— Так, значит, ваше путешествие в Париж — это поездка по делам искусства?

— Да, и только. Я хотела увидеть ваших выдающихся поэтов, чтобы узнать, похожи ли они на наших, и ваших выдающихся драматических актеров, чтобы узнать, можно ли у них чему-либо поучиться. Я попросила у Сапфира письмо для вас, он мне его дал, и вот я здесь. Вы можете уделить мне несколько часов?

— Сколько пожелаете.

— Прекрасно. Я могу оставаться в Париже целый месяц, в моем распоряжении шесть тысяч франков, чтобы тратить их как на покупки, так и на удовольствия, и тысяча франков, чтобы вернуться в Пешт. Представьте, что Сапфир прислал вам студента из Лейпцига или Гейдельберга, а не драматическую актрису из театра в Пеште, и действуйте соответственно.

— Вы будете со мной обедать?

— Каждый раз, когда вы будете свободны.

— На днях мы сможем пойти на спектакль.

— Отлично.

— Считаете ли вы, что нам нужно приглашать кого-нибудь третьего?

— Никоим образом.

— И вам безразлично, что могут сказать?

— Если бы вы прочитали письмо от Сапфира, вы бы увидели, что часть послания полностью посвящена именно этой теме.

— Я прочитаю письмо от Сапфира.

— Когда же?

— Когда вы уйдете.

— Ну, тогда напишите мне два-три рекомендательных письма, и я уйду: одно — Ламартину, другое — Альфонсу Карру, а третье — вашему сыну. Кстати, я играла в его «Даме с камелиями».

— Нет необходимости писать ему — завтра мы будем обедать вместе, если вы не против.

— Конечно, я не против. Мне говорили, что госпожа Дош была очаровательна в «Даме с камелиями».

— Госпожа Дош будет обедать с нами и возьмется сводить вас куда-нибудь.

— Куда же?

— Куда ей вздумается. В жизни нужно оставлять место для случая.

— Вы мне как-нибудь расскажете вашу историю о моей соотечественнице?

— Если это доставит вам удовольствие…

— Конечно.!

— И когда?

— Когда я вас об этом попрошу.

— Чудесно!

— А теперь письма. Поймите, я экономила шесть лет, чтобы приехать в Париж; возможно, я сюда больше уже никогда не вернусь и поэтому не могу терять время.

Я спустился в кабинет и написал два или три письма, о которых меня просила г-жа Бульовски, затем вернулся и отдал их.

Я собирался поцеловать ей руку, когда она порывисто поцеловала меня в обе щеки.

— Разве я не сообщала вам, что вы имеете дело со студентом из Лейпцига или Гейдельберга?

— Да.

— Так вот, немцы или жмут руку, или целуются.

— Давайте придерживаться поцелуев. Во Франции есть поговорка, которая говорит, что из несостоятельного должника надо вытянуть то, что можно. До встречи завтра, за обедом.

— Завтра за обедом. А где?

— Здесь.

— В котором часу?

— В шесть часов.

— Хорошо, и не сердитесь на меня, если я опоздаю на несколько минут.

— А если вы на несколько минут придете раньше, вас за это благодарить не надо?

— Нет, мне доставляет удовольствие быть с вами, и если я приду раньше, то сделаю это для моего собственного удовольствия. До завтра.

И она легко спустилась по лестнице, обернувшись на площадке, чтобы послать мне прощальное дружеское приветствие.

У двери рабочего кабинета я наткнулся на г-на Теодора: глаза его были вытаращены, а рот растянут в улыбке.

— Ну вот, теперь господин видит, что я все же не такой глупый, как он говорит?

— Да, — ответил я, — но вы все же бестолковее, чем я думал.

И я вошел в кабинет, оставив его в полном недоумении.

II

В течение месяца два или три раза в неделю я обедал с г-жой Бульовски и два или три раза в неделю водил ее в театр.

Должен заметить, наши звезды не так уж ослепили ее, за исключением Рашели.

Госпожи Ристори не было тогда в Париже.

Как-то утром г-жа Бульовски зашла ко мне.

— Я уезжаю завтра, — сказала она.

— Почему завтра?

— Потому что у меня осталось денег только на то, чтобы вернуться в Пешт.

— Вас это огорчает?

— Нет, я увидела в Париже все что хотела.

— Сколько же у вас осталось?

— Тысяча франков.

— Вам потребуется не больше половины этой суммы.

— Нет, ведь я не сразу еду в Вену.

— И каков ваш маршрут?

— Вот он: я еду в Брюссель, Спа и Кёльн. Я поднимусь по Рейну до Майнца и оттуда отправлюсь в Мангейм.

— Какого дьявола вы собираетесь делать в Мангейме? Вертер застрелился, а Шарлотта скончалась.

— Я хочу встретиться с госпожой Шредер.

— Трагической актрисой?

— Да, а вы ее знаете?

— Однажды я видел ее игру во Франкфурте; гораздо лучше я знаком с ее двумя сыновьями и дочерью.

— У нее два сына?

— Да.

— А я думала, что один — Девриент.

— Он актер, а я знаю и другого, священника, который живет в Кёльне, за церковью святого Гедеона. Если хотите, я дам вам письмо для него.

— Благодарю, но у меня дело к его матери.

— И чего вы хотите от нее?

— Как я вам уже говорила, я венгерка и играю в комедии, драме и трагедии на венгерском языке. Так вот, мне уже наскучило играть для шести или семи миллионов зрителей. Я бы хотела играть на сцене на немецком, чтобы меня слушали тридцать или сорок миллионов человек. Для этого я хочу увидеть госпожу Шредер, показать ей какой-нибудь отрывок на немецком, и, если она даст мне надежду, что за год репетиций я смогу избавиться от акцента, я продам несколько бриллиантов, буду жить в тех городах, где будет жить она, в качестве компаньонки или горничной, если она захочет. А через год я начну выступать в театрах Германии… Ну, как?

— Я вами восхищаюсь.

— Да нет же, вы мною не восхищаетесь, вы находите это вполне естественным; я ужасно честолюбива, у меня был большой успех, и мне захотелось большего.

— С такой силой воли вы этого добьетесь.

— А теперь мы вместе пообедаем, не так ли? Мы пойдем в театр в последний раз. Вы дадите мне несколько рекомендательных писем в Брюссель, где я собираюсь остановиться на день или два и отправить мой багаж в Вену; мы попрощаемся, и я уеду.

— Почему мы должны прощаться?

— Я вам еще раз говорю: потому что я уезжаю.

— Мне пришла в голову одна мысль.

— Какая?

— У меня есть дело в Брюсселе. Ну и вот, вместо того чтобы писать для вас письма, я поеду вместе с вами. Одной вам будет смертельно скучно, признайтесь.

Она засмеялась.

— Я была уверена, что вы мне это предложите, — сказала она.

— И вы заранее решили согласиться?

— Признаюсь, да. По правде сказать, я вас очень люблю.

— Спасибо.

— И кто знает, может, мы никогда больше не увидимся! Итак, договорились: мы уезжаем завтра.

— Завтра… и каким поездом?

— Утренним, восьмичасовым. Ну, я убегаю.

— Уже?

— Я ужасно занята, вы понимаете, последний день… Кстати…

— Что?

— Мы поедем не вместе, а встретимся там случайно…

— Почему?

— Потому что я еду со своими знакомыми.

— Они из Вены?

— Да.

— Вам больше недостаточно вашей чистой совести?

— Они не глупы.

— Тогда сделаем лучше.

— Лучшее — враг хорошего.

— Вместо того чтобы уезжать завтра утром, отправляйтесь завтра вечером.

— Тогда и они поедут вечером — они решили ехать вместе со мной.

— И далеко они так собираются ехать?

— Всего лишь до Брюсселя.

— Постойте, вот что мы сделаем: мы уедем завтра вечером.

— Вы настаиваете?

— Я настаиваю: в конце концов вы сделаете это для меня! Вы не хотите пойти мне навстречу.

— Вы меня в этом упрекаете?

— Нет, я лишь отмечаю это.

— Ну хорошо, посмотрим.

— Мы уедем вечерним поездом, но не будем встречаться: вы поднимитесь со своими венскими знакомыми в любой вагон, я за этим прослежу и укажу на вас одному из служащих. Затем я поднимусь в вагон один. На второй или третьей станции вы пожалуетесь на духоту, и тогда этот железнодорожный служащий предложит вам пройти в более свободный вагон; вы согласитесь и пройдете в мой вагон, где для вас будет вполне достаточно воздуха… и где вы сможете спокойно спать всю ночь.

— Я смогу там спокойно спать?

— Слово чести.

— Ну что же, такое можно устроить!

— Так вас это устраивает?

— Вполне.

— Тогда до вечера?

— Нет, до завтра.

— Мы обедаем завтра вместе?

— Это невозможно, поскольку я вечером должна обедать с моими венскими друзьями.

— Так мы увидимся только в поезде?

— Я постараюсь зайти и пожать вам руку днем.

— Заходите.

Я уже начал привыкать к тому, что в ней, облаченной в тафту и шелк, я находил очаровательного товарища, хотя раньше надеялся обнаружить привлекательную женщину.

Мы пожали друг другу руки, и она ушла.

На следующий день я получил короткую записку:

«Нет возможности прийти к Вам, так как воюю со своими портнихами и торговцами модных товаров. Я упаковала столько, что можно будет открыть магазин в Пеште. Не представляю, как бы я уехала сегодня утром — я ничего бы не успела сделать.

До вечера. Доброй ночи.

Лилла».

Выражение «Доброй ночи», сильно подчеркнутое, показалось мне весьма ироничным.

— Доброй ночи! — повторил я. — Однако никто не знает, что этой ночью может произойти.

Вечером я приехал на вокзал на полчаса раньше, чем предполагал. Не знаю, представится ли мне когда-нибудь удобный случай, чтобы отблагодарить всех работников железной дороги за проявленное ко мне внимание с той минуты, как я оказался в одном из коридоров перед дверью, на которой крупными буквами были написаны привычные слова:

«ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН».

Отыскав начальника вокзала, я объяснил ему суть дела. Он начал хохотать.

— Это не то, что вы думаете, — сказал я ему.

— Так ли?

— Слово чести!

— Ода! Но в пути…

— Я так не считаю.

— Ну не важно. Удачи!

— Запомните: охотнику не желают удачной охоты.

Я поднялся в свой вагон, в котором начальник вокзала меня наглухо закрыл, повесив на ручке моей двери табличку, на которой крупными буквами было написано:

«ЗАНЯТО».

Когда я услышал, как пассажиры с шумом спешат занять свои места, я высунул голову из двери, позвал начальника поезда и, показав ему г-жу Бульовски, поднимающуюся в вагон в компании ее венских друзей — трех мужчин и четырех женщин, объяснил ему, о каком одолжении я его прошу.

— Это какая же? — спросил он.

— Самая красивая.

— А, та, что в шляпе наподобие мушкетерской?

— Точно.

— Ну вы и ловкач!

— Вы так думаете?

— Красавица!

— Да, но только не моя.

Начальник поезда лукаво посмотрел на меня и пошел прочь, с сомнением качая головой.

— Качайте головой сколько хотите, но это так и есть, — сказал я ему, совершенно раздосадованный тем, что не сумел его убедить в своей непорочности.

Поезд тронулся. Когда он остановился в Понтуазе, уже совсем стемнело. Моя дверь открылась, и я услышал голос начальника поезда:

— Поднимайтесь, сударыня, это здесь.

Я протянул руку и помог моей прекрасной попутчице подняться на две ступени.

— О! Вот и вы, наконец! — воскликнул я.

— Время тянулось для вас медленно?

— Конечно, ведь я был один.

— А мне, наоборот, казалось, что время идет медленно, потому что я была не одна. К счастью, я закрыла глаза и думала о вас.

— Вы думали обо мне?

— А разве нельзя?

— Ну уж я за это вас бранить не буду. А все-таки, какого рода мысли у вас были обо мне?

— Самые нежные.

— Ах, вот как!

— Да, и я вас уверяю, что я вам в высшей степени признательна за то, как вы себя со мной ведете.

— Неужели?

— Уверяю вас.

— Это в порядке вещей. Вот только когда вы окажетесь в Вене, вы надо мной посмеетесь.

— Нет, ведь я не только честная женщина, но, полагаю, еще и умная женщина…

— А я умный мужчина, как по-вашему?

— Со всеми и для всех — да. — А для вас?

— Для меня вы еще лучше: вы добрый человек. Теперь поцелуйте меня и пожелайте мне спокойной ночи — я чувствую себя очень усталой.

Уж не знаю на какой манер я ее поцеловал — на немецкий или английский. Она же подарила мне поцелуй, который для любой француженки означал бы очень много, а затем спокойно устроилась в своем уголке.

Я смотрел на нее, пытаясь убедить себя в том, что если мужчина неуважительно ведет себя по отношению к женщине, то, несомненно, она сама этого хотела.

Она несколько раз меняла свое положение, тихо ворча, потом открыла глаза и, глядя на меня, сказала:

— Определенно мне будет удобнее, если я положу голову вам на плечо.

— Вам, возможно, и будет лучше, — ответил я ей, смеясь, — но вот мне точно будет хуже.

— Так вы мне отказываете?

— Черт возьми, и не думал.

Мы сидели напротив друг друга. Я пересел к ней. Она сняла свою шляпу, повязала на шею шелковый платок, устроилась у меня на плече и через мгновение спросила:

— Мне так очень удобно, а вам?

— У меня на этот счет нет своего мнения.

— Ну, тогда до завтра, может, оно у вас появится. Утро вечера мудренее.

Она сделала еще несколько движений, устраиваясь, словно птица, которая прячет голову под крыло, нашла своей рукой мою и тихонько ее пожала, желая мне спокойной ночи, пошевелила губами, пробормотав что-то невнятное, и заснула.

Мне никогда раньше не приходилось испытывать столь необычное чувство, как то, что я пережил, когда волосы этого очаровательного создания коснулись моих щек, а на своем лице я ощутил ее дыхание. Ее лицо приобрело такое детское, невинное и спокойное выражение, какого я до этого не видел ни у одной женщины, спавшей у меня на груди.

Я долго разглядывал ее, а потом мало-помалу мои глаза стали то закрываться, то открываться. Я приложил к ее лбу губы, прошептав, в свою очередь: «Спокойной ночи!» — и заснул тихим и сладостным сном.

В Валансьене начальник поезда лично открыл наш вагон, прокричав:

— Валансьен, стоянка двадцать минут!

Мы одновременно открыли глаза и засмеялись.

— По правде сказать, я никогда раньше так сладко не спала, — сказала Лилла.

— То, что я вам отвечу, откровенно говоря, не очень галантно: но я тоже.

— Вы очень милый человек, — сказала она, — и у вас есть большое достоинство.

— Какое?

— Вы остаетесь загадкой, и это готовит сюрпризы тем, кто с вами знакомится.

— Вы обещаете оправдать меня в глазах Сапфира?

— Клянусь это сделать.

— И пришлете мне клиенток?

— О, вот этого не будет, я вас в этом заверяю.

— Однако, если бы я вел себя с теми, кого вы рекомендуете, так же как с вами?

— Меня бы это сильно огорчило.

— А если бы я вел себя совсем по-другому?

— Я была бы ужасно рассержена.

— Так что же вы предпочитаете в конце концов?

— Бесполезно вам об этом говорить, поскольку я никого не буду вам рекомендовать.

— Вы будете выходить или останетесь?

— Я остаюсь, мне очень хорошо. Только позвольте мне изменить положение и устроиться на вашем правом плече.

— Вы находите, что я, как святой Лаврентий, уже достаточно поджарился с левой стороны, не так ли? Хорошо, действуйте.

Она примостилась на моем правом плече так же, как раньше на левом, снова заснула и не просыпалась уже до Брюсселя.

— Вы будете выходить? — спросила она.

— А что скажут ваши венские знакомые, увидев нас вместе?

— Действительно, я о них и забыла. Где вы обычно останавливаетесь?

— В гостинице «Европа»; но там обо мне сложилось столь плохое мнение, что ради вас я предпочел бы поехать в другое место.

— Выбирайте.

— Тогда — гостиница «Швеция».

— Хорошо. Так как вы приедете раньше меня, ведь у меня десять или двенадцать чемоданов, подберите мне комнату.

— Будьте спокойны.

— Вы меня не поцелуете?

— Нет, черт возьми, вы сами меня поцелуете, если вам так этого хочется.

— Вы безусловно самый настойчивый из всех, кого я знала! — сказала она.

И она меня поцеловала, заливаясь смехом.

Час спустя она была в гостинице «Швеция». Проводив ее в приготовленную для нее комнату, я вежливо поцеловал ей руку и удалился, бормоча:

— Как было бы замечательно, если бы можно было иметь женщину-друга!

Излишне говорить, что я снял себе комнату на той же лестничной площадке.

Я принял ванну и заснул.

Проснувшись, я справился о своей попутчице. Она уже ушла и занялась отправкой своих десяти или двенадцати чемоданов, которые должны были следовать малой скоростью, в то время как она будет совершать свое артистическое турне в поисках г-жи Шредер.

Как все артисты, привыкшие к быстрым переездам, моя попутчица отличалась тем, что была не более обременительной, чем мужчина: она собирала и упаковывала свои чемоданы, набивала и закрывала свои дорожные сумки и всегда была готова за пять минут до назначенного срока, о чем никогда не следует просить ни одну светскую женщину.

Пока я справлялся о ней, она вернулась.

— Признаться, — сказал я ей, — мне подумалось, что вы упорхнули.

— Да так и было.

— Но я подумал, что навсегда.

— Я похожа по натуре на ласточку — всегда возвращаюсь в свое гнездо.

— Что же вы сделали?

— Я отправила все свои чемоданы и получила за них квитанции. В итоге у меня осталось только платье, что на мне, еще одно в сумке и шесть рубашек. Ни один студент не сделал бы лучше, уверяю вас.

— И когда вы уезжаете?

— Когда вы пожелаете.

— Однако вы хотите посмотреть Брюссель?

— А что стоит смотреть в Брюсселе?

— Церковь святой Гудулы, площадь Ратуши, пассаж святого Губерта.

— Что еще?

— Еще Зеленую аллею.

— А еще?

— Вот, пожалуй, и все.

— Хорошо, отведите меня в какой-нибудь кабачок, и я угощу вас завтраком.

— Вы?

— Да… Отправка чемоданов обошлась мне дешевле, чем предполагалось, и теперь я богачка. Что здесь едят?

— Остендских устриц, копченую говядину, раков.

— А что пьют?

— Фаро и ламбик.

— Давайте выпьем фаро и ламбик и поедим раков, копченую говядину и остендских устриц.

— Согласен.

И мы отправились в кабачок.

Уверяю вас, что, если бы на моей приятельнице были брюки и редингот вместо платья и пальто с капюшоном, я пал бы жертвой самообмана и пребывал в уверенности, что являюсь наставником приятного молодого человека, а не кавалером хорошенькой женщины.

Мы позавтракали, потом посетили церковь святой Гудулы, пассаж святого Губерта и площадь Ратуши, прогулялись по Зеленой аллее и вернулись в гостиницу «Швеция».

— Итак, мы увидели в Брюсселе все заслуживающее внимания? — спросила меня попутчица.

— Все, кроме Музея.

— А что в этом Музее?

— Четыре или пять великолепных полотен Рубенса и два или три дивных полотна Ван Дейка.

— Почему вы не сказали мне об этом сразу?

— Я забыл.

— Ну и гид!.. Пойдемте осматривать Музей.

Мы пошли в Музей. Замечательная актриса, которая знала Шекспира так же хорошо, как Шиллера, Виктора Гюго -как Шекспира, Кальдерона — как Виктора Гюго, знала и Рубенса и Ван Дейка — как Кальдерона и рассуждала о живописи так же, как о театре.

Мы провели в Музее добрых два часа.

— И что же еще осталось мне увидеть в столице Бельгии? — спросила она, выйдя из него.

— Госпожу Плейель, если хотите.

— Госпожу Плейель! Госпожа Плейель — знаменитая артистка, о которой мне столько говорил Лист?

— Она самая.

— Вы с ней знакомы?

— Прекрасно.

— И вы можете меня ей представить?

— Через полчаса.

— Извозчик!

И моя восторженная венгерка подала знак кучеру — тот, подъехав и узнав меня, поспешил открыть дверцу.

Мою попутчицу удивляла моя популярность, которая проявлялась не только на улицах Парижа, где из десяти человек пятеро приветствовали меня, кивая или делая знак рукой, но и сопровождала меня в провинции, пересекла со мной границу и шла вслед за мной в другой стране. И вот мы приехали в Брюссель, и в Брюсселе, включая и извозчиков, уже не пять, а восемь человек из десяти узнавали меня.

Мы сели в экипаж. Госпожа Плейель жила довольно далеко, в предместье Схарбек, и у моей очаровательной приятельницы было достаточно времени расспросить меня о знаменитой артистке, к которой мы ехали, а у меня было время ответить на все ее вопросы.

Я знал г-жу Плейель уже почти двадцать пять лет. Когда однажды мне доложили о ее приходе, о ней знали тогда только как о жене известного своей деловой хваткой предпринимателя и я не был знаком с ней лично. Ко мне вошла молодая худощавая женщина с темными волосами, белозубая, с великолепными черными глазами, с чрезвычайно подвижным лицом.

С первого взгляда я понял, что имею дело с артистической натурой.

Пребывая в нерешительности и чувствуя, что в ее груди бьется восторженное сердце, она на самом деле не знала еще, к какому виду искусства ее влечет, и пришла ко мне за советом по поводу того, как ей следует поступить.

В то время она видела свое будущее в театре.

Я тогда работал над «Кином». Подойдя к столу, я взял рукопись, открыл ее на сцене диалога Кина и Энн Дэмби и прочитал г-же Плейель это место. Ситуация была точно такой же.

К тому же г-жа Плейель не была свободна: у нее был муж, и, чтобы пойти работать в театр, ей нужно было отказаться от общепринятых условностей, а разрыв с ними всегда болезнен и драматичен.

К счастью, я смог убедить ее, по крайней мере на короткое время, что никакие триумфы на сцене не стоят спокойного однообразия семейной жизни.

«Она пряла шерсть и сидела дома», — писали древние римляне на могилах своих матрон.

Год или два я ничего не слышал о г-же Плейель, а потом случайно узнал, что с ней случилось несчастье.

Я не помню, жертвой каких грязных козней она стала.

Ей пришлось уехать.

Она даже не вспомнила обо мне в своем горе, таком большом, что она не могла ни о чем думать, кроме того, что ей нужно покинуть Францию.

Вместе с ней уехала и ее мать.

Они жили в Гамбурге, почти умирая от голода, и вот однажды, когда г-жа Плейель проходила мимо магазина музыкальных инструментов, ее охватило желание зайти в него, словно она хотела купить фортепьяно и освежить себе душу малой толикой гармонии.

В то время она не была еще такой замечательной артисткой, как сейчас, однако горе высветило в ней искру гения. Она села за инструмент, ее пальцы упали на клавиши, и с первых же аккордов раздались душераздирающие звуки.

Торговец, совсем не знавший ее, ведь для него она была обычной посетительницей, просто из меркантильной учтивости подошел к ней и стал слушать.

Она не играла какую-то определенную мелодию: она импровизировала. Но в эту импровизацию она вложила все, что ей пришлось выстрадать за эти три месяца: разочарование в любви, горе, утрату надежд, слезы, изгнание — вплоть до страшных криков хищной птицы, летавшей над ней и звавшейся голодом.

«Кто вы и что я могу сделать для вас?» — спросил торговец, когда она закончила.

Она залилась слезами и рассказала ему все.

И этот замечательный человек разъяснил ей, каким суровым, но несравненным учителем становится горе; он обрисовал ей тот таинственный путь, по которому Провидение вело ее к успеху, известности и, возможно, к славе. Она не была уверена в себе. Он успокоил ее, прислал ей домой свое лучшее фортепьяно и убедил дать концерт.

Концерт! Дать концерт — ей, еще накануне не ведавшей о своем таланте!

Торговец настаивал, брал на себя все издержки и готов был отвечать за все.

Она решилась, бедная Мари.

Ее звали Мари, как Малибран, как Дорваль.

Я был близким другом трех этих выдающихся и несчастных женщин. Я не прав, говоря «несчастные»: к имени Мари Плейель более подходит эпитет «счастливая».

Счастливая, поскольку концерт удался и она могла предвидеть уготованное ей счастливое будущее.

В течение последующих десяти лет она имела небывалый успех в Санкт-Петербурге, в Вене, в Дрездене. Она вернулась на свою родину, в Бельгию, и, вопреки всем правилам, ей воздали должное.

Она стала преподавать в консерватории.

Слава шла впереди нее, и это позволило ей вернуться в Париж; там она дала несколько концертов и имела ошеломляющий успех.

Вот тогда я увидел ее вновь.

Потом, после 2 декабря, я, в свою очередь, отправился в Бельгию и там увидел ее в третий раз.

Когда мы звонили в дверь к Мари Плейель, г-же Бульовски было известно о ней не меньше, чем мне.

Горничная, узнав меня, воскликнула от радости:

— О! Как госпожа будет довольна!

И, не подумав закрыть за нами дверь, она бросилась в гостиную, выкрикивая мое имя.

— Ну, — спросил я мою спутницу, — вы еще сомневаетесь в том, что нас хорошо примут?

У нее не было времени ответить, потому что Мари Плейель предстала перед нами — величественная, как королева, грациозная, как актриса.

— Сначала обнимитесь, — сказал я двум женщинам, — а потом познакомитесь.

Моя спутница обеими руками обхватила шею Мари Плейель, и на секунду я замер, восхищаясь этими двумя созданиями, такими разными внешне и такими поистине прекрасными. Красота одной подчеркивала красоту другой.

Госпожа Бульовски была худенькая, гибкая, светловолосая, свежая и сентиментальная, как все немки и венгерки.

Госпожа Плейель, наоборот, была высокая, с развитой фигурой, брюнетка, спокойная, почти суровая.

Если какой-нибудь скульптор смог бы воссоздать две столь разные натуры, он бы имел невероятный успех.

После того как они обнялись, я взял их за руки. Мы вместе вошли в гостиную, и я усадил их по обе стороны от себя.

Затем я рассказал г-же Плейель о цели нашего визита.

— Это значит, что вы хотите меня послушать? — спросила г-жа Плейель гостью.

— Изнемогаю.

— Боже мой, нет ничего легче! Ведь с вами мужчина, который может делать со мной все, что он захочет.

Я бросился к ней и обнял за шею: ведь мы еще не поцеловались.

— Как, по-вашему, что мне ей сыграть, вашей трагедийной актрисе? — совсем тихо спросила она меня.

— Что-нибудь вроде того, что вы играли торговцу фортепьяно в Гамбурге.

Она улыбнулась, и эта милая и печальная улыбка напомнила о ее минувших страданиях и стала восхитительной прелюдией.

— Ах, Мари, Мари, — сказал я ей, — вы счастливы! Но не о счастье мы просим вас рассказать.

— А если у меня сердце разрывается, как у Антонии?

— Хорошо! Я положу на него руку и не дам ему разорваться.

Она посмотрела на меня, слегка пожала плечами и сказала:

— Ветреник!

И она начала играть.

Я не могу сказать вам, что играла нам эта выдающаяся пианистка. Никогда еще под чьей-нибудь рукой слоновая кость и дерево не издавали подобных звуков. В течение часа, без перерыва, самые горестные чувства и опьяняющие скорбью звуки следовали один за другим. Казалось, сам инструмент страдал, жаловался, томился и причитал.

Наконец, когда прошел почти целый час, она поднялась.

— Вам меня совсем не жалко! — воскликнула она, обратившись ко мне. — Неужели вы не видите, что убиваете меня?

Я посмотрел на г-жу Бульовски. Она была бледна, дрожала и находилась почти в обморочном состоянии.

Слушательница и исполнительница были достойны друг друга.

Женщины вновь обнялись, и я увел г-жу Бульовски, так как я более опасался за это хрупкое и чувствительное создание, чем за сильную и стойкую натуру Мари Плейель.

— Итак, — спросил я, когда мы были уже на улице, — хотите ли вы еще что-нибудь увидеть в Брюсселе?

— Неужели вы думаете, что можно еще что-либо смотреть после того, как мы видели и слышали эту замечательную женщину? — воскликнула она.

— Что же мы будем теперь делать?

— Я еду в Спа… А вы?

— Черт возьми, я с вами.

Уже через четверть часа мы были на железнодорожном вокзале и отправлялись в город лечебных вод и азартных игр, на посещение которого в течение моего трехлетнего пребывания в Бельгии у меня недостало любопытства.

III

В поезде моя спутница вздохнула:

— Какая замечательная артистка!

— Вы ничуть не хуже, чем она, дорогая Лилла, потому что понимаете ее.

— А тем временем я целую неделю чувствую себя совершенно разбитой.

— Почему же?

— У меня все нервы болят. Она вздохнула.

— Вы хотите, чтобы я попытался вас успокоить? — спросил я.

— Каким образом?

— Магнетизируя вас. Мы одни в вагоне, вы мне доверяете настолько, чтобы оставаться спящей какое-то время, не так ли? Вы проснетесь если не полностью исцеленной, то, по крайней мере, облегчите свои страдания.

— Попытайтесь, мне бы этого очень хотелось. Но предупреждаю вас, магнетизеры всегда терпели неудачу, когда пытались усыпить меня.

— Потому что вы сопротивлялись. Настройтесь на то, чтобы подчиниться мне, и вы увидите, что если я вас не усыплю полностью, то хотя бы заставлю забыться.

— Я не буду вам мешать, обещаю.

— Что вы испытываете?

— Сильный жар в голове.

— Значит, надо сначала успокоить головную боль.

— Да… И как вы это будете делать?

— О, не спрашивайте меня. Я вообще не изучал магнетизм как науку, а испытывал его как врожденную способность. Я занимался этим для того, чтобы на самом себе убедиться в его действии, когда писал «Бальзамо», а потом, если меня об этом просили, но никогда для собственного удовольствия, ибо очень уставал от этого.

— Отлично! По крайней мере, это еще одно подтверждение тому, что вы честный человек. Так, значит, магнетизм, по-вашему, это что-то сверхъестественное?

— Видите ли, на мой взгляд, какая-то часть магнетической силы имеет физическое происхождение и, следовательно, материальна. Я постараюсь объяснить вам это с философской точки зрения. Когда природа создала мужчину и женщину, у нее, обычно такой предусмотрительной, не было ни малейшего представления о законах, которые будут управлять человеческими сообществами: до того, как решиться создать мужчину и женщину, природа задумала создать прежде всего, как и во всем остальном животном мире, самца и самку. Главной задачей этой богини Исиды с сотней сосцов, этой греческой Кибелы, этой римской Доброй Богини было воспроизводство видов. Отсюда — вечная борьба плотских инстинктов с общественными нормами, отсюда, наконец, сильнейшее порабощение женщины мужчиной и одновременно — тяга женщины к мужчине. И вот одно из множества средств, используемых природой для достижения своей цели, — это магнетизм. Физические флюиды представляют собой токи, влекущие слабого к сильному. И если это действительно так, то я считаю, что магнетизер обретает сильнейшее влияние на того, кого он магнетизирует, не только когда тот спит, но и когда тот бодрствует.

— И вы признаетесь мне в этом?

— А почему бы мне не признаться?

— И это в те минуты, когда вы предлагаете усыпить меня!

— Так вы верите или не верите в то, что я честный человек?

— Я верю, что вы честный человек, и доказательством тому то, как я веду себя с вами, ведь кто в конце концов мог бы помешать вам сказать, что я была вашей любовницей?

— Но зачем же мне выдумывать такое?

— Бог мой! Я же не знаю, что может прийти в голову волоките?

— Ах, дорогая Лилла, вы думаете, что оскорбите меня, утверждая, что я претендовал на то, чтобы быть или, по крайней мере, походить на волокиту?

— Мне говорили, что вы были самым тщеславным мужчиной во Франции.

— Вполне возможно, но целью моего тщеславия, как бы молод я ни был тогда, никогда не было то, что вы называете волокитством. На определенном уровне богатства или известности нет времени искать, нет надобности лгать. В моих объятиях побывали красивейшие женщины Парижа, Флоренции, Рима, Неаполя, Мадрида и Лондона, а подчас не только самые красивые женщины, но и самые знатные, но никогда, даже намеком, я не давал повода подумать той, что опиралась на мою руку, будь то гризетка, актриса, принцесса или королева, что я испытываю к ней что-нибудь кроме уважения и признательности, которые я всегда проявлял по отношению к женщине, отдавшейся под мою защиту, если она была слаба, и бравшей меня под свою защиту, если она была влиятельна.

Лилла посмотрела на меня и тихо проговорила:

— Странные все-таки репутации создают людям! И тут же она добавила, без видимого перехода:

— У меня раскалывается голова, усыпите меня.

Я поднялся, снял с нее шляпу и стал дуть ей на голову, проводя после каждого дуновения рукой по ее волосам. Я делал это до тех пор, пока она не сказала:

— Я чувствую себя лучше, головная боль отступила. Тогда я сел перед ней и положил руки на ее лоб, говоря вполголоса, но достаточно повелительно:

— А теперь спите!

Через две минуты она уже спала безмятежным сном ребенка.

Интересная подробность! Ни моя спутница, ни я никогда до этого не были в Спа, ни она, ни я не знали названия станций; но вот, подъезжая к конечной станции, Лилла стала беспокойно шевелиться, что-то неразборчиво бормоча.

Я коснулся кончиком пальца ее губ и приказал:

— Говорите!

Без каких-либо усилий она произнесла:

— Мы прибываем, разбудите меня.

Я ее разбудил, и, в самом деле, через пять минут гудок паровоза известил, что мы прибываем на станцию.

Лилла чувствовала себя гораздо лучше.

Мы остановились в гостинице «Оранская» — лучшей в городе. Поскольку курортный сезон еще не кончился, гостиница была почти заполнена.

Оставались только две смежные комнаты; дверь между ними была загорожена с каждой стороны кроватью. С одной стороны безопасность путешественника обеспечивалась замком, с другой стороны — задвижкой.

Излишне говорить, что дверь открывалась со стороны, где был замок.

Я показал своей спутнице расположение комнат, затем пригласил хозяйку дома, чтобы та заверила Лиллу, что это сообщение между комнатами не ловушка, и предоставил своей спутнице право выбирать себе комнату.

Она выбрала комнату с задвижкой, лишь попросив меня переставить мою кровать от двери к стене, что я и поспешил сделать.

Было десять часов вечера; моя спутница выпила чашку молока и легла: голова у нее уже не болела, но теперь ее беспокоили боли в желудке.

Я основательно поужинал, достал из сумки том Мишле, лег и стал читать.

Через час, едва лишь закончив читать и потушив свечу, я услышал тихий стук в дверь смежной комнаты.

Я подумал, что ошибаюсь, но услышал приглушенный голос:

— Вы спите?

— Еще нет; и, кажется, вы тоже не спите.

— Я страдаю.

И действительно, голос Лиллы был измученным.

— Что с вами?

— Ужасные желудочные колики.

— Боже мой!

— Не беспокойтесь, у меня это иногда бывает: болезненно, но ничего серьезного.

— Может быть, позвать кого-нибудь?

— Нет, даже эфир не помогает.

— А я могу быть более полезен, чем эфир?

— Возможно.

— Каким образом?

— Постарайтесь усыпить меня.

— Через дверь?

— Да.

— Сомневаюсь, что мне это удастся, но я постараюсь.

Я попытался заставить свою волю проникнуть в комнату, из которой меня изгоняло целомудрие больной, но достиг нужного результата лишь наполовину.

— Ну, как? — спросил я ее.

— Я чувствую себя оцепеневшей, но и в этом оцепенении продолжаю страдать.

— Нужно, чтобы я коснулся вашей груди, как я прикасался к вашей голове, и страдания прекратятся.

— Вы уверены в этом?

— Уверен.

— Хорошо, если вы хотите открыть дверь, я только что оттянула задвижку.

Я надел брюки и, освещая себе свечой дорогу к дверному проему, подошел к ключу, повернул его и, освободив верхний и нижний шпингалеты, открыл обе створки двери.

Прежде всего я пристально посмотрел на свою соседку: действительно ли она страдает или только играет комедию?

Она была бледна, рот ее был судорожно сжат, а мышцы на лице конвульсивно подергивались.

Я взял ее за руку — она была холодной, влажной и дрожащей. Лилла действительно страдала.

— Не кажется ли вам странным, — спросила она, — что, вместо того чтобы позвонить горничной и попросить чего-нибудь успокоительного, я зову именно вас и мешаю вам спать?

— Нет, напротив, я нахожу это вполне естественным.

— Я хочу вам в чем-то признаться.

— Вот как! Случайно не в том, что вы меня любите?

— Вы прекрасно знаете, что я вас люблю, и даже очень, но я не об этом… Послушайте, мне плохо.

И лицо больной, в самом деле, исказило такое страдание, что в подлинности его трудно было ошибиться.

Я приподнял рукой ее голову: Лилла напряглась, по телу ее несколько раз пробежали судороги, а затем она замерла.

— Все прошло, — сказала она.

— Вы хотели мне что-то сказать, в чем-то признаться?

— Да, я хочу вам признаться, что в вагоне спала не только спокойно, но и с неиспытанным никогда раньше сладостным чувством. Прошу вас, усыпите меня, я уверена, что мои страдания прекратятся.

— А вы не боитесь, что я вас усыпляю в вашей кровати и останусь рядом с ней?

Она остановила на мне свои большие голубые глаза, полные удивления.

— Не вы ли меня спрашивали, считаю ли я вас честным человеком, и не сказала ли я вам, что уверена в этом? — спросила она.

— Да, это так, я об этом не подумал.

— Ну хорошо, постарайтесь меня усыпить, ведь я и в самом деле очень страдаю.

И она закрыла лицо рукой.

— На этот раз, — сказал я, — у вас болит не голова, и для того, чтобы унять боль и одновременно усыпить вас, я полагаю, что должен касаться больного места.

Она опустила мою руку до уровня желудка, оставив простыню и одеяло между моей рукой и своей грудной клеткой.

Я покачал головой и слегка пожал плечами.

— И все-таки постарайтесь, — сказала она.

— Хорошо. Посмотрите на меня. Я не сомневаюсь в том, что я вас усыплю, но сомневаюсь в том, что смогу вас вылечить.

Она не ответила и продолжала, глядя на меня, держать мою руку на том же месте.

Вскоре ее веки медленно опустились, вновь поднялись и опять опустились — она спала.

Через какое-то время я спросил:

— Вы спите?

— Плохо.

— Что нужно, чтобы вы заснули крепче?

— Положите руку мне на лоб.

— Но ваши желудочные колики?

— Усыпите меня сначала.

Она отпустила мою руку, и я коснулся ее лба. Через несколько минут я вновь спросил:

— Вы спите?

— Да, — ответила она.

— Крепко спите?

— Крепко, однако я страдаю.

— Что нужно сделать, чтобы вы не страдали больше?

— Положите руку мне на тело и постарайтесь снять боль.

— Куда именно?

— На подложечную впадину.

— Покажите сами, на какое точно место.

Без малейшего колебания она подняла одеяло, опустила руку и вполне целомудренно, как это сделала бы сестра, положила мою руку на рубашку, завязанную на шее, как у ребенка.

Чтобы устроиться поудобнее, я встал на колени и прислонил голову к кровати.

Через полчаса она вздохнула и отпустила мою руку.

— Лучше? — спросил я.

— Лучше, я больше не страдаю.

— Мне остаться возле вас?

— Еще немного.

Прошло минут пять, и она проговорила:

— Спасибо. Ах, Боже мой, без вас я бы два-три дня мучилась от нестерпимой боли! Теперь…

Она колебалась.

— Что?

— Будьте снисходительны к той, которая доверилась вам.

— Хорошо, — ответил я, улыбаясь, — я понимаю вас. Я отвел руку, но ее рука нашла мою и тихонько пожала.

— Погасить свечу?

— Как хотите.

— А если вам опять станет плохо?

— Не беспокойтесь, не станет. К тому же у вас есть спички в выдвижном ящике ночного столика.

Я задул свечу, отыскал лоб Лиллы и коснулся его губами.

— Спокойной ночи! — сказала она, безмятежная, как сама невинность.

Я вновь открыл дверь и лег спать.

Когда я на следующий день проснулся, Лилла пела, как жаворонок на восходе солнца.

— Итак, милая соседка, — обратился я к ней, — вы выздоровели?

— Совершенно.

— Правда?

— Честное слово.

Это было настолько правдой, что в тот же день мы смогли прекрасно пообедать с пригласившим нас главным лесным инспектором, а вечером — отправиться в Ахен.

Днем было решено, что я еду до Мангейма.

IV

От Спа до Кёльна сейчас можно добраться поездом. Прежде, то есть лет двадцать тому назад, железная дорога заканчивалась в Льеже и остаток пути добирались в экипажах.

Заведование экипажами было прусским, а потому в нем господствовал дух непререкаемого порядка, вошедшего в поговорку в королевстве Фридриха Великого.

Билеты, которые вам выдавали, были разделены на немецкую и французскую части.

Одним из ограничительных условий этих билетов, имевших свой порядковый номер, было:

«Пассажирам запрещено меняться местами с соседями, даже с их согласия».

Прежде приходилось поневоле останавливаться в Льеже, теперь же всю дорогу можно проделать без остановок.

Лично я очень доволен тем, что больше не нужно останавливаться в Льеже, поскольку уже долгие годы пребываю в состоянии войны с этим славным валлонским городом. Мне все еще не могут простить того, что я в своих «Путевых впечатлениях» написал, что едва не умер там с голоду. Уверяют, что хозяин гостиницы «Альбион», где со мной чуть было не случилось это несчастье, разыскивал меня по всей Европе, чтобы выяснить причину столь отвратительной клеветы.

К счастью, я был в то время в Африке, где, должен признаться, питался еще хуже, чем у него.

Если бы я был не там, то ускользнул бы от судьбы, уготованной им мне, с тем большим трудом, что он привлек на свою сторону еще одного моего недруга — хозяина почтового двора в Мартиньи, того самого, кто подал мне в 1832 году знаменитый бифштекс из медвежатины, слава о котором стремительно прокатилась по всему свету и, словно легенда о морском чудовище, вернулась к нам через американские газеты.

По правде говоря, я признаю здесь свою вину перед этими двумя почтенными предпринимателями. Но если у хозяина гостиницы «Альбион» была причина для того, чтобы сердиться на меня, то хозяин почтовой гостиницы должен быть мне только благодарен.

Любой французский трактирщик немало заплатил бы за столь удачную рекламу. Он мог бы назвать свое заведение «Бифштекс из медвежатины» и стал бы процветать.

Но, возможно, гостиница процветала и без этого.

Я проезжал через почтовый двор в Мартиньи после 1832 года. Предупредительный хозяин поменял мне лошадей, не узнав меня. Он был большим и толстым, как человек, который не испытывает ни ненависти, ни угрызений совести.

Боже мой, что бы было, если бы он узнал меня!..

Мы прибыли в Кёльн к шести часам утра. Стояла великолепная погода. Мы сразу же поспешили в пароходное агентство. Пароход отходил в восемь, и у нас было два часа свободного времени.

— Вы поспите или примете ванну? — спросил я свою спутницу.

— Приму ванну.

— Я вас провожу.

— А вы знаете, где это?

— Я всегда знаю, где расположены бани в городах, где я бывал.

Я отвел ее в баню.

Ее стыдливости пришлось немного покраснеть, когда нас спросили: «Возьмете ли вы одну комнату на двоих?» Я поспешил ответить: «Давайте две». И нас провели в ванные комнаты, которые были смежными, как и наши спальни в гостинице.

Мы заранее отправили наш багаж, сокращенный до дорожной сумки у Лиллы и небольшого саквояжа у меня, на пароход, отплывавший в Майнц. И после бани мы лишь проделали тот же путь, что и наши вещи.

После того как мы прибыли в Пруссию, моя спутница вдвойне ощутила свою значимость: она стала моей переводчицей и именно ей приходилось теперь вести все переговоры о денежных делах.

Впрочем, путешествие по Рейну — самое дешевое на свете: за четыре-пять талеров, то есть где-то за двадцать франков, можно подняться по реке, прославленной Буало и воспетой Кернером, от Кёльна до Майнца, и за ту же цену спуститься от Майнца до Кёльна.

Что касается кухни, то пища там вполне доступна по цене, но отвратительна на вкус, вина дорогие… и скверные.

Мнение об этих кислых рейнских винах, зреющих в отблесках камней, по-моему, сильно преувеличено. Либфраумильх и браунбергер, то есть «молоко Богоматери» и «сок черной горы», единственно сносные вина. Что касается йоханнисберга, то рискнул бы заметить по этому поводу, что я не встречал хороших вин, которые бы стоили двадцать пять франков за бутылку.

Начиная с Кёльна кухня была прусской, хотя меню — франко-немецким. Вы собираетесь съесть острое блюдо — едите сладкое. Вы просите что-то посыпанное сахаром — вам подают нечто посыпанное перцем. Вы макаете хлеб в соус, похожий на подливку из поджаренной в масле муки, — а приходится есть мармелад.

В первый раз, когда я заказал салат в Германии, мне пришлось подозвать официанта и указать ему:

— Вы забыли перемешать ваш салат — он весь в воде. Официант взял салатницу, наклонил ее и посмотрел на меня с удивлением.

— Ну и что? — спросил я.

— Сударь, так это не вода, — ответил он, — а уксус.

Я думал, что салат обожжет мне рот, но ничего не почувствовал.

Во всех странах мира уксус добавляют в салат, в Германии салат добавляют в уксус.

В немецкой кухне очень много от немецких нравов: немцы добавляют сахар в уксус и мед в ненависть.

Но я не понимаю, что они добавляют в кофе со сливками.

Пейте все, что вам угодно, путешествуя на пароходе по Рейну: воды Зельца, воды Спа, воды Хомбурга, воды Бадена и даже воды Зедлица, но не пейте кофе со сливками, если вы француз.

Я не собираюсь утверждать, что во Франции пьют хороший кофе со сливками; я только хотел заметить, что повсюду за пределами Франции, и особенно в Германии, кофе отвратительный.

Начинается это в Кьеврене и вплоть до Вены ощущается все сильнее.

Не кажется ли вам, что эта проблема, вроде бы совсем простая: «Почему во Франции пьют в основном плохой кофе?» — имеет чисто политическое разрешение.

Я повторяю, именно политическое.

Во Франции употребляли хороший кофе со времени его открытия и вплоть до установления континентальной системы, то есть с 1600 до 1809 года.

В 1809 году сахар стоил восемь франков за фунт; этим мы обязаны появлению сахара из свеклы.

В 1809 году кофе стоил десять франков за фунт; этим мы обязаны появлению цикория.

Положим, свекла — это еще куда ни шло. Как охотнику мне не бывает досадно найти в ту пору, когда хлеб сжат, овес собран, а клевер и люцерна скошены, два или три арпана сахарной свеклы, где на каждом шагу рискуешь вывихнуть себе ногу, но где прячутся молодые куропатки и укрываются зайцы.

Кроме того, сахарная свекла, запеченная в золе (заметьте, не в печке) или в течение суток маринованная в хорошем уксусе (заметьте, не в немецком уксусе), — это очень неплохое блюдо.

Но цикорий!

Каким ужасным божествам приносится в жертву цикорий?

Один из льстецов Империи сказал: «Цикорий освежающ».

Это просто невероятно, что можно заставить сделать французов при помощи слова «освежающ».

Говорили, что французы были самой умной нацией на земле, но следовало бы сказать, что это самая горячая нация.

Повара завладели словом «освежающ», и, прикрываясь этим словом, они травят каждое утро своих хозяев и разбавляют кофе на треть цикорием.

Вы можете добиться чего угодно от своей кухарки: чтобы она меньше солила, чтобы она сильнее перчила, чтобы она довольствовалась скидкой в одно су с фунта, которую ей дает мясник, бакалейщик и зеленщик.

Но вы никогда не добьетесь того, чтобы ваша кухарка не добавляла цикорий в ваш кофе.

Самая лживая кухарка теряет осторожность, когда дело касается цикория. Она преклоняется перед цикорием, она восхваляет его, она говорит своему хозяину:

— Вы слишком разгорячены, сударь, это для вашего же блага.

Если вы прогоните ее, она уйдет из вашего дома с гордо поднятой головой, презрительно глядя на вас.

Она жертва цикория!

Я совершенно уверен, что существует тайное общество среди кухарок с кассой взаимопомощи для любительниц цикория.

Так вот, бакалейщики, видя такое, приняли на свой счет высказывание:

«Audite et intelligite» note 1 Они и поняли, даже не самые понятливые, как говорят бельгийцы.

Прежде цикорий продавали отдельно (еще оставалась какая-то совесть). Сейчас продают кофе с цикорием, как продают шоколад с ванилью.

Послушайте, любители кофе, те, что пьют чистый мокко, а не какие-то смеси, состоящие на треть из сорта мартиник и на треть из сорта бурбон: покупайте мокко в зернах.

Вы говорите себе: «Я поджарю и перемелю его сам. Я запру его на ключ, а ключ спрячу в карман. У меня есть спиртовка для варки кофе, я приготовлю себе кофе на своем обеденном столе и таким образом избегу цикория».

И в итоге вы отравлены!

Лавочники придумали литейную форму для кофейных зерен, как оружейники изобрели литейную форму для пуль.

В результате ваш кофе, вами же поджаренный, перемолотый и запертый на ключ, а затем вами же приготовленный, на треть состоит из цикория.

С тех пор как появился цикорий, лавочники стали очень изобретательными!

Все это я рассказал моей спутнице, когда услышал, как она заказала по-немецки кофе со сливками.

И знаете, что она ответила на мою обличительную речь?

— Я не питаю отвращения к цикорию: он полезен для крови.

Следовательно, и в Германию, и даже в Венгрию проникло это не только антикулинарное, но я бы сказал больше — антихудожественное воззрение: «Цикорий освежающ!»

Я отодвинулся от Лиллы. Мне было отвратительно видеть, как эти губки, свежие, как лепестки розы, эти жемчужно-белые зубы касаются такого отвратительного напитка.

Я решил прогуляться.

В голубоватой дали уже можно было видеть, как вырисовываются темно-синие высокие холмы, которые окаймляют Рейн и, сходясь, образуют столь живописный проход Лорелей.

Я гулял до тех пор, пока, по моим расчетам, чашка кофе со сливками не была выпита.

После этого я вернулся.

Я нашел свою спутницу оживленно беседующей с очаровательной женщиной лет двадцати трех-двадцати четырех, пышнотелой блондинкой с гибкой талией.

Мне показалось, что эти две женщины говорят обо мне.

Я не только догадался, что они говорят обо мне, но и понял, что они обсуждают.

Увидев, что мы вместе с Лиллой приехали на пароход, симпатичная венка — а блондинка была из Вены — расспрашивала ее, кем мы приходимся друг другу.

И моя спутница ответила чистую правду, что мы были только друзьями, и ничем более.

Само собой разумеется, ее собеседница не хотела в это верить.

Я подошел, и по тому, как я весьма уважительно разговаривал с г-жой Бульовски, ее соотечественница могла заметить: то, что она услышала, было неоспоримой истиной.

Завязался общий разговор.

Лилла представила меня прекрасной путешественнице как своего друга, а ее отрекомендовала мне как пылкую почитательницу французской литературы, что позволило мне получить свою долю восхищения, распределенного между моими собратьями по перу.

Обворожительная венка говорила по-французски как парижанка.

Я не знаю, как ее зовут, и, следовательно, не могу скомпрометировать ее нарисованным здесь портретом, но у меня есть основание думать, что если бы я путешествовал с ней как с Лиллой и через четыре дня и четыре ночи она бы представила меня как друга, то это было бы далеко не правдой.

Тем временем солнце поднялось над горизонтом.

— Где вы положили мой зонтик от солнца? — спросила моя спутница.

— Там, в гостиной, с моей сумкой. Я поднялся.

Лилла протянула мне руку с тем милым очарованием, которое составляло главное достоинство мадемуазель Марс.

— Прошу прощения за беспокойство, что я вам доставляю, — добавила она.

Я наклонился, чтобы поцеловать ей руку.

— О, минутку, — остановила она меня и сняла перчатку.

Я поцеловал ей руку и отправился искать зонтик. На первой ступеньке я обернулся. Молодая венка порывисто взяла руку Лиллы, словно собираясь о чем-то просить мою спутницу.

— Идите, идите, — сказала мне Лилла.

Через пять минут я вернулся с зонтиком. Лилла была одна.

— Что вы такого сказали этой очаровательной женщине, которая была сейчас с вами? — спросил я.

— Когда?

— Когда я обернулся.

— А вы любопытный!

— Скажите, я прошу вас об этом.

— Право, не стоит, у вас и без того хватает себялюбия.

— Если вы мне не скажете, я пойду и спрошу у нее сам.

— Не делайте этого.

— Тогда говорите.

— Вы хотите знать, о чем она меня попросила?

— Да.

— Так вот, она попросила поцеловать мою руку в том месте, где ее только что поцеловали вы.

— И вы ей разрешили, я надеюсь?

— Конечно… Это очень по-немецки, не так ли?

— Да, но я много бы дал, чтобы это было по-французски.

— Но ведь одна из ваших королев целовала губы какому-то поэту, когда он спал, не так ли?

— Да, но эта королева была шотландка, и она умерла, отравленная своим мужем, сказав при этом: «К черту эту жизнь, я не жалею о ней!..» Правда, эта королева была женой Людовика Одиннадцатого.

V

Едва прекрасная венка заметила, что я приближаюсь к г-же Бульовски, как она сразу поспешила подсесть к ней, не беспокоясь о том, что та мне сейчас рассказала.

В немках великолепно то, что они не скрывают своей восторженности, и их уста не противоречат ни их глазам, ни их сердцу; то, что у них на душе, они говорят прямо, откровенно и чистосердечно.

Нет более приятного и лестного впечатления, чем то, которое испытываешь, услышав бесхитростную похвалу из уст привлекательной женщины, родившейся за пятьсот льё от вас, говорящей на другом языке, никогда и не надеявшейся встретиться с вами и счастливой тем, что вас свел случай и что она познакомилась с вами. Когда сравниваешь эти сердечные излияния и эти горящие глаза, которые видишь, пересекая границу, с тем холодным препарированием таланта и с тем вечным отрицанием дарования, к каким приучили нас наши ежедневные, еженедельные или ежемесячные издания, то задаешься вопросом, почему все же у себя в стране, среди своих соотечественников мы находим то разочарование, что ведет прямо к душевному упадку, если только время от времени не ездить набираться сил за границу. Антей вновь обретал свои силы, когда касался земли Африки. Я не Антей, но я знаю, что теряю свои силы всякий раз, когда касаюсь земли Франции.

Впрочем, меня ожидал еще один сюрприз, схожий с предыдущим: одновременно с нами на судно поднялась компания из двух мужчин тридцати — тридцати пяти лет, двух женщин двадцати пяти — тридцати лет и ребенка семи-восьми лет.

Все они имели довольно необычный вид: в них угадывались обитатели страны, ближе расположенной к тропическому солнцу, чем наша. Особенно выделялся ребенок — с длинными черными волосами, матовым оттенком кожи и горящими глазами, он являл собой типичного южноамериканца.

Как только пароход отчалил, одна из женщин прошептала что-то на ухо ребенку, и с этого мгновения он непрерывно смотрел на меня с простодушным любопытством.

Компания, в которой он находился, сидела напротив нашей; нас разделяло лишь пространство между двумя скамьями: одна из них была прислонена к крышке люка, а другая — к


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: