double arrow

Часть первая 6 страница. Намерение г-на Мариани было слишком серьезным, чтобы что-нибудь могло помешать его осуществлению; он оставил необходимые распоряжения и отбыл из Турина с тем

XII

Намерение г-на Мариани было слишком серьезным, чтобы что-нибудь могло помешать его осуществлению; он оставил необходимые распоряжения и отбыл из Турина с тем, чтобы окончательно обосноваться на вилле Сантони; крики и жалобы, скорее всего ожидавшие там графа, особенно его не занимали. К тому же он чувствовал, что сможет рассчитывать на уважение тех местных жителей и слуг, с кем ему предстояло иметь дело; знания в области земледелия и управления крестьянским хозяйством сдружили графа со многими мелкими землевладельцами в окрестностях Сантони во время его первого приезда в эти края. Его любили и уважали, но не потому, что он был синьором: одни считали его добрым соседом, другие — хорошим хозяином, ведь он охотно разговаривал на местном наречии с бедным людом, чтобы его лучше понимали, а в часы отдыха не гнушался обществом слуг и восседал за их столом, как патриарх.

Итак, г-н Мариани знал, как его примут местные жители и крестьяне, работающие в его владениях; однако в отношении приема, который ему окажут теща и жена, он был не так спокоен; но эти женщины не стали ждать его прибытия: узнав об отъезде графа из Турина, они покинули виллу Сантони и удалились в Кивассо, тем самым вручив себя покровительству Бернардо Гавацца, ставшего управляющим их имений.

С этого времени все определилось, непримиримость сторон была четко обозначена, но, к несчастью, разлад между супругами повлек за собой тяжелейшую из семейных проблем — проблему денег. Хотя маркиза ди Спенцо и лишилась большей части своего состояния, выдав дочь за графа Мариани, она все еще была очень богата; но ее расходы всегда превышали доходы, в результате чего в Кивассо очень скоро стала ощущаться нехватка средств, тогда как в Сантони при разумном и просвещенном хозяйствовании г-на Мариани царило изобилие.

Бернардо Гавацца дошел до отчаяния; он был очень ловок, умен, а как управляющий был вполне способен получить с вверенных ему земель тот доход, на который следовало рассчитывать, и он его получал, но этого оказалось недостаточно — необходимо было прибегнуть к займам.

— В конце концов, — воскликнул однажды Бернардо, выслушав горькие жалобы маркизы и ее дочери на плачевное состояние их финансов, — разве я виноват в том, что три четверти ваших доходов — в руках Мариани, черт бы его побрал! А тяжба по поводу расторжения этого брака, наверное, никогда не кончится?

— К несчастью, — ответила маркиза, — святейший отец отослал наше дело на рассмотрение в Государственный совет; как известно, на это уйдет не менее десяти лет, а поскольку судьи Турина будут ждать решения римского суда…

— Sangue mio! note 4 Значит, мне остается лишь смотреть, как эти обезьяньи лапы грабят вас?.. О! Corpo di Dio! note 5 Нет сил выносить такие муки, с этим надо покончить, ведь попади в него хоть одна освященная пуля… а это не так уж редко случается…

— Замолчите, Бернардо! — перебила его маркиза. -

Подобное рвение заставляет вас забыть об уважении, которое вы обязаны нам оказывать.

— Вы правы, госпожа маркиза, — ответил Гавацца, хотя ее слова ничуть не умерили его ожесточенного пыла, — я вам всем обязан!.. Но кое-что я должен и ему, потому душой клянусь, он недолго будет этого дожидаться!..

Он все еще говорил, когда на пороге появился капуцин Луиджи, сохранивший привычку входить без доклада.

— Успокойтесь, Бернардо, — строго произнес он.

— О ваше преподобие, если бы вы знали…

— Я знаю все, что мне положено знать, и повторяю, что лучше иметь умного врага, чем друга такого свойства, как вы… Вы, что же, никогда не будете вести себя разумно?

Последние слова сопровождались столь многозначительным взглядом, что Бернардо задрожал.

— Разве это преступление — любить своих хозяев? — смиренно спросил он.

— Бывает и так, Гавацца, и в данном случае вы его совершаете.

— О преподобный отец! Неужели вы прогоните меня отсюда, как прогнали с виллы Сантони!

— Наверное, мне бы надо было это сделать! — воскликнул монах, и глаза его запылали огнем.

— Пощадите его, — поспешила вмешаться маркиза. Затем, склонившись к уху Луиджи, она добавила:

— Здесь он наш единственный защитник; во имя Всевышнего, не отнимайте его у нас!

Взгляд монаха тут же потух.

— Никогда не забывайте, — бросил он небрежно, — что злость — плохой советчик, и напоминайте об этом почаще вашему очень уж ретивому слуге… Надеюсь, господин Бернардо, вы теперь не станете разглагольствовать об освященной пуле?

Гавацца ничего не ответил; голова его упала на грудь, и, казалось, он глубоко задумался. Луиджи сразу понял, что происходило в его душе.

«Он хочет убить Мариани, — отметил он про себя, — обычными средствами его теперь не заставишь отказаться от этой навязчивой идеи; но, как бы то ни было, надо, чтобы он от нее отказался».

Дело в том, что в дальнейшем монах не намеревался разжигать ненависть между Спенцо и Мариани: наоборот, теперь в его планы входило полное их примирение, и, если бы оно состоялось, он намеревался обратиться к папе с ходатайством о снятии с него обета, что позволило бы ему после женитьбы на маркизе стать главой двух могущественных и уважаемых кланов, тем более полновластным, что его всемогущество опиралось бы на ужасные тайны и это обеспечило бы ему полное подчинение всех его новых родственников. То было бы прекрасным итогом жизни для бедного посольского служащего, которого любовный недуг заставил стать капуцином; Луиджи вынашивал эту мечту, полагая, что такой реванш уготован ему судьбой и он не должен упустить случай.

Монах догадывался, что Бернардо Гавацца тоже питает подобные надежды. И действительно, сердце Анджелы ему уже принадлежало; умри граф Мариани, он мог бы стать полным хозяином в Сантони и Кивассо, ведь Гавацца тоже владел страшной тайной.

Нетрудно понять, что именно поэтому освященная пуля, о которой говорил Гавацца, не устраивала Луиджи: надо было любой ценой помешать Бернардо осуществить задуманный им зловещий план, и средство для этого монаху тут же подсказала та самая наука, которую он постиг.

Гавацца спустился на кухню для того, чтобы слуги наполнили там суму капуцина, а в это время Луиджи взял палку, всегда служившую ему оружием, и острым ножом сделал на ней множество маленьких надрезов, так приподняв их края, что поверхность покрылась острыми шипами. Покончив с этим, монах поставил ее в угол комнаты, где на какое-то время он пожелал остаться один, чтобы, по его словам, прочесть особые молитвы, а затем вошел в покои маркизы ди Спенцо.

Когда Бернардо, которому не терпелось выпроводить капуцина, принес его суму, до отказа набитую провизией, тот уже четверть часа находился в обществе маркизы.

— Благодарю вас, сын мой, но окажите мне любезность и распорядитесь, чтобы принесли мою палку — я оставил ее в комнате, где читал молитвы.

— Я сам схожу за ней, — живо откликнулся Бернардо и тут же возвратился, принеся Луиджи то, что он просил.

Капуцин, ухватившись за конец палки, резко выдернул ее из рук Бернардо. Деревянные шипы сделали свое дело, некоторые из них вонзились в его пальцы.

— Corpodi Baccho! note 6 — воскликнул Гавацца, дернувшись от боли. — На этой палке — шипы, я все пальцы исколол.

— Как я неловок, — сказал Луиджи, — прошу прощения. Покажите руку, если заноза проникла под кожу, я вытащу вам ее.

— О! Ничего страшного.

— Покажите же, опасно оставлять инородное тело под кожей. Да вот, посмотрите, — продолжал Луиджи, ухватив ладонь Бернардо, — рука кровоточит в нескольких местах. Я нас вылечу в дне секунды.

Говоря это, монах достал из кармана хрустальный игольник, вынул из него очень тонкую иглу и загнал острие под кожу на ладони Бернардо.

— Вот она, — сказал он, притворившись, что вытащил занозу и тут же бросил ее на пол, — большего и не требовалось, чтобы избавить вас от непрошеной гостьи.

Гавацца поблагодарил преподобного отца, но через несколько секунд почувствовал себя так плохо, что был вынужден удалиться и лечь в постель. На следующий день его охватила ужасная лихорадка, лицо побагровело, а все тело покрылось гнойничками… Сборщик подаяний заразил его оспой но всей ее страшной силе!

XIII

Все это происходило в разгар лета; палящий зной лишь способствовал быстрому развитию ужасной болезни, от которой страдал Гавацца, и, несмотря на все заботы окружающих, в скором времени несчастный оказался под угрозой смерти. Как вы могли заметить, он был человек смелый, решительный, способный на все ради удовлетворения чувства мести и своей алчности; но при всем этом в нем дремали религиозные чувства, которые вдруг проснулись перед лицом угрожавшей ему опасности; Луиджи, навешавший его каждый день, очень скоро забеспокоился, не зная, как тот себя поведет, ведь с этим человеком его связывала страшная тайна, и раскрытие ее могло повлечь за собой самые ужасные последствия, а больной уже несколько раз заговаривал об исповеди.

— Успокойтесь, Бернардо, — говорил ему монах, — у вас еще есть время подумать об этом.

Слова монаха, вместо того чтобы успокоить больного, усиливали вдвойне его страх перед Божьим возмездием.

«Этот человек, — думал Гавацца, — не хочет, чтобы я исповедовался; он боится, что священник захочет узнать, откуда взялся яд, которым он вынуждал меня воспользоваться со столь ужасной целью. Если так, тем хуже для него: каждому придется ответить на том свете за свои деяния, и я не могу обречь себя на вечное проклятие ради того, чтобы обеспечить Луиджи безнаказанность. При нем я больше не заговорю об исповеди, потому что у него достанет способов отправить меня на тот свет без покаяния».

В то же самое время и Луиджи поверил, что ему удалось успокоить Бернардо и тот перестал думать о смерти; вот почему монах удивился и ужаснулся, когда на следующее утро на пороге комнаты больного его остановила сиделка и попросила минуту подождать.

— Бедный Бернардо заканчивает свою исповедь, — добавила женщина, — он настоящий мученик и умирает как настоящий христианин…

— Он сейчас исповедуется? — воскликнул монах, не сумев полностью скрыть свой страх.

— Боже мой, ведь это я по его просьбе привела викария из нашего прихода; он человек святой, будьте уверены, и лучше любого другого укажет ему путь на Небо…

Сиделка продолжала рассказывать, а монах, не слушая ее больше, уже открыл дверь и бросился к постели Бернардо.

— О отец мой! — воскликнул он, обращаясь к почтенному священнику, внимательно слушавшему исповедь кающегося грешника. — Разве вы не видите, что несчастный находится в бреду и не осознает, что говорит?

— Он совершенно в здравом уме, — ответил исповедник, явно чем-то взволнованный, — в его памяти нет никаких провалов, и горе вам, преподобный отец: вы появились в ту самую минуту, когда он был готов окончательно снять со своей души тяжкое бремя.

Луиджи понял, что Бернардо все рассказал.

— Повторяю, он бредит, — снова начал монах, — а ваше рвение погубит вас, ведь вы четверть часа вдыхали испарения его тела — для вас это смертный приговор.

Старик побледнел: Луиджи говорил с такой убежденностью, что было невозможно усомниться в правдивости сказанного им.

— Смотрите, — продолжал монах, не давая старику опомниться, — вот и липкий пот появился, каплями выступив у вас на лбу, а это роковой признак… Но, если позволите, я попытаюсь помочь вам…

И, достав из кармана платок, он быстро вытер виски исповедника, действительно покрывшиеся холодным потом от страха, вызванного словами, которые он только что услышал; но — странное дело! — в то время как монах прикладывал платок к влажному лбу священника, от платка отделялась какая-то пыль, облачком поднимавшаяся к потолку.

— Я задыхаюсь, — сказал исповедник слабеющим голосом, — мне не хватает воздуха!

Монах бросился к окну и открыл его; в ту же секунду послышался глухой стук: безжизненное тело священника упало на пол.

«Так надо было! — отметил про себя Луиджи, помогая старой сиделке. — Теперь мне уже не придется сомневаться в действенности порошка, это и в самом деле одно из самых ценных моих открытий».

Не прерывая свой внутренний монолог, он с помощью сиделки ухитрился усадить старика в кресло; но напрасны были все попытки оказать ему помощь: викарий расстался с жизнью, и напуганная сиделка побежала к хозяйкам дома, чтобы сообщить о случившемся несчастье. Тогда Луиджи, оставшийся наедине с больным, приблизился к нему и, пальцем указав на труп священника, сказал:

— Бернардо, это ты убил его. Если бы ты предоставил мне заботу о выборе исповедника, он бы не умер…

— О! — в ужасе откликнулся Бернардо. — Он не дал мне отпущения грехов, а я чувствую, что умираю!

— Нет, ты не умрешь и будешь подчиняться мне везде и всегда…

— Преподобный отец, вы, должно быть, олицетворяете ангела зла?

— Я тот, кем хочу быть, Гавацца, и тебе, в отличие от других, не следовало бы сомневаться в этом; тем не менее я представлю тебе новое доказательство моих возможностей. Хочешь умереть? Тогда я ухожу, оставляя тебя в твоей постели, и меньше чем через час ты отдашь Богу душу… Хочешь жить? Тогда возьми вот этот пакетик, который я для тебя приготовил, положи его на грудь и лежи неподвижно несколько секунд; после этого сжигающий тебя жар утихнет, нарывы, покрывшие тело, начнут уменьшаться, ноги и руки обретут прежнюю гибкость, а через неделю ты сможешь приступить к своим прежним обязанностям. Тебя это удивляет, не так ли?

— Нет, ваше преподобие, меня это пугает, ибо я вынужден признать, что вы распоряжаетесь жизнью и смертью окружающих вас людей.

В то мгновение, когда больной произносил эти слова, на лестнице послышались шаги.

— Идут за этим несчастным, — произнес монах. — Пусть убирается с миром… А ты, Бернардо, выздоравливай поскорее, а затем пойдешь по той дороге, которую я тебе укажу, никуда не сворачивая, — только на этих условиях мое покровительство будет простираться над тобой.

Гавацца с трудом прошептал что-то похожее на слова благодарности, поскольку к крайней его слабости примешался ужас от того, что он сейчас увидел и услышал. Луиджи удалился. Труп священника унесли. Только после этого Бернардо смог вздохнуть посвободнее, немного придя в себя от страха. Он почувствовал, что лекарство монаха уже начинает действовать.

— Боже мой, — сказал он, — кажется, ко мне возвращается жизнь!..

— Сомневаетесь ли вы теперь в могуществе этих ядов, господин делла Скалья? — спросил монах, желая на этом завершить свой рассказ, и протянул собеседнику хрустальный пузырек, наполненный ужасной отравой, а также маленький игольник с иглой, напоминающей ту, чудовищные свойства которой испытал на себе Гавацца.

Аббат делла Скалья испугался и не решался взять в руки опасные орудия зла и уничтожения.

— Ничего не бойтесь, господин аббат, — сказал Луиджи, слегка улыбнувшись, — ведь вовсе не щепетильность останавливает вас: эти яды предназначены только для ваших врагов; если я правильно угадал, вам нужны три вещи: во-первых, яд, разрушающий красоту, во-вторых, яд, убивающий тело целиком, а что в-третьих?

— В-третьих?

— Да.

— Яд, убивающий душу.

— Значит, вы верите в приворотные зелья? — спросил монах с еле заметной иронией.

— Нет.

— А в демонические силы?

— Не более того.

— Какую же отраву надеетесь вы получить, чтобы впрыснуть ее в душу?

— Словесную.

— Письменное слово, книги?

— Нет, устную речь; мне нужен хитрый и необычайно умный человек, способный завладеть сердцем юной девушки.

— Исповедник?

— Да, исповедник… иезуит.

— Понимаю вас. Завтра я пришлю к вам человека, прекрасно умеющего увлечь своими лукавыми речами сердца и души своей паствы и направить их туда, куда ему нужно.

— И вы назовете имя этого человека?

— Отец Добантон.

— Хорошо, можете рассчитывать на мою поддержку и признательность.

И аббат делла Скалья покинул монастырь Кивассо, уверенный в том, что все три яда послужат ему. Отец Луиджи сдержал слово.

На следующий день после приема у их высочеств я уже увидела назначенного мне исповедника.

То был иезуит отец Добантон, впоследствии ставший известным во Франции и Испании. Мне не понравился этот противный, худой и грязный монах, опускающий глаза и бросающий лицемерные взгляды из-под опущенных век.

Он приветствовал меня, скрестив руки на груди, как принято среди его собратьев; этот жест больше всего подчеркивал притворство иезуитов в сравнении с другими монахами, хотя в рядах их ордена и состояли величайшие святые и знаменитости. Отца Добантона хорошо знал исповедник герцога, один из начальствующих членов ордена иезуитов, человек замечательный и добрый; впоследствии он скончался при странных обстоятельствах.

Король — в то время Виктор Амедей уже носил этот титул — осыпал его милостями и искренне любил.

Преподобный отец заболел, и король пришел его навестить. Едва были произнесены первые слова приветствий, — полагают, что церемония была сильно сокращена из-за состояния больного, приближавшегося к своему последнему часу, — как умирающий попросил своего августейшего духовного сына удалить всех из комнаты.

Король сделал знак, и все вышли.

Тогда, с трудом опершись на руку и приподнявшись, иезуит сказал:

— Государь, вы всегда были добры и необыкновенно внимательны ко мне; я хотел бы выразить вам свою признательность и не нашел ничего лучшего, как дать вам последний совет, но совет настолько важный, что, быть может, этого будет достаточно, чтобы отблагодарить вас: никогда не берите себе в исповедники иезуита!

И поскольку король попытался что-то сказать, продолжил:

— Не спрашивайте меня о причинах, заставивших дать вам такой совет; мне не дозволено раскрывать вам их.

Он упал на подушку, а вечером скончался.

(Примерно то же говорил Людовику XIV г-н Мазарини по поводу первых министров.)

Эта история известна мне от самого Виктора Амедея: он рассказывал ее множество раз.

И действительно, с тех пор король не брал себе в исповедники членов этого ордена, он даже запретил иезуитам быть наставниками в коллежах.

Отец Добантон был молод, слишком молод для исповедника: ему едва исполнилось тридцать лет; не знаю, почему для меня выбрали именно его или, скорее, я прекрасно это понимаю. Понадобился человек, состоящий в прекрасных отношениях с моей свекровью, чтобы она через него обрела полную власть надо мною.

Он задал мне два или три вопроса и, выслушав ответы, долго обдумывал их. Казалось, он искал в них какой-то скрытый смысл, вникая в мои слова, затем, спросил, как часто я прибегаю к таинству святой исповеди. Моя мать была очень набожной и водила нас на исповедь каждый месяц; я сказала ему об этом, и он одобрительно кивнул, бросив взгляд в сторону г-жи ди Верруа (моя свекровь присутствовала при разговоре, но сохраняла невозмутимость как в эту минуту, так и в течение дальнейшей беседы).

В присутствии всех этих людей мой муж выглядел совсем мальчишкой: он не мог даже слова произнести, или, скорее всего, ему не позволяли вставить ни одного слова; конечно, он страдал, но не смел показать это. Подобное состояние души и сердца я всегда считала самым большим несчастьем в жизни; борьба слабости и скромности против сильной воли, ума и высокомерия кажется мне невыносимой и представляется настоящим адом.

Отец Добантон просидел до обеденного часа, и его пригласили к столу вместе с другим монахом, которого он привел с собой; тот ел так, что страшно было смотреть на него, и сильно позабавил меня: он явно находил, что наш стол лучше, чем в монастыре.

Во время обеда обсуждали, что делать с неким аббатом Пети, кюре прихода святого Леодегария, очень уважаемым в семье ди Верруа и ожидавшим, что ему будет поручено направлять мою душу.

— Покойный господин ди Верруа слушал его как оракула, — сказала свекровь, — и так возвысил, что он стал незаменимым в нашем доме: я всегда обращалась к нему за советом. Мой супруг отдал ему на воспитание нашего сына, когда мальчик был совсем еще крошкой; аббат с нетерпением ждал приезда моей невестки, чтобы стать ее духовником. Что я ему скажу? Держу пари, он появится сегодня же вечером.

— Сударыня, — ответил отец Добантон с непроницаемым видом, — я немедленно удалюсь, коль скоро мое присутствие смущает вас. Преподобные отцы пожелали привлечь к нашему ордену графиню ди Верруа и вас во имя высшего блага религии и в надежде на то, что это послужит вашему благу; но господин Пети очень достойный и очень ревностный служитель святой Церкви, он вполне может быть вашим наставником в делах этого и иного мира. Так что я удаляюсь. Однако, как мне кажется, следовало бы заранее предупредить святых отцов нашей обители; они, разумеется, не позволили бы себе делать такие предложения, зная, что их оттолкнут.

Невозможно описать, с каким выражением лица все это было сказано и сколько обещаний и угроз содержалось в движении его губ и ноздрей, раздувавшихся и сжимавшихся наподобие мехов. Что касается его глаз, то в них ничего нельзя было прочесть: они ничего не выражали и были скрыты за длинными ресницами, как за креповой занавеской.

Свекровь бросило в дрожь.

В те времена в Савойе орден слыл всемогущим. Через аббата делла Скалья был найден вполне подходящий способ проникнуть в наш дом, своего рода передовое оборонительное укрепление для наблюдения за двором; нас же отцы-иезуиты решили включить в число тех, кем они хотели руководить; поводом тому, без сомнения, было положение вдовствующей графини, придворной дамы, чьи обязанности, полагали они, со временем перейдут ко мне. Именно поэтому отцы-иезуиты попросили в виде одолжения доверить заботы о моей душе отцу Добантону, одному из их светил, что он в дальнейшем действительно доказал, подарив миру буллу «Unigenitus» note 7, написанную им в соавторстве с кардиналом Сапрани.

Свекровь не смогла им отказать: она испугалась. Гордая женщина согнулась как тростник; аббат делла Скалья дал ей понять, к каким последствиям может привести отказ; кюре Пети и дружба, которая ее с ним связывала, не могли противостоять могуществу этого ордена; только у Виктора Амедея хватило силы держать его в узде, однако не порывая с ним окончательно.

Я была совершенно безразлична ко всему происходящему, поскольку мне приходилось лишь подчиняться. И даже если бы мне позволили отвечать, я не знала бы, что сказать. С моей точки зрения, исповедник лишь воплощал собой исповедь — обряд малоприятный; я думала только о решетке с угрожающей дощечкой, о грехах, в которых надо признаваться, а покаявшись — искупать.

Аббат (мой дядя) видел в исповеди совсем другое: сверхъестественное влияние, не имеющее себе равных и непреодолимое; не раз я была удивлена и смущена теми странными мыслями, которые внедряли в мое сознание, и теми разрушительными чувствами, которые поселяли в мою душу.

Несомненно аббат делла Скалья испытал на мне все яды, полученные им от Луиджи, этого страшного капуцина.

Спор длился довольно долго; иезуит добился, чтобы его стали настойчиво просить не отказываться от нас. Даже мой муж по знаку матери нарушил молчание, подчеркнув, что моя молодость нуждается в покровительстве этого монаха.

Наконец аббат поклонился в знак согласия и сказал:

— Но хотя бы помните, сударь, что вы сами на этом настояли.

После обеда несколько человек нанесли нам визит. Обычно в этот час г-жа ди Верруа находилась во дворне, но ее высочество позволила ей отсутствовать в первые дни после моего приезда. Играли в реверси на большие ставки; меня заинтересовала игра аббата делла Скалья, считавшегося, несмотря на то, что он носил сутану, одним из лучших игроков своего времени. Он располагал довольно крупными доходами, получая их благодаря своим должностям при покойном герцоге и при ныне правящем, а также от нескольких монастырей. Его уважали, поскольку он был государственным секретарем; считалось, что у аббата выдающиеся деловые способности; но в обществе и в семье его недолюбливали. Я же просто боялась его.

За час до ужина старый дворецкий, родившийся в этом доме и любивший его как свой собственный, пришел доложить моей свекрови, что г-н кюре прихода святого Леодегардия вот-вот прибудет и заранее просит узнать, соблаговолит ли графиня принять его.

Графиня, не задумываясь, ответила согласием.

— Он конечно же отужинает здесь? — спросил дворецкий.

— Разумеется, — сердито ответила свекровь (у нее только что был побит червовый валет).

Через несколько минут действительно вошел г-н Пети. Добродушие и почтенный облик аббата сразу же расположили меня в его пользу; почти совсем седые волосы — хотя ему было лет сорок пять — пятьдесят, не больше, — обрамляли лицо настоящего патриарха; безмятежная улыбка, спокойный ласковый взгляд позволяли составить представление о расположении духа и характере этого человека.

Он поздоровался с г-жой ди Верруа с такой непринужденностью, что я была этим тронута. Затем он взял за руку моего мужа и, притянув его поближе к себе, подошел вместе с ним ко мне; я же не произнесла ни слова, но смотрела на него, как вы понимаете, с большим вниманием.

— Добро пожаловать, сударыня, — сказал он, обратившись ко мне, — да снизойдет на вас и на дом, который вы почтили своим присутствием, благословение Господне!

Такие слова, конечно же, шли от сердца самого чистого из всех, какое мне довелось встретить с тех пор, как я покинула Францию, и они проникли мне и душу. Я поднялась и склонилась перед достойнейшим служителем Церкви в таком же реверансе, в каком склонялись перед его высочеством. Он добавил несколько ласковых слов обо мне, о моей семье, о доброй репутации моей матери, а затем отошел к графу, который, как мне показалось, впервые почувствовал себя легко и был рад непринужденной беседе.

Рядом с кюре находилось некое маленькое существо, очень скоро привлекшее мое внимание, хотя никто с ним не разговаривал, не предлагал сесть, и, казалось, оно находится в комнате лишь для того, чтобы охранять шляпу г-на Пети и большую палку с набалдашником, возвышающимся над головой того, кто ее держал.

Это был мальчик примерно восьми или десяти лет, толстый, одутловатый, с примечательным лицом: волосы пострижены под горшок, большой красный нос картошкой, насмешливо улыбающийся роте двумя рядами великолепных зубов, глаза-щелки, горевшие, тем не менее, как карбункулы, и беспрерывно озиравшиеся по сторонам. Можно было поклясться, что он видел все вокруг одновременно. На нем был черный, плотно облегающий фигуру камзол, короткие штаны того же цвета, а фиолетовые чулки подчеркивали полноту ног с икрами необыкновенной величины. Он был похож на аббата или, скорее, каноника в миниатюре — очень толстого, цветущего и забавного. Нельзя было сказать, что мальчик смотрелся как кукла, для этого он был слишком некрасив, но, взглянув на него, просто невозможно было оставаться в плохом настроении.

Впрочем, никто в этой комнате не обращал на него внимания; он находился здесь как обязательный и привычный предмет, никого не занимающий. Господин Пети время от времени подталкивал мальчика, видимо, для того, чтобы заставить его держаться прямо, и тогда тот начинал переминаться с ноги на ногу, как птица, готовая уснуть, но вовремя разбуженная.

Обнаружив мальчика, я уже не упускала его из виду и по его горящим и сверкающим глазам заметила, что он тоже меня рассматривает. Пока моя свекровь сдавала карты, я склонилась к аббату делла Скалья и тихо спросила его, что это за малыш.

— Этот? — переспросил он, слегка пожимая плечами. — Это Мишон.

— Да, но кто он такой, этот Мишон?

— Господи! Мишон это Мишон… Осторожней, господин командор, вы теряете свое преимущество.

Больше мне ничего не удалось от него добиться.

Но, не получив ответа на свой вопрос, я продолжала искать разгадку. Подождав несколько минут, я поступила затем так, как делают дети, которых учат преодолевать страх: встала и храбро направилась к предмету моего любопытства; он же, заметив мое приближение, ничуть не смутился. Господин кюре подумал, что я собираюсь обратиться к нему, и с таким радушием и почтительностью приготовился выслушать меня, что это вызвало во мне раздражение, ведь у меня на уме было совсем другое.

Я была в том возрасте, когда юные создания нередко ведут себя дерзко и мало размышляют. Ответив на любезность г-на Пети реверансом, я обратилась непосредственно к мальчику, поинтересовавшись, кто он такой и как его зовут. Но он, ничего не сказав, лишь склонил передо мной голову, что, на мой взгляд, было недопустимо для человека, стоящего намного ниже меня по положению. Заметив мое удивление, добрый кюре перевел на него взгляд, преисполненный отеческого расположения и любви:

— Кто он такой, сударыня? Это мой сын, мой дорогой Мишон. Не судите его строго за то, что он не знает придворного этикета, ведь он общается только со старыми священнослужителями, моей служанкой и синьорами, с которыми сталкиваются в гостиных графини ди Верруа, куда его любезно допускают, хотя на него никто не обращает здесь внимания.

— Но ведь я обратила на него внимание, сударь, и хочу поговорить с ним. Меня он интересует, и, к тому же, на вид он неглуп, — ответила я.

От этой похвалы в адрес ребенка, которого добрый кюре любил действительно как собственного сына, лицо его буквально расцвело.

— Неглуп, сударыня? Да, в противном случае я не стал бы говорить об этом в его присутствии; но он прекрасно знает, что не следует гордиться способностями, дарованными Господом Богом: нужно радоваться им и с их помощью добиваться славы, стараться использовать во благо людей в этом мире и во спасение своей души в мире ином.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



Сейчас читают про: