Церковь гонимая

Христос родился, когда «Август единоначальствовал на земле»: так до сих пор поется в нашем рождественском песнопении. Церковь не забыла, что ее начало совпало по времени с решительным моментом мировой истории: с завершением универсальной по духу и по замыслу Римской Империи. Греко-римский мир, то есть римская государственность, соединенная с эллинистической культурой - вот вторая после иудейства историческая «родина» христианства. Пускай расширение нашего исторического кругозора, проникновение нашей памяти в другие древние миры и культуры поколебало легенду об единственности, об универсализме греко-римской античности, пускай мы знаем теперь, что эта «вселенная» - «икумени» - как сама себя определила Римская Империя, была всего лишь одной главой, одним отрывком на длинном пути человечества. Все же и сейчас еще эта легенда не только легенда. И даже если многие отрицают теперь всечеловеческое значение и смысл этой главы, безболезненно выключают себя из греко-римской традиции, то для христиан это вряд ли возможно. В христианском сознании история не может быть механическим сцеплением причин и следствий, а рождение Церкви именно в том мире, в тот момент - безразличной случайностью. «Когда пришла полнота времени, - пишет Ап. Павел, - Бог послал Сына Своего»... Не относятся ли эти слова хотя бы в некоторой мере и к тому миру, которому первому довелось стать «исторической плотью» Церкви? Мы знаем, что он встретил христианство враждой и гонениями. Но все-таки, чтобы эту вражду христианство могло в конце концов преодолеть, он должен был быть способным услышать христианскую проповедь, до какой-то степени - соответствовать ей. Не случайно, конечно, священные слова Евангелия были записаны на греческом языке, и в греческих категориях мысли, в эллинской одежде воплощено было богословие Церкви, человеческий ответ на Божественное Откровение. И если Евангелие нельзя понять до конца вне его еврейских, ветхозаветных истоков, то неотделимо оно и от того мира, в котором Благой Вести было суждено прозвучать впервые.

Мы называем «эллинистическим» - в отличие от эллинского - тот период в истории античности, который начинается после короткой, но такой «судьбоносной» жизни Александра Македонского. Он отмечен, с одной стороны, экспансией эллинской культуры далеко за пределы самой Эллады, с другой же - государственно-политическим объединением всей сферы этой экспансии вокруг Рима. Александр мечтал о мировой Империи, о политической гегемонии Греции. Но двенадцати лет, в которые он успел покорить Сирию, Египет, Малую Азию, чтобы затем ринуться в далекую Индию, нехватило для осуществления этой мечты. Империя распалась почти в год его смерти и на ее развалинах возникли «эллинистические» царства его генералов, соперничество которых в конце концов и открыло двери на восток Риму. И всё же после Александра «ничего похожего на то, что до него», как сказал древний историк. Не победивши политически, эллинизм победил культурно. Греческая культура становится постепенно общей и объединяющей культурой всего средиземноморского бассейна и даже шире - от Армении до Испании, от Сахары до Дуная и Рейна. Плохо ли, хорошо ли, но на греческом языке стали говорить теперь все те, кто искал причастия к культуре; на нем пишут и ап. Павел, и другой еврей - современник Христа александрийский философ Филон и вавилонский жрец Верос и римский император Марк Аврелий... От языка же неотделим воплощенный в его формах, во всем его строе идеал греческой культуры, греческой жизни и он становится теперь идеалом действительно общечеловеческим. Всякий, прошедший через греческую школу, воспринявший греческую «пайдею», уже эллин, какая бы кровь ни текла в его жилах. А развалины греческой школы, гимназиума, ареопага, археологи раскопали и на границе Аравии и в Англии. В старых и новых центрах эллинизма - в Афинах, в Александрии, в Антиохии - нарождается постепенно некая новая «элита», новый тип человека - перерастающего психологически границы города, родины, очага, более открытого к новым веяниям, встревоженного внезапно раздвинувшимися горизонтами.

Римское завоевание (второй и первый века до Р. X.) не прерывает этой эллинизации, а, напротив, продолжает и укрепляет ее. Культурно Рим сам «огречивается». И именно в римской мировой монархии эллинистическая эпоха достигает своего апогея. Рим приносит порядок и мир. После столетия войн и опустошений воцаряется, наконец, pax Romana, которой по праву так гордились римляне. Железная стена легионов ограждает империю от варваров, римское право утверждает повсюду справедливость, устойчивость, благополучие. С ними связан и экономический расцвет. А легкость путешествий, - благодаря удивительной сети дорог, план которых еще и сейчас можно видеть на портике Випсания в Риме - способствует не только обмену товаров, но и мыслей и книг. Неудивительно, что источник и символ всех этих благ - сама Roma Augusta - становится постепенно предметом культа, высшей ценностью этого нового объединенного человечества.

Но за внешним блеском и благополучием нарастает глубокий духовный кризис. Переплавляются вековые устои жизни, оказываются несостоятельными древние верования и традиции. Человек уже не удовлетворяется больше национально-бытовыми богами, ограждавшими замкнутый кругозор города, рода, племени. На смену им приходит скепсис и разочарование, и многие ищут уже новой духовной пищи в восточных «мистериях», которые мутной волной заливают Империю. В центре Рима строятся храмы Изиды, Кибелы, Диониса, в них совершаются таинственные обряды, несущие в себе обещание бессмертия и обновления. От религии хотят теперь уже не только помощи в житейских делах; в ней жаждут получить спасение от страдания, от зла, от страха смерти. Это эпоха предчувствий и ожиданий: «одна Империя, один мировой язык, одна культура, одно общее развитие в сторону монотеизма, и одна общая тоска по Спасителю», - так описал Гарнак обстановку, в которой начинается распространение христианства.

Но, конечно, нарочитым путем этого распространения не могло не быть еврейское рассеяние. Начавшаяся еще до Александра Македонского, но усилившаяся в эллинистическую эпоху, еврейская эмиграция из Палестины привела, в конце концов, к тому, что почти в каждом городе Империи возникли еврейские кварталы, связанные через свою синагогу, через свою религиозную организацию с религиозно-национальным центром в Иерусалиме. Павел, входя в новый город, мог быть почти уверен, что найдет в нем еврейское субботнее собрание, в котором сможет проповедывать Христа «от Писаний». По подсчетам историков, в этом рассеянии жило не меньше четырех миллионов евреев при общей цифре римского населения в пятьдесят миллионов.

Несмотря на бесчисленные религиозные запреты, и в рассеянии продолжавшие отделять еврейство от «нечистых», постоянное соприкосновение с эллинистической культурой не могло не привести к некоторым сдвигам. В отличие от палестинских раввинов, все больше замыкавшихся в бесплодных и мелочных толкованиях Закона, евреи рассеяния ощущали потребность объяснить свою веру внешнему миру, привести его к познанию единого истинного Бога, Творца неба и земли. А этой потребности отвечал со стороны «язычников» все усиливавшийся интерес к Востоку и его религиозным глубинам, уже указанная нами духовная тоска. Примерами такого сближения могут служить греческий перевод Ветхого Завета, завершенный в Египте к сотому году до Р. X. и сделавший библейское откровение доступным эллинистическому миру, а позднее - философия александрийского еврея Филона, в которой он пытается в понятиях греческой мысли выразить веру своих отцов, сделать ее понятной «внешним». С другой стороны, немало язычников обращается в религию Израиля, становятся евреями уже не по крови, но по той вере, по тому мировоззрению, в центре которых стоит ожидание Мессии и Его Царства.

Вот эта сеть синагог, покрывавшая всю Империю, и оказалась как бы провиденциально уготованным путем христианской проповеди. Через нее весть о Христе, споры и соблазны о Нем буквально в несколько лет обошли всю «икумени». Отсюда же проповедь Евангелия проникла в среду ближе стоявшую к еврейству и открытую его духовному влиянию. Из таких людей, разных по крови, но объединенных потребностью новой веры, жаждой перерождения и спасения и составились первые христианские общины.

Как совершалось это обращение? Мы очень мало знаем об этом, да вряд ли и можно и проповедь и обращение свести к одному определенному типу. Как и сейчас, как и всегда, религиозный кризис, заставляющий принять новую веру, неизменно индивидуален и тысячи причин, тысячи путей ведут к нему. Из посланий Павла мы видим, как он варьировал методы своей аргументации, как к разным группам обращался поразному. Но, конечно, всегда в центре всякой проповеди, к кому бы она ни обращалась, стояла «киригма»: возглашение нового факта, весть о Спасителе, принесшим избавление и мир. Это не были ни массовая проповедь - толпе, ни привлечение народного любопытства какими-нибудь внешними церемониями. Но огонь, зажегшийся в одном, передавался другому, но новый свет, озарявший лица, не мог укрыться от того, кто уже искал его и потому видел. Сильнее же всех слов служило христианству, конечно, то действительное обновление жизни, которое проявлялось в христианской общине, и в конечном итоге одно способное «доказать» живительную силу Евангелия.

Было время, когда первых христиан было принято искать в «социальных низах» Империи, в том международном пролетариате, который наполнял большие города, особенно порты, и где, из-за бедности и социального неравенства, казалось, легче могли прорасти слова о любви, о надежде, о новой жизни. Описание коринфской церкви у Павла как будто подтверждает такое предположение: «Посмотрите, братья, - пишет он коринфянам, - кто вы призванные: не много из вас мудрых по плоти (то есть образованных), не много сильных, не много благородных... Но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых; и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное; и незнатное мира, и уничиженное и ничего незначущее избрал Бог, чтобы упразднить значущее»... (1 Кор. 1, 26). Но все же неверно стилизовать раннюю Церковь в «пролетарские» тона, видеть в ней одно социальное явление и чуть ли не продукт классовой борьбы. У того же Павла в послании к Римлянам мы встречаем имя «Эраста, городского казнохранителя», в Афинах он обращает члена Ареопага - Дионисия, в Фессалониках «из знатных женщин немало». Послание Иакова укоряет богатых, значит, были и такие в Церкви, а позднее губернатор Вифиний Плиний будет доносить Императору Траяну о множестве христиан «разных сословий».

Но было ли их, действительно, очень много вначале? В конце второго века, обращаясь к гонителям христианства, Тертулиан пишет: «Мы существуем только со вчерашнего дня и, однако, мы наполнили всё ваше: города, острова, крепости, муниципии, лагеря, трибы, курии, дворец, сенат, форум... Если только мы враги ваши, то у вас больше врагов, чем граждан, потому что все ваши граждане сделались христианами». Это, конечно, риторическое преувеличение. Географически христианство, действительно, распространялось довольно быстро. В первом же веке большие церкви существуют в Сирии, Египте, Малой Азии, может быть, в Испании и Галлии. Но это не значит, что христиан было очень много. Во всяком случае, к моменту обращения Императора Константина, то есть к началу четвертого века, они все еще, по подсчетам историков, составляли не больше десяти процентов всего населения Империи. Можно утверждать, что в течение очень долгого времени Церковь сохраняла характер «малого стада», гонимого миром меньшинства.

Десятилетия, отделяющие апостольское «начало» Церкви от середины второго века, оставили нам очень мало памятников. Мы почти ничего не знаем о росте Церкви, о первоначальном развитии ее организации, учения, богослужения. Это дало возможность всевозможным «реформаторам» христианства или же «научной» критике строить об этой эпохе всевозможные гипотезы, по-своему восстанавливать и толковать ее. В ней обязательно хотели усмотреть какую-то «метаморфозу» церкви, разрыв с первоначальной «идеей» христианства, отраженной в Евангелии. Организованная Церковь с иерархией, учением, дисциплиной - какой мы снова видим ее в середине второго века - есть де продукт всех этих кризисов, «применения» к социальным условиям. Расплавленная, расплывчатая вера волей-неволей отлилась будто бы в формы мысли той эпохи, «эллинизировалась», отразила в себе влияние и потребности принявшего ее общества. Но в последнее время все эти теории всё очевиднее вскрывают свою несостоятельность. И со всё большим вниманием вслушиваются ученые в голос предания Церкви, еще так недавно представлявшегося им тенденциозной, почти злонамеренной выдумкой. Евангелие невозможно, оказывается, отделить от Церкви: оно в ней и для нее написано, есть свидетельство о вере Церкви: о ее живом опыте, и вне этого опыта его нельзя понять. Отрывки молитв, знаки и символы на стенах катакомб, несколько посланий одних Церквей к другим - всё это оживает сейчас в новом свете, раскрывается как единое развитие, а не чередование кризисов и разрывов. Не записанное могло таинственно жить и сохраняться в непрерванной памяти Церкви, в самой ее жизни и быть записанным иногда лишь столетиями позже. Так всё очевиднее становится, что Церковь и есть первичная сущность христианства, что не ее нужно «восстанавливать» и «оправдывать» на основании дошедших до нас отрывков, а что только в ней, то есть в признании ее «первичности» сами эти обрывки приобретают смысл и могут быть правильно истолкованы. Начав с разрушительной критики церковного предания, наука приходит постепенно к обратному результату: утверждает это предание, как самый надежный, самый авторитетный источник наших знаний о прошлом христианства.

Что же мы знаем об этих первых десятилетиях, об этих церквах, рассеянных теперь по всей Римской Империи?

Опять, как и в самый первый день в Иерусалиме, мы прежде всего видим христиан, «собранных в Церковью - для Крещения и Евхаристии. Этой двуединой мистерией: рождением от воды и Духа и преломлением хлеба определяется вся жизнь Церкви и жизнь каждого из ее членов. Это не один из «аспектов» церковной жизни, не просто богослужение, это источник, содержание и вершина всего в Церкви, само сердце «первохристианства».

«Христианами не рождаются, а становятся», - эти слова Тертуллиана объясняют нам, почему о крещении и евхаристии больше всего говорят редкие памятники той эпохи. Христианами становились. А это значит, что В памяти каждого из них не мог не быть запечатлен тот день, когда после таинственного роста семени, брошенного в душу проповедью, после сомнений, проверок, мучений - он подходил, наконец, к воде Таинства. В ней должна была умереть старая жизнь, чтобы началась новая. В ней давалось сразу всё: прощение грехов, соединение со Христом, уверенность в смерти самой смерти, опыт воскресения и вечной радости, которой никто уже не мог отнять. И все это было не абстракцией, не «идеологией», а действительностью: выйдя из святой воды, новокрещенный не оставался один. Она вводила его в братство, в единство любви, в непрестанное общение. Таков вечный смысл Евхаристии: всегда через Христа с братьями. Один Хлеб, одна Чаша, разделяемые всеми и всех соединяющие в одно. Воспоминание, претворяемое в действительность; ожидание - в Присутствие. И как должны были звучать тогда слова Благодарения, дошедшие до нас из этой древней юности Церкви, которые произносил предстоятель над принесенными дарами: «Благодарим Тебя, Отче наш, за жизнь и ведение, которые Ты явил нам через Своего Отрока Иисуса. Тебе слава во веки. Как этот хлеб был рассеян по холмам и, будучи собран, стал единым, так да будет собрана Церковь Твоя от концов земли в Твое Царство... Помяни ее, чтобы избавить ее от всякого зла и усовершить ее в любви Твоей, собери ее освященную, от четырех ветров в Свое Царство, которое Ты уготовал ей»...

От воскресения до воскресения, от Евхаристии до Евхаристии: вся жизнь крещеного была отныне отмечена этим ожиданием собрания, встречи, общения, радостного исполнения любви. Пускай внешне все оставалось по-прежнему, пускай делами и заботами была, как и раньше, наполнена жизнь. В опыте Крещения и Евхаристии всё теперь освещено было новым светом, наполнено новым смыслом, преображено любовию. Каждый день, всякое дело в нем, были шагом на пути к последней победе Грядущего Господа, каждое собрание уже предвосхищало конечное единство в любви - за трапезой в невечернем дне Царства.

И потому только евхаристическим собранием - этим средоточием общины - и можно по настоящему объяснить само устройство Церкви, «организационный» аспект ее жизни. Только в свете Таинства эта организация воспринимается христианами не как простая, человеческая организация - с начальством и подчиненными, авторитетом и послушанием, а как живой организм, напоенный Духом Святым. В нем все человеческие «служения», все человеческие взаимоотношения становятся проявлением того же и единого Духа, служением Самого Христа в братьях Своих.

Во главе общины стоит Епископ. Его власть совсем особенная. Поставленный Апостолами или их преемниками - другими епископами, он для своей Церкви есть образ Самого Христа - Главы и Источника всей ее жизни. Без него ничего не должно делаться в церкви, потому что его служение, его особый дар, в том и состоит, чтобы собрание христиан через Таинства преображать в Тело Христово, соединять в неразрывное единство новой жизни. Он совершает крещение, приносит Евхаристию, раздает Дары в собрании. А со властью совершать Таинство неразрывно связана и власть учительства: он учит в собрании не от себя, а в Духе; он хранитель апостольского предания, свидетель вселенского единства Церкви. И из того же источника вытекает и дар пастырства: епископ - как Христос - имеет заботу о всех вместе и о каждом в отдельности, - он живое средоточие братства и общения христиан между собою. «На епископа нужно взирать, как на самого Господа, - пишет Св. Игнатий Антиохийский (начало второго века), - ибо епископы, поставленные до концов вселенной, одно с Духом Иисуса Христа». Поэтому: «ничего не делайте без епископа в церкви. Только та Евхаристия действительна, на которой он предстоит или им поставленный. Всюду где епископ, пусть там будет и община, подобно тому, как где Христос Иисус, там и кафолическая Церковь»...

Епископу в управлении церковью помогают пресвитеры - «старейшие». Если епископов Св. Игнатий уподобляет Христу, то в пресвитерах видит он апостолов. Поставленные, рукоположенные епископом, они помогают ему во всем, передают общине его учение, заботу, распоряжения. Христианство распространялось сначала почти исключительно по городам и потому первоначальная Церковь это именно городская община, собрание христиан в одно место вокруг епископа. Позднее, когда число христиан увеличится и такое единое собрание станет невозможным, городская община как бы выделит из себя сеть подчиненных ей пригородных общин или «приходов». Тогда пресвитеры заменят в них епископа, станут его полномочными представителями, как бы связующим звеном между ним и приходом. Таким образом через таинство епископского рукоположения все общины сохраняют свою органическую связь с Епископом, как благодатным «органом» церковного единства.

За епископом и пресвитерами следуют диаконы - «служители». Они - «уши», «руки», «глаза» епископа, его живая связь с своим народом. Сейчас почти совсем забыто «социальное» содержание общины. Единство современного прихода ограничивается богослужебным собранием. Но в ранней Церкви единство в богослужении было неотрываемо от самой реальной взаимопомощи, братства, общей заботы о бедных, о вдовах о погребении братьев, о сиротах. Нельзя участвовать в приношении Евхаристии, не принося реально своего «дара»: хлеб, претворяемый в Тело Христово, отделяется от того «насущного» хлеба, от тех плодов что приносят христиане в собрание - для общей трапезы и в помощь неимущим. И это не милостыня, не благотворительность, а первейшее условие самой христианской жизни. На диаконах же лежит забота о распределении даров, о помощи бедным, об организации «агап» - вечерей любви, словом, о том действительном единстве христиан, которое вытекает из их общения в таинстве.

Но если, по словам Св. Игнатия Антиохийского, «без епископа, пресвитеров и диаконов нет Церкви», это не значит, что одна иерархия «активна» в ней. Каждый член ее имеет свое служение и все они дополняют друг друга в нерасторжимом единстве. «Дары различны, но Дух один и тот же; и служения различны, а Господь один и тот же, производящий все во всех. Но каждому дается проявление Духа на пользу... Ибо как тело одно, но имеет многие члены и все члены одного тела, хотя их и много, составляют одно тело, так и Христос. Ибо все мы одним Духом крестились в одно тело... и все напоены одним Духом»... (1 Кор. 12). Вот этот идеал целого, в котором оно не подчиняет себе личности, но сама личность раскрывается, находит себя только в служении братьям, и есть идеал ранней Церкви, в свете которого нужно понимать различные формы ее организации.

Уже в посланиях Апостола Павла слово «Церковь» употребляется для обозначения как каждой отдельной общины, так и всех вообще христиан - то есть Церкви всемирной. И это так потому, что каждая община, как бы ни была она малочисленна, в единстве епископа, клира и народа сознает себя как воплощение всей Церкви, всего Тела Христова в этом месте, явлением и пребыванием - здесь - единого Христа. Каждая такая местная церковь убеждена в тождественности своей веры, своего учения, своей жизни с верой, учением и жизнью всех других церквей, «рассеянных до концов вселенной». Куда бы ни пришел христианин, он всюду найдет тот же преломляемый Хлеб - «раздробляемый, но не разделяемый», услышит то же благовестие, «включится» в то же единство. Один и тот же Христос всюду собирает братьев и во всей полноте Своей жизни и Своих даров присутствует среди них. Все Церкви имеют один источник и одну норму: апостольское предание; каждая может через своих епископов возвести себя к первому явлению Церкви: к чуду Пятидесятницы и к Иерусалимской первообщине, поэтому каждая в отдельности и все вместе имеют одну неразделимую жизнь и связаны одной любовью.

И это вселенское единство всех церквей в свою очередь также выражается в постоянном контакте, в непрерывной заботе всех о всех. Антиохийский епископ Игнатий, своими посланиями предупреждает другие церкви против возникающих лжеучений, епископ Поликарп из своей Смирнской церкви пишет Филлипийцам и едет в Рим, чтобы решить вопрос о праздновании Пасхи, римские христиане заботятся об умиротворении Коринфской общины... Христиане всюду сознают себя новым народом, собранным из всех народов, но от всех отличным: «Они не живут в отдельных городах - говорит послание к Диогнету, анонимный первохристианский памятник, - они не имеют особого языка или отличной от других жизни... Они обитают каждый в своем отечестве, но как бы временно. Ибо всякая чужбина для них отечество, и всякое отечество чужбина»...

В этой сети церквей с самого начала вырисовываются старшие церкви, составляющие в каждой области как бы центр общения; это церкви более непосредственно связанные с апостолами, более древние и многочисленные. В эти годы наступает закат Иерусалимской Церкви. Восстание евреев в 70 г. и разрушение Иерусалима заставляет христиан выселиться в Заиордание. В 132 г. само имя святого города будет уничтожено императором Адрианом. Но этому первому, единственному по своему значению в истории христианства, центру теперь наследуют новые. Это апостольские «кафедры»: Римская, Антиохийская, Ефесская, Александрийская. Особенно - Римская, утвержденная кровью Петра и Павла, «председательствующая в любви», по слову Св. Игнатия Антиохийского. Позднее Рим будет притязать на вселенскую власть своего епископа и это притязание разделит Церковь. В те годы мы ничего не слышим об этих притязаниях. Никто не оспаривает авторитета и значения Римской Церкви: она первая и старшая, но в единстве и равенстве, как средоточие вселенского согласия всех Церквей...

Конечно, еще далеко от окончательного «оформления» церковного устройства. В разных церквах употребляются разные слова, наименования, определения. Но и за этой словесной неустойчивостью так очевидно вырисовывается стройный контур кафолической - то есть вселенской и единой Церкви. Она будет расти и развиваться. Но это рост жизни, рост дерева из семени, брошенного в землю, а не игра исторических случайностей, к какой хотели так часто это развитие свести.

Вопрос о гонении на христианство имеет длинную судьбу в исторической науке. Известно, что христиане с самого же начала возлюбили своих мучеников совсем особенной любовью. А эта любовь разукрасила всевозможными узорами сухие и часто слишком короткие описания мученических подвигов, дошедшие от древности. Так в Средние Века создалась «золотая легенда», в которой историческая правда смешалась с вымыслом, а сама суть гонений была сведена к элементарной схеме. Но одна крайность неизбежно приводит к другой. На смену наивной вере, легко уживавшейся с самыми неправдоподобными сказками, пришел сухой и разрушительный скепсис «просвещенцев», сначала попросту отвергший сам факт гонений. Для людей восемнадцатого века Рим рисовался идеалом справедливости, государственности, культурности. Откуда же мог взяться в нем фанатизм религиозного гонения, где в его истории встречаются все эти кровожадные императоры, слишком часто фигурирующие в средневековых житиях? Да, могли быть недоразумения, инциденты, но не больше. И Вольтер, эпоним и вдохновитель «просвещенства», злорадно вскрывает все нелепости, преувеличения и выдумки «золотой легенды», издеваясь над христианской наивностью. Но такая разрушительная, антихристианская критика и здесь принесла пользу: она смыла с памяти Церкви всю сусальную позолоту, но открыла такую подлинную красоту, такую правду о мучениках, которая не нуждается уже ни в каких украшениях и узорах. Из всей огромной житийной литературы были выделены, наконец, подлинные документы и они-то и позволили вопрос о гонениях поставить и решать по существу.

Прежде всего, вопрос о причинах гонений. Действительно, Римская Империя не была ни «кровожадной», ни «фанатичной». В момент появления христианства в ней процветали самые разнообразные религии и это увлечение римлян экзотическими культурами зло высмеивает уже Ювенал в своих сатирах. Чем же объясняется тогда эта упорная, трехвековая борьба с христианством, под конец почти безнадежная и бессмысленная?

Мы знаем, что сначала римская власть вообще не «заметила» христиан, не усмотрела коренного отличия их от иудеев. Иудейство же было хотя и странной, необычной, но законной религией. И вот «под покровом» ее, по выражению Тертуллиана, Церковь прожила первые десятилетия, и это позволило ей встать на ноги, распространиться и утвердиться по лицу всей Империи. Зато в этот период встречаем мы неприязнь, а часто даже и ненависть к христианам со стороны «толпы». Отсутствие храмов, ночные собрания, таинственные обряды, общие трапезы мужчин и женщин - всё это не могло не возбудить подозрений и естественно поползли самые чудовищные слухи: об оргиях, о магии, о ритуальных убийствах в христианских собраниях. Позднее мы увидим, что христиан ненавидела также и «интеллигенция». Но всё это, если и создавало благоприятную для гонений атмосферу, не могло быть всё-таки их причиной: римское государство было государством правовым и не допускало самоуправства и бесчинства. Поэтому единственную настоящую причину всего конфликта - это доказано неоспоримо - нужно искать в самой сущности римской государственности. Как всякое античное государство, Рим имел своих богов, свою национально-политическую религию. Она не была ни системой верований, ни системой морали. Верить римский гражданин мог и очень часто верил - в «богов чужих». Это был до мелочей разработанный ритуал жертвоприношений и молитв, культ, имевший прежде всего государственно-политическое значение. От соблюдения его зависело благосостояние Империи, «благорастворение воздухов», победа над врагами. Пускай это был всего лишь символ, в который почти никто не верил в эту смутную эпоху. Другого символа для выражения и сохранения единства, для воплощения своей веры в самого себя, Рим не имел. С этим символом было связано всё его славное прошлое, вся гордость побед, все традиции и все воспоминания. Отказаться от него значило презреть Рим, выйти из лойяльности, оказаться бунтовщиком. И от всех своих подданных Рим требовал только одного: внешнего участия в этом государственном культе, как выражения лойяльности, как подчинения себя римским ценностям и включения в римскую традицию. Сжечь несколько зерен ладана перед изображениями отечественных богов, назвать императора «Господом», исполнить обряд - вот всё, что требовалось от гражданина, и, исполнив это, он был свободен искать подлинной веры или вечного смысла жизни где угодно.

Для античного человека такое требование было самоочевидным. Для него религия была вопросом не личного выбора, но делом семьи, рода, государства. В религии он видел и ощущал национально-политическую скрепу, источник и санкцию человеческого общества со всеми его законами. Отказаться от своих богов значило отказаться от своей семьи, своего народа, своей родины. Его личная вера или неверие нимало не касались религии, так как сама религия никогда не была вопросом Истины, но всего лишь признанием «существующего строя», его законности и целесообразности.

И вот от исполнения этого самоочевидного, простейшего гражданского долга и отказались христиане и отказ оказался причиной гонения. В чем же глубокий, вечный смысл этого отказа? Это не был ни бунт, ни осуждение государства как такового, ни даже сопротивление отдельным его дефектам и порокам. Начиная с Ап. Павла, христиане могли смело утверждать свою «лояльность» к Риму, ссылаясь на свои молитвы за Императора, за власть и за родину. Но они не могли исполнить двух требований: признать Императора «Господом», совершить даже внешнее поклонение идолам, хотя бы и без веры в них. «Господь» - на языке того времени - означало абсолютного хозяина и владыку, обожествленного господина. Но для христиан весь смысл их веры был в том, что пришел и воцарился в мире единственный и настоящий Господь - Иисус Христос. «Бог соделал Господом и Христом Сего Иисуса» (Деян. 2, 36) - это значит, что Бог отдал Ему всю власть над миром, и что отныне Он единственный Владыка всей человеческой жизни. Всё Евангелие было вестью о наступлении Царства Божьего и о том, что пришло оно и воцарилось во Христе. «Един Господь»: мы уже не чувствуем теперь всей силы, всей парадоксальности этого сохраненного нами первохристианского возгласа. Но он звучал тогда (да и теперь должен был бы звучать!) как вызов миру, в котором каждая власть, каждое государство, каждый «коллектив» претендуют извечно на «Господство», на обожествление себя самих. Христиане принимали и государство и общество, но только в ту меру, в какую они не ограничивали господство Христа, не заглушали исповедания Царства. Ибо Царство Божие уже пришло и открылось в мире и отныне оно одно есть единственное мерило истории и человеческой жизни. Странным образом в борьбе христиан против языческого требования Империи усматривали их равнодушие к «внешнему» миру, стремление «освободиться» от него. На деле же в этом отказе исполнить требование, не принимавшееся всерьез даже теми, кто предъявлял его, явлена была на все века как раз вся мера ответственности христиан в мире. Отвергая «формальное» требование государства, они тем самым и его включали в перспективу Царства Христова, призывали - пускай пассивно - и его смириться перед Господом мира. Отвержение одного титула вскрывало глубочайший и важнейший из конфликтов: борьбу Церкви не против мира, а за мир, за приведение его к Царю, Своим Царством принесшего ему спасение.

Почти никто не верил в идолов, поклонения которым требовали от христиан. Но вот и здесь - своим отказом исполнить это требование христиане показывали, что они - почти одни - верили в них. Это значит - даже во внешнем, политическом культе идолов видели власть Диавола, оторвавшего мир от знания единого истинного Бога и заставившего его почитать истуканов. Но Христос пришел, чтобы освободить мир от этой власти. И тогда - в свете этой борьбы - само язычество оживало внезапно во всем своем страшном религиозном значении - как царство Лжи, как бесовское наваждение, с которым христиане вступали в смертельное единоборство.

Современное, даже христианское сознание, в этом конфликте видит борьбу за «свободу совести», за право человека сделать религию своим «частным делом». Для Ранней Церкви смысл его, конечно, неизмеримо глубже. Христианство для нее не столько новая религия, а переворот, происшедший в истории мира: явление в ней Господа для борьбы с Тем, кто узурпировал Его власть. Церковь - свидетельница Его пришествия и присутствия. Она знает, что Он воцарился и об Его Царстве возвещает миру. Но если Он Господь - всё должно принадлежать Ему, Он один должен быть Царем неба и земли. «Един Господь!» - вот последний смысл борьбы, ее подлинное содержание для Церкви.

Начало гонений озарено пожаром Вечного Города. В ночь на 16 июля 64 г. сгорела большая часть Рима и народная молва обвинила в поджоге самого императора: в своем воспаленном воображении Нерон мечтал будто бы о перестройке столицы. И вот, чтобы отвлечь от себя это подозрение, Нерон свалил вину на «людей, ненавидимых за их пороки и которых народ называл христианами... Сначала были схвачены те, которые признавали себя христианами, а затем, по их указанию, захвачено было множество лиц, которых и уличили не столько в поджоге, сколько в ненависти к человеческому роду. И хотя эти люди и были виновны, но они возбуждали к себе жалость и сострадание, потому что гибли не для общего блага, а для удовлетворения жестокого каприза одного». Этими несколькими строками римского историка Тацита - полными презрения к «зловредной секте» - и ограничиваются наши сведения. Но они ясно показывают, что христианство «открыто» римской властью, что существование его всем известно. И хотя гонение Нерона ограничено Римом, и причина его случайна - именно оно впервые ставит вопрос о христианах в политической и государственной плоскости, в какой он и будет дальше рассматриваться. Правда, решен он будет не сразу. Конец века проходит в переворотах, смутах и неурядицах. Риму не до христиан. Но гонения назревают. На эти годы относит предание Церкви мученическую смерть апостолов Петра и Павла в Риме может быть при Нероне, Иоанна Богослова на Востоке при Домициане (81 - 96). До нас дошли имена и других мучеников. И эти, всё учащающиеся вспышки, подготавливают открытый конфликт.

С началом второго века наступают золотые годы римской истории - «век Антонинов». Это время последнего расцвета Рима под властью лучших из когда-либо правивших в нем императоров. Нравственный облик их так обаятелен, что сами христиане создадут легенду о посмертном спасении первого из них - Траяна; а «Мысли» императора-философа Марка Аврелия и сейчас занимают почетное место в классическом наследии античности. Но вот, при этих лучших императорах, в дни, когда как будто достигли Торжества все нравственные ценности греко-римского мира, конфликт с христианством и приобретает все свое трагическое значение.

Сохранился ответ Траяна своему другу Плинию Младшему, который, в качестве губернатора одной из отдаленных провинций, спрашивает императора о христианах. Как поступить с ними? Казнить ли за «само имя» - то есть за одну принадлежность к христианству, или же за преступления, связанные с «именем»? Разыскивать ли их или же ждать формального обвинения? Траян ответил ясно и определенно: да, само «имя», то есть само христианство и есть состав преступления, и за него нужно казнить. И хотя он запретил разыскивать христиан и отверг анонимные доносы, «недостойные нашего времени», христианство в этом рескрипте было осуждено всей тяжестью римского закона. Отныне всякий, обвиняемый в том, что он христианин и не оправдавшийся принесением жертвы богам, оказывался приговоренным к смерти. Христианство было объявлено вне закона: «вас не должно существовать»...

Правда, сама структура римского судопроизводства давала возможность христианам существовать и под этим осуждением. Рим не имел государственного прокурора: против каждого христианина должен был выступить «частный» обвинитель, само же государство вначале отказалось взять на себя инициативу гонений. Этим объясняются, с одной стороны, довольно длительные затишья в гонениях, с другой же, их «индивидуальный» характер: арест одного христианина мог совершиться чуть ли не в собрании общины без того, чтобы пострадали другие члены ее. И всё же положение всех христиан было ужасным: они были вне закона и достаточно было одного доноса, чтобы неумолимая логика обвинения завершалась смертью.

Отныне - в течение целых двух столетий - жизнь Церкви измеряется кровью мучеников. В разные эпохи, в зависимости от политических условий и от иных причин, их было то больше, то меньше. Но по-настоящему их цепь не прерывалась никогда. Иногда это были вспышки массового гонения, например в Смирне в 155 г., о чем чем сохранился рассказ в «Мученичестве Поликарпа», в Лионе в 167 г. - подробно описанное в послании галльских христиан к малоазийским. Иногда индивидуальные процессы: мученичество Игнатия Антиохийского и Симеона Иерусалимского при Траяне, Телесфора Римского при Адриане, Поликарпа и других смирнских христиан при Антонине Пие, Юстина Философа при Марке Аврелии и т. д. Так или иначе, в течение двухсот лет ни один христианин не мог чувствовать себя в безопасности и, конечно, это сознание своей отверженности, своего осуждения миром стоит в центре ранне-христианского опыта.

Дошедшие до нас мученические акты и описания гонений показывают, как реагировала Церковь на это осуждение. Они вскрывают всё значение, вложенное ею в «мученичество», то есть в свидетельство христиан перед судом мира, и объясняют нам, почему именно в мученичестве осознала Церковь как бы «норму» христианской жизни, а также самое сильное доказательство истины христианства. Было бы неверно сводить смысл мученичества к одному «геройству» или жертвенности: таких мучеников-героев имели все религии, и если бы числом жертв определялась истина идеи, то каждая могла бы предъявить своих. Но христианский мученик не герой, а «свидетель»: приятием страданий и смерти он утверждает, что царство смерти кончилось, что жизнь восторжествовала; он умирает не за Христа, а с Ним, и тогда в Нем же получает и жизнь, «воссиявшую из гроба». Церковь превозносит мученичество так высоко именно потому, что для нее оно есть доказательство самого главного христианского утверждения: воскресения Христа из мертвых, победы над смертью. Никто лучше не выразил этого, чем Св. Игнатий Антиохийский. Ведомый под арестом в Рим, на казнь, он пишет послание своим римским друзьям, прося не делать попыток спасти его:...«дайте мне стать пищей зверей. В полной жизни выражаю я свое горячее желание смерти... Мои земные страсти распяты, и живая вода, струящаяся во мне говорит: приди ко Отцу. Я не хочу больше жить этой земной жизнью»... Желание смерти: в описаниях мученичества, в лаконических «актах» - нет ни пафоса, ни восторга. Но есть светлая, всепобеждающая уверенность в победе, одержанной Христом над смертью, и в превосходстве подлинной жизни - с Ним и в Нем - над жизнью этого мира, «образ которого проходит».

Здесь невозможно привести всех дошедших до нас текстов: послание Лионских христиан в Малую Азию, описывающее гонение в Галлии в 165 г., изумительное «Мученичество Поликарпа», или же потрясающие по своей краткости «акты» Иустина, Киприана, Исхлисских мучеников и столь многих других. Но смысл всех их всегда один и тот же: смерть каждого мученика есть вечно совершающаяся победа смерти Христовой. «Он смертью смерть попрал». И потому культом мучеников полагает Церковь начало прославлению святых: каждый из них есть «свидетель» - а их кровь «семя», обещающее новые всходы. Конфликт с Римской Империей самой Церковью осознается не как трагическое недоразумение, а как исполнение обещания Спасителя: «в мире печальны будете, но мужайтесь: Я победил мир». Для нее гонение - лучший залог победы.

Государственным преследованием не исчерпывается, однако, конфликт между христианством и миром. Опаснее открытого гонения было для Церкви соприкосновение с идеями и верованиями ее эллинистического окружения. Здесь она наталкивалась на опасность уже внутреннего искажения своей веры, извращения своего изначального опыта. Второй век отмечен напряженной борьбой христианства за свою «самобытность», за чистоту и целостность принесенного им миру учения.

Уже ап. Павел проповедь о Христе называл «соблазном для Иудеев, для Эллинов безумием». Иудеи соблазнялись о распятом Мессии, о смысле Его учения о Царстве Божием. И все же, пока христианство распространялось среди евреев, оно, хотя и часто отвергаемое, оставалось «понятным». Оно говорило на одном с евреями языке - на языке Библии, оно было основано на том же библейском понимании Бога, мира, человека, греха. Неизмеримо труднее понять и по-настоящему «принять» Христианство было человеку, выросшему и воспитавшемуся в атмосфере эллинизма. Не случайно афинские философы, собравшиеся на Ареопаге послушать ап. Павла, прервали его, когда он заговорил о воскресении мертвых. В строе греческого мировоззрения слова о воплощении Бога, о смерти на Кресте, о воскресении тела, действительно, казались «безумием», не могли быть услышаны без глубокого перерождения всего сознания, всех навыков мысли. Не учила ли греческая философия в теле видеть темницу бессмертной души и не призывала ли ее к развоплощению: к созерцанию чистой, от всего материального свободной сущности бытия? И в мире эллин видел только «вечное возвращение», вечный круговорот, спасения от которого искал в неподвижном мире идей. Часто говорят о «греческом чуде» - о радостной гармонии между телесным и духовным, о светлом приятии мира и его красоты, навеки воплощенных в прозрачной чистоте греческого искусства. Но не в том ли тайна этой гармонии, что в искусстве грек стремится найти и выразить именно «идеальную форму» мира, скрытую за его текучим, переменчивым обликом, не его настоящую, реальную жизнь, полную часто трагических противоречий. Чувство истории, то есть необратимости, неповторимости времени, и в этом времени - единичность и неповторимость каждого события, каждой личности глубочайшим образом чужды эллинской психологии, они впервые привиты были человеческому сознанию священным «историзмом» Библии. А только в этом свете можно понять веру христиан в единственное, ни с чем несоизмеримое значение одного События, одной Личности, одного момента в истории. Это все тот же библейский «реализм», укорененный в первичной интуиции Бога, как живой и творческой Личности; но тогда все в мире «относится» к этой Личности, ею живет и ею определяется; весь мир пронизан личной жизнью и потому раскрывается, как история. Он находит свое средоточие в человеке, свободной личности, стоящей перед Личным Богом и перед Ним избирающей и решающей свою судьбу. Человек, его душа и тело, его любовь, грехи, стремления приобретают бесконечное значение, в нем мир отвечает Богу, борется с Богом, жаждет Бога и, наконец, соединяется с Ним в свободе, любви и истине. Но как совместить с этим реализмом идеализм греческого сознания, в котором не История и не Личная жизнь, а Природа составляет центр всех устремлений, где последняя мудрость состоит в слиянии и срастворении всего личного с идеальной закономерностью бытия? Конфликт между христианством и эллинизмом никак нельзя толковать, как временное недоразумение, в нем столкнулись два несводимых одно к другому мироощущения, две полярно противоположные религиозные и психологические установки сознания. И приятие эллинизмом христианства было невозможным без подлинного обращения, то есть глубокого перерождения сознании и мысли. Поэтому история раннего христианства есть история не «сближения» и не примирения Афин с Иерусалимом, а их борьбы, через которую и совершилось медленное «воцерковление» эллинизма, навсегда оплодотворившее христианскую мысль.

Но чтобы такое воцерковление стало возможным, Церкви необходимо было в первую очередь отгородиться от всех попыток слишком легко примирить христианство с духом времени, безболезненно перетолковать его на эллинистический лад. Если бы Церковь осталась заключенной в одни еврейские «формы», она не победила бы мира, но если бы она попросту приспособила эти формы к формам эллинистического сознания, это была бы победа не христианства над миром, а, наоборот, мира над христианством. Начало такого, уже «идеологического», конфликта с окружающим миром мы и видим во втором веке, причем, первый враг, с которым пришлось столкнуться Церкви, как раз и вдохновлялся идеей «компромисса», истолкования, примирения. Враг этот - гнозис.

Гнозисом или гностицизмом называют обычно ту смесь греческой философии с восточным мистицизмом, тот странный религиозно-философский сплав, что возник, как результат сближения греко-римского мира с востоком, и пышным цветом расцвел как раз в эпоху первого распространения христианства. Типичные порождения переходного, религиозно-взбудораженного времени, гностические течения и общества отражали в себе и подлинные духовные запросы, и поверхностное увлечение «восточной мудростью», и болезненный интерес ко всему таинственному, к символам, обрядам, мистериям. Успех их можно сравнить с успехом в наши дни теософии и подобных ей «научно-мистических» религий. Как и в теософии, в гнозисе сочетался «научный» подход к религиозным вопросам с мистическими фантазиями и всевозможными «секретами». Усталому, разуверившемуся в своей бытовой, «привычной» религии, одновременно и скептически-настроенному и тоскующему по вере человеку предлагался и обещался «гнозис» - посвящение в последние тайны бытия, возведение в высшие степени знания. («Гнозис» по-гречески и значит «знание»). А в обрядах, церемониях, посвящениях утолялось вечное стремление человека к «сакральному», та религиозная чувственность, которая так часто подменяет подлинную религиозность.

Ученые спорят о происхождении и развитии различных гностических учений; их было много, и между собой они часто вступали в причудливые сочетания. То время, как и наше, было одержимо поисками «синтетической религии», в которой слились бы и растворились все учения, все философии, все религии. Но как раз это стремление соединить и истолковать по-своему все религии и делало гнозис опасным для Церкви. Он не только не относился враждебно к христианству но, напротив, сам стремился заключить его в свои сети. Возникнув до христианства и независимо от него, гнозис, в своем развитии не мог не натолкнуться на Церковь и не «заинтересоваться» ею. Христианство тоже шло с востока - родины всей таинственной мудрости, оно было связано с иудаизмом, на который в эллинистическом мире была своеобразная «мода», оно тоже имело свои мистерии, свою, скрытую от взоров толпы, жизнь. Но, главное, оно отвечало на те же мучительные вопросы: о происхождении зла, о смысле страданий, о смысле жизни - которыми питался и гнозис. Поэтому, почти с первых же шагов Церкви, мы видим рядом с нею, а иногда и внутри нее зарождения уже «христианского» гнозиса, то есть попыток «истолковать» Евангелие, обойти то, что в нем кажется неприемлемым, непонятным и непривычным - прежде всего, конечно, саму действительность воплощения Бога, человечность Христа. Тревога чувствуется уже в апостольской письменности. «Смотрите, - пишет ап. Павел Колоссянам, - чтобы кто не увлек вас философией и пустым обольщением, по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу» (2, 8). Ап. Иоанн Богослов призывает христиан «испытывать духов, от Бога ли они, потому что много лжепророков появилось в мире» (1, 4, 1). Опасность усиливается, когда в Церкви начинают преобладать уже не евреи, а бывшие язычники. Многих из них приводят к ней те самые интересы и настроения, которыми объясняется и успех гностицизма. И далеко не все из них могут сразу постичь коренное отличие христианства от восточно-эллинистических «мистериальных» религий, воспринять всю новизну Евангелия. В Церкви эти мятущиеся души видят, хотят видеть увенчание своего собственного религиозного опыта, ответ на свои вопросы. «Эти язычники, - пишет проф. Болотов, - думали, что они нисколько не обязаны с вступлением в христианстве оставлять свои прежние теории, напротив, думали правильно истолковать и понять при помощи их христианство в высоком, совершенном смысле». В начале второго века Св. Игнатий Антиохийский обличает тех, кто ссылается на свое особое знание (гнозис), и напоминает, что подлинное знание Бога возможно только через Иисуса Христа. Но настоящего расцвета этот христианский гнозис достигает в середине столетия - в учениях Василида, Валентина, Сатурнина, Маркиона и др. Уже само это количество имен указывает на размеры движения. В писаниях же гностических учителей, дошедших до нас, правда, в обрывках, можно почувствовать подлинный размах мысли и глубину замысла, так, что увлечение ими уже нельзя приписывать одному извращенному воображению или интересу к экзотическим «тайнам».

Сила гнозиса, и вместе с тем его ложь, заставившая Церковь напречь против него все свои силы, была в том, что, отводя Христу первое и центральное место, признавая Его Логосом, Спасителем, Искупителем, гностические мыслители одновременно разлагали саму сущность христианства, как веры в воплощение Бога, в пришествие Его в мир. В их толковании христианство превращалось в своеобразную мифологическую философию: в ней спасает уже не Слово, «ставшее плотью», не победа смерти над смертью, не воскресение тела, а «знание», хотя и одетое в «мистериальные» одежды. Вместо драмы греха, прощения, спасения - драмы личной: между Богом и человеком, здесь предлагалась некая космологическая схема, в которой «духовные» элементы мира освобождаются постепенно от плена материи, дурная множественность уступает место абстрактному единству... Это был возврат в новом восточном обличии к старому греческому идеализму, «вступление соглядатаев с намерением перестроить по своему и захватить в свои руки христианский лагерь» (Болотов).

Проникновение гнозиса в христианскую среду и борьба с ним в истории Церкви сыграли несомненно огромную роль. Некоторые историки доходили до того, что из борьбы этой выводили целую «метаморфозу» Церкви - превращение ее в стройную, монолитную организацию, забронированную авторитетом иерархии и официальной доктриной. Бердяев, со своей стороны, в осуждении гнозиса видел даже величайшее несчастье: в нем чудилось ему удушение свободной мысли и возникновение самого принципа «ортодоксии», как торжества большинства над меньшинством. Сейчас, при лучшем знании гностических памятников, такие суждения вряд ли еще возможны. Но гнозис, действительно, ускорил и во многом определил «осознание» Церковью своей собственной жизни, веры, опыта, заставил ее точнее определить внутренние, органические законы этой жизни, во внешних формах и формулах «выявить» то, что, конечно, составляло сущность ее с самого начала. Борьба с гнозисом привела, говорят, к закреплению в окончательный «канон» или список книг Нового Завета, к установлению принципа церковного предания и апостольского преемства иерархии, иными словами к определению тех основных начал, на которых, действительно, зиждется, и которыми до ныне «проверяется» церковная жизнь. Но, чтобы правильно понять смысл всех этих фактов, нужно поставить вопрос иначе, глубже вникнуть в суть самого конфликта. Гнозис выдавал себя за развитие или истолкование церковного учения, веры в Христа, как Спасителя и Бога. И надо сразу же подчеркнуть, что, борясь с гнозисом, Церковь ни разу не осудила и не запретила самой возможности такого истолкования и объяснения. Но в гнозисе она увидела подмену того образа Христа, которым жила сама, другим, чуждым и искаженным образом. Между тем, гностики ссылались на тайные предания, на древнюю письменность, «аппелировали» к традиции. Они создали целую «апокрифическую» литературу о Христе, в которой предание Церкви смешивалось с вымыслом. До нас дошли отрывки таких гностических «евангелий» - надписанных именами Петра, Иакова, Павла, Иоанна и др. «Образ Христа, - пишет проф. Лицман, - приобретает в них характер не только странный и сверхчеловеческий, но и призрачный. Он присутствует невидимо, иногда в теле, иногда бестелесно, является в образе то ребенка, то взрослого, то старца». Читая эти апокрифы, можно понять, как проникали гностические идеи в христианскую среду и почему могли иметь успех у многих христиан: «В них было обличие чудесного, таинственный язык сверхчеловеческого пророчества, они отвечали на любопытство, которое вместо традиционного учения Церкви, вместо истории и богословия, жаждало секретного знания. Гнозис являлся в этом смысле неистощимым источником и предлагал - в тысячах раскрашенных картинок то, чего хотело сердце» (Лицман). Таким образом это был прежде всего спор о Христе, об Его историческом образе, об Его проповеди и смысле Его явления и чудес. И перед Церковью вставала необходимость точно определить - на каком основании гностический Христос ложен, что позволяет ей отличать истинное предание о Нем от ложного. Историческое значение гнозиса в том, что если до его появления то знание Христа, то восприятие Его образа и учения, которым Церковь жила, было для нее так сказать самоочевидным, и ни в ком не вызывало никаких сомнений, то гнозис заставил ее впервые точно определить источники этого знания, вызвал в ней «рефлексию» на саму себя и на свою жизнь.

Мы уже раньше показывали, что, с первого дня принятие христианства мыслилось как принятие свидетельства о Христе Апостолов, свидетелей Его заповедей. От них и только от них восприняла Церковь живой, исторический образ Спасителя, Его жизни, чудес, страданий и воскресения. Но это не простой человеческий рассказ, не просто историческое свидетельство. По учению Церкви, в даре Пятидесятницы, через сошествие Св. Духа, оно становится Словом Божиим. Свою миссию апостолы воспринимают именно, как служение или проповедь Слова. Больше того, сама Церковь есть ничто иное, как принятие этого Слова, так что она и ее рост в Деяниях Апостольских и в посланиях Павла определяется, как рост Слова: «И слово Божие росло и распространялось» (Деян. 12, 24) «С такою силой возрастало и возмогало слово Господне» (19, 20). Но чтобы понять всё значение этих фраз, а также место апостольского свидетельства в сознании ранней Церкви, нужно помнить, что для нее, как и для всего ветхозаветного, еврейского сознания, Слово Божие означает не только выражение на человеческом языке абсолютной истины, не только откровение одному уму, но прежде всего явление Самого Бога, проявление Его Божественной Жизни и Силы. В Ветхом Завете Бог Словом творит мир, Словом «содержит» его жизнь. Словом начинает его спасение. Бог не только говорит Свое Слово, но Он им «действует», или, вернее, Само Слово Божие есть Жизнь, действие, творчество. «В начале было Слово и Слово было у Бога и Слово было Бог... Всё через Него начало быть... В Нем была жизнь и жизнь была свет человеков». В прологе евангелия Иоанна хотели видеть введение в «конкретную» иудео-христианскую проповедь отвлеченного, философского понятия, попытку «эллинизации» христианского благовестия. Между тем он всецело укоренен именно в библейском восприятии Слова, как Божественной Жизни, Божественного Действия. «И Слово стало плотию». Это значит, что во Христе Бог не только открыл людям новое учение, сообщил новую и абсолютную истину, но что Сама Божественная Жизнь вошла в мир и стала жизнью человека.

Но тогда проповедь апостолами Слова Божия означает нечто неизмеримо большее, чем достоверный рассказ или свидетельство очевидца о фактах жизни Христа и об Его учении. Она не только сообщает о Христе, но передает Самого Христа, Само Слово, ставшее плотью, вводит в Его жизнь и соединяет с ней. Только из такого понимания Слова Божьего раскрывается и смысл органической связи апостольской проповеди с крещением; проповедь Слова ведет к тому, чтобы человек соединился со Словом, принял его в себя, сделал Его своей жизнью; это и совершается в крещении, то есть в действии, подобном рождению, но в подобии, дающем то, чему оно уподобляет. «И Слово плоть бысть». В ранней Церкви слова эти звучат во всем своем смысле: сама Церковь становится плотью Слова, причащением к Божественной жизни, явленной в Нем. И потому проповедь Апостолов не рассказ, а передача Самого Слова, жизнь Церкви не только исполнение учения, а приобщение к Слову, рост Его в них.

Таким образом, если во всех памятниках ранней Церкви очевидна всецелая зависимость Церкви от Слова Божьего, то она не означает зависимости ее от одной записи Слова, то есть новозаветного «текста». Образ и учение Христа, возвещенные Апостолами, не раз навсегда «усвоенная истина», а живая и действенная реальность, неиссякающий источник благодати, учения, духовного роста. «Слово живое и действенное» (Евр. 4, 12), оно определяет, как мы уже видели, само устройство общины, его непрестанно возвещает проповедь Епископа, ему приобщаются христиане в Таинствах, им вдохновляются в молитве. Наконец, оно соединяет христиан и является источником того согласия и единодушия, которое связывает всех между собою. Во всех памятниках мы находим ссылки на слова и на учение Христа, очевидно известные всем с самого начала. И также с самого начала от новообращенного перед крещением Церковь требует исповедания веры в так называемом «крещальном символе»: кратком перечислении основных истин о Христе, что показывает вполне ясное знание о Нем, требуемое от всех христиан.

Поэтому, когда в разных местах начали возникать записи апостольской проповеди, церковным сознанием они были сразу восприняты как записи именно изначального, знакомого, всеми принятого свидетельства и учения. А так как это - свидетельство Слова Божия, то и запись его, конечно получила то же значение, какое имело предание о Христе в других его формах: проповеди, литургической молитве, крещальном «оглашении» (то есть подготовке вновь обращенных к крещению). Имея Священное Писание Ветхого Завета, христиане естественно прибавили эти записи к нему, как его завершение, истолкование и исполнение.

Здесь невозможно даже кратко изложить историю этой записи, вызвавшую такие бесконечные споры среди ученых. Одно очевидно: каковы бы ни были «источники» наших четырех Евангелий и их взаимоотношения, какие бы хитроумные гипотезы ни создавали ученые, стараясь восстановить их «генезис», они были приняты Церковью - то есть получили общее признание именно потому, что по своему содержанию, они совпадали с образом Христа и содержанием Его учения, какими с первого дня знала их Церковь. Мы ничего не знаем ни о спорах, ни о сомнениях: принятие или «узнавание» их совершилось, можно сказать, «само собой». Церковь не «санкционировала» Писания Нового Завета, а приняла в нем то самое Слово Божие, которое имела изначала как источник своего существования.

К концу первого века, когда завершается «апостольский» период истории Церкви, она, несомненно, имеет уже четыре евангелия Матфея, Марка, Луки и Иоанна, хотя, может быть, они не собраны еще в один сборник, но каждое из них «принято» в той группе церквей, для которой оно было написано. Очень скоро совершается соединение их в Четвероевангелие: в середине второго века апологет христианства Татиан составляет первую «гармонию» или свод евангелий. Мы знаем, что между четырьмя евангелиями есть различия и даже очевидные расхождения по второстепенным вопросам: в хронологии, в последовательности событий. Современная наука эти различия раздула в почтя неразрешимые «проблемы» и от их разрешения поставила в зависимость приятие того или иного текста. Но различия эти были известны и древним христианами и их нимало не смущали. В Евангелии они, в отличие от людей нашего времени, искали и находили не историческую «точность», а правду о Христе - правду историческую и духовную. А никто еще не оспаривал глубочайшего единства образа Христа во всех Евангелиях, внутреннее согласие их в свидетельстве о Нем.

Таким образом появление в Церкви Нового Завета как книги, как Писания, не было ни в коей мере каким-то «новым» фактом, результатом борьбы или сомнений. Это запись того основоположного Предания (передачи), через которое Слово Божие непрестанно живет в Церкви. Но именно потому что это Предание изначально. Церковь на первых порах не нуждается в определенном «каноне» - точно фиксированном списке записей или Писаний; «Каноном» является сама вера Церкви, как она сохраняется в учении епископов, литургической практике и в «крещальном оглашении». Слово Божие не «внешний» авторитет, не «текст», а сама реальность веры и жизни Церкви. Сами «тексты» потому и принимаются как Писание, что они согласны со Словом Божиим, что в них узнает Церковь свою веру, свою проповедь, свое учение - то, чем живет она от Апостолов.

Но такое отсутствие точного «канона» Писаний как раз и давало возможность гностическим учителям свои учения приписывать апостолам, представлять их в форме «евангелий» и «посланий». Они знали, что только то может получить признание в Церкви, что освящено авторитетом апостольского свидетельства. А так как их писания были «интересны», действовали на воображение, отвечали вкусам времени, для многих неутвержденных или только что обращенных они могли стать соблазном.

Здесь следует особо отметить Маркиона и его учение. Уроженец Синопа на Черном море, сын епископа, Маркион появляется в Риме в годы царствования Антонина Пия и занимает видное место в Римской Церкви. Но очень скоро он порывает с Церковью и основывает свое собственное общество, которое быстро растет, приобретает членов «во всем человечестве», по словам Иустина Философа. Маркион соблазняется Ветхим Заветом и принятием его в Церкви. Для него ветхозаветный Бог есть злой Бог, от власти которого пришел нас спасти Христос. Он исходит из обычного в гнозисе «дуализма» - то есть противоположения материи духу, и в Ветхом Завете он видит торжество материи, тела, и потому закона. Единственный выразитель чистого учения Христа для Маркиона - Павел. Поэтому он отвергает все новозаветные писания, кроме посланий Павла и Евангелия Луки (ученика Павла). Но так как и здесь встречаются ссылки на Ветхий Завет, то Маркион смело «очищает» Луку и Павла от «вставок» и «искажений» и к полученному таким образом «чистому» Писанию прибавляет собственное произведение - «Антитезы» - как ключ к правильному его истолкованию. Во многом Маркион предвосхищает метод и подход многих из современных толкователей Нового Завета. Создав свое собственное понимание христианства, он им затем мерит и судит Писание, провозглашая «неподлинным» всё, что не подходит под его взгляда. Его учение сразу же получает широкое распространение. Многочисленные группы «маркионитов» возникают в Риме, в Египте, в Малой Азии, в Сирии - так что еще в четвертом веке христианским полемистам приходится писать против них.

На примере Маркиона очень ясно вырисовывается главный вопрос, который ставится перед сознанием Церкви в середине второго века: это вопрос критерия. Каждое новое учение выдает себя за истинное истолкование Евангелия, каждое ссылается на Апостолов и их Писания, каждое, отделяясь от Церкви, само создает «церковь» и провозглашает себя подлинной церковью. Что же позволяет «кафолической» Церкви судить эти учения, в чем гарантия ее истинности, на что может каждый верующий опереться для различения истины от лжи?

На эти вопросы и отвечает первое поколение христианских богословов, из которых особенно выделить следует Св. Иринея Лионского, главного борца против гнозиса. Он первый определяет «норму» Церкви, - то есть из самого опыта ее жизни выводит те принципы, которыми в свою очередь эта жизнь регулируется.

Ириней родился около 140 г. в Малой Азии и в детстве знал епископа Поликарпа Смирнского и других «пресвитеров», которые в свою очередь видели в молодости Иоанна Богослова и Апостолов. Он провел затем несколько лет в Риме (где, возможно, учился в первой известной нам христианской школе св. Иустина Философа). С 177 г. мы видим его в Галлии сначала священником, а потом и епископом Лионской церкви. Двадцать лет своего епископского служения он отдает не только своей пастве, но и всей Церкви: защищает ее от гностиков, от разделений, от слабостей. Он первый из больших «отцов Церкви»: так назовут христиане выразителей вселенского предания, «свидетелей» кафолического опыта.

Составленное им «Опровержение ложного гнозиса» лучше всего показывает, какова была реакция Церкви на этот соблазн и вместе с тем подводит итоги второму веку: Ириней завершает «первохристианство». Вся аргументация Иринея против гностиков может быть выражена термином «апостольское преемство». Только понятие это у него неизмеримо шире, чем в современном богословии, где оно сузилось постепенно до преемства одной иерархии, то есть непрерванности епископского рукоположения от времен Апостолов. Для Иринея же на первом месте стоит то единство веры и жизни, которое передано от начала Самим Христом. «Апостольское преемство» и есть, прежде всего, единство Церкви и ее жизни во времени и в пространстве....«Церковь приняла эту проповедь, эту веру, - пишет Ириней, - и хотя она рассеяна во всем мире, она сохраняет ее, как если бы она жила в одном доме, единодушно верит в нее, как если бы она имела


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: