double arrow

ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 10 страница


Так и мы, видя мир «вблизи», считаем, что он состоит максимум из предметов: камней, деревьев, домов. Глядя на него пристально, мы утверждаем: «Нет, не может быть, чтобы кто-то различал во всем этом нечто большее, чем я. Всякий, кто так говорит, просто дает непомерную волю своему воображению».

Добравшись до Лэнгтон Плэйс, я попробовал повторить «трюк» с воображением, переносящим назад во времени. Ничего не вышло, и понятно почему. Я был утомлен. Более того, к «скачку» надо было подготовиться, как тогда, у тюдорского коттеджа: расслабиться, погрузиться глубоко в себя, сплотить силы.

Эта способность каким-то образом связываться с прошлым, очевидно, представляла собой следующую стадию развития, выходящую за пределы обычного использования фронтальных долей. А представить себе, что это еще не предел, что дальше — новые горизонты?

Мы на славу поужинали (сердечки артишока и сыр пармезан — одно из моих любимых блюд, изобретение нашего с Литтлуэем повара-француза), За ужином выпили немного хорошего вина — не для того, чтобы подействовало, а так, для вкуса. А там, сев перед большим, жарко пылавшим камином в библиотеке, взялись разбирать находки дня, в их числе несколько ранних переводов Канта, среди которых и «Сын Пророка-Призрака»[133]. Библиотека представляла из себя приятную комнату с высоким потолком, хотя и чересчур просторную для уюта в зимний вечер. Я невольно заинтересовался висящим в углу над креслом Литтлуэя портретом какого-то бородача. Я снова сделал попытку «спроецироваться». И на долю секунды мне это удалось. Я увидел — или представил с подобной сну ясностью — ту же библиотеку, как бы она выглядела примерно два столетия назад, в конце восемнадцатого века. Огонь полыхал, только не на угле, а на дровах, причем было что-то странное в их расположении: не как обычно, штабелем, а эдак ровно, образуя в камине три стенки, посреди которых резвился огонь. Рояля в дальнем углу, само собой, не было. Комната освещалась свечами. И бородатый сидел у камина в кресле с высокой спинкой, на вид ужасно неудобном, и читал небольшой квадратный томик; возле локтя возвышалась стопка книг. Все это было лишь мимолетное, поверхностное видение, чересчур короткое, чтобы что-либо осмыслить. Я, безусловно, не смог разглядеть деталей, даже если бы у меня получилось удержать на какое-то время образ. Невозможно изучить воображаемый объект, как внимательно его не разглядывай. Добиться этого — значит изобрести увиденное. Если бы я хотел воссоздать более детальное изображение, у меня ушло бы гораздо больше сил на создание более емкого образа, что повлекло бы и большее число деталей.

— Генри, — обратился я к Литтлуэю, — ты что-нибудь знаешь об этом человеке на портрете?

— Не особо. Он сделал состояние на угле: промышленная революция. А что?

— Ты не знаешь, например, не было ли у него странной такой привычки складывать дрова в камине не просто, а в виде стенки?

Литтлуэй посмотрел на меня с любопытством.

— Нет, не знаю. Наверху, может быть, в сундуках есть письма и старые дневники, если ты желаешь этим заняться. А в чем дело-то?

— Какая-то вспышка интуиции при взгляде на портрет, — обмолвился я.

— Чудить начинаешь на старости лет, — сухо заметил Литтлуэй.

Примерно с полчаса мы сидели в молчании. Затем я сказал:

— Да, странным окажется, если кора передних долей выдаст нам секрет путешествия во времени.

В глазах Литтлуэя мелькнуло замешательство.

— Ты что такое говоришь? Путешествие во времени? Ты знаешь, что это невозможно.

— Ты и насчет деятельности передних полушарий говорил то же самое.

— Не отрицаю, милый мой Генри. Только сейчас-то мы рассуждаем на совсем ином уровне. Путешествие во времени годится для научных фантастов, но это явное языковое несоответствие. Время как таковое не существует. Ну вот, допустим, есть у нас слово для описания падения воды в водопад — назовем его «блюм». И когда произносишь «вода блюмает», у людей сразу возникает ассоциация с падением в водопаде. Так что из того, что есть существительное «блюм», еще неизвестно, что именно ему соответствует. Оно охватывает множество понятий: воду, скалы, кинетическую энергию и так далее. Или, допустим, люди рождались бы в поездах и придумали бы слово, которым можно описывать, как мимо окон при движении тянется медленно пейзаж... Как бы его?.. Ну, допустим, «сайм». Когда поезд стоит на станции, они говорят: «Сайм прекратился». Но если начать говорить при этом о «путешествии в сайме», это будет явной лингвистической ошибкой.

Я цитирую здесь эти ремарки Литтлуэя с тем, чтобы проиллюстрировать то, как философски, аналитически начал работать его ум. Несколько месяцев назад, до «операции», это было бы для него совершенно нетипично. Владение фронтальными участками расширяет мышление, придавая ему блеск, порой неуемный (например, основная проблема у меня при написании этих воспоминаний — придерживаться как можно тщательнее линии повествования, иначе каждое предложение провоцирует с десяток очаровательных отступлений от темы).

Я попытался объяснить Литтлуэю вышеизложенную теорию, но его отточенный научный ум отказывался ее воспринимать.

— Ладно, — сказал он, — соглашусь, что мы не воспринимаем Вселенную, мы ее считываем. Но нельзя прочесть того, чего там нет. Марии Антуанетты, уж коли ее умертвили, в живых быть решительно не может. Если же ты считаешь, что это не так, тогда это и в самом деле чистой воды воображение.

— Согласен, в каком-то смысле это воображение...

— В данном случае в епархию науки оно вообще не попадает, Это псевдонаука. Почитай Поппера и Мартина Гарднера.

— Слушай, — спохватился я, — а на-ка тебе пример. Сейчас я займусь теми бумагами наверху, и вдруг окажется, что твой прапрадед и в самом деле разводил огонь именно так, как я сейчас описал. Это послужит каким-то доказательством?

Губы Литтлуэя тронула улыбка, свидетельство, что он не прочь поразвлечься.

— Пожалуй, что и да. Валяй, докажи, если сумеешь.

Тем полемика и закончилась.

Одним из лучших свойств моего нового сознания было пробуждение поутру. Применительно к обычному сознанию самым уместным было бы сравнение с первым днем отпуска, с тем ощущением взволнованности и приятного предвкушения, огромного потенциала предстоящего дня. Просыпаясь, люди в основном уже изначально затиснуты в ментальные колодки. Застывший взор устремлен строго вперед, на предстоящий объем работы, вправо-влево уже и не свернуть. Они ведут себя так, будто у них нет выбора; хотя, возможно, его и в самом деле нет: работа, работа. Во время отпуска выбор есть; ум, отрешась, созерцает мир с тихой отрадой, оглядывается, прежде чем включиться в деятельность. И этот взгляд на жизнь с высоты птичьего полета нагнетает прилив утвердительности, энергии.

Разом вдруг начинаешь сознавать, что выбор существует всегда, даже в самый что ни на есть занятый день. Потому что это выбор сознания, а не деятельности. Можно во всякий день вступать с чувством многообразия и приятного волнения, свойственного празднику.

Так вот, теперь поутру я просыпался, неизменно воспринимая жизнь как необыкновенный праздник, дающий отсрочку от небытия и тьмы. На следующее же утро после того памятного посещения тюдорского коттеджа это ощущение значительно углубилось, Я раздвигал шторы и смотрел, как садовник внизу поливает клумбы, гладко подстриженные округлые газоны. В центре лужайки Литтлуэй поместил. фонтан. До операции к природе он был равнодушен; теперь ему нравилось, сидя на лужайке, наблюдать игру воды и то, как неспешно скользят под плавающими по воде листьями золотые рыбки.

И снова приливом нахлынуло озарение, как на лужайке того коттеджа; теперь оно было связано имение с ним, а не с Лэнгтон Плэйс. До меня как бы «дошло». Иными словами, ощущение такое, будто все это уже знакомо все равно что искать ключ, а оказывается, вот он — все время был в руке. Я смутно почувствовал, что коттедж мисс Хинксон каким-то образом связан с именем Бена Джонсона и сэра Фрэнсиса Бэкона. Несколько минут я силился вспомнить, может, это что-то из мною прочитанного, а затем забытого, но в конце концов решил, что такого быть не может.

За завтраком я спросил Литтлуэя, известно ли ему что-нибудь о том коттедже. Он ответил, что нет. Мисс Хинксон коттедж достался вроде как по наследству где-то в конце войны. У Литтлуэя там одно время жила жена, сам же он был тогда так занят, что было не до коттеджа.

— Я, пожалуй, наведаюсь туда нынче утром, — поделился я. — Хотелась бы подробно, расспросить про то местечко.

О том, что у меня на уме, Литтлуэю не приходилось гадать. Он лишь улыбнулся и кивнул.

По дороге в Ившем в машине с открытым верхом я не переставал размышлять и постепенно понял, что в этом моем прорезающемся свойстве нет ничего такого уж странного. Глядя на предмет, я считаю, что мои чувства доносят до меня его «реальность». Но это не так. При взгляде, например, на тюдорский коттедж я с доскональной ясностью усваиваю его очертания, цвет, габариты, полагая, что чувства дают мне «окончательно правдивую» картину этого строения. При этом я упускаю из виду, что у него есть и еще одно измерение, от моих обычных чувств скрытое: измерение времени. У коттеджа есть история; здесь еще задолго до меня жили и умирали люди. И вот, если погрузиться в состояние медитации — «тишины, подобной сердцу розы» — тогда временное это измерение и реализуется. При взгляде на коттедж до меня доходит (слово именно в этом смысле), что у этого строения есть история. Иными словами, если я не прикован к настоящему, чувства открывают мне из его реальности больше. Такое нельзя назвать воображением. У строения действительно есть история, и я в силах прозревать это с такой же ясностью, как если бы воочию видел давно отошедших в небытие прежних его жителей, прогуливающихся по лужайке. О каких тогда, спрашивается, «ограничениях» в восприятии времени можно говорить? Получается, при взгляде на скалы Большого Каньона[134] можно интуитивно различить его историю, впитавшую миллионы лет...

На дорогу до коттеджа у меня ушло примерно полчаса. Старушки сидели в тени деревьев, одна за вязанием, другая читала. Мне они, судя по всему, обрадовались, предложили кофе. Я поблагодарил и тут же начал объяснять, что приехал, потому что очень интересуюсь архитектурой эпохи Тюдоров и мне любопытно, не известно ли чего хозяйкам из истории их дома.

— А-а, — сочувственно протянула мисс Хинксон, — вам бы и времени на дорогу зря не тратить. Диана Литтлуэй души в этом местечке не чаяла и все-все, что из истории к нему относится, собирала бумажка к бумажке. Я сама думала, это все у меня осталось в комнате, только вот найти никак не могу. Так что все это, наверное, в Лэнгтон Плэйс.

— Она находила что-нибудь примечательное, не совсем обычное? — поинтересовался я.

— Смотря что оно, это ваше «необычное». Дом построил в 1567-м родственник лорда Берли. Там у нее просто документы, амбарные книги и всякое такое.

— Там, по-вашему, упоминается что-нибудь о литературных связях, с елизаветинцами, например?

— Не думаю. Уж во всяком случае, про Шекспира ничего.

Старушки очаровывали своим дружелюбием, но не знали решительно ничего. Я отправился в обратный путь и в Лэнгтон Плэйс прибыл уже за полдень. В воздухе за день сгустился зной; Литтлуэй пооткрывал все окна и сидел в библиотеке, обложившись книгами, начитывал на диктофон.

— Ну как, с удачей?

— Материалы где-то здесь. Мисс Хинксон сказала, у тебя жена интересовалась тем местом и насобирала кучу заметок.

— Я про то и говорил. Черт бы меня побрал, если знаю, где они. Там наверху осталась пара ее сундуков, на чердаке. Только там сейчас жара несусветная. Нам бы завтра приступить с утра пораньше.

Однако и это не охладило мой пыл. Я разжился ключами от чердака, получил разрешение от Роджера пройти через его комнаты (лестница на чердак была на его половине) и не мешкая полез. наверх. Очутился там, и стало ясно, почему Литтлуэй никак не озаботился разобраться в оставшихся от супруги вещах. Жара и пылища стояли неимоверные, причем тесное пространство доверху загромождено было какими-то ящиками, чемоданами, сломанными стульями, ненужными матрацами, кипами старых газет и журналов, бесхозным садовым инвентарем, какими-то связками, мотками. Из большущей связки ключей, которой снабдил меня Литтлуэй, к чемоданам и ящикам не подходил решительно ни один, так что осмотр я начал с затиснутого в угол комода. Там находились аккуратно перевязанные бечевкой пачки писем с надписями типа: «Письма от мамы — 1929-1941», «Письма от Генри — 1937-1939» и тому подобное. Диана Литтлуэй была одержимой аккуратисткой. У меня всего минут десять ушло докопаться до толстой амбарной книги с напечатанным на машинке ярлыком «Заметки по истории Брайанстон Хаус». Названия коттеджа я хотя и не знал, но инстинктивно догадался, что нашел именно то, что надо. На первой странице почерком Дианы было написано: «Заметки, основанные на книгах и документах, найденных в Брайанстон Хаус, доме сэра Фрэнсиса Бэкона, июнь 1947 г.». Свою находку я прихватил вниз, к Литтлуэю, и показал ему надпись.

— С чего бы эти документы валялись в Горэмбери Хаус, если б коттедж не имел никакого отношения к Бэкону?

— Я почем знаю, — буркнул Литтлуэй, перелистывая страницы. Неожиданно он улыбнулся и ткнул пальцем.

«Брайанстон Хаус (названный так четвертым владельцем Майором Томасом Брайанстоном в 1711 году) был построен лордом Берли, дядей сэра Фрэнсиса Бэкона».

Остаток дня я провел за чтением педантично аккуратных строчек Дианы Литтлуэй общим объемом пятьдесят две страницы. Литтлуэй тот год провел в Америке, в Массачусетском институте; жена его очаровалась домом в Брайанстоне, и сестры Хинксон вызывали у нее глухое раздражение тем, что видели в своем доме лишь премилый коттеджик, истории его не придавая вообще никакого значения. Несколько месяцев она решила посвятить сбору материалов, относящихся к этому месту, документы отыскались в нише-исповедальне одной из верхних комнат; их Диана отнесла в Британский музей, чтобы взглянул специалист по Елизаветинской эпохе[135]. Им оказался Йорк Крэнтон. Раскусить затейливую вязь тех времен Диане оказалось не по силам. Крэнтон смог разобрать, что коттедж был отведен в пользование некоему Саймону Д'Юэсу Стэнфордскому, кузену лорда Берли. Однако с 1567 по 1587 год его занимали две госпожи: Дженнифер Кук из Хиллборо, приход Темпл Графтон, и ее двоюродная сестра Аннетт Уаталей (или Уотли). В 1587 году обе девицы вышли замуж, а найденные в коттедже расчетные книги тем годом кончались. В 1622 году дом был продан Томасом Берли, сыном великого министра королевы Елизаветы. Новым хозяином стал Уильям Хоар, землевладелец из Бидфорд-он-Эйвон.

Йорк Крэнтон, видимо, заинтересовался-таки связью с именем Берли, а потому навел справки в Хэтфилде, где находился дом сына Берли и где хранилось большинство фамильных бумаг. Постепенно, шаг за шагом, он вышел на Брэмбери Хаус (недалеко от Сент Олбанс), где, очевидно, имелись определенные свидетельства того, что коттедж принадлежал лорду Берли.

Судя по записям Дианы Литтлуэй (не таким подробным, как хотелось бы), Йорк Крэнтон живо заинтересовался теми документами. По ним получалось, что Берли, известный своей осторожностью и благочестием, завел любовную интригу с дочерью лесничего из Чарлкота; в записях оказывалось, что Дженнифер Кук, рожденная в 1549 году (и хозяйкой Брайстон Хаус ставшая, следовательно, в шестнадцать лет), каким-то образом состояла в услужении при доме сэра Томаса Луси, когда Берли ее повстречал. В случае подтверждения фигура «непорочного» Берли представала в новом и интересном свете. И тут по не вполне ясной причине интерес Крэнтона, судя по всему, разом сошел на нет. Возможно, исследование зашло в тупик, однако Диана Литтлуэй отступаться упорно не желала и некоторое время провела в Горэмбери Хаус за изучением документов, из которых следовало, что в 1588 году на коттедже сменили кровлю (на следующий год после того, как уехали те две особы, из чего явствует, что строением все-таки пользовались), и что фермеру из местных было дозволено в примыкающем к огороду наделе сеять пшеницу. Из этого Диана Литтлуэй сделала два вывода: начиная с 1587 года Берли пользоваться коттеджем перестал (иначе он захотел бы сохранить полное владение и не дал бы использовать свое поле фермеру), и что домом все-таки пользовались, хотя и кто-то другой — возможно, член семьи, поскольку книги со счетами оказались найдены в Горэмбери Хаус. Кто же заплатил за ремонт кровли? Не Берли: он был известен своей скаредностью. Тогда, очевидно, это был Фрэнсис Бэкон либо его брат Энтони, Из чего, вероятно, следовало, что один из Бэконов пользовался коттеджем после 1587 года (их отец умер в 1579 году).

Вот, пожалуй, и вся суть, даром, что в амбарной книге еще полно было записей, переписанных из счетов и бумаг. Так что интуиция меня не подвела. Начиная с 1587 года место действительно было связано с именем Фрэнсиса Бэкона. Оставалась лишь одна второстепенная загадка: почему это нигде не отражено? Ведь, безусловно же, деревня размером с Бидфорд через край полнилась бы слухами о приездах такой важной персоны, как лорд Берли, в особенности после суда в 1601 году над графом Эссексским. Какой-нибудь историк из местных наверняка бы запечатлел подобное событие. Единственное имя, упоминавшееся в связи с коттеджем, это некий Джон Мелкомб, заплативший в 1590 году 27 шиллингов и 8 пенсов за «три бочки для хранения сидра» Николасу Коттэму, бондарю из Стратфорд-он-Эйвон.

Литературоведческим исследованием я занимался впервые, поэтому был просто заинтригован. В библиотеке Литтлуэя я нашел и прочел жизнеописание сэра Фрэнсиса Бэкона. То, что Бэкон домом пользовался, вскоре подтвердилось — я выяснил, что в 1584 году он был избран в Парламент от Мелкомба. «Джон Мелкомб» и Фрэнсис Бэкон почти наверняка были одним и тем же лицом. В жизнеописании лорда Берли не упоминается о каких-либо тайных отношениях с Дженнифер Кук из Чарлкота. История же его первого брака, ради которого он решился на побег со своей будущей женой Мэри Чек, сестрой великого просветителя, выдает в нем натуру романтическую, в то время как брак второй (вскоре после смерти первой жены) дает понять, что обета безбрачия он не дал. Что такое исповедальня в доме ревностного протестанта и гонителя католиков, как не место тайных встреч, где можно уединиться с дочерью лесничего, не рискуя при этом быть пойманным?

Литтлуэй увлекся этой загадкой настолько, что отложил философию и взялся помогать мне в поиске. Он написал Йорку Крэнтону, нет ли у того каких-либо неизвестных пока сведений о том, что коттедж одно время принадлежал Бэкону; ответ пришел на редкость уклончивый, примерно в том духе, что коттедж использовался не самим Бэконом, а, скорее, его братом Энтони, калекой. На вопрос о любовной связи Берли с дочерью лесничего он не ответил вообще, а в конце письма так еще и извинился за свой почерк (якобы из-за пошатнувшегося здоровья) и обмолвился, что скоро уезжает на юг Франции, из чего можно было безошибочно понять, что дальнейшая переписка состоится едва ли; и действительно, ответа на второе письмо Литтлуэй не получил вообще.

Чем глубже мы вникали в суть, тем сложнее все становилось. Выяснилось, что в Бидфорд-он-Эйвон существовала традиция: Шекспир устраивал там с приятелями состязание, кто кого перепьет, и однажды, заснув под деревом после попойки с Беном Джонсоном и Майклом Дрейтоном[136], во время проливного дождя сильно простудился, от чего и умер. Известно, что Джонсон водил дружбу с Бэконом: оба состояли при дворе, оба писали «маски»[137] (хотя из написанного Бэконом ничего не сохранилось). Картина постепенно начала прорисовываться. Где останавливался в Бидфорде Джонсон, когда они с Шекспиром закатывали попойки? Очевидно, в Брайанстон Хаус.

Не будь мы полнейшими дилетантами в этом новом для нас деле, следующее открытие произошло бы гораздо скорее. Всякий изучавший биографию Шекспира знает, что незадолго до женитьбы поэта в 1582 году на Анне Хатауэй священник епископата Форстера выдал разрешение на брак «Уиллельма Шейкспира и Анны Уотали из прихода де Графтон». Больше об Анне Уотли не слышно ничего; Шекспир взял в жены беременную Анну Хатауэй, которой сам был младше на восемь лет.

Возможно ли такое, чтобы в приходе Графтон существовало две Анны Уотли? Если нет, то женщина, на которой поначалу намеревался жениться Уильям Шекспир, с 1567 по 1587 год была приживалкой при Дженнифер Кук. Если предположить, что в пору вступления в брак они были меж собой ровесницы, получается, Анне должно было быть года тридцать два-тридцать три.

К этому времени я стал замечать, что сила внутреннего озарения ярче всего проявляется у меня ранним утром, хотя иногда и вечерами случались четкие просверки. Читая биографии и прочие документы, я все это время не пытался привлекать свою интуицию. Меня интересовали лишь факты как таковые. Но вот как-то утром пришел ответ от Йорка Крэнтона. Я вызвал в себе то состояние спокойной интенсивности, в которое погрузился тогда на лужайке возле Брайанстон Хаус, и сосредоточился на скоплении фактов. И тотчас же с абсолютной достоверностью мне открылась логика решения первой части проблемы.

В 1566 году королева Елизавета отправилась с визитом к графу Лестерскому в Кенилуорт, а оттуда к сэру Томасу Люси в Чарлкот. Пока свита стояла в Чарлкоте, Берли и повстречал Дженнифер Кук; тогда же и соблазнил ее. Для сорокашестилетнего министра связь с пятнадцатилетней явилась, должно быть, удивительно сильным душевным всплеском. В шестнадцатом веке сорок шесть лет считались не просто средним возрастом; это был уже порог старости. Лорда Берли целиком поглотила страсть, такое порой случается у мужчин в зрелом возрасте (у Гете и Ибсена было во многом то же самое). Такому человеку ничего бы не стоило купить дом в Бидфорде или Стратфорде, но здесь важна была именно уединенность, поэтому, используя как прикрытие своего родственника (Стратфорд был фамильным владением Берли), министр в миле от деревни построил дом и поселил туда Дженнифер Кук вместе с ее двоюродной сестрой Анной Уотли. То был поспешный поступок, но, как видно, люди, осмотрительные в делах и политике, зачастую теряют голову в любви; кроме того, первый брак Берли показал, что он способен на безрассудство. В приходской книге Бидфорд-он-Эйвон есть запись о крещении девочки Юдифь Уотали от 4 июня 1589 года. Что примечательно, имена родителей не указаны. Стала ли и Анна Уотли любовницей ненасытного министра, или это было устроено с целью скрыть имя подлинной матери, — Дженнифер Кук? Я подозреваю последнее.

Существует неискоренимое поверье, что Шекспир был пойман на браконьерстве: он охотился на оленя в Чарлкоте, владении сэра Томаса Люси. По моим подсчетам, это было в 1582 году, когда Шекспиру было восемнадцать.

Сэр Томас Люси, безусловно, знал о связи Берли с Дженнифер Кук, дочерью его, сэра Люси, лесничего (ее-то отец, возможно, и схватил Шекспира). У сэра Томаса были все основания прийти на выручку могущественному министру. Он догадывался, что Берли связь с Дженнифер начинает уже утомлять, и он желает положить ей конец. Прежде всего целесообразно было подыскать мужа Анне Уотли, по елизаветинской поре порядком уже засидевшейся в девицах. Шекспира либо принудили, либо подкупили (а может, и то, и другое), чтобы он согласился взять Анну в жены. И тут в последний момент все неожиданно меняется, и он женится на другой Анне, Анне Хатауэй. Почему? Может, как считает большинство биографов, она уже была от него беременна и не желала упускать своего? В это можно поверить по двум причинам. Первая: Берли был не из тех, с кем можно шутить шутки. Вторая: связь Шекспира с тем бидфордским подворьем не прерывалась; она наверняка бы заглохла, женись он просто на своей любовнице. Альтернативным вариантом могло быть то, что Шекспир женился, чтобы угодить Берли, но потом сделал иной выбор. У Берли, несмотря на шестьдесят два года, аппетита на молодых девиц не поубавилось нисколько. Анна Хатауэй была беременна, Анна Уотли — нет. Поэтому муж в первую очередь и достался Анне Хатауэй; Анне Уотли пришлось повременить еще лет с пяток.

Все это, стоило вникнуть в материалы, раскрылось, слова но само собой, причем не за счет обдумывания, а в едином сполохе озарения. То, что потом подтвердилось сведениями из бидфордской церковной книги, а также в письме Томаса Берли своему брату Роберту, где говорится о «дружбе отца с сэром (sic!) Люси из Чарлкота», выявилось позднее, следующий вопрос очевиден: что получил Шекспир от своего брака с Анной Хатауэй? Возможно, деньги: нигде не упоминается, что в период между женитьбой и бегством в Лондон через пять лет он состоял на какой-либо службе, хотя при всем этом жил с семьей в Стратфорде, в то время как у его отца были серьезные финансовые затруднения. Почти наверняка и то, что через брак он в какой-то мере заручился благосклонностью самого могущественного министра королевы Елизаветы. Не случайно, что когда в 1587 году Берли окончательно оставляет бидфордский коттедж, в Лондон, бросив жену, перебирается и Шекспир. Я подозреваю, что герцогский наместник Анджело из «Меры за меру»[138] — внешне строгий политик, предающийся втайне распутству, — и есть прототип Берли.

Как раз в этот период исследований Литтлуэй вышел на Нортумберлендский манускрипт, описанный Спеддингом в жизнеописании Бэкона; и тогда нам открылась вся подоплека этой запутанной истории. В 1867 году герцог Нортумберлендский поручил некоему Джеймсу Брюсу навести порядок в скопившихся фамильных документах. В доме Нортумберлендов на Стрэнде Брюс натолкнулся на сундук с различными бумагами; среди прочего там были двадцать два листа, оказавшихся остатками тетради Фрэнсиса Бэкона. С той поры тетрадь стала известна как Нортумберлендский манускрипт, содержащий копии ряда работ Бэкона — речи, эссе, письма. Так вот, на обложке, где оглавление, значится буквально следующее: «Ричард Второй, Ричард Третий», а также: «написано г-м Франсисом Уильямом Шекспиром». Слово Шекспир упоминается на обложке несколько раз, причем по-разному (кто-то словно умышленно путает следы): «Улм», «Ульм», «Шкспр», «Уилл Уильям Шекспр», «Ш», «Ш», «Шек», «Шек» и так далее. Примечательно то, что лист озаглавлен: «М-р Ффрасис Бэкон се Дань или Воздаяние ему должнаго». «Се» написано так слабо, что вполне может сойти за т.е.». Это откровение, о котором я прежде никогда не слышал, неустанно трактовалось в качестве основного аргумента приверженцами «версии Бэкона». После сопоставления с фактами насчет женитьбы Шекспира мне сразу же открылось буквально следующее.

Сегодня каждый может взять в библиотеке целый набор книг по «Бэконовской версии», поэтому в подробности здесь я вдаваться не буду. Основные доводы вкратце состоят в следующем. Доказательства тому, что Шекспир из Стратфорда действительно является автором пьес, которые ему приписываются, нет. В завещании у него о пьесах не говорится ни слова, и в Стратфорде он был известен не как поэт, а как преуспевающий делец, зарабатывающий на театре. Первый бюст Шекспира в Стратфордской церкви, как видно из «Уорикшира» Дагдейла, изображает его не с пером и листом бумаги на подушечке, а сложившим руки на мешке — символе торговли. Отец Шекспира, равно как и дети, был неграмотен, а собственноручная подпись поэта — грубые каракули, неразборчивые даже по елизаветинским меркам. В немногочисленных сведениях о Шекспире, возвратившемся в Стратфорд состоятельным дельцом, о литературе нет ни слова; наоборот, судя по всему, он был человеком пренеприятным: огородил землю, принадлежавшую фактически горожанам, несколько раз заводил тяжбу из-за пустяковых сумм (один раз буквально из-за двух шиллингов),

Аргументы в пользу того, что автором шекспировских пьес был Бэкон[139], настолько урывочны, что многим кажутся неубедительными. В пьесах местами встречается судейский жаргон, а Бэкон был юристом; попадаются целые фразы, один в один взятые из эссе Бэкона. Не вполне убедительны и объяснения, почему Бэкону приходилось скрывать свое авторство. Театр в ту эпоху, безусловно, считался развлечением для низов, не к лицу дворянину, тем более слуге королевы. Тогда вообще зачем было Бэкону писать пьесы, разве что какая-то демоническая, неотступная страсть к литературе?

Наше открытие все ставило на свои места. Шекспир отправился в Лондон под покровительство Берли. Бэкона попросили оказать молодому человеку услугу. Тот начал с того, что доставляло огромное удовольствие ему самому: кропал опусы елизаветинской мелодрамы типа вычурных «Тамерлана»[140], «Испанской трагедии»[141]. Примечательно, что Шекспир попал в королевскую актерскую труппу. К удивлению и вящей забаве Бэкона, напыщенные эти творения – «Тит Андроник», «Тимон Афинский», «Генрих Шестой»[142] — обрели редкую популярность. Бэкон, начать с того, относился к заданию так легковесно, что часть работы раздавал по друзьям и знакомым, включая брата — отсюда и такой разнобой в стиле ранних пьес. Однако по мере того, как растет авторитет Бэкона при дворе, такое становится предосудительным. Известность в качестве автора популярных лицедейств сказалась бы на положении при дворе (представьте реакцию, окажись на поверку нынешний премьер-министр или президент США автором сериала вроде «Том и Джерри», кропающим под псевдонимом). Так что завеса секретности сгущается, и ранние пьесы из осторожности пишутся без указания имени автора на обложке. Наконец, по прошествии двадцати лет с лишком в Лондоне, Шекспира удается препроводить обратно в Стратфорд, и Бэкон испускает вздох облегчения. Время от времени он все еще пописывает пьесы, но в 1613 году, когда его назначают генеральным атторнеем[143], вынужден прекратить это занятие. Через семь лет после кончины Шекспира пьесы, изрядна исправленные, впервые издаются полным собранием: у Бэкона появилось время как следует поработать над редактированием. Авторство Бэкона никогда не было глубокой тайной; о нем знали Джонсон и многие другие; в частности, Джонсон в «Возвращении с Парнаса» отозвался о Шекспире как о «поэте-обезьяне». Почти все произведения, известные сейчас под именем самого Бэкона, были написаны им за последние пять лет жизни, после опалы 1621 года; очевидно, он решил наверстать упущенное время и серьезными работами надеялся восстановить свое имя в литературе.


Сейчас читают про: