Промедление смерти (Петроград, 1921, август)

– Гумилев, поэт, на выход!

– Нет здесь поэта Гумилева, – сказал я, вставая с нар и закрывая Библию. – Здесь есть поручик Гумилев. Прощайте, господа. Помолитесь за меня, – и я протянул книгу редковолосому юноше в студенческой тужурке.

– Руки‑то за спину прими, – негромко скомандовал конвойный, вологодской наружности мужичок, окопная вошь, не пожелавшая умереть в окопе. Он не брился так давно, что вполне мог считать себя бородатым.

В коридоре нас потеснили к стене двое чекистов, тащивших под локти человека с черным мешком на голове. Один из чекистов был женщиной. Впрочем, чему удивляться, если дочь адмирала Рейснера пошла по матросикам? И эта, должно быть, какая‑то озверевшая инженю из альманаха «Сопли в сиропе». Я проводил их взглядом. Было в этой новой русской тройке такое, что заставляло провожать ее взглядом.

Очень дико выглядят женщины в коже и мужчины в галифе без сапог…

Я тоже был в галифе без сапог.

– Счастливый ты, барин, – сказал мне в спину конвойный.

– Отчего так?

– Уйму деньжищ за тебя отвалили… сказать – не поверишь…

– Что ты мелешь?

– Истиный Бог!

– А как же это ты, верующий, безбожникам служишь?

– Несть власти, аще не от Бога, – извернулся конвойный. Был он редкозуб и мягок, как аксолотль. – Не о том речь, барин. Что же ты за человек такой дорогой? Сам видел – государственного банка ящики… Ты вот что, ты меня‑то запомни, я тебе худого не делал и не желал вовсе. Может, пригожусь…

– Ладно, служивый. Может, и пригодишься.

Из‑за угла вдруг возник чекист неожиданно пожилой, в костюме‑тройке и толстых очках в железной оправе, с модной у них козлиной эспаньолкой, которая позже стала известна как ленинская бородка. Он уставился на конвойного, и я почувствовал, что сейчас что‑то произойдет. Конвойный за моей спиной громко икнул.

– Ты! – завизжал чекист. – Тетерев злоебаный! Мешок где, говно зеленое? Мешок где?!!

– Да я… да вот… – и конвойный понес какую‑то чушь о вобле и сухарях. Несколько секунд чекист слушал его внимательно.

– Ты знаешь, что с тобой теперь товарищ Агранов сделает? – сказал он вдруг очень тихо, и конвойный упал. Чекист пнул его в бок, плюнул и, часто дыша, но уже явно успокаиваясь, пожаловался мне.

– Вот такие и погубят революцию… Ладно, теперь уже не исправишь. Идемте, Николай Степанович, вас ждут.

И мы пошли – в раскрытую дверь, к фыркающему автомобилю «рено». Когда‑то в нем ездили порядочные люди, а теперь…

Я увидел, кто в нем ездит теперь, и ахнул от изумления.

– В сущности, вы уже три дня как мертвы. По всему городу вывешены расстрельные списки. Вы идете номером тридцатым. Гумилев Николай Степанович, тридцати трех лет, бывший дворянин, филолог, поэт, член коллегии издательства «Всемирной литературы», беспартийный, бывший офицер. Участник Петроградской Боевой организации, активно содействовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности… Извините за стиль.

– А что это вы за них извиняетесь? – пожал я плечами.

– Потому что в какой‑то степени несу за них ответственность. Впрочем, как и вы.

– Помилуйте! Я‑то с красными флагами не ходил и сатрапов не обличал…

– А кто подарил портрет августейшего семейства какому‑то африканскому колдуну?

Я вдруг почувствовал, что у меня поднимаются волосы.

– Не может быть…

– Ну, не только из‑за этого. Но представьте себе, что в один прекрасный для Африки день этот ваш колдун, платонически влюбленный в крошку Анастасию, вздумал произвести над фото несколько пассов… Образования у него, конечно, никакого, но стихийная сила совершенно дикая. И этот…– Яков Вильгельмович сделал отводящий знак, – ну, как его? Его еще свои же пролетарии на митинге кулаками забили…

– Уринсон, что ли?

– Не знаю никакого Уринсона. Свердлов, вот. Idem Гаухман. Он и распорядился, а Ульянов распоряжение подтвердил – и попробовал бы он не подтвердить…

– Яков Вильгельмович, – сказал я, – это же какой‑то бред. Это для салона, для молодых болванов, каковым был ваш покорный слуга в те добрые времена…

– И для выживших из ума стариков, – ехидно подхватил Яков Вильгельмович. – Вы подумайте лучше, почему из‑за вас ОГПУ две сотни христианских душ загубило?

Целый заговор сочинили, ночей не спали… Ну, теперь‑то у них дело широко пойдет.

– Вы не поверите, – сказал я, – но я все равно ничего не понимаю.

Яков Вильгельмович, сколько я его помню, был тихим ласковым старичком в таком возрасте, когда о летах уже и не спрашивают. Его можно было встретить решительно на всех поэтических вечерах и сборищах, строжайше засекреченных масонских собраниях, на кораблях хлыстов и скопческих радениях, на советах розенкрейцеров, в буддистском дацане, на собраниях оккультистов самого дрянного пошиба, в келье Распутина и даже на афинских ночах рано созревших гимназистов. Всегда он был тих, вежлив – и, несмотря на высокий рост и прямую спину, как бы незаметен. И вдруг…

– Не понимаете? – взвизгнул Яков Вильгельмович на манер давешнего чекиста. ‑

А кто ману написал про золотого дракона? Кто Слово произнес?!

– Помилуйте! – снова сказал я. – Это же совершенно хрестоматийный образ…

– Значит, вы действительно ничего не понимаете, – Яков Вильгельмович встал и, подойдя к камину, снял с полки фарфоровую собачку: беленькую, с черными пятнами вокруг глаз. – Ты представляешь? – обратился он к ней. – Все твердо знают, что Николай Степанович достиг по крайней мере предпоследней степени посвящения, вьются вокруг него, убивают, выкупают, прячут – а он ни сном ни духом. Своего рода талант… Видимо, придется вас, милейший, по‑настоящему убить. Ибо таковая игноранция, как говаривал покойный Петр Алексеевич, едино смертию бысть наказуема…

Я тоже зачем‑то встал.

– Да вы сидите, – махнул он рукой. – Это так, болтовня. Я‑то понимаю, что никакой вы не посвященный – просто, извините старика, дуракам счастье. Выпало вам попадать в унисон Высшему Разуму… Поэт. Любят у нас теперь поэтов. «Из‑за свежих волн океана красный бык приподнял рога, и бежали лани тумана под скалистые берега:» Вы хоть знаете, что здесь описано?

– Нет, – ошалело сказал я. – То есть, наверное, знаю.

– Ни черта вы не знаете. Это формула восстановления красной меди из купороса. Алхимический ряд. И далее до конца. Сколько вы книг хотели написать? Двенадцать? Я думаю, никто из живущих не пережил бы такого.

Значит, так: буду я вас учить по‑своему. Поскольку иного нам с вами не дано, а объяснять, почему не дано, долго – да и не поймете пока что. Запомните только одно: ни под каким предлогом вы не должны объявлять себя, навещать родных и друзей. Ваша смерть для мира должна состояться. И никаких стишков в альманахи, к сожалению. Даже под чужим именем. Только в нарочитой тетради и в нарочитом месте. Иначе господа чекисты всех ваших родных и чад, законных и незаконных, смертию казнят. Таково условие – дополнительно к некоторой… кгхм… сумме.

– Большой сумме? – спросил я.

– Не стоите вы того, – крякнул Яков Вильгельмович. – За те же деньги Петра Алексеевича из турецкого плена выкупили…

Я попытался вспомнить эту сумму из гимназического курса истории, но не смог.

Что‑то с большим количеством нулей – и не ассигнациями, разумеется. Да, впору было крякать.

Будет на что погулять Советам…

– А для чего это все, Яков Вильгельмович? – спросил я, чувствуя себя не то самозванцем, не то просто не в своей тарелке.

– Для чего? – переспросил он. – Хм, для чего… Он спрашивает, для чего, – сказал он собаке. – Вас, Николай Степанович, может быть, устраивает то, что все эти годы вытворяли с Россией? Ну‑ка, ответьте: устраивает?

– Нет, – сказал я. – Только, боюсь, ничего с этим не сделать.

– А вот это, как говорится, dis aliter visum. И не людям изменять их волю.

– Воля богов – темная материя…

– Темная, – согласился он. – Но и оттенки темного способен различать наученный взгляд. Знаете ли вы, например, что на самом деле октябрьское восстание семнадцатого года было потоплено в крови неким пехотным штабс‑капитаном?

– Что значит – на самом деле? А все это? – я обвел рукой вокруг. ‑Это что – снится мне?

– Уж если солнце можно было Словом остановить, то трудно ли повернуть события вспять? И об этом мы поговорим с вами подробно, но позже и не здесь.

Я вдруг почувствовал, что меня куда‑то затягивает – как в зыбун.

– Дорогой мой Яков Вильгельмович, – сказал я, – вы, вижу, уже распорядились мною. Не спрося согласия. А если я не пожелаю – тогда что?

– Тогда окажется, – сказал он негромко, – что Таганцев и его друзья погибли даром. Что золото Брюля поддержит Советы – вместо того, чтобы погубить их. Что мы в решающий момент окажемся в положении батареи без снарядов. Хотите этого?

– Нет, – сказал я.

– Тогда считайте себя рекрутированным.

– Ну уж нет. Лоб брить не дам. Я вольноопределяющийся.

В жизни они знают только то искусство, которым добывается смерть.

Томас Мор

На восьмом или девятом по счету руме Николай Степанович решил наконец остановиться. Было ясно, что его предшественник методично обшарил все точки и забрал (или уничтожил подчистую) все ампулы с ксерионом. Да и черных свечей, надо сказать, оставалось не так уж много.

– Ты, наверное, думаешь, что мы проиграли? – спросил он Гусара.

Пес наклонил голову. Глаза его ничего такого не выражали.

– Нет, брат, мы не проиграли, – сказал Николай Степанович. – Мы даже еще по‑настоящему и карты‑то не сдали. Вот скажи‑ка, любезный, где привык русский человек искать правды, спасения и защиты? В столице. Ergo, в Москве. Так мы и двинем в Москву…

Наверное, сказывалась усталость: он начинал чувствовать себя неловко непонятно перед кем. Как старый фокусник, решивший показать мальчишкам «анаконду» и обнаруживший, что пальцы не гнутся. Как отяжелевший боксер, не успевающий за молодым спарринг‑партнером. Исчез автоматизм движений, исчезло «чувство боя», прежде выручавшее многократно, и приходилось постоянно держать в поле осознанного внимания все вокруг, и от этого притуплялась мысль.

Да, за почти тридцать лет вынужденного бездействия немудрено утратить всяческую квалификацию.

Он был близок к панике и сам прекрасно сознавал это, и именно потому старался держать себя уверенно и спокойно.

Этот прием пока еще действовал. Надолго ли хватит?..

Николай Степанович открыл оружейный ящик, поводил пальцем и выбрал, наконец, короткий горбатый автомат «узи» – лучшее в мире оружие для перестрелок в лифтах и сортирах. Главное, его было легко прятать под полой. В ящик же он хозяйственно поставил, протерев, карабин – словно тот мог еще кому‑нибудь пригодиться.

Гостинцы из рюкзака он аккуратно разложил на полке. В румах ничего не портится и не выдыхается – можно оставить на столе открытым стакан водки, прийти через двадцать лет и выпить ее. В рюкзак уместил две тяжелые зеленые коробки патронов и десяток снаряженных магазинов. Потом стукнул себя по лбу и начал лихорадочно обшаривать все шкафчики и рундуки.

Но бутыль «тьмы египетской» нашлась, к сожалению, всего одна. Итого их в рюкзаке стало четыре. Не так чтобы много, но и не так уж мало, если распорядиться ими с умом.

– Ничего, в Москве, даст Бог, еще найдем, – обнадежил он Гусара. – Раз уж «Смирнов» опять появился… Где же мы сейчас?

Карта окрестностей, как и положено, висела около входа. Изображала она город Гонконг, он же Сянган, и черт бы сломил ногу, только разбираясь в этой карте.

Когда‑то можно было выйти наверх, побродить по живописным базарам и борделям, подвергнуться непременному ограблению, набить морды паре‑тройке китайцев, сшить за час хороший костюм, выкурить трубку опиума, а потом попросить владельца курильни господина Сяо проводить до рума и открыть дверь. Но беда в том, что с некоего рокового дня господин Сяо начисто не помнит, что он хранитель ключа и связан с Николаем Степановичем строгими иерархическими отношениями. И это, к сожалению, грубый факт, а не тонкая восточная хитрость.

Так что, если выйдешь, до Москвы придется добираться за свой счет.

В центре стола – там уже существовало темное пятнышко – он поставил черную свечу: высотой со спичку и чуть ее потолще. Произведя в уме вычисления, определил вектор Москвы (как изумились бы сейчас гимназические преподаватели геометрии и капитан Варенников, пытавшийся вбить в его занятую Бог знает чем голову начала военной топографии…), поставил на пути еще незажженного света согнутую карту (трефовую девятку; впрочем, от этого вообще ничто не зависело, и лишь из эстетства некоторые – где они теперь, эти люди? – пользовались специально изготовленными картами несуществующих мастей или вообще безмастными), взял на плечо рюкзак, кивнул Гусару: идем, – и поднес зажигалку к свечке. Откинул крышку (фирменный щелчок, за который немало уплочено), крутнул колесико… Оно выпало и шустро укатилось под стол.

– Подлецы вы, господа Зиппо, – сказал он. – «Зиппо – это зажигалка на всю жизнь…» Впрочем, откуда вам было знать, что покупатель протянет так долго?

Гусар, у нас еще остались спички?

Спички, разумеется, еще остались.

Свечка занялась тем сиреневатым светом, от которого становится лишь темнее.

Так светятся огоньки на болотах и верхушки мачт в бурю. На стену легла черная глубокая прямоугольная тень. Николай Степанович сосчитал до трех, сказал:

– Идем.

И они вошли в эту тень, которая вскоре сомкнулась за ними.

Тот, кого публика знала как Альберта Донателло, непревзойденного метателя ножей и томагавков, а друзья и женщины как Коминта, был на самом деле Сережей Штарком, поздним сыном Алексея Герасимовича Штарка, того самого чекиста, похожего на профессора, с которым Николай Степанович столкнулся в первый день своей второй жизни. После неизбежной гибели чекиста в пламени им же раздутой искры Сережу поместили в печально знаменитый детдом «Косари» под Новгородом. Там его – Сережу – переименовали, присвоили гнусную фамилию Цыпко (ее носил кобель‑завхоз, собственных детей иметь не способный, но род желавший продолжить). Продолжателей рода он пищей не баловал, поскольку был сторонником радикально‑спартанских методов воспитания, а Тарпейской скалы в окрестностях не было. Когда в результате этих методов Сережа‑Коминт остался один, детдом волей‑неволей пришлось закрыть, а несуществующих уже воспитанников рассредоточить по другим детским и дошкольным учреждениям. Так Коминт Иванович Цыпко оказался питомцем тридцати четырех детских домов одновременно. Фактически же он не доехал ни до одного. Никуда не доехал и сопровождавший его завхоз Цыпко…

Дважды сиротку как‑то незаметно подобрали цирковые. Умение малыша обращаться с колюще‑режущими предметами и недетская основательность в жизненных вопросах восхитили видавших виды артистов. Пожилая чета Донателло (в миру – Сидоровичи), всю жизнь работавшая ножи и томагавки, усыновила его. Но фамилию Цыпко он зачем‑то попросил ему оставить.

Началась самая светлая пора в его жизни – цирковое ученье. Коминту было достаточно представить стоящими перед собой кого‑нибудь из тех мордастых ребят, которые приходили сначала за отцом, потом за матерью с бабушкой, а потом и за ним, чтобы нож или томагавк ложился точно в цель.

Когда Советский Союз, верный союзническим обязательствам, вероломно, без объявления войны, напал на милитаристскую Японию, Коминт служил в пешей разведке. Пешком, конечно, не ходили – наступающие войска делали по сто километров в день. Другое дело, что разведка почти всюду поспевала первой.

Так у Коминта появился великолепный самурайский меч и набор китайских метательных ножей, а также множество разнообразных сведений об японских секретных убийцах и шпионах «нинджа».

Полковому особисту очень нравились великие боевые умения молодого разведчика. Он провел с ним целый ряд проникновенных бесед, открывая незамысловатые сияющие перспективы смершевской карьеры и особо давя на любовь к Родине. Неизвестно, как повернулось бы дело, но однажды несчастный особист был найден бездыханным. Бамбуковая стрелка торчала у него из щетины затылочной ямки. На похоронах суровый Коминт плакал и клялся отомстить.

Две недели спустя он попал в госпиталь с признаками неизвестного военной медицине тропического заболевания, а через полгода лечения был списан вчистую. Надо ли говорить, что болезнь прошла бесследно и без каких‑либо осложнений сразу же за воротами хабаровского госпиталя…

Время с сорок шестого по пятьдесят третий год для многих работников МГБ, бывшего НКВД, омрачилось, помимо политических, и чисто личными неприятностями: ни с того ни с сего гибли, попадая под уличный транспорт и поезда метрополитена им. Л.М.Кагановича, тонули, выпадали из окон, зарезывались хулиганами, поражались электрическим током и ботулизмом их любимые собаки, женщины, жены, дети, родители, братья и сестры. Так, следователь Долгушин Петр Романович лишился последовательно всех родственников, любовниц и коллекции певчих птиц, после чего сам наложил на себя руки (правда, довольно странным и редким способом)… Сменяющие друг друга на боевом посту следователи пытались вывести систему этих умертвий, раскрыть неведомую могущественную террористическую организацию, через разветвленную (внутреннюю и зарубежную) агентуру выйти на жестоких таинственных убийц – но тщетно. Коминт же в это время весело колесил по стране, ставил новые номера, женился на дочке фокусника‑манипулятора Асрияна и сделал ее своей бессменной партнершей…

Так продолжалось до нечаянной встречи его с Николаем Степановичем Тихоновым. После этого полоса таинственных убийств внезапно прекратилась, и следователи пришли к неизбежному выводу, что убийца найден. Или помер. А знаменитый муровец Щеглов просто махнул покалеченной трехпалой рукой и сказал мрачно: «Выгорел материал…»

Сидели, по давнему обыкновению, на кухне, потому что в столовой было шумно и небезопасно: внуки осваивали томагавки. Пили ситро.

– …позвонила с аэровокзала, еле нашла жетон, сказала, что падает, что вызывали «скорую». Сейчас она в Боткине, живая, но тяжелая, не пускают к ней.

А твои, значит…

– Да, и мои.

– Эх, ввязался ты…

– Да вот, ввязался сдуру. Главное – непонятно, во что. То ли какие‑то черные маги, то ли.

– И что теперь делать?

– А что делать? Будем брать тот дом. В Крыму. Ты и я.

– М‑да. Ты хоть знаешь, что там искать?

– Примерно – знаю… Да, в конце концов, хоть дитя вытащим.

– Ну, разве что.

– Тебе мало?

– По самые уши.

– Если повезет – выйдем на что‑то большее.

– Моим недобитым бы такое везение.

– Ты пойми, старикашка: первый раз за двадцать восемь лет – будто бы звоночек оттуда. Первый раз!..

– А может быть, это другое?

– Может. Но даже если и другое.

Коминт помолчал.

– Ладно, – сказал он и вдруг улыбнулся весело и хищно. – Работаем рекордный трюк. И если не придем на копчик.

– То быть нам королями, – закончил Николай Степанович.

Д'Артаньян по обыкновению произвел выкладку, и у него получилось, что час равняется шестидесяти минутам, а минута – шестидесяти секундам.

Александр Дюма

Они расположились на базарной площади древнего греческого города Керкенитида и стали ждать ночь. Облака, просвеченные розовым заходящим солнцем, очень медленно плыли – слева направо…

Здесь при желании можно было без опаски развести небольшой костер: с земли огонь в раскопе не будет виден, а сверху смотреть некому, потому что боги от Земли уже давно и навсегда отвернулись. Дым развеивался бы в воздухе легким вечерним влажным ветром, а запах его неизбежно заглушила бы лютая вонь от целебного грязевого озера.

– Давно, видно, тут археологи не бывали, – сказал Коминт.

– Так ведь их сюда и не пустят, – сказал Николай Степанович, – пока в Киеве не постановят, от кого древние греки произошли: вiд хохлiв чи вiд москалiв…

– Удивляюсь я, как эти греки тут зимой в хитонах без штанов‑то ходили. В сандалиях на босу ногу.

– Наверное, климат был другой. Князья тьмутараканские охотились с гепардами, князя Олега тварь наподобие гюрзы укусила… Впрочем, Макс Волошин, не к ночи будь помянут, именно в греческом одеянии всю жизнь и проходил здесь.

– И без штанов? – не поверил Коминт.

– Не знаю, не заглядывал…

Гусар тенью скользил по кромке раскопа, неся боевое охранение.

– Белый он, приметный, – вздохнул Коминт.

– Он когда надо белый, – сказал Николай Степанович. – А когда надо…

Словно услышав, что о нем говорят, пес спрыгнул в раскоп и, огибая углы фундаментов, выбежал на площадь.

– Кто‑то идет, – сказал Николай Степанович, вставая. – Неужели выследили? Нет, я бы понял. Кто‑то посторонний.

– А кто нам свои… – махнул рукой Коминт.

Он проверил «калашников» и снова поставил его на предохранитель.

– Может, кладоискатели не унялись, – предположил Николай Степанович. – Дай‑ка посмотрю… – он закрыл глаза. Здесь, в безлюдье, могло кое‑что и получиться.

Коминт поежился. За много лет их совместной работы он так и не привык до конца к жутковатым фокусам командира. – Так: Восемь человек, все с оружием.

И даже… ого! Гранатомет. Серьезные ребята.

– Теперь все серьезные, – проворчал Коминт. – Все с гранатометами. Одни мы, как сироты…

– А зачем тебе гранатомет? – удивился Николай Степанович. – Ты, по‑моему, ножом и танк вскроешь, как жестянку.

– А на дистанции? – не унимался Коминт.

– Ладно, будет тебе и гранатомет… помолчим‑ка пока.

Посыпалась земля. Где‑то, невидимые простым глазом, в раскоп спускались люди.

– Прятаться будем? – спросил Коминт.

– А смысл? Они нас и так не увидят. «Серая вуаль» – штука хитрая. Сиди и слушай. «Серая вуаль», конечно, не делала человека невидимым. Просто окружающие как‑то забывали на него посмотреть. А посмотрев, тут же забывали, что посмотрели.

Появились – по их мнению, бесшумно – первые четверо.

– Нормально, командир, – вполголоса сказал один, оборачиваясь. – Только собака бегает, прирезать бы…

Гусар повернул тяжелую башку и внимательно посмотрел на говорившего. Тот осекся.

– Слу‑ушай, Левка! – сказал другой. – А может, это ихняя собака? Вот мы и придем: не вы ли собачку потеряли?

– Ага, – мрачно сказал Левка. – С гранатометом… Мозгом думать надо.

Был он немолод и усат. Наверное, за это его и называли командиром.

Одета группа была достаточно пестро: кто в зимнем камуфляже, кто в летнем, кто в шинели, кто в кожане. Оружие тоже было разнообразное: три «калашникова», ППШ, винтовка‑тозовка, охотничий «медведь» и помповый дробовик. Гранатомет несли в брезентовом чехле.

Ополченцы, как определил их для себя Николай Степанович, расположились в другом углу площади и закурили. И он с удивлением понял, что не курил сегодня вообще весь день… и, пожалуй, не курил и вчера. И позавчера. Это был по‑настоящему дурной признак.

– Подождем, пока они там все перепьются, – сказал командир‑Левка. – И возьмем тепленькими. Прямо с баб сволочей поснимаем. – он зашипел, как бы подбирая потекшую слюну.

– На воротах все равно кто‑то будет, – сказал гранатометчик. У него был резкий армянский акцент. – Я же говорил – с моря заходить надо. С моря всегда прикрытие небольшое.

– На море у них катер с пушкой. И в катере два гаврика. Товар они на катере возят или где?

– Катер‑матер… – проворчал армянин. – Подплыли бы тихо – и никакого катера.

– Где катер? Не было катера. Никогда не видел катера. А вот где твой поганый блядский мент, командир?

– Придет, рано еще…

– Что‑то я ему не верю, – сказал армянин.

– А кому ты веришь?

– Маме верю. Генералу Погосяну верю. Ментам не верю. Никогда, понял? Еще вот таким от пола был, не верил ментам. И папа мне говорил: последним дураком будешь, если ментам поверишь.

Похоже, он тоже был не молоденький: если и младше Левки, то заметно старше всех остальных бойцов. Лет тридцать, определил для себя Николай Степанович.

И если дойдет почему‑то до драки, то – самый опасный боец.

– Ну и правильно делаешь. Но это нужный мент, понимаешь, Тигран? Нужный. Нам без него туда ни в жисть не сунуться.

– Ты – командир… – сказал Тигран и замолчал, оставаясь при своем мнении.

Сидели тихо, изредка чем‑то металлически брякая. Кто‑то разбирал, успокаивая себя этим, пистолет.

– Не нравится мне собака, – сказал парень в шинели. – Чего она тут ходит? Будто следит. За мной раз кошки следили – жуткое дело…

– Кошки?

– Ну да. Куда ни пойду – следом кошка. Так с неделю за мной и ходили.

– Валерьянку на штаны пролил, – сказал Левка. – Или валокардин. Кстати, никто не взял с собой валокардина?

– Что, сердце прихватило?

– У командира не бывает сердца.

– Идет, – сказал тот, который был с ППШ. – Слышу.

– Вояки, – сказал Тигран. – Слышит он… Я вот слышу, что машина какая‑то к лагерю свернула. Это я слышу.

Раздался шорох гальки, и появился девятый: в военного образца крытой куртке и каскетке цвета маренго.

– Ну, слава Богу, – сказал Левка. – Докладывай обстановку, лейтенант.

– Чего докладывать! Пьют! – радостно сказал лейтенант. – Дато с Гвоздем уже в отключке, водилы на рулях спят, бляди скучают, и даже охрана потихоньку принимает. Я им в будку графин коньяка унес. Хороший коньяк, одесский, забористый. Валит с ног, как пулемет.

– А Барон?

– Барон поет – что ему. Поет Барон. «Ай да кон авэла…»

– Гвоздь в отключке? – с сомнением спросил Тигран.

– Так он же на старые дрожжи льет! – закричал лейтенант. – Он на старые дрожжи! Знаешь, как они вчера гудели!

– Сколько охраны? – деловито спросил Левка.

– Трое у Дато и столько же у Гвоздя. Полагается поровну. Давайте, парни, покажите татарве, хохлам да цыганам, кто в Крыму хозяин! Мы же люди официальные, нам нельзя…

Этого Николай Степанович не вынес. «Тот?» – прошелестел он Коминту, и Коминт пожатием руки подтвердил: тот.

– Ну, если уж вы официальные, – сказал он, подходя сзади к лже‑менту поганому и накладывая длань на погон, – то я – сама Матильда Кшесинская.

Все вскочили, но Коминт негромко сказал:

– Не вздумайте стрельбу устраивать, козлы. Услышат.

– Да мы с тобой и вручную… – начал кто‑то, но Гусар сбил говорившего с ног и встал ему на плечи.

– Спокойно, господа, – сказал Николай Степанович. – Из ваших разговоров я понял, что пришли мы сюда с одной целью. Заодно хочу вас предупредить, что этот вот субъект отнюдь не лейтенант Сермягин, как он себя называет, а глава службы безопасности УНО‑УНСА Константин Иванов, он же Котик Перехват. И в лагере сейчас не пьянка, как вам было солжено, а то, что в их кругах именуют «стрелкой», а в высших – «саммитом». Пьяных там нет, дураков тоже. Боюсь, что все дураки сидят здесь. Константин, потрудитесь осветить обстановку надлежащим образом, – движением руки он развернул голову «безпечнику» так, чтобы тот встретился с ним глазами. Испуг и бессильная злость читались в этих глазах.

И панически‑напряженным голосом Константин, подчиняясь чужой воле, начал выкладывать все, как оно есть на самом деле. А на самом деле…

– Нам ведь что нужно? – торопливо говорил Котик. – Нам нужно, чтобы вы там шум устроили, чтобы Дато на Гвоздя и Барона плохо подумал, а те на него, ясно? Чтобы не сговорились они, потому как сговорившиеся они нам не нужны. А так ничего плохого я же вам не хотел…

– Не тронь пушку, – предупредил кого‑то Коминт.

– Достаточно? – спросил у Левки Николай Степанович.

– А вам я с какой стати верить буду? – буркнул Левка. – Может, вы тоже.

– Представленных доказательств мало? – поднял бровь Николай Степанович. – Кстати, кто вы, герои?

– Мы – Фронт русского национального освобождения Крыма. А вы кто такие?

– А мы просто разыскиваем ребенка, похищенного цыганами. Девочку держат здесь. Считайте, что мы из частной сыскной конторы.

– Крутая, должно быть, контора, – с уважением проговорил Тигран. – А сейчас этот гётферан правду сказал?

– Все, что мы спросили, он сказал. А если о чем‑то забыли – сами виноваты. Впрочем, я тут давно с оптикой лежу. Оптика у меня хитрая. Пока что все сходится.

Про оптику он сказал для отвода глаз. «Оптикой» Николая Степановича был Коминт, весь день незаметно проведший там, на территории бывшего пионерлагеря. С приказом все узнать и ни во что не вмешиваться.

– А катер?

– Дался тебе этот катер… – проворчал Левка.

– Хороший катер. Поэтому интересуюсь.

– На катере тоже охрана, – сказал Котик. – Четверо.

– Котельная, – страшным голосом напомнил Николай Степанович.

– Не знаю. – Котик вдруг содрогнулся мгновенно и скривился набок, как при приступе холецистита. – И знать не хочу. Не мое дело. Сидит там какой‑то придурок, не выходит никогда.

– А дети?

– Дети к нам не касаемо. Это у Барона спрашивайте.

– Спросим и у Барона… Значит, сказать тебе больше нечего?

– Нечего, начальник, – обрадовался Котик.

– Ну так прощай, – сказал Николай Степанович, убрал руку с плеча – и тотчас китайский нож влетел провокатору под левую лопатку.

Ополченцы в ужасе отпрянули.

– Ребята! – расцвел Тигран‑гранатометчик. – Настоящий командир пришел!


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: