Шестое чувство. (Москва, 1928, август)

Тем летом я жил в Москве, как белый человек в далекой заморской колонии. У меня был заграничный паспорт на имя Фридриха‑Марии фон Виланда, и числился я крупным специалистом по древним языкам. Пригласило меня, прикрывшись Академией наук, ведомство незабвенного Якова Сауловича Агранова – как впоследствии выяснилось, на свою бдительную голову. Мои наставники просчитали степень риска и сошлись во мнении, что такой выдающейся возможностью нельзя пренебречь и что второй раз звезды так удачно не сойдутся.

Мало было вероятности, что меня узнают, но все же пришлось прибегнуть к дополнительным мерам: изменить цвет глаз с помощью примитивного, еще Раймонду Луллию известного устройства, которое много лет спустя окрестят «контактной линзой». Я намеренно употребляю единственное число, поскольку именно одну из этих проклятых линз я ненароком раздавил… К тому же я сильно хромал: весной какой‑то идиот из «Интеллиндженс Сервис» устроил засаду в лондонском доме доктора Ди, где я, не меньший идиот, пытался отыскать знаменитое зеркало, выточенное из антрацита.

Яков Вилимович выбранил меня, но потом смилостивился и даже одолжил одну из своих тростей, украшенную набалдашником в виде собачьей головы.

Это была лучшая операция Пятого Рима после октябрьской катастрофы. Мне удалось втюхать (или впарить, что одно и то же) господам гэпэушникам, «красным магам», слегка искаженный перевод «Некрономикона». Чуть‑чуть искаженный, на самую малость. Ту самую, что в восьмом веке сгубила опытнейшего арабского некроманта, султана Халида. Они еще долго тряслись над этим источающим зло текстом, как Скупой Рыцарь над своими сундуками, но в конце тридцать шестого все‑таки издали: малым тиражом для служебного пользования…

В планы гэпэушников входило, разумеется, и мое непременное устранение. Но в мои планы оно никак не входило. И опер, который должен был толкнуть меня под грузовой трамвай, оказался столь неуклюж, что угодил под него сам. Оперу почудилось, что под ногами у него весенний лед. Был жаркий душный вечер укороченного августовского дня.

Толпа зевак, кровавые отблески зари на стеклах трамвая, огромная луна над крышами… Я тихо удалялся от места события.

На скамейке под липами сидел, уложив ногу на ногу, худощавый, очень усталый человек в безукоризненном светлом костюме. В нынешней России так одевались либо знатные иностранцы вроде меня, либо очень известные артисты. У власть имущих стиль был совершенно иной.

– Добрый вечер, – сказал я ему и приподнял шляпу.

– Добрый вечер, – согласился он. – Вы не знаете, что за шум и крики в той стороне?

Уж не война ли началась с применением лучей смерти?

– Человеку голову отрезали, – ответил я.

– Что вы говорите. И кто же? – в голосе его послышалось пробуждение интереса.

– Девушка, – сказал я. – Красивая. Комсомолка, наверное. У вас теперь чуть что, сразу комсомолки. Коренастенькие такие, крепенькие.

– Да, у нас теперь так, – вздохнул худощавый.

– Позволите быть вашим соседом? – спросил я.

– Пожалуйста…– он кивнул рассеяно.

– Я вижу, у вас неприятности, – сказал я.

– Неприятности? – задумался он. – Как ни странно, у меня все хорошо.

Подозрительно хорошо. Должно быть, это меня беспокоит: Как поликратов перстень.

– Очень знакомое чувство. «Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою… Сказал и разлучился с ним». Но я не из пугливых. Вы, вероятно, поэт?

Он посмотрел на меня.

– Поэт? Что вы, милостивый государь. Разве есть нынче поэты? Поэт сегодня – это Демьян Бедный, Михаил Голодный, Павел Беспощадный…

– Иван Приблудный, – продолжил я.

– Не знаю такого. Впрочем, тех я тоже не знаю. Так, слышал…

– И слава Богу! – вскричал я. – И никогда не читайте! Под страхом сожжения – не читайте! (Не знал я тогда и не мог, конечно, знать о скорой и страшной смерти этого человека, Ивана‑Якова Овчаренко‑Приблудного, иначе никогда бы не упомянул в таком ироническом тоне. Писал плохие стихи под Есенина, хулиганил – а умер геройски. Черт его знает, что важнее для поэта:).

– Вы, вероятно, издалека? – спросил он грустно.

– О, да, – сказал я. – Издалека. Без сомнения, издалека.

– И как вам нравится Москва?

– Трудно сказать, – ответил я. – Она мне никогда не нравилась. Проклятье лежит на Москве, возросла она и окрепла у Орды за пазухой на предательстве, на крови и разорении других русских городов… И все же: могу ли я вам помочь?

– Разве что одолжите папироской…

Я извлек свой серебряный абиссинский трофей, щелкнул крышкой.

– Что вы предпочитаете?

Он посмотрел на меня диковато и взял первую папиросу с краю.

Мы некоторое время в молчании дымили.

– Не мог ли я встречать вас раньше? – спросил наконец я. – Скажем, в двадцать первом. Осенью?

– Осенью… Осенью я только что приехал в Москву.

– Все сходится, – сказал я. – Брюс был прав.

– Да? – удивился он. – А в календаре написано: дождь и смятение народов.

– День еще не кончился, – сказал я. – Может быть, к ночи соберется.

– А смятение? – спросил он.

– А разве нет? – я посмотрел на него. – Впрочем, вы просто не знаете…

– Стараюсь не читать газет, – сказал он. – Напорешься еще ненароком на театральную рецензию… какие отвратительные слова придуманы: «булгаковщина», «гумилевщина», «пильняковщина»…

– Даже «гумилевщина»? – восхитился я.

– Представьте себе! Вполне достаточно употребить экзотическое имя или упомянуть экзотическую страну, чтобы заслужить этот ярлык. И носить его до тех пор, покуда не напишешь какую‑нибудь «Оптимистическую песнь козлов» о прекрасной комиссарше, обворожившей балтийских анархистов… Носится тут один молодой драматург с такой идеей, или, как они говорят, «задумкой»…

– И что же, обижаются люди? На ярлыки‑то?

– Кто обижается, а кто и перековывается…

– А вы, как я понимаю, перековываться не желаете.

Он помолчал, потом кивнул:

– Совершенно верно понимать изволите…

– Не Михаила ли Афанасьевича перед собой вижу? – спросил я больше для проформы.

– Ваш покорный слуга. – снова кивнул он. – С кем имею честь?.

– Фридрих‑Мария фон Виланд, – отрекомендовался я. – Лингвист. Счастлив познакомиться с великим мастером Слова.

– Странно вы сказали… Как я понимаю, вы из рижских немцев? – спросил он. – Очень чисто говорите… И для чего большевикам лингвиста выписывать понадобилось, они же неграмотные все…

– Вот и понадобилось, что неграмотные. И насчет рижского немца угадать изволили. Батюшка мой, даром что фон, держит бирхалле в Майоренгофе. Будете в тех краях, милости просим. Там тихо. Там даже чайки какие‑то молчаливые.

– Вряд ли я буду в тех краях, – вздохнул он. – Разве что много севернее…

Настало время мне задуматься. Была не была, попробую.

– Хотите уехать вместе со мной?

Он вздрогнул. Посмотрел на меня. С недоверием, даже со страхом. Я понимал, что не провокатора во мне он опасается и не провокатора видит – а если и провокатора, то совсем иного рода…

– Уехать? – сказал он тихо.

– Да. В Берлин.

– К‑когда?

Я посмотрел на «Лонжин».

– Через четыре часа.

– Часа? – в голосе его что‑то зазвенело. – Часа? Боже мой, это невозможно… это немыслимо, немыслимо…

– Почему же?

– Не знаю. Но… – он замолчал и молчал очень долго.

– Женщины? Или вы боитесь, что не сможете там писать? – перебил я его молчание.

– Наверное. Не знаю. Что‑то… вот здесь, – он показал на горло. – Я только‑только начал чувствовать дом…

– Вы счастливый человек, – сказал я.

– Вы так считаете? – он горько усмехнулся. – Я плачу за это боязнью площадей…

– Даже пустых?

– Пустых – тем более… Что? – вдруг насторожился он, приподнял голову, прищурился слепо. – Идет гроза.

Я потрогал ладонью воздух. В самом деле, накатывался очень быстро, тихо, неотвратимо – как умелый враг – грозовой заряд.

– Будет град, – сказал я. – Нам лучше укрыться.

– Не соблаговолите ли быть моим гостем? – предложил он, вставая. – Я живу поблизости. Жена будет рада.

– Не смею отказываться.

– И не потомок ли вы преславнаго немецкого романтика? – спросил он уже на ходу.

– Вряд ли, – сказал я. – У романтиков, как правило, детей не бывает.

А между тем рассудком нищи

Змеем пожирались вместо пищи.

Велимир Хлебников

– Ах, черт побери, – Николай Степанович отложил «вечерку» и огляделся растерянно. – Плохо дело, господа.

– Что, что? – вскинулся Илья. – Зеленый нырнул?

– Нет. Что – зеленый! Великий умер.

– Кастро?!

– Нашел великого: Ладно, Илья, это мои дела. Похоже, что придется нам задержаться здесь еще.

– А я что? Кликуха у него такая: Великий. Не я придумал. Его все деловые латиносы Грандиозой кличут, такими делами шутя ворочает, нам и не снилось!

Но Николай Степанович его уже не слышал. «Вечерка» с определенным сожалением сообщала, что на восемьдесят седьмом году жизни безвременно и скоропостижно скончался генерал‑майор медицинской службы Семен Павлович Великий, профессор, членкор и так далее, отпевание в два часа в Елоховской церкви. Как все бульварные газеты, «вечерка» слегка приврала, хотя на этот раз просто по незнанию, а не по злому умыслу: Семен Павлович скончался не на восемьдесят седьмом, а на двести пятнадцатом году.

Он был единственным рыцарем из всего Пятого Рима, кто никогда не пользовался псевдонимами, понимая это профанацией и дурновкусием. Имя дал ему отец, пусть незаконный, но зато – государь император Павел Петрович; матерью же была тогдашняя фаворитка Павла Софья Чарторыйская. И менять имя даже на время, даже во имя неких высших интересов, Великий отказывался наотрез.

Официально мичман Семен Великий считался пропавшим без вести в тысяча восьмисотом году в районе Антильских островов во время страшного шторма.

Шторм там действительно был, но сам Великий находился к тому времени уже совсем в другом месте.

Долгие годы он провел в учениках, а затем и помощниках у знаменитого унгана ле Пелетье на острове Гаити (собственно, именно поэтому он впоследствии и пошел по медицинской части) и в деле унгана весьма преуспел; и именно там на него обратил внимание знаменитый некроном барон Рудольф фон Зеботтендорф (вошедший в гаитянский инфернальный фольклор под несколько искаженным именем Барон Суббота), сдружился с ним, вывез его в Европу и представил нужным людям. Семен Павлович сравнительно быстро разобрался в положении вещей, послал всяческих рыцарей и розенкрейцеров в известном всякому русскому человеку направлении – и стал искать свой особый путь. В этих поисках он неизбежно наткнулся на Якова Вилимовича, поскольку все дороги в те годы вели в Пятый Рим. («Кстати, а почему именно Пятый?» – спросил в свое время Николай Степанович у Брюса. «Так ведь Четвертому‑то не быти,» – доходчиво объяснил Брюс.)

После исчезновения Брюса именно Великий остался в Московском капитуле Ордена за старшего. К нему и бросился было Николай Степанович по возвращении из Заира – тогда, в памятном шестьдесят восьмом. Следовало что‑то предпринимать в связи с необычными находками:

И Великий его не узнал.

То есть не так: он, конечно, узнал своего старого доброго знакомца, путешественника и пациента, но – не младшего собрата по Ордену. Будто сквозь симпатическое стекло смотрел он на Николая Степановича, радостно хлопотал по холостяцкому своему жилищу, с притворным ужасом воспринял еще недавно привычное обращение «mon prince» и абсолютно не мог понять, чего же от него хочет дорогой гость.

Это было по‑настоящему страшно.

Это было даже страшнее – поскольку неожиданно – чем потом, позже, когда Николай Степанович осознал до конца, что остался один.

И сейчас, на панихиде, стоя с непокрытой головой рядом с людьми, которых он знал многие десятилетия не только по именам и фамилиям, но и по тайным делам и почетным титулам, он оставался один. Рыцари славного Пятого Рима, великие и малые таинники, постарели, обрюзгли, утратили былой блеск глаз – потому что забыли, что полагается им жить долго и бурно. Забыли они и способ, каковым это достигается.

В шестьдесят девятом, оправившись немного от первоначального потрясения, Николай Степанович уединился, придумав какой‑то смехотворный предлог, с маршалом Ордена Фархадом, в миру – дворником Гильметдиновым, а в прошлом – великим полководцем Михаилом Скопиным‑Шуйским, в его дворницкой. За непритязательной беседой о злых нравах москвичей, протекающей под аккомпанемент легко льющегося пива, Николай Степанович ввел коллегу в состояние глубочайшего гипноза (что в нормальных условиях явилось бы грубейшим, непростительным нарушением субординации) – и там, в недрах чужого темного сознания, встретил умирающего рыцаря.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: