Когда я был влюблен. (Атлантика, 1930, Вальпургиева ночь)

Я лежал и домучивал аграновский доклад. Тяжелым же слогом изъяснялся Яков Саулович… Да, господа гэпэушники знали много, очень много, непозволительно много. Но, на наше счастье, из ясных и очевидных фактов соорудили для себя совершенно кадаврическую картину мироздания. Они станут ею пользоваться в своих деяниях, и поначалу, как это водится, у них все будет получаться; потом пойдут сбои, потом – наступит крах… Но до полного краха никто из них, нынешних, уже не доживет. …Мы должны, товарищи, с особым тщанием и бдительностью оберегать товарища Сталина не столько потому, что он наследник и продолжатель дела нашего великого вождя Ленина – мы знаем, что у товарища Ленина было немало достойных наследников и продолжателей, – сколько потому, что именно в нем, в Иосифе Виссарионовиче, воплощена на сегодняшний день, не побоюсь этого слова, мировая душа. Это не та душа, о которой толкуют нам мракобесы. Нет, товарищи это истинная душа! Подлинная душа мирового пролетариата! Наш товарищ Сталин – есть Майтрейя Будды, истинное его воплощение на земле.

Всемирно‑историческая миссия народов бывшей Российской империи – служить претворению Будды. Но прежде всего – это наша с вами миссия, товарищи Рабоче‑Крестьянская инспекция! (Голос из зала: «Опять с боженькой заигрываете! Хватит с нас Луначарского с Богдановым!» – «Будда выше всех и всяческих богов, товарищи. Буддизм есть материализм и эмпириокритицизм в высшей своей стадии!»)

А теперь, товарищи, я скажу вам то, что вы обязаны будете забыть немедленно за порогом этого зала. Настоящим отцом товарища Сталина является не сапожник Бесо Джугашвили, а великий русский путешественник и первооткрыватель Азии Николай Михайлович Пржевальский. Достаточно нам взглянуть на портреты этих великих деятелей, чтобы все вопросы отпали сами собой. (Тот же голос из зала: «А пойдет ли это на пользу пролетариату?» – «Я скажу тяжелую вещь, товарищи. Не все то, чем владеет пролетариат, идет ему на пользу. Именно поэтому ему и необходимы вожди. Явные и тайные. Вы, например. Без вождей уже давно бы все рухнуло в угаре нэпа, в бездумности и максимализме военного коммунизма.»)

Как известно, товарищ Пржевальский открыл и учредил центр Азии. В этом центре он обнаружил тщательно законспирированную группу тувинских шаманов.

Напрасно английская разведка по наущению всяческих Ллойд‑Джорджей и Чемберленов ищет в Гималаях пресловутую Шамбалу. Шамбала вот уже восемь лет находится под нашей непосредственной опекой. И недалек тот день, когда мы присоединим ее к СССР на правах республики! (Аплодисменты) Освободив этот оплот шаманизма, товарищ Пржевальский потребовал, чтобы следующее воплощение Будды состоялось в России. Мало того, он настоял, чтобы этим воплощением стал его будущий ребенок. Для производства на свет этого ребенка была использована по возвращении из экспедиции служанка товарища Пржевальского Кетеван Джугашвили…

Я словно бы услышал за спиной яростный итальянский шепот: «Басссстардо!..»

Яков Саулович добросовестно заблуждался – равно как и Николай Михайлович.

Во‑первых, оба высокомерно не различали шаманизм и ламаизм; во‑вторых, тувинские шаманы были настолько крепко обижены первооткрывателем Азии, что их молитвами во младенце воплотился отнюдь не Будда, но владыка Царства мертвых Эрлик. И, наконец, Шамбала находилась никак не в Туве, а на своем обычном месте, в чем Якову Сауловичу, вполне вероятно, и предстоит убедиться в ближайшем будущем…

В полночь удары корабельного колокола оповестили нас о начале карнавала. От траура молчаливо отказались: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Я вынул из шкафа заранее взятый в костюмерной наряд Калиостро (представляю, как хохотал бы сеньор Бальзамо, увидев его!), переоделся, натянул перед зеркалом шелковую полумаску. Почему‑то стало грустно.

Столы в ресторане были составлены вдоль стен, и на них громоздились живописные горы разнообразных фруктов, маленьких бутербродов и прочих милых пустячков; стюарды, похожие на быстрых черно‑белых птиц, скользили, разнося напитки. Я оказался в компании с высоким бокалом, содержащим нечто полосатое, с соломинкой и ломтиком лимона, оседлавшим кромку бокала, как мальчишка соседский забор.

Атсон с костюмом не мудрил: просто надвинул стетсон на лоб и перевязал нижнюю часть лица клетчатым платком. Теперь он внимательно присматривался к коктейлю, не решаясь что‑либо предпринять.

– Хотите, я прострелю вам платок? – предложил я. – В дырку можно будет вставить соломинку.

– Я бы лучше вставил соломинку этой чертовой англичанке, – сказал Атсон. – Представляете, Ник, я уже всерьез раскатал губу на наследство.

– Еще не все потеряно, – обнадежил его я. – Тело так и не нашли.

– И не найдут никогда: Эх, если бы мы жили по американским законам: представляете, богатый дядюшка лежит каких‑то два года на дне реки Гудзон в безвестной отлучке – и вот к вам заявляются адвокаты, страховые агенты, прилипалы…

– Не забывайте, Билл, что первенец я.

– Ну, это дело поправимо, – он легкомысленно махнул рукой. – Я же говорю: по американским законам.

– А‑а, – понял я.

И тут оркестр наш заиграл!

Я смотрел, как идет Марлен. Перед нею все исчезали.

– Простите, Билл, – сказал я и пошел ей навстречу.

На балу она была пейзанка в крахмальном чепчике. Мы встретились в центре зала, потому что не могли не встретиться. Я сразу повел ее. Она была необыкновенно гибкая и точная.

– Ты задержишься в Америке? – спросила она.

– Если все будет хорошо – то нет, – сказал я.

– Тогда я помолюсь, чтобы все было плохо.

– Вряд ли эту молитву услышат: Тебе не перекричать толпу.

– Я постараюсь перекричать.

– Господи, Марлен… В твоем распоряжении будет вся голливудская конюшня. Как только ты увидишь живого Дугласа Фербенкса, ты мгновенно забудешь уродливую музейную крысу.

– Не лги женщине. Ты такая же музейная крыса, как я – непорочная дева‑кармелитка.

– А даже если и так? Что тогда?

– Не знаю. Только чувствую, что если ты мне скажешь сейчас: брось все, иди со мной – брошу и пойду. Как будто бы: как за вечной молодостью. Ты понимаешь?

Боже, подумал я, от этих женщин ничего невозможно скрыть!

– Я не скажу так, Марлен. Не могу. Не имею права.

– Значит, я все поняла правильно…

Мы дотанцевали в молчании. Потом она гордо улыбнулась мне и сменила партнера.

С сомнением в сердце я вышел покурить. Океан был тих. Из‑под шлюпочного брезента палубой ниже опять слышалась какая‑то возня. Облокотясь о леер, стояла шумерская царица и курила сигару.

– Вы не танцуете, Ваше величество? – спросил я.

– Отчего же, – сказала царица рассеянно. – Танцую. Просто сейчас я думаю, кто должен стать следующей жертвой. Представляете: пассажиры парохода гибнут один за другим, все друг друга подозревают, ведут безрезультатное расследование…

– Но мы уже почти приплыли, – сказал я.

– Это не факт, – сказала она. – Взрыв в машинном отделении, поломка винта…

– Топор, подсунутый под компас, – подсказал я. – Надежнее уж взять остров. Что‑то вроде Святой Елены:

– Убийство Наполеона, – вкусно произнесла она. – М‑м… Неплохо, неплохо. Да только не нам, англичанам, об этом писать. Николас, вы в юности не сочиняли стихи?

– Еще как, – честно сказал я.

– А потом все прошло?

– Можно сказать, что прошло.

– Вот и я! Ах, черт, черт, черт! Как бы я хотела написать русский роман, типичный роскошный русский роман, в котором ничего не происходит – и все гибнет, гибнет…

– Да. «Они пили чай и говорили о пустяках, а в это время рушились их судьбы…»

– Именно так, Николас! Это гениально. Вот это – гениально!

– Скажите, Агата, а зачем вы затеяли тот Nichtgescheitgeschehnis вокруг несчастной мадам Луизы?

– Ах. Было так скучно, что я поняла: если не устрою чего‑то подобного, то взаправду кого‑нибудь отравлю. Но вы же не обиделись?

– Какие могут быть обиды между поэтами? А кстати, где действительно мадам Луиза?

Агата повернулась ко мне. Глазки ее озорно светились.

– По моему знаку зададите мне этот же вопрос – но громко. Хорошо?

– Ну…

Она поманила меня за собой и быстро пошла к трапу. Мы спустились палубой ниже, прошли немного к корме и остановились напротив шлюпки, издававшей звуки. Агата махнула мне рукой.

– А где же действительно мадам Луиза?! – громко, как на сомалийском базаре, закричал я.

– Эта старая французская мымра? – в тон мне закричала Агата. – Да ее отсутствия не заметил даже ее собственный муженек!

Шлюпка накренилась. Агата схватила меня за руку, и мы, как нашкодившие гимназисты,, бросились к ресторану. Мы еще не добежали, когда оркестр скомкал и оборвал мелодию:

– Вот вам и следующий, – сказал я.

В зале загорались люстры, публика устремлялась к центру зала, где немец‑репортер размахивал, как знаменем, мокрым снимком.

– Маньяк! – кричал кто‑то. – На корабле маньяк!

Таща за собой Агату, я протолкался к немцу. На снимке было несколько пассажиров, в том числе мадам Луиза; они весело улыбались, освещенные солнцем, а за их спинами на белой надстройке лежала тень: скособоченный силуэт человека с занесенным над головой пожарным топором…

Все стихли. Пассажирский помощник начал, заикаясь и путаясь, говорить что‑то успокаивающее, но его прервал резкий властный голос:

– Какая блядь назвала меня старой мымрой?!

Агата тихо ойкнула и спряталась за меня.

В дверях стоял пьяный и растерзанный греческий принц с тусклым огнем в глазах, а на шее его висела, как очень большой и мятый галстук, мадам Луиза…

И вот здесь, господа, уже не в первый раз меня восхитили англичане. Ведь что бы сделали русские? Побили бы сначала принца, а потом бедняжку Агату. Или наоборот: сначала Агату, а потом принца. И долго бы потом мучились от осознания подлости бытия. Что бы сделали гордые французы? Часть их попортила бы прическу мадам, а оратор‑аматер часа два без перерыва обличал бы гнусный порок, – меж тем как вторая часть тихонечко бы увлекла мадам в более надежное место. Что бы сделали немцы? Засадили бы парочку в разные – подчеркиваю, разные! – канатные ящики, а прочую публику разогнали по каютам.

Чем бы исчерпали вопрос навсегда. На мой же особый взгляд, единственные, кто в этом деле заслуживал мордобоя, были телохранители принца, которые, мерзавцы, все знали, но помалкивали. Хотя, опять же – служба… Англичане же, пожилая чета, просвещенные мореплаватели, бросились к виконтессе и принцу, как к потерпевшим кораблекрушение, словно шлюпка та не качалась над палубой, а была долгое время игрушкою волн и стихий. «Потерпевших» стали отпаивать кофием, укутали пледами, потихоньку увели прочь с глаз. Виконт дю Трамбле даже не подошел к счастливо обретенной супруге, а продолжал демонстративно оказывать знаки внимания польской графине. Оркестр вновь заиграл, инцидент обрел, наконец, свое естественное завершение, участники расследования вздохнули и слегка расслабились, и даже Петр Демьянович пригласил на тур вальса даму в красном домино.

– Похоже, Ник, что нам придется богатеть старыми проверенными способами, – сказал Атсон. Дырку в платке он все‑таки провертел.

– Была у собаки хатка, – сказал я по‑русски и перевел ему дословно.

Марлен танцевала с обоими братьями‑итальянцами одновременно. Оркестр специально для них играл тарантеллу. Это надо было видеть.

– А знаете, Ник, кто был тот парень с гидроплана? Я тут пошептался с командой.

Сын нашего судовладельца.

– И всего‑то? – спросил я.

– В том и дело, что не всего‑то! Он псих, он сдвинулся на вашей Марлен. Вбил себе в башку, что должен добиться ее внимания! Папаша, понятно, ни в чем ему не отказывает. Его, правда, посадили под замок…

Стоило Атсону это произнести, как на кухне, слышимые даже сквозь звуки оркестра, обрушились котлы и кастрюли. Я обернулся. Из проема двери, соединяющей кухню с рестораном, вырвался человек в белом трико, белом колпаке и с набеленным лицом. Этакий Пьеро. Он дикими глазами обвел публику и бросился к танцующим, оставляя на паркете мучные следы.

В руке Пьеро прыгал огромный старинный пистолет.

Бравые итальянцы брызнули в стороны. Оркестр взвизгнул и стих. Летчик Эрнст и фон Штернберг рванулись было вперед, но на них повисли какие‑то девушки.

Пассажирский помощник стал медленно и острожно приближаться к Пьеро.

– Стойте, Джордж! – крикнул Пьеро. – Не подходите! Я здесь, где должен быть! Или я застрелю вас, а потом себя!

– Ну и на здоровье, – хмыкнул Атсон.

Наступила полная тишина. Марлен стояла перед ним, прямая и бледная.

– Вы мой смысл быть, – заговорил, упав на колени, Пьеро. – Без вас я не мыслю ни огня, ни тьмы, ни ветра. Там, где мы никогда не сойдемся, нет неба, земли и воды. Нет даже мрака. Я вижу единственный путь избавиться от кошмара, худшего, чем смерть – это принять смерть от вашего взгляда. Я умру здесь сейчас перед вами, и нет высшего счастья, нет большего блаженства!

М‑да. В какой‑то мере я мог понять юношу: сам в его годы резал себе вены и травился цианистым калием (не помогло) – но никогда не делал этого на людях!

Кроме того, речь шла о Марлен.

Между тем юноша бледный со взором горящим поднес огромный свой пистолет к голове, подержал, опустил. Ткнул в грудь. Пистолет не помещался: Это живо напомнило мне унизительнейший эпизод месячной давности – и я решился. Даже не то чтобы решился: не выдержал. Не вынес.

Низость – применять гримуар против непосвященного. Я же – применил.

Надеюсь, никто ничего не понял.

В полном молчании я пересек зал, подошел к Пьеро и вынул из его дергающейся руки пистолет, тяжелый дуэльный пистолет с серебряной насечкой и гербом герцогов Мальборо на рукоятке. Пьеро, не заметив потери, продолжал подносить руку то к виску, то к груди:

Потом его увели.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: