II и III – описание жизни Ивана Ильича

IV

Все были здоровы. Нельзя было назвать нездоровьем то, что Иван Ильич

говорил иногда, что у него странный вкус во рту и что-то неловко в левой

стороне живота.

Но случилось, что неловкость эта стала увеличиваться и переходить не в

боль еще, но в сознание тяжести постоянной в боку и в дурное расположение

духа. Дурное расположение духа это, все усиливаясь и усиливаясь, стало

портить установившуюся было в семействе Головиных приятность легкой и

приличной жизни. Муж с женой стали чаще и чаще ссориться, и скоро отпала

легкость и приятность, и с трудом удерживалось одно приличие. Сцены опять

стали чаще. Опять остались одни островки, и тех мало, на которых муж с женою

могли сходиться без взрыва.

**********

После одной сцены, в которой Иван Ильич был особенно несправедлив и

после которой он и при объяснении сказал, что он точно раздражителен, но что

это от болезни, она сказала ему, что если он болен, то надо лечиться, и

потребовала от него, чтобы он поехал к знаменитому врачу.

Он поехал.

Доктор говорил: то-то и то-то указывает, что у вас внутри то-то и

то-то; но если это не подтвердится по исследованиям того-то и того-то, то у

вас надо предположить то-то и то-то. Если же предположить то-то, тогда... и

т. д. Для Ивана Ильича был важен только один вопрос: опасно ли его положение

или нет? Но доктор игнорировал этот неуместный вопрос. С точки зрения

доктора, вопрос этот был праздный и не подлежал обсуждению; существовало

только взвешиванье вероятностей - блуждающей почки, хронического катара и

болезней слепой кишки. Не было вопроса о жизни Ивана Ильича, а был спор

между блуждающей почкой и слепой кишкой. И спор этот на глазах Ивана Ильича

доктор блестящим образом разрешил в пользу слепой кишки, сделав оговорку о

том, что исследование мочи может дать новые улики и что тогда дело будет

пересмотрено. Все это было точь-в-точь то же, что делал тысячу раз сам Иван

Ильич над подсудимыми таким блестящим манером. Так же блестяще сделал свое

резюме доктор и торжествующе, весело даже, взглянув сверху очков на

подсудимого. Из резюме доктора Иван Ильич вывел то заключение, что плохо, а

что ему, доктору, да, пожалуй, и всем все равно, а ему плохо. И это

заключение болезненно поразило Ивана Ильича, вызвав в нем чувство большой

жалости к себе и большой злобы на этого равнодушного к такому важному

вопросу доктора.

Иван Ильич вышел медленно, уныло сел в сани и поехал домой. Всю дорогу

он не переставая перебирал все, что говорил доктор, стараясь все эти

запутанные, неясные научные слова перевести на простой язык и прочесть в них

ответ на вопрос: плохо - очень ли плохо мне, или еще ничего? И ему казалось,

что смысл всего сказанного доктором был тот, что очень плохо. Все грустно

показалось Ивану Ильичу на улицах. Извозчики были грустны, дома грустны,

прохожие, лавки грустны. Боль же эта, глухая, ноющая боль, ни на секунду не

перестающая, казалось, в связи с неясными речами доктора получала другое,

более серьезное значение. Иван Ильич с новым тяжелым чувством теперь

прислушивался к ней.

Он приехал домой и стал рассказывать жене. Жена выслушала, но в

середине рассказа его вошла дочь в шляпке: она собиралась с матерью ехать.

Она с усилием присела послушать эту скуку, но долго не выдержала, и мать не

дослушала.

- Ну, я очень рада, - сказала жена, - так теперь ты, смотри ж, принимай

аккуратно лекарство. Дай рецепт, я пошлю Герасима в аптеку. - И она пошла

одеваться.

Он не переводил дыханья, пока она была в комнате, и тяжело вздохнул,

когда она вышла.

- Ну что ж, - сказал он. - Может быть, и точно ничего еще.

Но Иван Ильич все-таки точно стал исполнять предписания и в исполнении

этом нашел утешение на первое время.

Главным занятием Ивана Ильича со времени посещения доктора стало точное

исполнение предписаний доктора относительно гигиены и принимания лекарств и

прислушиванье к своей боли, ко всем своим отправлениям организма. Главными

интересами Ивана Ильича стали людские болезни и людское здоровье. Когда при

нем говорили о больных, об умерших, о выздоровевших, особенно о такой

болезни, которая походила на его, он, стараясь скрыть свое волнение,

прислушивался, расспрашивал и делал применение к своей болезни.

Боль не уменьшалась.

В этот месяц он побывал у другой знаменитости: другая знаменитость

сказала почти то же, что и первая, но иначе поставила вопросы. И совет с

этой знаменитостью только усугубил сомнение и страх Ивана Ильича. Приятель

его приятеля - доктор очень хороший - тот еще совсем иначе определил болезнь

и, несмотря на то, что обещал выздоровление, своими вопросами и

предположениями еще больше спутал Ивана Ильича и усилил его сомнение.

Гомеопат - еще иначе определил болезнь и дал лекарство, и Иван Ильич, тайно

от всех, принимал его с неделю. Но после недели не почувствовав облегчения и

потеряв доверие и к прежним лечениям и к этому, пришел в еще большее уныние.

Раз знакомая дама рассказывала про исцеление иконами. Иван Ильич застал себя

на том, что он внимательно прислушивался и поверял действительность факта.

Этот случай испугал его. "Неужели я так умственно ослабел? - сказал он себе.

- Пустяки! Все вздор, не надо поддаваться мнительности, а, избрав одного

врача, строго держаться его лечения. Так и буду делать. Теперь кончено. Не

буду думать и до лета строго буду исполнять лечение. А там видно будет.

Теперь конец этим колебаниям!.." Легко было сказать это, но невозможно

исполнить. Боль в боку все томила, все как будто усиливалась, становилась

постоянной, вкус во рту становился все страннее, ему казалось, что пахло

чем-то отвратительным у него изо рта, и аппетит и силы все слабели. Нельзя

было себя обманывать: что-то страшное, новое и такое значительное, чего

значительнее никогда в жизни не было с Иваном Ильичом, совершалось в нем. И

он один знал про это, все же окружающие не понимали или не хотели понимать и

думали, что все на свете идет по-прежнему. Это-то более всего мучило Ивана

Ильича. Домашние - главное жена и дочь, которые были в самом разгаре

выездов, - он, видел, ничего не понимали, досадовали на то, что он такой

невеселый и требовательный, как будто он был виноват в этом. Хотя они и

старались скрывать это, он видел, что он им помеха, но что жена выработала

себе известное отношение к его болезни и держалась его независимо от того,

что он говорил и делал. Отношение это было такое:

********

Внешнее, высказываемое другим и ему самому, отношение Прасковьи

Федоровны было такое к болезни мужа, что в болезни этой виноват Иван Ильич и

вся болезнь эта есть новая неприятность, которую он делает жене. Иван Ильич

чувствовал, что это выходило у нее невольно, но от этого ему не легче было.

В суде Иван Ильич замечал или думал, что замечает, то же странное к

себе отношение: то ему казалось, что к нему приглядываются, как к человеку,

имеющему скоро опростать место; то вдруг его приятели начинали дружески

подшучивать над его мнительностью, как будто то, что-то ужасное и страшное,

неслыханное, что завелось в нем и не переставая сосет его и неудержимо

влечет куда-то, есть самый приятный предмет для шутки. Особенно Шварц своей

игривостью, жизненностью и комильфотностью, напоминавшими Ивану Ильичу его

самого за десять лет назад, раздражал его.

***************

И с сознанием этим, да еще с болью физической, да еще с ужасом надо

было ложиться в постель и часто не спать от боли большую часть ночи. А

наутро надо было опять вставать, одеваться, ехать в суд, говорить, писать, а

если и не ехать, дома быть с теми же двадцатью четырьмя часами в сутках, из

которых каждый был мучением. И жить так на краю погибели надо было одному,

без одного человека, который бы понял и пожалел его.

V

Так шло месяц и два. Перед Новым годом приехал в их город его шурин и

остановился у них. Иван Ильич был в суде. Прасковья Федоровна ездила за

покупками. Войдя к себе в кабинет, он застал там шурина, здорового

сангвиника, самого раскладывающего чемодан. Он поднял голову на шаги Ивана

Ильича и поглядел на него секунду молча. Этот взгляд все открыл Ивану

Ильичу. Шурин раскрыл рот, чтоб ахнуть, и удержался. Это движение

подтвердило все.

- Что, переменился?

- Да... есть перемена.

***********

Иван Ильич отошел, пошел к себе, лег и стал думать: "Почка, блуждающая

почка". Он вспомнил все то, что ему говорили доктора, как она оторвалась и

как блуждает. И он усилием воображения старался поймать эту почку и

остановить, укрепить ее: так мало нужно, казалось ему. "Нет, поеду еще к

Петру Ивановичу". (Это был тот приятель, у которого был приятель доктор.) Он

позвонил, велел заложить лошадь и собрался ехать.

- Куда ты, Jean? - спросила жена с особенно грустным и непривычно

добрым выражением.

Это непривычное доброе озлобило его. Он мрачно посмотрел на нее.

- Мне надо к Петру Ивановичу.

Он поехал к приятелю, у которого был приятель доктор. И с ним к

доктору. Он застал его и долго беседовал с ним.

Рассматривая анатомически и физиологически подробности о том, что, по

мнению доктора, происходило в нем, он все понял.

Была одна штучка, маленькая штучка в слепой кишке. Все это могло

поправиться. Усилить энергию одного органа, ослабить деятельность другого,

произойдет всасывание, и все поправится. Он немного опоздал к обеду.

Пообедал, весело поговорил, но долго не мог уйти к себе заниматься. Наконец

он пошел в кабинет и тотчас же сел за работу. Он читал дела, работал, но

сознание того, что у него есть отложенное важное задушевное дело, которым он

займется по окончании, не оставляло его. Когда он кончил дела, он вспомнил,

что это задушевное дело были мысли о слепой кишке. Но он не предался им, он

пошел в гостиную к чаю. Были гости, говорили и играли на фортепиано, пели;

был судебный следователь, желанный жених у дочери. Иван Ильич провел вечер,

по замечанию Прасковьи Федоровны, веселее других, но он не забывал ни на

минуту, что у него есть отложенные важные мысли о слепой кишке. В

одиннадцать часов он простился и пошел к себе. Он спал один со времени своей

болезни, в маленькой комнатке у кабинета. Он пошел, разделся и взял роман

Золя, но не читал его, а думал. И в его воображении происходило то желанное

исправление слепой кишки. Всасывалось, выбрасывалось, восстановлялась

правильная деятельность. "Да, это все так, - сказал он себе. - Только надо

помогать природе". Он вспомнил о лекарствах, приподнялся, принял его, лег на

спину, прислушиваясь к тому, как благотворно действует лекарство и как оно

уничтожает боль. "Только равномерно принимать и избегать вредных влияний; я

уже теперь чувствую несколько лучше, гораздо лучше". Он стал щупать бок, -

на ощупь не больно. "Да, я не чувствую, право, уже гораздо лучше". Он

потушил свечу и лег на бок... Слепая кишка исправляется, всасывается. Вдруг

он почувствовал знакомую старую, глухую, ноющую боль, упорную, тихую,

серьезную. Во рту та же знакомая гадость. Засосало сердце, помутилось в

голове. "Боже мой, Боже мой! - проговорил он. - Опять, опять, и никогда не

перестанет". И вдруг ему дело представилось совсем с другой стороны. "Слепая

кишка? Почка, - сказал он себе. -Не в слепой кишке, не в почке дело, а в

жизни и... смерти. Да, жизнь была и вот уходит, уходит, и я не могу удержать

ее. Да. Зачем обманывать себя? Разве не очевидно всем, кроме меня, что я

умираю, и вопрос только в числе недель, дней - сейчас, может быть. То свет

был, а теперь мрак. То я здесь был, а теперь туда! Куда?" Его обдало

холодом, дыхание остановилось. Он слышал только удары сердца.

"Меня не будет, так что же будет? Ничего не будет. Так где же я буду,

когда меня не будет? Неужели смерть? Нет, не хочу". Он вскочил, хотел зажечь

свечку, пошарил дрожащими руками, уронил свечу с подсвечником на пол и опять

повалился назад, на подушку. "Зачем? Все равно, - говорил он себе, открытыми

глазами глядя в темноту. - Смерть, Да, смерть. И они никто не знают, и не

хотят знать, и не жалеют. Они играют. (Он слышал дальние, из-за двери,

раскат голоса и ритурнели.) Им все равно, а они также умрут. Дурачье. Мне

раньше, а им после; и им то же будет. А они радуются. Скоты!" Злоба душила

его. И ему стало мучительно, невыносимо тяжело. Не может же быть, чтоб все

всегда были обречены на этот ужасный страх. Он поднялся.

**************

VI

Иван Ильич видел, что он умирает, и был в постоянном отчаянии.

В глубине души Иван Ильич знал, что он умирает, но он не только не

привык к этому, но просто не понимал, никак не мог понять этого.

Тот пример силлогизма, которому он учился в логике <"7"> Кизеветера:

Кай - человек, люди смертны, потому Кай смертен, казался ему во всю его

жизнь правильным только по отношению к Каю, но никак не к нему. То был

Кай-человек, вообще человек, и это было совершенно справедливо; но он был не

Кай и не вообще человек, а он всегда был совсем, совсем особенное от всех

других существо; он был Ваня с мама, папа, с Митей и Володей, с игрушками,

кучером, с няней, потом с Катенькой, со всеми радостями, горестями,

восторгами детства, юности, молодости. Разве для Кая был тот запах кожаного

полосками мячика, который так любил Ваня! Разве Кай целовал так руку матери

и разве для Кая так шуршал шелк складок платья матери? Разве он бунтовал за

пирожки в Правоведении? Разве Кай так был влюблен? Разве Кай так мог вести

заседание?

И Кай точно смертен, и ему правильно умирать, но мне, Ване, Ивану

Ильичу, со всеми моими чувствами, мыслями, - мне это другое дело. И не может

быть, чтобы мне следовало умирать. Это было бы слишком ужасно.

Так чувствовалось ему.

"Если б и мне умирать, как Каю, то я так бы и знал это, так бы и

говорил мне внутренний голос, но ничего подобного не было во мне; и я и все

мои друзья - мы понимали, что это совсем не так, как с Каем. А теперь вот

что! - говорил он себе. - Не может быть. Не может быть, а есть. Как же это?

Как понять это?"

И он не мог понять и старался отогнать эту мысль, как ложную.

неправильную, болезненную, и вытеснить ее другими, правильными, здоровыми

мыслями. Но мысль эта, не только мысль, но как будто действительность,

приходила опять и становилась перед ним.

И он призывал по очереди на место этой мысли другие мысли, в надежде

найти в них опору. Он пытался возвратиться к прежним ходам мысли, которые

заслоняли для него прежде мысль о смерти. Но - странное дело - все то, что

прежде заслоняло, скрывало, уничтожало сознание смерти, теперь уже не могло

производить этого действия. Последнее время Иван Ильич большей частью

проводил в этих попытках восстановить прежние ходы чувства, заслонявшего

смерть, То он говорил себе: "Займусь службой, ведь я жил же ею". И он шел в

суд, отгоняя от себя всякие сомнения; вступал в разговоры с товарищами и

садился, по старой привычке рассеянно, задумчивым взглядом окидывая толпу и

обеими исхудавшими руками опираясь на ручки дубового кресла, так же, как

обыкновенно, перегибаясь к товарищу, подвигая дело, перешептываясь, и потом,

вдруг вскидывая глаза и прямо усаживаясь, произносил известные слова и

начинал дело. Но вдруг в середине боль в боку, не обращая никакого внимания

на период развития дела, начинала свое сосущее дело. Иван Ильич

прислушивался, отгонял мысль о ней, но она продолжала свое, и она приходила

и становилась прямо перед ним и смотрела на него, и он столбенел, огонь тух

в глазах, и он начинал опять спрашивать себя: "Неужели только она правда?" *********

VII

***********

Главное мучение Ивана Ильича была ложь, - та, всеми почему-то

признанная ложь, что он только болен, а не умирает, и что ему надо только

быть спокойным и лечиться, и тогда что-то выйдет очень хорошее. Он же знал,

что, что бы ни делали, ничего не выйдет, кроме еще более мучительных

страданий и смерти. И его мучила эта ложь, мучило то, что не хотели

признаться в том, что все знали и он знал, а хотели лгать над ним по случаю

ужасного его положения и хотели и заставляли его самого принимать участие в

этой лжи. Ложь, ложь эта, совершаемая над ним накануне его смерти, ложь,

долженствующая низвести этот страшный торжественный акт его смерти до уровня

всех их визитов, гардин, осетрины к обеду... была ужасно мучительна для

Ивана Ильича. И - странно - он много раз, когда они над ним проделывали свои

штуки, был на волоске от того, чтобы закричать им: перестаньте врать, и вы

знаете и я знаю, что я умираю, так перестаньте, по крайней мере, врать. Но

никогда он не имел духа сделать этого. Страшный, ужасный акт его умирания,

он видел, всеми окружающими его был низведен на степень случайной

неприятности, отчасти неприличия (вроде того, как обходятся с человеком,

который, войдя в гостиную, распространяет от себя дурной запах), тем самым

"приличием", которому он служил всю свою жизнь; он видел, что никто не

пожалеет его, потому что никто не хочет даже понимать его положения. Один

только Герасим, его слуга, понимал это положение и жалел его. И потому Ивану Ильичу хорошо было только с Герасимом. Ему хорошо было, когда Герасим, иногда целые ночи напролет, держал его ноги и не хотел уходить спать, говоря: "Вы не извольте беспокоиться, Иван Ильич, высплюсь еще"; или когда он вдруг, переходя на "ты", прибавлял: "Кабы ты не больной, а то отчего же не послужить?" Один Герасим не лгал, по всему видно было, что он один понимал, в чем дело, и не считал нужным скрывать этого, и просто жалел исчахшего, слабого барина. Он даже раз прямо сказал, когда Иван Ильич отсылал его:

- Все умирать будем. Отчего же не потрудиться? - сказал он, выражая

этим то, что он не тяготится своим трудом именно потому, что несет его для

умирающего человека и надеется, что и для него кто-нибудь в его время

понесет тот же труд.

************


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: