Как осень ненадолго вспыхивает летним теплом перед наступлением зимнего сна, так было и с недолгой любовью Ван-Луна к Цветку Груши. Кончилась короткая вспышка, и страсть умерла в нем: он любил ее, но уже бесстрастно.
Когда страсть в нем угасла, он остыл и сразу состарился. Однако он любил ее, и для него было отрадой, что она живет у него на дворе и преданно, не по летам терпеливо, служит ему, и он был неизменно добр к ней. И его любовь к ней все больше и больше походила на любовь отца к дочери.
И ради него она была добра к его бедной дурочке, и это его утешало, так что однажды он высказал ей то, что давно было у него на душе. Ван-Лун не раз думал о том, что будет с дурочкой после его смерти, и знал, что никому, кроме него, нет дела, жива она или умерла. И он купил в лавке врача белый ядовитый порошок и сказал себе, что даст его дурочке, как только увидит, что близка его смерть. Но все же он боялся этого больше, чем смертного часа, и теперь для него было утешением видеть преданность Цветка Груши. Однажды он позвал ее к себе и сказал:
|
|
— Кроме тебя, мне некому оставить бедную дурочку после моей смерти, а она проживет долго, потому что на уме у нее нет забот и ничто не тяготит ее. И я знаю, что после моей смерти никто не позаботится накормить ее, ни посадить ее на летнее солнце, ни увести ее во-время от дождя или зимнего холода, и ей, бедняжке, может быть, придется бродить по улицам, когда всю жизнь о ней заботились ее мать и я. Вот в этом мешочке «ворота мира» для нее. И если я умру, то после моей смерти ты смешаешь это с рисом и дашь ей съесть, и она последует за мной. И я буду спокоен.
Но Цветок Груши отступила перед его протянутой рукой, в которой он держал порошок, и сказала, как всегда, тихо:
— Я не могу убить муху, как же я отниму у нее жизнь? Нет, господин, лучше я возьму эту бедную дурочку к себе, потому что ты был ко мне, добр, добрее всех других, и только от тебя я видела доброту.
Ван-Лун чуть не заплакал при этих словах, потому что до сих пор никто не платил ему такой признательностью; и сердце его прилепилось к ней, и он сказал:
— И все же возьми это, дитя мое, потому что я никому не верю так, как тебе, но и ты должна когда-нибудь умереть, — мне нелегко это говорить. А кроме тебя нет никого, никого: я знаю, что моим невесткам некогда — они ссорятся, у них есть дети, а сыновья мои — мужчины, и им не до того.
Когда она поняла его мысль, она взяла у него пакет, не говоря ни слова, и Ван-Лун доверился ей и не беспокоился о судьбе своей бедной дурочки.
Ван-Лун старился все больше и больше и жил почти один на своем дворе, если не считать бедной дурочки и Цветка Груши. Иногда он оживлялся немного и, глядя на Цветок Груши, тревожился и говорил:
|
|
— Эта жизнь чересчур тиха для тебя, дитя мое.
Но она всегда отвечала кротким голосом и с величайшей благодарностью:
— Это тихая и спокойная жизнь.
Иногда он снова повторял:
— Я слишком стар для тебя, и огонь мой превратился в пепел.
Но та отвечала с неизменной благодарностью:
— Ты добр ко мне, а больше мне ничего не нужно.
Однажды Ван-Лун почувствовал любопытство и спросил ее:
— Что такое случилось с тобой в ранней юности, отчего ты так боишься мужчин?
И в ожидании ответа он взглянул на нее и увидел великий испуг в ее глазах. Закрыв лицо руками, она прошептала:
— Я ненавижу всех мужчин, кроме тебя. Я всегда ненавидела всех мужчин, даже отца, который меня продал. Я видела от них только дурное и ненавижу их.
И он сказал в раздумьи:
— Мне кажется, тебе жилось легко и спокойно в моем доме.
— Я чувствую к ним отвращение, — сказала она, отвернувшись. — Я чувствую отвращение и ненавижу их. Ненавижу всех молодых людей.
Больше она ничего не захотела сказать, и он раздумывал и не мог решить, то ли Лотос внушила ей это чувство рассказами о своей жизни, то ли Кукушка отпугнула ее своим бесстыдством, то ли с ней случилось что-нибудь, что она держит втайне и не хочет сказать ему.
Он вздохнул и перестал расспрашивать, потому что больше всего ему теперь хотелось покоя, и он желал только сидеть во дворе рядом с дурочкой и Цветком Груши.
Так старость его проходила день за днем и год за годом, и он дремал, сидя на солнце, то и дело просыпаясь, как бывало его отец, и говорил себе, что жизнь его кончена и он доволен ею.
Иногда, не очень часто, он выходил на другие дворы, а иногда, еще реже того, виделся с Лотосом. И она ни словом не упоминала о девушке, которую он взял себе, но встречала его довольно радушно, потому что она тоже состарилась и довольствовалась едой и вином, которое любила, и серебром, в котором ей не было отказа. После стольких лет они сидели вместе с Кукушкой уже не как госпожа и служанка, а как подруги и говорили о многом, а больше всего о старом времени и о мужчинах, и шептались о том, чего не хотели говорить вслух, ели, пили и спали, а проснувшись, снова сплетничали и снова ели и пили.
И когда Ван-Лун приходил к сыновьям, что бывало очень редко, они встречали его почтительно и спешили палить ему чаю, а он просил показать ему последнего ребенка и, легко забывая, спрашивал много раз:
— Сколько у меня внуков теперь?
И ему охотно отвечали:
— Одиннадцать внуков и восемь внучек.
И он, посмеиваясь, отзывался:
— Если прибавлять каждый год по два, то всегда можно знать сколько их, не так ли?
Он оставался недолго и разглядывал детей, собравшихся вокруг него.
Внуки его были теперь высокого роста юноши, и он пристально вглядывался в них, стараясь рассмотреть, на кого они похожи, и бормотал про себя:
«Вот этот похож на прадедушку. А вот маленький купец Лиу… А вот и я сам в молодости…»
И он спрашивал их:
— Вы ходите в школу?
— Да, дедушка, — отвечали они нестройным хором.
А он спрашивал снова:
— А учите вы Четверокнижие?
Они смеялись с откровенным презрением молодости к старику и отвечали:
— Нет, дедушка, никто уже не учит Четверокнижия после революции.
И он отвечал в раздумьи:
— Да, я слышал о революции, но всю мою жизнь я столько работал, что мне было не до нее. Нужно было думать о земле.
Внуки старались сдержать смех, и наконец Ван-Лун вставал, чувствуя себя только гостем у своих сыновей.
Прошло еще немного времени, и он уже не ходил навещать сыновей, но спрашивал иногда Кукушку:
— Помирились ли мои невестки теперь, когда прошло столько времени?
И Кукушка, плюнув на землю, отвечала:
— Помирились? Они словно две кошки следят друг за другом. Но старшему сыну надоели жалобы жены то на одно, то на другое: она чересчур добродетельная женщина и надоедает мужу, вечно толкуя о том, что делалось в доме ее отца. Говорят, что он берет вторую жену. Он часто ходит в чайные дома.
|
|
— Вот как! — сказал Ван-Лун.
Ему хотелось подумать об этом, но почему-то у него пропал интерес к делам сыновей, и незаметно для себя он начал думать о чае и о том, что от свежего весеннего ветра зябнут его плечи.
В другой раз он спросил Кукушку:
— Нет ли известий от моего младшего сына?
И Кукушка ответила, потому что не было во дворах ничего такого, чего не было бы ей известно:
— Он не пишет писем, но иногда кто-нибудь приезжает с Юга, и говорят, что он служит в армии и занимает важное место в этой, как ее называют, революции. Но что это такое, я не знаю, — может быть, какое-нибудь дело.
И снова Ван-Лун сказал:
— Вот как!
Ему хотелось об этом подумать, но спускались сумерки, и кости его ныли в сыром и прохладном после заката воздухе. Ум его стал непостоянен, и он не мог думать подолгу о чем-нибудь одном. И его дряхлое тело нуждалось в пище и горячем чае гораздо сильнее, чем во всем другом. И ночью, когда ему было холодно, теплое молодое тело девушки прижималось к нему и согревало его в старости своей теплотой.
Так весна проходила за весной, и с каждым годом все более и более смутно он ощущал ее приближение. Но все же одно еще жило в нем, и это была его любовь к своей земле. Он ушел от нее, устроил свой дом в городе и был богат. Но корни его были в земле, и хотя на много месяцев сряду он забывал о ней, каждый год с наступлением весны его тянуло выйти на землю. И хотя теперь он не мог уже вести плуг и только смотрел, как другой идет за плугом, разрыхляя землю, его все же тянуло из города, и он уходил.
Иногда он брал с собой слугу и постель и снова ночевал в старом доме и на старой постели, где родились его дети и где умерла О-Лан. Просыпаясь на рассвете, он выходил из дома и дрожащими руками срывал побег ивы с зелеными почками или ветку цветущего персика и целый день не выпускал их из рук.
|
|
Так он бродил однажды поздней весной, почти в начале лета, и, перейдя через поле, подошел к ограде на низком холме, где были похоронены его близкие. Он дрожа опирался на палку и смотрел на могилы, вспоминая каждого из умерших. Теперь они были ему ближе, чем сыновья, жившие с ним в одном доме, ближе всех, кроме дурочки и Цветка Груши. И память его перенеслась за много лет назад, и он ясно увидел всех, даже вторую дочь, о которой он так давно ничего не слышал, что совсем забыл о ней. Он увидел ее хорошенькой девочкой, какой она была в его доме, с губами, тонкими и красными, как шелковая ленточка, — и она была ему так же близка, как и те, что лежали в земле.
И вдруг ему пришла в голову мысль:
«Что же, теперь очередь за мной».
Тогда он вошел в ограду, осмотрел ее внимательно и увидел место, где он будет лежать — ниже отца и дяди, выше Чина и недалеко от О-Лан. И он пристально смотрел на клочок земли, где ему придется лежать, и видел себя навсегда возвратившимся к своей земле. И он пробормотал:
— Нужно позаботиться о гробе.
Эту мысль он старался удержать в уме, и, вернувшись в город, он послал за старшим сыном и сказал:
— Мне нужно сказать тебе что-то.
— Говори, — ответил сын, — я здесь.
Но когда Ван-Лун хотел заговорить, он вдруг забыл, о чем хотел сказать сыну, и слезы выступили у него на глазах, потому что он с таким трудом старался удержать эту мысль, а она своевольно ускользнула от него.
Тогда он позвал Цветок Груши и сказал ей:
— Дитя, о чем я хотел говорить?
И она ответила кротко:
— Где ты был сегодня?
— Я был в поле, — ответил Ван-Лун, не сводя глаз с ее лица.
И она снова кротко спросила:
— На каком участке ты был?
И сразу эта мысль возникла снова в его уме, и он закричал, плача и смеясь:
— Я помню, я помню! Сын мой, я выбрал себе место в земле: оно ниже моего отца и дяди и выше Чина, рядом с вашей матерью. И мне хотелось бы видеть свой гроб, прежде чем я умру.
Тогда старший сын Ван-Луна воскликнул почтительно и сообразно приличиям:
— Не говори этого, отец мой, я сделаю, как ты велишь!
И он купил покрытый резьбой гроб, вытесанный из цельного ствола благоуханного дерева, которое идет только на гробы и ни на что больше, потому что это дерево прочно, как железо, прочнее человеческих костей.
И Ван-Лун утешился. Он велел внести гроб в свою комнату и смотрел на него каждый день.
Потом он подумал о другом и сказал:
— Я велю перенести его в старый дом, там проживу остаток моих дней и умру там.
И когда сыновья увидели, что все его помыслы сосредоточились на этом, они сделали по его желанию, и он вернулся в дом на своей земле вместе с дурочкой и Цветком Груши и слугами, какие им были нужны. И Ван-Лун снова поселился на своей земле, оставив дом в городе и семью, которую он основал.
Прошла весна, и лето сменилось временем жатвы, и перед наступлением зимы жарко пригревало осеннее солнце. Ван-Лун сидел на том же месте у стены, где сиживал его отец. И он теперь не думал ни о чем, кроме еды, питья и земли. Но он думал не о том, какой урожай принесет его земля, и не о том, какие нужно сеять семена, — он не думал ни о чем, кроме самой земли. И иногда нагибался и брал землю в горсть, и сидел, держа ее в руке, и она казалась полной жизни в его пальцах. Он был доволен, держа ее в руках, и думал в полудремоте о ней и о своем гробе, который стоял в комнате, а добрая земля неторопливо ждала, пока он в нее возвратится.
Сыновья были к нему почтительны и приходили к нему каждый день, или по крайней мере через день, и посылали ему легкие кушанья, пригодные для его возраста, но ему больше нравилось замешивать болтушку из муки с горячей водой и хлебать ее, как делал отец.
Иногда он слегка жаловался на сыновей, если они приходили не каждый день, и говорил Цветку Груши, которая всегда была с ним:
— Ну, чем они так заняты?
Но если Цветок Груши говорила:
— Они во цвете лет, и теперь у них много дела; твоего старшего сына назначили чиновником в городе, и он ведет знакомство с богатыми людьми, и у него новая жена, а средний сын строит себе большую новую лавку.
Ван-Лун слушал ее, но не понимал ее слов и забывал обо всем, стоило ему посмотреть на свою землю.
Но однажды ум его прояснился. Это было в тот день, когда пришли оба его сына и, почтительно ему поклонившись, прошли вокруг дома в поле. Ван-Лун молча вышел за ними следом, и когда они остановились, он очень медленно подошел к ним. Они не слышали его шагов и ударов посоха о мягкую землю, и Ван-Лун слышал, как его средний сын сказал своим вкрадчивым голосом:
— Это поле мы продадим, и вот это тоже, а деньги разделим между собой поровну. Твою долю я возьму взаймы за хороший процент, потому что теперь, когда прошла железная дорога, я могу отправлять рис к морю и…
Но старик услышал только слова: «продадим землю», и закричал дрожащим и прерывающимся от гнева голосом:
— Как, дурные, ленивые сыновья! Продать землю?
Он задыхался и упал бы, если бы они его не подхватили и не удержали, — и он заплакал. Они стали успокаивать его и говорили в утешение:
— Нет, нет, мы никогда не продадим земли.
— Конец семье, если вы начнете продавать землю, — сказал Ван-Лун, задыхаясь. — От земли мы ведем начало и в землю должны лечь. И только владея землей, можно жить: землю никто не украдет у вас.
И скудные старческие слезы высохли у него на щеках, оставив на них соленые пятна. Он нагнулся, взял горсть земли и, держа ее в руке, пробормотал:
— Если вы продадите землю, — это конец.
Сыновья держали его под руки с каждой стороны, а он крепко сжимал в руке теплую, рыхлую землю. И они утешали его и повторяли снова и снова:
— Отдыхай спокойно, отец, не тревожься! Земли мы не продадим.
Но за спиной старика они обменялись взглядами — и улыбнулись.