Глава xXXIIi

Ван-Лун не переставал думать о том, что сказал его младший сын о Цветке Груши, и не спускал с нее глаз, когда она проходила мимо. Мысли его были полны ею, и, сам того не зная, он любил ее до безумия. Но он никому ничего не говорил.

Как-то ночью в начале лета, в то время, когда мягкий ночной воздух бывает насыщен теплом и благоуханием, он сидел один на своем дворе под цветущим деревом кассии, вдыхая тяжелый и нежный запах ее цветов, и кровь его струилась в жилах быстро и горячо, как у молодого человека.

Весь день он чувствовал это, и ему хотелось пройтись по своим полям и ощутить добрую землю под ногами, — сняв чулки и башмаки, почувствовать ее прикосновение к своей коже.

Он сделал бы это, если б не боялся, что его увидят; а он считался уже не крестьянином, живущим в городе, но землевладельцем и богачом. И он беспокойно бродил по дворам, избегая заходить в тот двор, где Лотос сидела в тени и курила кальян, потому что она хорошо знала признаки тревоги в человеке и зорко видела причину тревоги, и он ходил один и не хотел видеть ни своих сварливых невесток, ни даже внуков, часто радовавших его.

День тянулся для него очень долго, и он чувствовал себя одиноким.

Он не мог забыть, как его младший сын стоял перед ним, высокий и прямой, нахмурив черные брови с юношеской серьезностью, и девушку он тоже не мог забыть. И он сказал себе:

«Я думаю, они ровесники: ему, должно быть, уже восемнадцать, а ей не больше восемнадцати лет».

Тут он вспомнил, что пройдет всего несколько лет, и ему стукнет семьдесят, и он устыдился и подумал: «Было бы хорошо отдать девушку моему сыну». И он повторял это снова и снова, и каждый раз эти слова отзывались в нем болью, словно удар по больному месту, но он не мог не повторять их.

День тянулся для него очень долго, и он чувствовал себя одиноким.

Когда наступила ночь, он все еще сидел во дворе один, и ни к кому из своих домашних он не мог пойти, как к другу. И ночной воздух был мягок и тепел и был густо насыщен запахом цветов кассии.

И в то время как он сидел в темноте под деревом, кто-то прошел мимо ворот двора, где росло дерево, под которым он сидел. Он быстро поднял голову и увидел Цветок Груши.

— Цветок Груши! — позвал он шопотом.

Она сразу остановилась и склонила голову, прислушиваясь. Тогда он позвал снова, с трудом выговаривая слова.

— Подойди ко мне!

Услышав его голос, она боязливо прокралась в ворота и стала перед ним. Он едва мог различить ее во тьме, но чувствовал, что она здесь, и, протянув руку, ухватился за ее одежду и сказал, задыхаясь:

— Дитя!

И на этом слове он запнулся, перебирая пальцами ее халат. Он говорил себе, что он старик и что нечестно сходиться с ней, имея внуков и внучек почти одного с нею возраста.

Тогда она почувствовала жар в его крови и нагнулась, словно цветок, поникший на стебле и соскользнула на землю, обнимая его ноги. И он сказал медленно:

— Дитя, я стар, я очень стар.

И она ответила, и голос ее доносился из тьмы, словно благоухание кассии:

— Я люблю стариков, я люблю стариков: они такие добрые.

Он сказал с нежностью, слегка нагнувшись к ней:

— Такой маленькой девушке нужен был бы высокий стройный юноша!

А про себя добавил: «вроде моего сына», но вслух он этого не сказал, чтобы не внушить ей мысли о сыне, — этого он не перенес бы.

Но она отвечала:

— Молодые люди не добры, они жестоки!

Он слушал ее тонкий детский голосок, и в сердце его волной хлынула любовь к этой девушке. Он взял ее за руку, тихо поднял с земли и увел к себе.

Когда это произошло, он удивлялся своей поздней любви больше, чем какой-либо из прежних, потому что, как ни любил он Цветок Груши, он не был с ней так страстен, как с другими, кого он знал до сих пор.

Нет, он был с ней нежен и довольствовался тем, что ее легкая юность касается его отяжелевшего тела, довольствовался тем, что видит ее днем, что ее развевающиеся одежды касаются его руки и что ночью ее тело спокойно отдыхает рядом с ним. И он удивлялся старческой любви, которая так нежна и довольствуется немногим.

То, что сделал Ван-Лун, обнаружилось не скоро, потому что он никому об этом не сказал. Да и зачем стал бы он говорить, будучи господином в своем доме? Но Кукушка заметила это первая, и, увидев, как девушка выскользнула на рассвете с его двора, она задержала ее и засмеялась, и ее ястребиные глаза заблестели.

— Ну, ну! — сказала она. — Опять то же, что и при старом господине.

И Ван-Лун, услышав ее из своей комнаты, быстро подпоясал свой халат и вышел, улыбаясь застенчиво и гордо и бормоча:

— Я говорил, что лучше бы ей взять молодого человека, а она захотела старика!

— Хорошее дело! Есть о чем рассказать госпоже, — сказала Кукушка, и глаза ее лукаво заискрились.

— Я и сам не знаю, как это случилось, — запинаясь ответил Ван-Лун. — Я вовсе не хотел брать еще одну женщину к себе на двор, и это вышло само собой.

Тогда Кукушка заметила:

— Что же, нужно сказать госпоже.

Ван-Лун, боясь гнева Лотоса больше всего на свете, просительным тоном сказал Кукушке:

— Скажи ей, если хочешь. И если ты сумеешь устроить так, чтобы она не сердилась на меня, я дам тебе пригоршню серебра.

Кукушка обещала, все еще смеясь и качая головой. И Ван-Лун ушел к себе во двор и не выходил до тех пор, пока она не вернулась и не сказала:

— Ну, я сказала ей, и она порядком рассердилась. Но я напомнила ей, что она давно хочет получить заграничные часы, которые ты ей обещал, и рубиновое кольцо на руку, и не одно, а два, по одному на каждую руку. Ей нужны и другие вещи, она придумает — какие, и рабыню на место Цветка Груши. А Цветок Груши пусть к ней больше не приходит, и ты не приходи скоро, потому что ты ей противен.

Ваи-Лун охотно обещал все это и сказал:

— Достань ей все, что она хочет. Я ничего не пожалею.

И он был доволен, что ему не нужно видеться с Лотосом, пока все ее желания не будут выполнены и пока гнев ее от этого не остынет. Оставались еще три его сына, и он стыдился перед ними того, что сделал. Он повторял себе снова и снова:

«Разве я не хозяин в своем доме, и разве мне нельзя взять рабыню, которую я купил на свои деньги?»

Он и стыдился и вместе с тем гордился, как всякий, кто чувствует себя еще здоровым мужчиной, когда другие считают его только дедушкой.

И он ждал, что сыновья придут к нему во двор.

Они пришли, один за другим, порознь, и средний пришел первым. Войдя, он заговорил о земле, об урожае, о летней засухе, которая в этом году уменьшит урожай втрое. Но теперь Ван-Лун не обращал внимания ни на дождь, ни на засуху, потому что если урожай этого года приносил ему немного, у него оставалось серебро от прошлого года, и дворы у него были битком набиты серебром, и торговцы на хлебном рынке были ему должны, и много денег было роздано в долг за высокие проценты, которые собирал для него средний сын. И он больше не смотрел, каково небо над его землей.

Но средний сын продолжал говорить и, говоря, исподтишка оглядывал комнату. И Ван-Лун знал, что он ищет глазами девушку, желая удостовериться, правда ли то, что он слышал. Старик позвал девушку, которая пряталась в его спальне:

— Дитя мое, принеси чаю мне и моему сыну!

Она вышла к ним, и ее нелепое лицо зарумянилось, как персик. Опустив голову, она бесшумно двигалась по комнате на маленьких ножках, и средний сын удивленно смотрел на нее, словно до сих пор не верил тому, что слышал.

Но он ничего не сказал и говорил только о земле и о том, что такому-то арендатору нужно отказать в конце года, и другому тоже, из-за того, что он курит опиум и земля у него приносит меньше урожая, чем следует. Ван-Лун спросил сына о здоровьи его детей, и тот ответил, что у них стодневный кашель, но это пустяки, потому что погода стоит теплая.

Так они вели разговор за чаем, и когда средний сын досыта нагляделся и ушел, Ван-Лун успокоился насчет среднего сына.

Не прошло и половины дня, как пришел старший сын, высокий, красивый и гордый, человек в цвете лет, и Ван-Лун, боясь его гордости, не стал звать Цветок Груши и сначала ждал и курил свою трубку. Старший сын сидел неподвижно, с гордым и достойным видом, и спрашивал, как того требовали приличия, о здоровьи отца и о том, как он себя чувствует. Ван-Лун ответил спокойно, что он здоров, и, посмотрев на сына, перестал его бояться.

Он увидел, что такое его старший сын: крупный телом мужчина, который боится своей жены-горожанки, а больше всего боится, что заметят его незнатное происхождение. Здравый смысл крестьянина, который всегда был силен в Ван-Луне, заговорил в нем, и он перестал обращать внимание на старшего сына и на его достойный вид. И вдруг позвал Цветок Груши:

— Поди, дитя мое, налей чаю еще одному из моих сыновей!

На этот раз она вышла тихая и безучастная, и лицо ее было бледно, как цветок, который носит ее имя. Она вышла, опустив глаза, и двигалась тихо и, сделав то, что ей было сказано, быстро ушла обратно.

Мужчины сидели молча, пока она разливала чай, но когда она ушла и оба взялись за чашки, Ван-Лун посмотрел прямо в глаза сыну и встретил взгляд откровенного восхищения, взгляд мужчины, втайне завидующего другому мужчине. Они выпили чай, и сын сказал наконец глухим, неровным голосом:

— Я этому не верил.

— Почему же нет? — спокойно возразил Ван-Лун. — Это мой дом.

Сын вздохнул и через некоторое время ответил:

— Ты богат и можешь поступать, как хочешь. — Затем он снова вздохнул и добавил: — Что же, я думаю, одной жены мало для человека, и приходит время, когда…

Он запнулся, но взгляд его выражал зависть одного мужчины к другому. И Ван-Лун усмехнулся про себя, потому что он хорошо знал здоровую натуру своего сына и знал, что не всегда чопорная городская жена будет держать его на привязи, и когда-нибудь он себя покажет.

Старшин сын не сказал ничего больше и ушел задумавшись, словно ему в голову пришла какая-то новая мысль. И Ван-Лун сидел и курил трубку, гордясь тем, что и в старости он сделал то, что хотел.

Когда пришел младший сын, наступила уже ночь, — и он также пришел один. Ван-Лун сидел в средней комнате, и на столе горели красные свечи; он сидел и курил, а Цветок Груши сидела против него за столом, спокойно сложив руки на коленях. Иногда она взглядывала на Ван-Луна, прямо и без кокетства, как смотрит ребенок, и он не спускал с нее глаз и гордился своим поступком.

Вдруг перед ним появился младший сын, вынырнув из темноты двора, и никто не заметил, как он вошел. Он стоял, как-то странно пригнувшись, и Ван-Лун, сам не зная почему, вдруг вспомнил когда-то виденную им пантеру, которую поймали в горах и привезли в деревню: она была связана, но изогнулась словно для прыжка, и глаза у нее горели, — и глаза юноши горели, не отрываясь от глаз отца.

И брови его, не по возрасту густые и черные, были злобно нахмурены и черной полосой сошлись над переносицей. Так он стоял и наконец промолвил тихим, сдавленным голосом:

— Теперь я уйду в солдаты… Я уйду в солдаты.

Но он не смотрел на девушку, а только на отца, и Ван-Лун, вовсе не боявшийся ни старшего, ни среднего сына, вдруг испугался младшего, на которого почти не обращал внимания с тех пор, как он родился.

Ван-Лун заикался и бормотал и хотел заговорить, но не мог произнести ни слова и растерянно смотрел на сына. А сын повторял снова и снова:

— Теперь я уйду. Теперь я уйду.

Вдруг он повернулся и взглянул на девушку, и она ответила ему взглядом, потом вся сжалась и закрыла лицо обеими руками, чтобы не видеть его. Тогда молодой человек с трудом отвел от нее глаза и одним прыжком выскочил из комнаты. Ван-Лун посмотрел ему вслед, в темный квадрат двери, отворенной в черноту летней ночи, но он уже ушел, и снова все стало тихо.

Наконец он повернулся к девушке. Вся его гордость исчезла, и он сказал ей смиренно и кротко, с великой печалью:

— Я слишком стар для тебя, сердце мое, и хорошо знаю это. Я стар, очень стар.

Но девушка отняла руки от лица и закричала так страстно, как ему еще не приходилось слышать:

— Молодые люди жестоки, я больше люблю стариков!

На утро следующего дня младший сын Ван-Луна ушел неизвестно куда.



Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: