День авиации

Торжественное утро аэродрома. Самый большой праздник. Лицо нашего соседа дяди Димы с шести утра пурпурно, как общевойсковое знамя. В аэропорту — выставка самолетов и таблички с их данными. Типов немного: различного применения Ли-2, Ил-12, По-2, да недавно появившийся Ан-2 — «СХ», как тогда его называли. Возле аэродрома продают крюшон и мороженое, а на летней эстраде конферансье с бабочкой, как у плюшевого кота, грохочет в микрофон:

Римский пала грязной лапой лезет не в свои дела, и зачем такого папу только мама родила!

Дальше шла сатира на американцев в Корее, там война, мы следили за линией фронта по сообщениям, и мама не отпускала меня в пионерлагерь — как бы летом и у нас война не началась. Дядя Дима по вечерам сидел на крыльце, уставя в газету сизый нос, и любовно выговаривал имена китайских генералов в Северной Корее, особенно нравился ему Пын-Дэ-хуэй, фамилию которого наш сосед произносил [450] громогласно, на весь двор и получал укоризненный окрик его жены, тети Вали:,-,

— Дима, здесь дети!

Наши отцы и друзья наших отцов выполняли в корейском небе, как принято теперь говорить, свой интернациональный долг, и я слышал от них то, о чем не писали газеты.

...С эстрады громкоговоритель доводил до сведения:

С трескучим шумом мчится «виллис», Владелец «виллиса» богат. За этот «виллис» уцепились Шуман, Шумахер, Сарагат.

В куплетах «протаскивались» руководители западноевропейских стран, поддерживающих американцев. Мне это было не столь интересно, потому что выступал на эстраде мой дядя Коля, мамин брат, и его программу я не раз видел на аэропортовских вечерах самодеятельности. В 1950-м он вернулся из армии, с Дальнего Востока, и отец помог ему устроиться в аэропорту — в порту, как все говорили.

Самым интересным в День авиации было катание на самолетах. Катали над городом на Ли-2, круг делали, «коробочку». За деньги, конечно. Двадцать пять рублей за билет, но таких денег тогда у нас ни у кого не было. Однако катали наши — дядя Женя Евсеев, и дядя Миша Зверев или мой отец. Они-то возьмут «зайцем», только не попасть бы на глаза строгому командиру авиагруппы Герасимову — у него фуражка хоть и всегда на глаза надвинута, и куда смотрит он, не ясно, однако замечал все, говорил громово, трубно, как бы не слыша собственного голоса, только нота «до» проходила по голосовым связкам.

Лучше не встречаться с Герасимовым на летном поле. Опасен был в День авиации еще один человек — завхоз Телешевский. Он всегда слыл большим начальником, а в этот день — особенно. С удовольствием козыряя встречным, авиаторам, завхоз был немилосерден к мальчишкам. Если Герасимов никого не удостаивал собственным взглядом, то глаза Телешевского, казалось, готовы были выпрыгнуть на тебя, как лягушки. В те годы гражданские авиаторы, как и железнодорожники, да и другие служащие, носили погоны. [451] Пожилой лейтенант стал известен чуть ли не всему городу тем, что в праздник 25-летия республики, когда на трапе самолета появился Семен Михайлович Буденный и молдавские руководители двинулись по ковровой дорожке встречать его, Телешевский, опередив их на мгновение, вылез из-под крыла и вытянулся перед Буденным:

— Товарищ Маршал Советского Союза! Лейтенант административной службы гражданской авиации Телешевский!

— Очень приятно! — добродушно шевельнул усами полководец Первой Конной, пожал руку нашему завхозу, а вслед за ним и всем руководителям Молдавии.

...На летном поле выделялась врезанная в небо двухметровая фигура комэска Чурюмова. Илья Муромец нашей авиагруппы, он, когда влезал в самолет, казалось, натягивал его на себя, как рубаху. Чурюк, как его называли, входил в десятку лучших гражданских летчиков страны. В небе он был от Бога. А на земле не везло. В Москве под машину попал, долго лечился. В семейной жизни не склеилось. Чу-рюмов повесился. Но это случилось много позже моего детства.

Его уважали. Отказали в воздухе оба мотора, а он сумел спланировать и посадить тяжелую машину с пассажирами. Поговаривали о вредительстве, и у нас в порту стали работать чекисты.

Отец мой тоже попал в переделку. Уважение к нему я почувствовал на торжественном собрании, когда его встретили громом аплодисментов за спасение пассажиров, экипажа и самолета. В январе 1952-го отец летел из Ленинграда, и перед посадкой заело шасси, только одна «нога.» вышла. С крыльца я видел, как отец делает «коробочки» над городом и почему-то не садится. Раньше «коробочка» — и приземление, а сейчас — круг за кругом. Я побежал на аэродром. Командир группы мрачно стоял на КП. Руководитель полетов, стараясь быть спокойным, по радио давал отцу рекомендации.

— Пусть убирает левое и садится на брюхо! — прорычал командир. Я понимал, что это значит. Если и не погибнет, то без ног останется.

20 Ф. Чу»в [452] Над ззаэродромным леском показалась батина машина с одиноко торчащей левой ногой. Самолет навис над снежным полем, белым, как лица людей на КП, чиркнул колесом по взлетно-посадочной полосе, и снежный салют поднялся над аэродромом. Бросились вперед санитарная и две пожарные машины, однако не понадобились. Все были живы-здоровы, пассажиры и экипаж. Отец вышел последним.

— Ну как, Иван Григорич! — прорычал командир группы.

— Ничего, — улыбнулся отец.

Дома он снял китель — мокрый насквозь. Ничего!

Я любил это «ничего», любил его «будем живы!» и «никаких гвоздей!». Все это соответствовало моментам, какие со мной тоже будут — были потом, когда я учился летать на планерах, прыгал с парашютом, когда, стреляя, попал в горлышко бутылки, лежащей на голове товарища — в присутствии друзей. Безрассудное дело, однако тот, на чьей голове лежала бутылка, стоял бледный, но верил в меня. «Ничего!»

Где-то я читал, как немецкий кайзер Вильгельм, путешествуя по Сибири, угодил в безнадежный снежный буран, а возница повторял одно и то же непонятное русское слово «ничего», и они в конце концов благополучно добрались до станции. И после, в первую мировую, когда кайзеру докладывали о безнадежной военной ситуации, он произносил по-русски «ничего!», видимо, предполагая в этом слове магический выход из безвыходного положения.

...А День авиации еще не кончился. Возле отдела перевозок узнавалось, что катает сегодня дядя Миша Зверев, наш сосед. А если он — значит, повезло, покатаемся. Подбежишь к нему — он молча покажет на место радиста в пилотской кабине.

Круг над городом, ярким, солнечным городом, который строился, и, шутка ли, за пять лет после войны поднялся. Не зря отец говорил, когда мы только приехали сюда в декабре 1944-го:

— Какой у нас будет город в 50-м году!

Я видел наш город с воздуха и днем, и ночью — однажды дядя Женя взял меня и своего Славку на ночные полеты, но это когда уже отца моего не было. [453] Покататься на самолете — праздник, а так жизнь в поселке казалась будничной, обычной.

— Галя, твой прилетел! — кричит соседка Нина. — Валя, а твой в Минводах сидит, погоды нет!

Встречали, провожали, иногда хоронили... Как легко я пишу об этом — хоронили. А когда самого коснулось... Нет, я помню похороны каждого нашего летчика — до отца и после.

Пилота Щипачева нашли в разбитом самолете обугленного. В руке, черной, сожженной, он намертво сжал красный партийный билет. Хоронили на главном городском кладбище — Армянском, которое, наверно, потому так называлось, что в конце Армянской улицы расположено. На похоронах отец стоял в полосатой трикотажной рубахе, прислонясь рукой к старому вязу.

— Сейчас Щипачева зарыли, скоро так же и Чуева понесут, — сказал отец.

Не стоило ему так говорить. Через три с половиной года его похоронят на этом месте, под вязом. Так похоронят, как никого из наших не хоронили.

Но были и другие прощания.

Любовь часто до добра не доводит, смотря какая любовь, конечно. Был у нас летчик, геройский парень, четыре ордена на фронте заработал, Савин фамилия. И вот влюбился этот Савин. Ходил с ней, ходил, потом она, разумеется, ему изменила и за другого собралась. Он это быстренько разузнал, хоть и работал тогда не в городе, а на «точке» — опять на своем По-2.

В воскресенье, с утра пораньше, вылетел Савин с «точки» без разрешения и стал кружить над городом. Кружит Савин над городом, пилотаж показывает, да какой! У нас в поселке комэск Семен Палыч выскочил на улицу и кулаками вверх тычет — это когда Савин в метре от его окна плоскостью прошел. Чертыхается комэск, а наш герой взмыл над орехом, высунулся по пояс из своего «кукурузника» и поклонился людям. В красной майке и синих трусах высунулся, чуб черный, кудрявый. Все смотрят снизу на самолет и не понимают, к чему такое хулиганство.

А он ее искал. По всему городу — над пляжем искал, над базаром, из кинотеатра людей повыгонял, [454] на центральную площадь садился и снова взлетал. Крутил, крутил фигуры, все выжал из По-2, а потом завернул петлю и при выходе из нее так и вонзился в двухэтажный дом, в окно второго этажа угодил. Я стоял и смотрел, как вдали на пригорке сблизились самолет и дом, и вместо них возникло большое оранжевое пламя, и больше не было ни дома, ни самолета, только пламя. Кинулись пожарники, огонь сбили, дом снова, как стоял, так и стоит, а самолета нет. Самолет, когда в окно влетел, обломал крылья и перевернулся. А сам пилот, говорят, целый остался, только задохнулся. Точно рассчитал: это было ее окно. А она в это время сидела у портнихи. Да и в доме никто не пострадал, только ее комната обгорела.

Савина похоронили без почестей. Как собаку закопали. Даже столбика деревянного с пропеллером не поставили, теперь и могилку не найти — сровнялась с тропой.

Нечасто бываю там, но все-таки приезжаю. Холмики, обелиски, пропеллеры... Заброшены старые могилки, стерлись надписи, и только детская память подсказывает, кто из летчиков где похоронен. Нехорошо это.

Летчики... В детстве я не встречал людей интересней, чем они. Не встречу и потом. Как первую любовь. Она случилась в шестом классе.

Я писал записочки однокласснице Тане Ивановой и получал за это по мордам от второгодника Гутов-ского. Во вторую смену, когда кончались уроки, было темно, я провожал домой Таню, которая, конечно, жила в противоположной от меня стороне. С портфелями в руках топали мы меж развалин, вдоль страшных сырых рвов, где в войну немцы развлекались расстрелами, мимо круглых бетонных подвалов, где совсем недавно бандиты убивали русских. Вдвоем нам не страшно, да мы и не думаем об этом. Таня рассуждала, что наши встречи ни к чему не приведут, вот если бы мы были постарше, учились в техникуме, как ее брат... А мой одноклассник Борька Чичасов рассуждал иначе:

— Лучше объясниться в школе. Когда станем взрослыми, будет труднее.

Я разделял его мнение, и от Таниного дома возвращался поздно по лунной булыжной мостовой, по [455] истерзанному немцами, румынами и «Седьмым сталинским ударом» тротуару, по черной, как отцовский сапожный крем, грязи. Цокот конного патруля, длинная тень одинокого прохожего, наплывающая сзади, — не уркаган ли? Не с ножом? Темная дорога тянулась километра четыре. В нашем переулке из темноты навстречу мне вырастал огромный отец. Лаяли собаки, выскакивали из-под заборов под ноги, отец отбивался от них румынским костылем из коровьих рогов... Отец доводил меня до дому, и при свете керосиновой лампы родители устраивали мне проработку. «Ничего, он одумается», — говорил отец. Но не бил, хотя за другие дела мне не раз доставалось офицерским ремнем.

Все это со мной происходило впервые и, может, как в цирке, казалось интересным оттого, что видишь фокус и не догадываешься, в чем тут дело. А когда со временем поймешь, станет обидно, до чего прост и неинтересен фокус...

Учительница моя, Антонина Никитична, сказала так: «Ничего, что ты дружишь с девочкой. Ведь не обязательно вы потом поженитесь. Вот я училась в школе, и у нас дружили мальчик и девочка, а когда выросли, она вышла замуж за другого дядю, а он женился на другой тете».

Но это меня как раз не утешало и не устраивало. Нравилась Таня Иванова...

5. СТАРАЯ ЧАСОВНЯ

Щели ее стен напоминали очертания рек на географической карте, что висела в нашем классе. На крыше, на окнах росли деревья, довольно большие. Стены давно не мазали, и из-под облупленных слоев молдавской известки рыжели кирпичи, крыша тоже была рыжей, совсем заржавела и прохудилась, а на месте креста по вечерам вспухал красный огонек — сигнал идущим на посадку самолетам.

Церковь стояла посередине не то чтобы площади, но определенного плоского пространства, ограниченного четырьмя приземистыми одноэтажными домами — столовой, санчастью, ремонтной мастерской и штабом Молдавского отдельного авиационного отряда. За штабом плоскость обрывалась, сходила вниз, [456] в туман, и получалось, что церковь и все строения вокруг нее стоят на холме. Левее санчасти, за полосой кустарника, вязов и акаций выпукло серебрился утренней росой просторный аэродром.

В самой церкви был склад, и там работал бойкий и общительный Володя Розенберг, у которого занимали деньги. Про церковь говорили, что она историческая: не то Суворов велел ее построить, не то Кутузов отмечал в ней очередную победу. Так говорили взрослые.

Но, во всяком случае, было ясно, что она не просто старая, а старинная, и с ней связывали нечто военное и, вероятно, героическое.

Это конец сороковых — начало пятидесятых годов, это моя Рышкановка — утопавшее то в непролазной грязи, то в раскаленной пыли захолустное предместье Кишинева, самое светлое и дорогое пристанище моей памяти. Когда не стало родителей, я старался не ходить на аэродром, да и позже, приезжая в свой город на каникулы, не появлялся на знакомом холме. Знал только, что аэродром перенесли, а на месте прежнего летного поля выстроили зеленый жилой район. Но лет через двадцать я все-таки пришел туда. Тянуло.

Из всего, что знал и помнил, там осталась одна церковь. Она стоит посреди цветущей площади. Снесены четыре прежних барака,, а там, где была торговая палатка, пропорол небо высоченный памятник-шпиль. На нем написано по-русски и по-молдавски: «Дружинникам, болгарским ополченцам, сформированным в Кишиневе и доблестно сражавшимся вместе с русской армией за освобождение Болгарии от турецкого ига». Подхожу к церкви. Она теперь нарядная, белая, как тот непиленый сахар-рафинад, за которым я когда-то здесь стоял в очередях. Над входом табличка: «Мемориальный музей болгарских ополченцев (филиал ис-торико-краеведческого музея)». Рядом, на мраморной доске, читаю:

«Здесь, на Скаковом поле, 12/24 апреля 1877 года был объявлен манифест о начале войны с Турцией. В связи с этим состоялся парад русских войск и сформированных в Кишиневе первых трех дружин болгарского ополчения, ставших основой болгарской национальной армии.

Часовня сооружена в 1882 году в память о походе [457] русской армии 1877–1878гг. и освобождения Болгарии, Сербии и Черногории от турецкого ига».

Вот оно что. Через много лет узнал я, вокруг какой церкви играл в детстве «в ловитки», да и не церковь она, оказывается, а часовня, значит, без алтаря внутри.

Вхожу туда, где давно не бывал. Музей небольшой такой, насколько позволяет площадь часовни, но емкий, впечатляющий. У входа — старинная литография «Неистовство турок над болгарами»: «Чудовищныя жестокости совершаются по всему пространству Болгарии. Со всякого пункта, населенного мусульманами, выступили верхом на лошадях шайки изуверов, которые отправились грабить болгарския деревни. Деревни предавались пламени, а их несчастныя жители обращены в бегство, преследовались и были убиваемы, как дикие звери, женщины наравне с мущинами, девицы предавались смерти».

Вижу списки болгарских добровольцев, прибывших из Белграда в Кишинев 9 апреля 1877 года. Захария Иванов, Богдан Николов, Митко Петков... Что это за болгары и откуда они появились на юге России, в тогдашнем бессарабском городе Белграде?

Из истории известно, что после побед Румянцева и Суворова над турками, после присоединения Бессарабии к России, в начале XIX века на берега Прута и Дуная, в днестровские плавни устремились сотни тысяч болгарских беженцев. Пятое столетие их мучили янычары, и болгары видели свое спасение в братской по крови и духу России. Так на территории Бессарабии возникла маленькая Болгария. Когда-то, еще в VII веке, здесь на 12 лет задержались кочевники протобол-гарского хана Аспаруха, стремившегося с востока на Балканы. Во Фракии протоболгары смешались со славянами, и новый народ получил то имя, которое носит и поныне. Конечно, не так проста история «великого переселения», есть в ней и кровавые страницы, но прошло 12 веков, и потомки аспаруховских протобол-гар стали заселять юг Бессарабии. А там испокон векдв сложилось многонациональное население — из бежавших крепостных, запорожских сечевиков, гонимых церковью и властями вольнодумцев... Между людьми разных наречий, как и принято в России, существовала приязнь, и болгары были принимаемы [458] здесь с легким сердцем. Переселение их в Бессарабию поощрялось и русским правительством, ибо, кроме спасения единоверных братьев, была еще цель надежно заселить освобожденные земли. Россия предоставляла беженцам значительные льготы: крепостное право на них не распространялось, землю они получали даром, и на первые 70 лет освобождались от налогов. Сюда бежали люди изо всех слоев угнетенного болгарского населения: и бедняки, и зажиточные землевладельцы, и немногочисленные в ту пору интеллигенты. Постепенно на территории другой страны сложилось болгарское общество, свободное от тирании и объединенное патриотическими устремлениями. Образовалось 61 поселение, и их центром стал Белград. Здесь не только крепла восходящая еще ко временам Кирилла и Мефо-дия дружба русского и болгарского народов, но и создавалась основа грядущего освобождения самой Болгарии.

Много доброго сделал для болгарских переселенцев тогдашний генерал-губернатор Бессарабии Иван Никитич Инзов. Да, да, тот самый, при имени которого мы привыкли вспоминать Пушкина. «Не странно ли, что я поладил с Инзовым, а не мог ужиться с Воронцовым, — писал Пушкин А. И. Тургеневу. — Старичок Инзов сажал меня под арест каждый раз, как мне случалось побить мрлдавского боярина. Правда — но зато добрый мистик и в то же время приходил меня навещать и беседовать со мною об гишпанской революции».

Александр Сергеевич не раз добрым словом помянет столь чуткого к нему начальника. И мы всегда будем благодарны Инзову за Пушкина, вдохновенно и вольно проведшего опальные кишиневские годы. «Здесь лирой северной пустыни оглашая, скитался я...»

Так вот, Иван Никитич Инзов, герой 1812 года, человек редкого благородства, стал главным попечителем болгар на юге России. Хочется упомянуть об этой его воистину выдающейся роли, тем более что даже в Большой Советской Энциклопедии об этом не сказано. А он постоянной заботой о переселенцах заслужил у них такую любовь, что после его смерти (умер в отставке, в Одессе) болгары настоятельно просили разрешения властей перезахоронить его в [459] Болграде. И добились своего. Тысячи людей, от самой Одессы, от села к селу, 300 верст несли на руках гроб с телом русского генерала и похоронили его в эмигрантской своей столице с наивысшими почестями. Благодарную память хранят о нем и потомки тех переселенцев: в Болгарии есть местечко Инзово. Во времена моего детства и в Кишиневе была улица Инзова...

Из эмигрантов, живших под покровительством России, стала создаваться болгарская национальная армия. 11 апреля 1877 года в Кишинев, где находилась главная квартира действующей русской армии, прибыл император Александр П. На другой день он объехал построенные войска, и кишиневский епископ Павел огласил царский манифест:

«Всем нашим любезным верноподданным известно то живое участие, которое мы всегда принимали в судьбах угнетенного христианского населения Турции... Исчерпав до дна миролюбие наше, мы вынуждены высокомерным упорством Порты приступить к действиям более решительным».

После молебна император скомандовал: «Батали-оны, на колени!» — и сам опустился на землю. Знамена окропили святой водой.

Тысяча первых болгарских ополченцев — три дружины — прошли парадным строем на кишиневском Скаковом поле и вместе с русскими отправились на Балканы — к Плевне и Шипке. Вечером того же дня кавалерия заняла Барбашский мост, и дорога к Дунаю была открыта. 14 апреля передовые отряды заняли Браилов, через неделю на Дунае ударили русские батареи, и начались кровопролитные сражения на Балканах, где рядом с русскими героями показали себя и кишиневские дружины болгарских ополченцев.

«Молодцы, болгары! Благодарю за хорошую службу и храбрость, которую вы показали в бою! Вы сражались не хуже ваших товарищей по оружию — бойцов русской армии», — сказал герой русско-турецкой войны генерал М. Скобелев.

«Вы — ядро будущей болгарской армии. Пройдут годы, и эта будущая болгарская армия с гордостью скажет: мы потомки славных защитников Ески-За-гры!» — говорил о первых болгарских ополченцах не менее популярный в Болгарии генерал И. Гурко. [460] Эти первые ополченцы, те самые Ивановы, Ни-коловы, Петковы, жили в Бессарабии, сто из них — выпускники Белградской гимназии, ставшей гордостью всего народа. Есть в Кишиневе улицы Христо Ботева, Болгарская, Пловдивская, а на бывшем Скаковом поле построили кинотеатр «Шипка» — рядом с часовней. Она была воздвигнута через четыре года после победоносного завершения русско-турецкой войны.

Вот она какая, эта часовня. Бюсты Н. Г. Столетова и Ф. И. Толбухина стоят рядом. Два полководца двух войн, столь много значивших для России и Болгарии. Мундир дожившего до наших дней героя Шипки К. В. Хрупкого, как бы связавший героическую историю дружбы наших народов.

«Знамя дружбы». Оно принесено в дар воинам Красной Армии 17 сентября 1944 года жителями болгарских сел Казичане и Кривена. «Сим победишь», — вышито на фоне братского рукопожатия. Сим победишь. Зачем я пишу об этом? Прочитают эту главу и скажут, что она лишняя в моей повести. Пускай так кто-то считает, я не буду снимать ее, потому что вырос на земле, где меня учили уважать людей другой национальности и дружить с ними мои отец и мать.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: