Начинка для ливерной колбасы по рецепту Джоша

Джош, разумеется, делает все это в огромных количествах, но если у вас дома есть хороший измельчитель, можно приготовить и маленькую порцию, всего килограмма на полтора.

500 г свиной печенки (порезать на куски)

1 кг свиной грудинки (порезать на куски)

1/2 ч. ложки майорана

1/2 ч. ложки шалфея

1/2 ч. ложки белого перца

1/4 ч. ложки мускатного ореха

1/4 ч. ложки молотого имбиря

4 ст. ложки мелко порубленного репчатого лука

1 щепотка луковых хлопьев

2 ч. ложки соли

Разогрейте духовку до 180 °C. Печень и грудинку выложите на сковородку и подержите в духовке до полуготовности: из печени еще должна сочиться кровь, мясо пусть остается розоватым, а сок не вполне прозрачным. Теперь достаньте из духовки и немного охладите – приблизительно в течение 5 минут.

Положите мясо и печенку в измельчитель, туда же высыпьте все остальные ингредиенты. Изрубите их до однородного состояния, время от времени останавливаясь и соскребая то, что прилипло к стенкам.

Охладите при комнатной температуре, потом накройте крышкой и уберите в холодильник.

Я разделываю целые бараньи туши. Сначала отрезаю голову (Хуан иногда уносит головы домой; надо будет обязательно спросить, что он с ними делает). Потом отсекаю у животных задние ноги (а это все еще животные: ободранные, выпотрошенные, но очень узнаваемые). Чтобы сделать это, я кладу тушу на спину, так что ноги торчат кверху, а вся задняя часть свисает со стола, и прямо над бедром с двух сторон делаю разрез от края распоротого живота до позвоночника. Потом, засунув правую руку в брюхо барана, плотно прижимаю его к столу, а левой хватаюсь за обе лодыжки (или как там они у них называются) и резко дергаю вниз. Хребет ломается с приятным хрустом.

Иногда Джош делает с тушей тур вальса. Голова у барана откинута назад, на выпученных глазах нет век, и он похож на кошмарную дебютантку из фильма ужасов.

Я все режу, режу и режу мясо. Ноги, лопатки, грудинки, филе. Я удаляю кости из окороков, вырезаю пашины, разрубаю суставы и снова режу, обваливаю, зачищаю. Я стою на ногах часами. У меня разламывается спина, слезятся глаза, от холода сводит пальцы. И запястье! Мое бедное запястье.

– Джули, ты что‑нибудь ела сегодня?

– Да я не хочу.

– Джули, мать твою, ты собираешься делать перерыв?!

– Я не устала.

Чуть позже Джош решает применить власть. Он встает передо мной и угрожающе шепчет:

– Джули, немедленно положи этот долбаный нож, а то я никогда больше не подпущу тебя к разделочному столу. – И тут же ревет: – Съешь наконец этот гребаный сэндвич!

Я неохотно снимаю фартук и шляпу, иду на кухню и беру сэндвич – один из тех, что Джош принес в большом белом пакете из соседнего кафе. (Он часто покупает ланч для своих работников: сэндвичи, китайскую еду или барбекю – в те дни, конечно, когда ему не удается уговорить Эрона приготовить «семейный обед». Я в таких случаях всегда чувствую себя неловко, как и когда он дает мне с собой кучу мяса и отказывается брать за него деньги. Он ведь делает для меня столько, что это я должна покупать ему ланч, а не наоборот.) Я сажусь за круглый стол в углу кухни, рассеяно жую бутерброд и запиваю его водой из большого пластикового стакана. Я за весь день не выпила ни глотка и только сейчас понимаю, что умираю от жажды. Еще я понимаю, что от усталости у меня ноет все тело. Больше всего мне хочется закрыть глаза и заснуть прямо здесь, на жестком стуле с прямой спинкой. Жаль, что ничего похожего я не испытываю по ночам.

Эрон плюхается на соседний стул. Вдобавок к сэндвичу он налил себе куриного супа, который булькает на плите в большой кастрюле.

– Ты как, Джуль? У тебя такой вид, будто ты за тысячу миль отсюда.

Я и сама чувствую, что как‑то излишне пристально смотрю на ничем не замечательный кусок линолеума перед собой.

– У‑у‑у‑у‑уф, – медленно выдыхаю я, продолжая жевать.

– Сейчас всего половина четвертого. У нас еще куча работы.

– Знаю, знаю. Все будет в порядке. Уже в порядке. Ох, до чего же вкусный сэндвич.

– У тебя с чем?

– Понятия не имею. – Я долго и тупо смотрю на сэндвич. Время кажется вязким, как желе. – С чем‑то белым. С индейкой.

– А, кстати! Хорошо, что напомнила. Нам еще надо снять индеек с костей. Они уже несколько дней оттаивают в холодильнике. Наверное, разморозились.

– Снять с костей индеек? Звучит… – я делаю паузу, пытаясь найти нужное слово, – …устрашающе.

– Век живи, век учись, – наставительно говорит Эрон и встает, чтобы налить себе еще супа. – А завтра займемся твоей «короной на ребрах».

– Здорово!

– Эрон, можно я сейчас сделаю перерыв? – спрашивает только что отошедший от прилавка Джесс и уже тянется к завязкам своего фартука.

– Дай мне еще пять минут, – просит Эрон, ставит грязную посуду в раковину и устремляется к заднему выходу во двор. Он явно собирается скрутить себе сигарету и выкурить ее, сидя на металлических ступеньках крыльца. – Даже три минуты.

Джесс оглядывается на торговый зал, где Хейли обслуживает единственного покупателя. Короткое затишье.

– Совсем, на фиг, задолбался, – вздыхает он и смотрит на меня: я по‑прежнему сижу, уставившись в пол, и уже пару минут бессмысленно качаю головой, как китайский болванчик. – Похоже, и ты тоже.

– Угу.

Очень скоро, кажется, даже быстрее, чем через три минуты, на кухню возвращается Эрон, как всегда бодрый и свежий.

– Пора браться за индеек!

Извлечение костей из индеек – это, конечно, не прогулка в Париж на Восточном экспрессе, но, с другой стороны, ничего ужасного в этой работе нет. Помню, как в первый раз я снимала с костей утку. Тогда я натерпелась с ней страху, но зато результат вознаградил меня за всю нервотрепку. С индейками все обстоит примерно так же, но только они больше, мясистее и потому их не так боишься повредить. Для начала сделайте глубокий надрез по всему позвоночнику, потом срезайте мясо с грудной клетки по направлению к грудинной кости и при этом старайтесь направлять лезвие не наружу, а внутрь, в сторону ребер, чтобы случайно не проткнуть мясо или, что еще хуже, кожу. Когда дойдете до ножек, осторожно срежьте мясо с бедренной кости, но не отрывайте ее от основного скелета, а вот от голени отделите прямо по суставу. Потом, подрезав мясо голени снизу, можете просто выдернуть косточку через верх, как снимают через голову сорочку, выворачивая ее наизнанку. Крылья обрабатываются таким же образом, хотя здесь вытащить косточку будет немного сложнее. Повторите всю эту процедуру с другой половиной курицы, и наконец соединенной со скелетом останется только тонкая полоска вдоль кости грудины. Вот тут наступает довольно сложный момент, потому что кожа в этом месте очень тонкая и проткнуть ее ничего не стоит, а это недопустимая ошибка, особенно если работаешь на педанта Эрона. Но ничего страшного и тут нет: надо просто действовать поосторожнее. Потом кости отправляются в кастрюлю, и из них будет сварен бульон, а мясо надо только немного зачистить (все, кому доводилось праздновать Октоберфест, знают, что в ногах индейки прячутся очень жесткие сухожилия – их необходимо вырезать). Вот и все. Ничего сложного.

Не считая одной мелочи. Очень скоро выясняется, что эти оставшиеся со Дня благодарения индейки, которых уже довольно давно переложили из морозильной камеры в холодильник, все‑таки не оттаяли до конца. Некоторые из них вообще оказываются твердыми, как камень, с другими мы с Колином начинаем работать, но уже через пару минут наши руки совершенно коченеют. Мне приходится делать частые перерывы, сгибать и разгибать пальцы и хлопать в ладоши, чтобы как‑то восстановить кровообращение, после чего, отогревшись, кисти начинают невыносимо болеть.

– Господи боже мой! Господи! Мать твою! У‑у‑у‑уй!

Колин сует руки под горячую воду, но ведет себя как мужчина: только морщится и глухо стонет. Из картонной коробки он достает две пары латексных перчаток и кидает одну мне:

– Другого выхода нет.

Перчатки слегка помогают, но индеек много, не меньше дюжины, и все они ужасно холодные. На четвертой птице случается неизбежное: нож соскальзывает с кости, его кончик протыкает латекс и мой большой палец. Я замечаю это, только когда вытаскиваю из индейки руку, чтобы погреть.

– Черт!

Колин смотрит на меня и сочувственно морщится. Перчатки летят в мусорное ведро, а я направляюсь на кухню за пластырем.

Как ни странно, разное мясо причиняет разную боль. Хуже всего свинина: если оцарапаться о свиную кость, ранка немедленно краснеет и воспаляется. Ужасно щиплет, когда промываешь ее водой, и заживает она очень долго, иногда неделями. А вот с говядиной не бывает почти никаких проблем. Индейки находятся где‑то посредине. Я зажимаю порез, на этот раз довольно глубокий, чтобы остановить кровотечение, но кровь все льется и льется. Я ловлю себя на том, что переминаюсь с ноги на ногу, словно хочу убежать от подступающей паники. Умом я понимаю, что ничего страшного в этом порезе нет, но физически все еще плохо переношу вид собственной крови: у меня тут же начинает колотиться сердце и слегка кружится голова. Чтобы побороть эти постыдные признаки слабости, требуются серьезные усилия. Я делаю несколько глубоких вдохов и мысленно приказываю себе стоять спокойно и не подпрыгивать, как ребенок, которому не терпится в туалет. Когда кровь наконец останавливается, я мажу ранку маслом орегано – как ни странно, это снадобье действительно оказывает дезинфицирующее действие – и плотно заматываю палец пластырем. Его тут же приходится снять, потому что ранка снова начинает кровоточить. Я опять зажимаю ее и опускаюсь на стул. На самом деле не происходит ничего страшного: порез ерундовый, но просто мне лучше присесть.

Джош любит рассказывать одну байку. Это случилось, когда он еще только открыл магазин и сам едва начал осваивать профессию мясника. У него не было никакого опыта, не считая нескольких детских воспоминаний о визитах в кошерную лавку дедушки, и потому поступок его был довольно‑таки донкихотским. И, кстати, заняться этим делом они с Джессикой решили отнюдь не потому, что так уж обожали мясо. Напротив, к тому времени Джош уже семнадцать лет был убежденным вегетарианцем и продолжал практиковать эту дурь еще полгода после открытия магазина, до тех пор, пока Джессика не положила этому конец. «Я не желаю быть здесь единственным человеком, отвечающим за вкус продукции», – заявила она. (Сейчас Джош, как вы, наверное, уже поняли, совершенно сменил веру и является страстным приверженцем мясоедства.) Нет, они открыли лавку главным образом потому, что были самыми настоящими хиппи. Скажем так, хиппи нового образца. Мясными хиппи, что гораздо круче, чем традиционные. Мясные хиппи характеризуются тем, что пишут научные труды о порнографии и в одиночку путешествуют по Индии (Джессика), в начале девяностых работают курьерами, рассекая на велосипеде по всему Манхэттену, и имеют друзей детства, которые в Вермонте занимаются легальным разведением конопли (Джош). Они не боятся все потерять, а если уж подобное случится, открывают мясную лавку и торгуют в ней только экологически чистым, не содержащим гормонов мясом животных, которые выросли в самых гуманных условиях и не пробовали в жизни ничего, кроме зерна и травы; но при этом мясные хиппи не скрывают надежды, что когда‑нибудь этот бизнес сделает их богатыми. Они добровольно едут в гетто, для того чтобы накормить свежим мясом нищих стариков, страдающих анемией, и снабжают куртками и машинами своих работников. Они в одинаковой мере презирают плотоядных жлобов и ханжей‑вегетарианцев. Это сильные, храбрые, прямолинейные и недоверчивые ребята, романтики и сквернословы. Они как раз такие, какой хотела бы быть я сама.

Но сейчас я хочу досказать ту историю. Итак, когда в две тысячи четвертом году «Флейшер» открылся, работников было только двое – Джессика и Джош; они сами разделывали мясо и отчаянно старались продать его. Позже в качестве наставника Джош нанял Тома и, благодаря его руководству и большой практике, быстро стал отличным мясником. Конечно, кое‑что о мясе он знал и до этого, потому что некоторое время работал поваром, да и дедовы гены, наверное, сказывались. Поначалу он часто оставался в лавке наедине с целой горой мяса и работал сутки напролет. Так вот, Джош клянется, что как‑то в конце особенно тяжелого дня умудрился воткнуть нож в тыльную сторону ладони с такой силой, что пригвоздил ее к столу. Я не особенно ему верю: во‑первых, потому что Джош любит прихвастнуть, а во‑вторых, я просто не могу представить, какой вид работы надо делать, чтобы добиться такого удивительного результата. Но Джош настаивает, что так оно и было, и что он сам выдернул нож из стола и собственной руки, после чего сел за руль и, истекая кровью, поехал в больницу.

Получается, что мой порез – сущая ерунда. Вспомнив об этом, я вроде бы чувствую себя лучше. Кровотечение в конце концов прекращается, и я снова заклеиваю палец пластырем.

После того, как я порезалась, мне всегда требуется определенное усилие, чтобы вернуться к работе. Я еще долго сижу на кухне с чашкой кофе, вожусь с айподом, захожу в туалет, но в конце концов меня начинает мучить совесть. Я не могу бросить Колина одного с этими проклятыми птицами, а потому неохотно возвращаюсь за стол. Через час все они сняты с костей, не считая, конечно, тех, что остались твердыми, как кусок льда.

– Закончили? – Эрон имеет привычку появляться внезапно и вроде бы ниоткуда, как учитель младших классов, у которого есть глаза на затылке. – Ну хорошо, сейчас будем крутить из них рулеты, а потом запекать – и на витрину.

Он берет одну индейку, которая теперь представляет собой лишь неаккуратный лоскут мяса – искромсанная розовая плоть с одной стороны и желтоватая пупырчатая кожа с другой, – и щедро посыпает розовую сторону солью и перцем. Потом он демонстрирует нам, как превратить все это в пухлый багет, закручивая по диагонали (так, чтобы белое мясо равномерно чередовалось с темным) и подбирая все торчащие, неровные ошметки. Сделать это непросто. Эрону только с третьей попытки удается получить более или менее ровный рулет. Теперь его надо перевязать точно так же, как я перевязывала ростбиф: один вертикальный продольный виток, один горизонтальный и множество поперечных коротких витков, расходящихся от середины. В результате у него получается длинный и идеально ровный цилиндр из индейки.

Вся работа заняла у Эрона пятнадцать минут. Значит, мне дай бог справиться за сорок пять, решаю я про себя.

С первым рулетом так и получается. Довольно скоро я понимаю, что изготавливать рулет из индейки – это примерно то же, что носить воду решетом. Птица оказывает пассивное, но упорное сопротивление. Она ни за что не желает сворачиваться, и какой‑нибудь капризный ошметок крыла или кусок бедра все время норовит выскользнуть наружу.

Когда же мне удается свернуть ее в некоторое подобие рулета, выясняется, что труднее всего перевязать его шпагатом, не дав при этом развалиться. Сначала я чересчур затягиваю продольную петлю, и рулет принимает форму уродливой буквы «4». Затем, наоборот, я делаю ее слишком слабой, и шпагат просто соскальзывает. Наконец, мне удается найти нужное натяжение, и я благополучно делаю две длинные петли, переворачиваю рулет и начинаю крутить поперечные. Рулет тем временем так и норовит развалиться, и отовсюду вылезают рваные концы. Обвязывать ростбиф было не в пример проще: там я имела дело с одним мускулом, у которого имелась своя логика и форма; теперь же я пытаюсь подчинить кучу изрубленного мяса своей собственной логике.

Это одновременно нудная и творческая работа. Мясо индейки гораздо более липкое, чем свинина или говядина, и шпагат моментально покрывается скользким налетом. Узлы затягиваются на нем раньше, чем я ожидаю, и кучу веревок приходится выбрасывать. Поверх этих обрывков я кидаю в ведро несколько крупных костей, чтобы спрятать от Эрона следы своих промахов.

Но когда все наконец закреплено, подоткнуто и связано, меня охватывает чувство великого удовлетворения. Это радость не скульптора, который нашел и обнажил спрятанное в мраморе лицо, а скорее наездника, укротившего дикого жеребца.

Второй рулет идет уже гораздо легче. Обвязывать мясо я давно научилась, теперь остается только чуть‑чуть подкорректировать технику, и вскоре я уже работаю в том же темпе, что и Эрон. (Наверное, даже быстрее. Меня немного пугает, насколько быстро развился во мне агрессивный дух соревнования. И еще то, как непомерно я горжусь своими маленькими победами. Боюсь, что тестостерон заразен даже для женщин.)

– Здорово у тебя получается, – одобряет Колин.

– Спасибо.

– Куда лучше, чем у меня.

– Да брось ты.

Но я рада, что он это заметил. А ведь и правда, мои рулеты гораздо симпатичнее, чем его.

– Знаешь, что я тут подумал? – вслух размышляет Колин, пока его толстые пальцы вяжут аккуратные узелки. – Вот я читаю много исторических книг, и там иногда называют каких‑нибудь королей или полководцев мясниками. Когда хотят сказать, что они жестокие, кровожадные и тупые. И мне всегда бывает немного обидно. Потому что мясник – это как раз совсем даже наоборот.

Колин нравится мне все больше и больше.

– Да, я тебя понимаю.

– Это произведение искусства, Джуль, – говорит Эрон, подходя к столу, чтобы забрать два рулета. – Когда закончите, сложите остальные в вакуумные пакеты. Пусть пока полежат в морозилке.

– Ага.

До конца дня я успеваю сделать еще шесть рулетов. И награждаю себя за это стаканом «Материнского молока» и пакетом со льдом, приложенным к запястью.

* * *

Конечно, я знаю, что «Флейшер» – это место особенное, волшебное. Но когда вот уже несколько месяцев работаешь здесь изо дня в день, то волшебство становится привычным и порой его перестаешь замечать.

Иногда я гуляю с Псом Робертом, и какой‑нибудь прохожий останавливается и ахает:

– Бог мой, ну и здоровая у вас собака!

И я смотрю на Роберта и вдруг понимаю, что так оно и есть. Бог мой, и правда здоровая! То же самое происходит, когда приводишь в магазин новых людей. То, к чему я давно привыкла, кажется им странным и необыкновенным. Даже простая витрина с грудами свежего мяса, корейкой, грудинкой, бараньим фаршем и разнообразными колбасами приводит их в изумление. Когда, взявшись за сверкающую никелированную ручку, я распахиваю нашу большую холодильную камеру и приглашаю гостей полюбоваться длинным рядом свиных полутуш, висящих тесно, как одежда в шкафу, то и сама вижу все это как бы заново. Сейчас, так же, как в самый первый день в лавке, мне кажется, что если я решусь протиснуться сквозь этот строй плоти, то с другой стороны мне откроется новый, ни на что не похожий мир.

– Это все… удивительно.

– Но ведь здесь хорошо, верно?

Предугадать заранее мамину реакцию практически невозможно, хотя, видит бог, и я, и остальные члены нашей семьи неоднократно пытались.

– Никогда не видела ничего подобного. Это… да, пожалуй, здесь хорошо.

Она, папа и брат, следуя за мной, обходят весь магазин. Я показываю им чулан, где вялится мясо, и машинку для набивки колбас, и всю ту еду, что готовится у нас: суп, жареные индейки, паштеты и куриный пирог. Эрон и Колин работают у стола, а Джош и Джессика за прилавком помогают Хейли и Джессу: очередь с каждой минутой становится все длиннее. Хуан раскладывает говяжий фарш по пакетам, полкило в каждом, и делает это почти без помощи весов: он лишь иногда проверяет себя. (Каждый, кто когда‑либо работал за прилавком, знает, как приятно положить мясо на весы и убедиться, что ты с первой попытки угадал нужный вес. Со мной такое случалось только дважды или трижды, и мне всякий раз казалось, что вот‑вот должны прозвучать фанфары. А для Хуана это вполне обычное дело.) Хоть все и заняты, никто, похоже, не возражает против бродящих по магазину экскурсантов. Им улыбаются и с ними охотно знакомятся.

– Ваша дочь тут круче всех, – сообщает Джош моей маме. – Охренительно работает.

– Вот как? – Маму ничуть не пугает лексика Джоша, но она немного озадачена его энтузиазмом. – Джули может, если захочет.

– Посмотрите‑ка! – Он заставляет меня согнуть в локте руку и продемонстрировать бицепс. – Видели? Тверже камня.

– Отстань.

Я понимаю, что Джош сильно преувеличивает, но все‑таки мне приятно это слышать. Наверное, при других обстоятельствах я бы чувствовала себя очень неловко, если бы мама застала меня в таком виде: покрытая жиром кожа, примятые, грязные волосы, красное лицо, ни капли косметики и мешковатая футболка под белым фартуком, в которой я похожа на сардельку еще больше, чем обычно. Но здесь, на работе, меня не волнуют такие мелочи.

– А вот это, – я открываю дверцу холодильника и показываю гостям неряшливый бумажный пакет с моим именем, написанным синими чернилами, – наш рождественский обед. Будет очень вкусно, обещаю.

Сама я не так уж в этом уверена, но Эрон заверил меня, что рецепт изумительный. Что ж, посмотрим. У нас еще очень много работы, и я не могу уйти из лавки вместе со своей семьей. Как только родители, брат и Эрик – сейчас он терпеливо ждет на улице с Псом Робертом – отправятся в свой коттедж, я опять возьмусь за нож.

В том пакете, что я показывала своим родным, два куска свиной корейки, по шесть ребер в каждом; примерно семь кило мяса и костей. Скромную «полукорону» из баранины я уже научилась делать, а теперь мне впервые предстоит создать настоящую свиную «корону». Для начала надо отрезать толстый гребень позвоночника и подровнять то, что останется. Я еще немного побаиваюсь огромной ленточной пилы и потому действую под руководством Эрона. Работа эта тонкая, и мне приходится импровизировать и постоянно менять угол распила – а это совсем не то, что прижать кусок туши к подвижной плите и тупо резать его. Покончив с излишками кости, я разворачиваю корейку ребрами к себе и осторожно делаю неглубокие надрезы между позвонками, чтобы она стала более гибкой и ее можно было свернуть в подобие пончика.

Теперь надо «отфранцузить» кончики ребер. С этой операцией я уже освоилась, поэтому смело делаю из шпагата петлю, надеваю армированную перчатку и берусь за нож.

Примерно через сорок минут, когда все двенадцать ребер зачищены, я смело могу назвать себя мастером. Правда, шпагату меня часто рвется, ладони, несмотря на перчатки, покраснели и болят, а кусочки межреберного мяса чаще падают на пол, чем на стол, однако все ребра, кроме двух самых толстых, которые пришлось зачищать ножом, «отфранцужены» самым элегантным способом – с помощью петли. Теперь остается только связать два ряда ребер вместе и соорудить из них корону. Я сгибаю каждый ряд в полукруг и, пока Эрон удерживает их вместе, обвязываю шпагатом. Принцип тот же, что и раньше: охватываем ребра петлей, напоминающей корсет, потом, натягивая шпагат правой рукой, левой делаем свободный узел, затягиваем петлю на талии как можно туже и фиксируем узел. Эрон отпускает руки, и пару секунд я со страхом жду, что шпагат сейчас лопнет, но все обходится. В диаметре корона примерно такая же, как крышка мусорного бака, сверху из нее торчат белые кончики ребер, а мясо выпирает над шпагатом, будто пончик, засунутый в чересчур узкие джинсы. Красота!

Но любоваться на этот шедевр мне некогда.

– Поздравляю, Джуль.

– Спасибо.

– Сейчас упакуй это в бумагу и засунь в холодильник. А потом хорошенько вымой стол, будем разделывать говядину.

(Свинину и говядину почему‑то нельзя разделывать на одном столе. Джош говорит, что это запрещено законом, поскольку приводит к взаимному загрязнению. Я в это не очень верю, но таковы правила.)

– Отдыхать нам с тобой сегодня некогда. Давай, пошевеливайся.

– Слушаюсь.

Остаток дня мы не покладая рук работаем, чтобы заполнить витрину, а толпы покупателей ее непрерывно опустошают. Я понимаю, что должна быть дома, со своей семьей, что надо помочь родителям устроиться и дать Эрику отдых от забот о Псе Роберте. Заботы эти не слишком обременительны, потому что по большей части Роберт просто лежит на расстоянии метра от того места, где находятся хозяева, периодически пукает, да иногда просит почесать ему пузо, но Эрик и так слишком долго был ему отцом‑одиночкой, и теперь я просто обязана его сменить. Но я никак не могу уйти, пока не упакованы оптовые заказы и не заготовлена впрок праздничная говядина. Канун Рождества уже послезавтра. Только в восемь мы наконец заканчиваем, убираем все в холодильники и закрываемся. Я рысцой бегу до припаркованной за два квартала от лавки машины, кладу на сиденье пакет с двумя цыплятами‑гриль для сегодняшнего обеда и трогаюсь с места.

Мама уже вполне освоилась в кухне арендованного коттеджа, приготовила салат, налила себе джина с соком и теперь за обеденным столом изучает книгу рецептов: ей надо составить список продуктов, чтобы их хватило на все Рождество. (За последние годы мы с мамой научились немного умерять свой кулинарный пыл и больше не доводим себя до изнеможения во время семейных праздников. Мы больше не варим супы, не печем домашний хлеб, не делаем по шесть гарниров к индейке и по пять видов десерта на обед для шести человек. Но полностью излечиться от предпраздничного безумия нам пока не удалось.) Эрик сидит на заднем крыльце с Псом Робертом, которого, как выяснилось, нельзя впускать в дом, а мои брат и папа уже достали коробку с паззлом.

– Я привезла цыплят. Надо просто на несколько минут поставить их в духовку и разогреть, – говорю я.

– В духовке сейчас кукурузный хлеб, – отвечает мама. – Я решила сделать его пораньше, чтобы успел немного зачерстветь. Он пойдет на начинку для «короны». Но через несколько минут я его вынимаю.

– Хорошо. Чем тебе помочь?

Я открываю бутылку красного вина и наливаю себе большой бокал: мне придется постараться, чтобы догнать всех остальных.

– Помоги мне составить меню. Я хотела приготовить клюквенный пирог, как на тот День благодарения в Виргинии, помнишь? «Марта». Но никак не могу найти рецепт.

– Ну хорошо, я сейчас вернусь. Проверю, как там Эрик с Робертом.

– Иди. – Когда я прохожу мимо мамы, она поводит носом. – Гм, ты и в самом деле пахнешь, как кусок мяса.

– Да, мне все говорят.

Эрик, закутанный в куртку, сидит на крыльце в плетеном кресле и в тусклом желтом свете, падающем из окна кухни, читает детектив Дэшила Хэммета. Роберт лежит на полу, пристроив здоровенную голову между лап, и выглядит, как всегда, меланхолично. В виде приветствия он поднимает на меня глаза и три раза стукает хвостом о пол.

– Привет, малыш. Как вы здесь?

– Нормально, – отвечает Эрик.

Я треплю его волосы, а он трется виском о мое бедро.

– Принести тебе выпить?

– Принести.

– Вина? Водки с тоником? «Уэллер»?

«Уэллер» – это любимый папин виски. Когда он едет на север, то всегда захватывает его с собой, потому что здесь такого не достать.

– «Уэллер», пожалуй.

– Угу, я сейчас.

Я возвращаюсь со щедрой порцией виски в красном пластиковом стаканчике.

– Послушай, это не дело: не можем же мы все праздники по очереди сидеть здесь на холоде с собакой.

– В дом Роберта пускать не разрешили. А одного его в Рождество я не оставлю.

– Он не знает, что сейчас Рождество. Я думаю, надо наплевать на запрет и пустить его в дом.

– А потом у твоей мамы будут неприятности с хозяйкой.

– Но он же не станет там гадить или грызть мебель.

– А шерсть?

Эрик наклоняется, чтобы почесать подставленное Робертом пузо. Он делает это гораздо охотнее, чем я, он вообще куда более нежный родитель – и на ладони у него действительно остается клок собачьей шерсти. Я вздыхаю. Думаю, вы уже успели понять, что я довольно послушная девочка, но рядом с Эриком иногда кажусь себе этаким хулиганом типа Джонни Роттена.

Осенний теплый вечер, Гринвидж‑Виллидж. Мы стоим на тротуаре, ожидая, пока освободится столик в итальянском ресторане, и непрерывно обнимаемся, целуемся и улыбаемся друг другу именно так, как улыбаются люди, которые через пару часов будут заниматься сексом. К нам несмело подходит незнакомая мне женщина средних лет.

– Простите… Вы случайно не Джули Пауэлл?

– Я… да. Привет.

Очень редко, но такое случается. Кто‑то прочитал мою книгу и умудрился узнать меня по фотографии. Как правило, это очень приятно. Проблема только в том, что в первой книге я немало страниц посвятила своему практически святому мужу и нашему нерушимому семейному союзу. Это не было ложью, но с тех пор многое изменилось. Хотя, возможно, и тогда у нас хватало проблем, просто я не желала их замечать. Как бы то ни было, но люди считают нашу семью образцовой, и, естественно, я прихожу в ужас, когда меня застают в объятиях другого мужчины перед входом в итальянский ресторан. Я панически ищу выход из неловкой ситуации, а женщина тем временем продолжает болтать. Ей так понравилась моя книга, и она дала ее почитать своей лучшей подруге, и интересно, чем я занята сейчас… Я начинаю надеяться, что, возможно, она просто не заметит Д.

Но она, разумеется, замечает и протягивает ему руку со словами:

– А вы, наверное, многострадальный…

Он с энтузиазмом пожимает ей руку, расплывается в самодовольной улыбке, такие похожей на милую, смущенную улыбку моего мужа, и охотно подхватывает:

– Эрик, он самый. Кто же еще?

Я испытываю такое облегчение, что мне с трудом удается не рассмеяться прямо в лицо этой женщине. Наверное, у меня сейчас дурацкий вид: испуганные глаза и приклеенная на лицо улыбка. Д. не назовешь безбашенным парнем, он не принимает участия в нелегальных уличных гонках, не затевает драки в барах и не раскатывает кокаиновые дорожки на задницах стриптизерш (во всяком случае, мне об этом ничего не известно). Зато, когда в моем присутствии он так вот двусмысленно улыбается и непринужденно лжет, у меня начинает кружиться голова от ощущения какой‑то беспредельной свободы. Я вся дрожу. Мне не терпится оказаться с ним в постели.

На минуту я с головой погружаюсь в воспоминания, а выныриваю оттуда опустошенной и больной. Эрик выпрямляется и стряхивает с коленей собачью шерсть.

– Ну, значит, надо что‑то придумать, – раздраженно говорю я. – Не можем же мы постоянно тут торчать.

– Хорошо, хорошо. – Конечно, он чувствует эту злость в моем голосе и знает, как быстро меняется у меня настроение. Когда‑то он был снисходителен ко мне и называл «капризной красавицей». Сейчас снисходительности поубавилось, что вполне естественно. – Может, устроим его на площадке перед лестницей в подвал? А дверь заслоним стулом.

– Хорошо. Да, так и сделаем.

Я сама себя ненавижу, когда срываюсь на Эрика, даже если он этого заслуживает, и уж особенно – если нет. И дело не только в том, что я веду себя некрасиво. Просто точно так же иногда поступает моя мать, и мне неприятно узнавать в своем голосе ее интонации. И, опять же, дело не в том, что в таких ситуациях я всегда жалела отца и вставала на его сторону, хотя именно так оно и было. Хуже всего, что во время таких срывов я особенно ясно чувствую в себе нашу семейную, хорошо мне знакомую, глубокую и щемящую неудовлетворенность.

Поэтому я резко меняю тон и говорю уже виновато:

– Очень хорошая идея.

– Джули? – зовет меня мама. – Ты идешь? Мне уже нужна твоя помощь.

– Да, мама, иду. Мы тут решили, что Роб может посидеть на площадке. Как ты думаешь?

Мы ведем Пса Роберта на площадку, и он покорно плетется за нами, хотя вид у него недовольный, как бывает всегда, если в его жизни случаются неожиданные перемены. Мама успела достать из духовки кукурузный хлеб, убавить огонь и положить туда цыплят. Уже почти девять. Я сажусь за стол напротив нее, и мы обсуждаем, сумеем ли мы на этой маленькой чужой кухне испечь традиционный яблочный пирог с масляной корочкой и что лучше приготовить на гарнир: зеленые бобы с луком‑шалотом или брюссельскую капусту с орехами‑пекан и чесноком. Только теперь я чувствую, как устала за день. Ноги гудят, спина разламывается. Я беру ручку, чтобы на обороте конверта написать список покупок, но она вдруг выпадает у меня из пальцев, а я хватаюсь за запястье, в котором, кажется, что‑то лопнуло.

– Ох, блин!

– Да что с тобой?

– Черт, как больно!

Я трясу рукой и пытаюсь пошевелить пальцами. Ощущение такое, будто между их кончиками и локтем туго натянуты вибрирующие фортепианные струны.

– Похоже, моя рука решила, что с нее хватит.

– Дай‑ка я посмотрю.

Я протягиваю маме обе руки, она берет их в ладони и пристально рассматривает. Изящными мои руки никак не назовешь. Левое запястье намного толще правого и заметно бледнее. Когда мама нажимает на то место, где бьется пульс, средний и указательный пальцы судорожно дергаются в сторону ладони. Я моргаю от боли.

– Милая, да у тебя запястный синдром.

Я пожимаю плечами:

– Ну и как же теперь быть?

– Во‑первых, разумеется, надо срочно прекратить делать то, что ты сейчас делаешь. Но, как я понимаю, это невозможно.

– Невозможно.

Мама встает, идет к холодильнику и насыпает в пластиковый пакет кубики льда. (У нашей семьи, где бы мы ни оказались, всегда имеются большие запасы льда. Мы включаем лед в список первоочередных покупок наряду с апельсиновым соком, смесью разных орехов и широким ассортиментом алкоголя: «Уэллер» или, на худой конец, «Джек Дэниэлс» для папы, джин «Танквери» для мамы, водка или красное вино для нас с Эриком.)

– Ну тогда хотя бы прикладывай лед. Ты ведь знаешь, у меня дело кончилось операцией. Это не шутки.

– Знаю, знаю.

Даже за обедом я прижимаю к запястью кубики льда. Маму приводят в восторг цыплята. Они и правда очень хороши и восхитительно пахнут: Хуан натирает их смесью трав, состав которой держит в тайне. Надо будет непременно вызнать у него.

После обеда родители, брат и Эрик рассаживаются на полу вокруг низкого столика и сосредоточенно рассматривают две тысячи пятьсот крошечных фрагментов паззла. В этом году им досталась открытка с полинезийским пейзажем: вроде бы все просто, но со всеми этими бесконечными оттенками воды и тенями от пальм придется повозиться. Я никогда не разделяла неумеренной семейной любви к паззлам, а кроме того, каждый раз, когда я пытаюсь поднять со стола крошечный кусочек картона, запястье сводит болью, отдающей в локоть. Поэтому я удаляюсь на диван и лежу там с книжкой и уже пятым за вечер бокалом вина до тех пор, пока глаза не начинают слипаться. Я вздрагиваю и просыпаюсь, только когда чувствую, как бокал начинает опасно крениться у меня в руках. Это сигнал: пора спать. Я допиваю вино, отношу бокал в раковину и при этом больно стукаюсь бедром о кухонный стол.

– Эрик, по‑моему, нам пора домой.

Мы поспешно и рассеянно прощаемся. Оказывается, глаза слипались не у меня одной.

На улице Эрик чересчур сильно сжимает мой локоть, и это меня сердит, хотя без его поддержки я, скорее всего, давно поскользнулась бы на льду. Роберт трусит рядом и иногда хватает пастью снег.

– Обязательно надо так напиваться? – сердито бросает Эрик.

– Что я тебе сделала? Что? Почему ты злишься на меня?

– Ладно, забудь. Скоро придем.

Не успев как следует замерзнуть, мы поднимаемся по темной лестнице в мою квартиру, и я сразу же валюсь в постель. Эрик едва успевает всучить мне две таблетки аспирина с большой кружкой воды.

К трем часам ночи действие алкоголя слабеет, и я просыпаюсь. Запястье по‑прежнему ноет, и я никак не могу найти для него удобное положение. Мысли в голове мечутся между этой болью, обрывочными фрагментами минувшего рабочего дня и ненасытной физической тоской – обычное мое состояние для этого времени суток. В семь часов Роберт начинает зевать и царапать дверь. Глаза у меня покраснели и чешутся, желудок то и дело сводит судорогой, а рука продолжает болеть. Я с трудом поднимаюсь с кровати, чувствуя себя столетней старухой. Короткая прогулка с собакой по утреннему промозглому холоду, ледяная пепси‑кола прямо из бутылки, горячий душ. Вчера вечером я не мылась, и, наверное, всю ночь от меня пахло мясом. Я этого больше не замечаю, особенно после нескольких бокалов вина. Интересно, Эрик тоже привык или просто молчит из вежливости? Мне пора на работу.

– До вечера, детка, – сонно бормочет он, когда перед уходом я целую его в плечо.

– Блин, да что с тобой сегодня?

Нож выскальзывает из пальцев и падает на пол, едва не воткнувшись мне в ногу.

– Ничего, – морщусь я и массирую левую ладонь. – Что‑то с рукой. Сейчас пройдет.

Джош хватает меня за руку:

– Покажи.

Опять мою левую кисть рассматривают и изучают со всех сторон.

– Ни хрена себе, да это серьезно!

– Не очень, – мотаю головой я. – С утра все было нормально. Просто я немного устала.

– Тогда топай на кухню и сиди на жопе ровно, пока не отдохнешь.

– Да я уже почти закончила…

Джессика, которая всегда все слышит, подходит к нам и тоже разглядывает мою руку.

– Это у тебя давно? Пробовала массаж? И еще иглоукалывание здорово помогает.

– Ничего я не пробовала. Само пройдет.

– Послушай, когда ты подашь на нас в суд из‑за производственной травмы…

– Успокойся, ни в какой суд я не подам.

– Я знаю, но ты все‑таки меня послушай. Сядь. Успокойся. Поешь супа. Приложи к руке лед.

Джош силой усаживает меня на стул и решительно заявляет:

– На сегодня завязывай с работой. Все, хватит.

– Да со мной все в порядке. Сейчас только два часа, и без помощи вам не…

– И ты правда считаешь, что можешь меня переспорить? – щурится Джош. – Ну, ты даешь!

Я вздыхаю и покоряюсь. Сжимая чашку с горячим бульоном, я сижу за столом и жду, когда онемевшее запястье начнет оживать. Пожалуй, ребята правы: с этим шутить нельзя.

– Послушай, тебе по‑любому надо провести этот день с семьей. Иди, наряжай елку, пей эггног, как все нормальные люди.

Я понимаю, что сопротивление бесполезно. А может, Джош и прав. Нехорошо прятаться от родных в канун кануна Рождества.

Стоп. Я ведь не прячусь. Я работаю. Я хотела сказать, «нехорошо работать» и т. д.

– Ну хорошо, пойду. Так завтра я вас жду к обеду?

– Жди, куда мы денемся. Что принести?

– Да как всегда. Алкоголь. Закуски.

– Отлично. Так Стеф с Мэттом тоже могут прийти? Это вас не напрягает?

Стефани и Мэтт – старые друзья Джоша и Джессики. У них здесь дом, и они приезжают каждые выходные. Поскольку я обычно провожу уик‑энд в городе, то встречалась с ними от силы пару раз.

– Нет, конечно. Чем больше народу, тем веселее. Джесс уже сказал, что точно придет.

Я пригласила всех, с кем работаю, и уже вывесила на стене самодельную карту, обозначив на ней красным крестиком наш коттедж.

– А ты, Хуан, что решил? – кричу я в сторону разделочного стола. – Придешь?

– Куда?

– Ко мне. Завтра.

Он вытирает руки белым вафельным полотенцем.

– Постараюсь.

– Мы можем за тобой заехать, – предлагает Джош.

– Или я! – кричит из торгового зала Джесс. – Мне по дороге!

– Спасибо. Я постараюсь.

* * *

В свою квартиру я возвращаюсь с огромным пакетом: в нем свиные отбивные и почти три кило баранины для рагу. Пес Роберт встречает меня у дверей, а Эрика, как выясняется, нет дома. Наверняка помогает моим родным закупать продукты, елку и прочее. Я посылала ему пару эсэмэсок, но ответа так и не получила. С трудом засунув мясо в холодильник, я насыпаю в пакет льда и решаю прилечь ненадолго. Пес Роберт тут же прыгает на кровать и устраивается у меня в ногах. Его надо бы согнать, но сил на это нет.

– Джули? Ты дома?

Я открываю глаза и вижу, что в комнате уже темно. Конечно, зимой солнце садится рано, но часа три я, наверное, проспала. Лед в пакете совсем растаял. Я сажусь и почему‑то чувствую себя виноватой, так же как по утрам, если накануне напилась и не помню, чем кончился вечер: идиотским пьяным звонком бывшему любовнику или ссорой с мужем.

– Да, я здесь.

Эрик заходит в комнату, не снимая куртки.

– Спишь? А мы гадали, куда ты подевалась.

– Извини. Я тебе посылала эсэмэски.

– Да, у меня телефон разрядился. И связь здесь все равно паршивая.

– Ну, я так и подумала.

Мы с Робертом с трудом поднимаемся с постели. Рука по‑прежнему болит.

– А мы купили елку. И все продукты. Хотим сегодня вечером куда‑нибудь сходить.

– Куда?

– Мы думали, ты что‑нибудь предложишь.

– Да тут же полная задница. Даже пиццу не закажешь.

– Ладно, что‑нибудь придумаем. Все равно сейчас надо идти в коттедж, наряжать елку и пить эггног.

– Иду, иду, иду! Я что, и помыться не успею? Сколько сейчас времени?

Я все еще в своей рабочей одежде: грязной, пропахшей мясом футболке и джинсах.

– Половина шестого. Прими душ, если хочешь. А потом придумаем что‑нибудь с обедом.

Эрик наклоняется и чешет Роберта, который уже успел подставить пузо. Стыдно признаться, но иногда меня раздражает все это внимание, которое он уделяет собаке. Я сдерживаюсь и говорю с ласковым упреком:

– Ты испортишь пса.

– Каждому приятно, когда ему чешут животик. Правда ведь, нам нравится? Нравится? – Носом он игриво трется о мокрый нос Роберта.

– Покормим его здесь или там?

– Я сам накормлю. Ты иди мыться.

– Нет. То есть да. Кажется, иду. Упс.

– Откуда у тебя это «упс»? То и дело повторяешь. Дурацкое слово.

Бог мой, до чего же странная вещь – супружеская жизнь. Все подразумевается, ничего не говорится вслух.

– Не знаю. Подхватила у кого‑то.

Я точно знаю, почему Эрик об этом спрашивает. И он знает, что я знаю. Но ни он, ни я никогда не признаемся в том, что он думает, будто я подхватила это словечко у Д. (это, кстати, неправда, но любое новое слово в моем лексиконе немедленно попадает под подозрение).

– Ну хорошо, я кормлю собаку, ты идешь в душ. Может, тебе полегчает.

– Может, и полегчает.

Я снимаю грязную одежду и бросаю ее куда‑то в сторону мешка с одеждой, который пока заменяет мне шкаф. Мы с Эриком никогда не стеснялись расхаживать друг перед другом нагишом, да и спим всегда без одежды. Когда‑то давно я считала, что это знак нашей близости, а теперь боюсь, что дело просто в привычке и равнодушии. Даже не взглянув на меня, Эрик с Робертом уходят на кухню, а я отправляюсь в ванную.

И там целую вечность жду, пока согреется вода.

* * *

На обед мы готовим пасту и сдабриваем ее магазинным соусом. Елку мои родные купили забавную: с лысинами и кривым стволом, у нас в семье такие любят. Мама вовремя вспоминает, что иголки от нее могут навечно втоптаться в хозяйский ковер, и потому мы ставим елку на крыльце и украшаем фонариками, блестящими гирляндами и немногочисленными игрушками, которые я отыскала в кладовке нашей городской квартиры. В куртках мы неуклюже топчемся вокруг дерева и с трудом протискиваемся между колючими ветками и стеной дома, чтобы повесить украшение. Результат получается немного странным, но симпатичным. Через десять минут, когда мы уже сидим за обедом, елка с грохотом падает – ее опрокинуло ветром. Папа с братом бегут на крыльцо и еще минут двадцать крепят елку с помощью веревок и проволоки к перилам.

Канун Рождества мы с мамой, как обычно, проводим на кухне. Пока мальчики – папа, брат, Эрик и Роберт – играют во дворе в футбол, я жарю на газовой горелке перцы поблано, а на сковородке в оливковом масле подрумяниваю бараний фарш с беконом. Мама в духовке жарит орехи‑пекан и крошит кукурузный хлеб – чтобы стать начинкой для «короны», он должен быть совершенно сухим. Я по‑прежнему прикладываю лед к запястью. Сегодня боль опять разбудила меня посреди ночи. Я лежала, глядя в потолок, слушала сонное дыхание Эрика и Роберта, а по моим щекам без всяких видимых причин катились слезы и затекали в уши.

Джесс приходит на пару часов раньше остальных гостей.

– Привет! У вас отличная елка. А я не видел елок уже несколько лет.

– Привет. Хорошо, если ее опять не сдует. А где Хуан?

– Я ему звонил, он не отвечает.

Честно говоря, я и не ожидала, что Хуан придет, но все равно немного разочарована. Мне хотелось, хоть я и не говорила об этом вслух, чтобы все, с кем я подружилась у «Флейшера», собрались сегодня в нашем доме.

– Ты давай, заходи. Выпьешь что‑нибудь? Есть вино, эггног, куча всякого разного алкоголя и минералка.

– Эггног выпью с удовольствием. И, если можно, стакан воды.

– Располагайся. Мы с мамой еще на кухне, разумеется.

– Разумеется.

Джесс точно такой же, как в магазине: немного заторможенный, тихий, милый. Он предлагает нам свою помощь, и мама тут же усаживает его крошить хлеб. За работой они болтают о махинациях, которые творятся в избирательной комиссии, и о шансах демократов выиграть выборы в две тысячи восьмом году.

Уже в темноте, после долгих поисков и одного опасного заноса на обледеневшей дороге, до нас добираются и остальные гости – Джош с Джессикой, Стефани и Мэтт и еще один их приятель Джордан. На плите булькают, наполняя коттедж дивными ароматами, баранье рагу с чили и глинтвейн. Роберт одиноко сидит на площадке, но, поскольку в доме полно народу, все время находится кто‑то, готовый почесать ему пузо. А ближе к ночи, когда уже немало выпито, гости, незнакомые со строгой хозяйкой и не любящие подчиняться чужим правилам, все‑таки уговаривают нас впустить пса в дом.

Баранье рагу получилось острым и очень вкусным. Мы с мамой часто делаем это блюдо, но обычно только для своей семьи и наших друзей из Техаса. Изнеженные ньюйоркцы плохо переносят такое количество острого перца. Но я не сомневаюсь, что мои гости его оценят.

– Фантастически вкусно, Кей! – хвалит маму Джессика, и все остальные с энтузиазмом ее поддерживают.

В нашей семье с подозрением относятся к комплиментам и считают их по большей части неискренними. Мне‑то известно, что в Джоше и Джессике нет ни капли лицемерия, но я всегда чутко улавливаю настроение и тайные мысли всех членов своей семьи, в особенности мамы, и сейчас с досадой вижу, что она этого пока не поняла. Мой брат, и так‑то не отличающийся особым красноречием, сейчас совсем замолчал, хотя слушает очень внимательно, и по слабой улыбке, которая играет у него на губах, я понимаю, что он уже включил свой дерьмометр и сейчас сканирует им всех присутствующих, ожидая характерного пощелкивания. И мама улыбается точно так же, как он: они очень похожи, хотя мама, в отличие от брата, не замолкает ни на минуту.

Она могла бы часами разговаривать даже с козой, и люди, как правило, находят ее очаровательной, даже когда она думает о них плохо, а такое время от времени случается. То, что мама с первой минуты не оценила и не полюбила Джоша, Джессику, Стефани, Мэтта и Джордана так же, как я, меня огорчает и немного злит.

Но в конце концов, эти пятеро – старые друзья. Они принесли с собой в наш дом свою историю, свои отношения, свои шутки, понятные только им. Они веселые, шумные и разговорчивые. Скоро начинает казаться, что в коттедже гораздо больше людей, чем есть на самом деле. И, хотя мне очень хотелось познакомить свою семью со своими друзьями из лавки, я понимаю, что знакомство прошло не слишком гладко: мои вежливые, ироничные и сдержанные родные слегка шокированы этой шумной и отчасти бесцеремонной компанией. И эта неловкость усугубляется еще тем, что Рождество считается чисто семейным праздником. Я чувствую, что гости немного раздражают маму, хотя, конечно же, она никогда не даст им этого понять. Позже, когда я спрошу, что она думает о моих друзьях, выяснится, что, как я и ожидала, на сто процентов ей понравился один только Джесс. О Джоше и Джессике она скажет: «Они очень славные. И мне, конечно, нравятся все, кому так нравится моя дочь, а ты им явно нравишься. Но, по‑моему, они чересчур… как бы это выразиться… ньюйоркцы». Мама и сама не понимает, что означает эта характеристика. Я сержусь, и обижаюсь за своих друзей, и начинаю с ней спорить, но потом просто машу рукой и замолкаю. Какой в этом смысл? Если, конечно, не считать смыслом то, что я почему‑то до сих пор по‑дурацки огорчаюсь, когда моя мама не любит то, что люблю я.

Вскоре после переезда Д. в Нью‑Йорк, еще до того, как он стал моим любовником, но когда дело уже явно идет к тому, мои родители приезжают к нам в гости. Как обычно, программа визита состоит из театров, дорогих ресторанов и большого количества алкоголя. Я по такому случаю купила билеты на римейк «Безрассудных» с Мэри‑Луиз Паркер, а на вечер заказала столик в «Имперо». Случайно у нас оказывается лишний билет, и я решаю пригласить Д. Это вполне естественно, убеждаю себя я. В конце концов, в настоящий момент он является официальным другом дома.

На самом деле, разумеется, я просто представляю его на суд своих родных. И они охотно судят его. Еще бы, ведь даже мой собственный дерьмометр непрерывно щелкает, как будто у Д. в кармане лежит кусок урана.

– Терпеть не могу Скорсезе!

(Мама любит делать подобные заявления. Она может несколько лет ненавидеть кого‑нибудь, например Николь Кидман, – «Похожа на белую крысу!», – а потом та вдруг сыграет удачную роль или ее бросит этот безумный киборг, ее первый муж, и внезапно мамино отношение кардинально изменится, повернется на сто восемьдесят градусов. Причем она будет горячо уверять, что всегда прекрасно относилась к прелестной, талантливой девочке. Эта черта забавная и довольно милая, и у нас в семье часто подшучивают над маминой склонностью к радикальным оценкам, кроме тех случаев, конечно, когда спор о Билле Мюррее доводит родителей чуть не до развода, или когда вследствие незначительных разногласий относительно теории Дарвина вам в голову летит сковородка.)

– Уверен, что это не так.

– Нет, я его правда ненавижу. А что он снял путного? «Таксиста»? Или «Славных парней»? Полное говно, снятое тупым мачо.

– А «Алиса здесь больше не живет» вы видели?

Прямое попадание!

– О, «Алису» я люблю. Там молодой Крис… Это что, тоже Скорсезе?!

Так Д. поймал ее в свои сети. Позже он говорил мне, что, как только увидел мою мать и высокого, седого, такого типично техасского отца, сразу же понял, что она должна обожать Криса Кристофферсона.

После этого случая я ни разу не упоминаю при маме имя Д.: мы становимся любовниками, и я боюсь, что голос выдаст меня. Но в тот день я поняла, что он может играть ею так же легко, как играет мной. Мы обе видим, что он опасен, но не слишком умен, и самодоволен, и при этом почему‑то совершенно неотразим. Втайне я этому радуюсь, как будто мама благословляет меня на то, что я в душе уже готова совершить. А через год я опять радуюсь, когда случайно знакомлюсь с матерью Д., а после слышу от него: «Ты очень понравилась маме». Хотя, согласитесь, странно, что мне, тридцатитрехлетней женщине, до сих пор требуется разрешение родителей на то, чтобы жить своей собственной жизнью.

День Рождества проходит гораздо спокойнее, чем предыдущий. Мы всей семьей возвращаемся к своим привычным занятиям: готовим, читаем, собираем паззлы и выпиваем. Утром, после того как папа и Эрик снова устанавливают елку, опрокинутую ветром, мы открываем подарки. Для меня, брата и Эрика родители приготовили туго набитые чулки и еще несколько неупакованных подарков «от Санты» – так бывало каждый год, с тех пор как я родилась. К полудню мы снова налегаем на эггног, мальчики садятся за паззл, а мы с мамой готовим гарниры к жаркому.

– Ну разве не красавица? – восхищаюсь я, разворачивая «корону». – Я сама ее приготовила!

Я хвастаюсь ею, как детсадовец хвастается самостоятельно нарисованной картинкой, и совершенно не могу скрыть свою детскую гордость.

– Она великолепна, Джули. Просто не верится, что ты такое сделала.

– Это не так уж и сложно, – скромно говорю я, но в душе ликую.

Чтобы правильно зажарить «корону», достаточно несколько часов продержать ее в духовке, пару раз измерить температуру внутри куска специальным термометром, который я принесла с работы, и вдоволь наволноваться. Я одинаково боюсь и пережарить, и недожарить свое прекрасное творение. Я очень стараюсь не нервничать и держать себя в руках, но, когда иду в туалет, совершаю ужасную, мазохистскую и уже привычную ошибку: посылаю Д. эсэмэску. Я желаю ему веселого Рождества и тут же начинаю без всякой надежды мечтать о том, как он мне ответит и поблагодарит за прекрасный шарф, который он обязательно будет носить, хотя и понимает, что это неправильно, но шарф так подходит к его любимой алой шапочке и так понравился его маме. А потом я никак не могу решить, готова «корона» или еще нет. От нее исходит фантастический аромат, и кости уже потемнели, и на противень капает ароматный жир, и температура внутри правильная, но почему‑то сок кажется мне еще слишком розовым, и я не знаю, что делать, и Эрик смотрит на меня с подозрением, чувствуя неладное, а мне кажется, будто какая‑то тяжесть давит на легкие, и я не могу дышать, и меня охватывает паника, поскольку я знаю, что отвечаю и за это праздничное жаркое, и за то, чтобы все были веселы и довольны, но ничего не могу с собой поделать, а из глаз уже текут слезы, запястье сводит судорогой, и термометр выскальзывает из онемевших пальцев и падает на пол.

– Джули, да что с тобой такое?!

Мама, как и все остальные, уже привыкла к моим странным истерическим вспышкам, хоть и не догадывается об их причине.

– Я… я не знаю… не знаю, что делать с этим! Я испортила праздничный обед! Мне уже тридцать три года, а я даже не могу удержать этот долбаный термометр!

У каждого члена нашей семьи – свой способ справляться с такими припадками.

Мама кричит на меня до тех пор, пока я не начинаю рыдать, а потом гладит по руке и ласково заглядывает в глаза:

– Не понимаю, зачем так себя изводить, но ты всегда была такая.

Эрик обнимает меня за плечи, со страхом смотрит мне в глаза и говорит медленно и внушительно:

– Джулия. Успокойся. Пожалуйста. Успокойся.

Брат закатывает глаза к потолку и поспешно уходит.

Но больше всего мне нравится, как действует папа.

Он берет меня мертвой хваткой, прижимает к себе, гладит по волосам костяшками больших пальцев, так похожих на мои, и смеется:

– Ох, Джули, ты точно чокнутая.

И постепенно я успокаиваюсь, снова начинаю дышать, и даже какое‑то время мне не кажется, что я отвечаю за всех и все, за каждую тайную мысль и едва уловимую вибрацию.

«Корону» я пережариваю. Но мои родные не замечают этого, во всяком случае, хвалят изо всех сил: возможно, берегут мои нервы после недавнего срыва. И она все‑таки получается очень вкусной. У «Флейшера» торгуют замечательной свининой: ее можно недожарить или пережарить, и вы этим не погубите ее, как обычное мясо из супермаркета. Мы съедаем гораздо больше, чем надо бы, а потом мама режет пирог, и мы едим и его. В конце концов папа откидывается на спинку стула и кладет салфетку себе на голову – он иногда делает это после слишком уж обильных обедов.

– Что ж, дорогие мои, все было чудесно, но меня сейчас вырвет.

– Да, милая, все правда было очень вкусно. – Эрик берет меня за руку и целует.

Я улыбаюсь ему и одновременно чувствую болезненный укол, потому что вспоминаю о своем мобильном, который не звонил весь вечер и, наверное, не зазвонит уже никогда. Ну почему все так неправильно устроено? Почему все похвалы Эрика, его благодарность и любовь значат для меня меньше, чем одно‑единственное слово от Д.? Это жестоко и несправедливо. И я тоже целую Эрика так нежно, как не целовала уже много месяцев, как будто тайком прошу у него прощения.

Ночью, лежа в постели и баюкая свое запястье, я вдруг вспоминаю один давно забытый случай из своего детства. Тогда я каждый год ездила в летний лагерь, и письма мне всегда писала мама – два или три раза в неделю – и прикладывала к ним маленькие посылки с подарками: книжками, играми и кассетами. За все семь лет было только одно исключение. Восьмого августа тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года свое единственное письмо прислал мне папа. Он написал, что ему очень захотелось это сделать, потому что дата была такой замечательной: 8.8.88.

Я храню в душе это редкое воспоминание о том, как отец продемонстрировал мне свою любовь. Он почти никогда не говорит мне, что любит меня; ему и не надо это делать. Я и так знаю. Я знаю, что дорога ему, когда он так щедро делится со мной всем тем, что доставляет ему радость. Чем‑нибудь нечаянно увиденным, любимой книгой, фильмом, птицей, прилетевшей на кормушку за окном. Все это согревает меня. И я не хочу, чтобы этих доказательств стало больше. Тогда я просто не знала бы, что с ними делать. Мне нравится, когда они бывают дозированными. Заслуженными.

Я не сплю, уставившись в потолок, потом поворачиваю голову и смотрю на мобильник: он лежит на тумбочке, как камень. Я смотрю на него, чувствую тянущую боль в запястье и жду, жду, жду, пока на рассвете наконец не засыпаю.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: