Франц Кафка. Исследования одной собаки

--------------------------------------------------------------- Повесть Перевод Ю.Архипова, 1990 OCR: Shaman--------------------------------------------------------------- Насколько изменилась моя жизнь и насколько же, по сути, не изменилась!Как начнувспоминать да окликать времена, проведенные мной еще средисобачьего племени, в общих заботах, как и подобает псу среди псов, я,вглядываясь повнимательнее, нахожу, что дело тут с каких еще пор не во всембыло ладно; что-то вроде трещинки имело место всегда, некая легкая оторопьбрала меня иной раз и посреди почтеннейших площадных затей, а подчас и всамом узком, доверительном кругу -- да чего уж там, не подчас, а часто,очень часто: помню, взглянешь эдак на родную собачью морду, неожиданно,по-новому взглянешь -- и обомлеешь, ужаснешься, затоскуешь, запричитаешь. Я,конечно, старался эти чувства в себе истребить. Друзья, коим я открывался,мне в том помогали, и на время это удавалось, на то время, когда подобныеказусы хоть и случались, но воспринимались мной хладнокровнее, с большимравнодушием вплетались мной в мою жизнь и хоть печалили и утомляли, но,впрочем, сохраняли за мной видпусть холодноватой, замкнутой,пугливо-расчетливой, но в сущности обыкновенной собаки. Да и как бы смог ябез таких периодов отдохновения достигнуть возраста, который ныне вкушаю,как бы смог я взобраться на такие кручи покоя, с которыми я взираю на ужасысвоей молодости и с которым переношу ужасы своей старости, как бы смог яизвлечь уроки из, вынужден признать, Несчастного своего или не совсемсчастливого положения и как бы смог я жить, ни в чем почти не отклоняясь отизвлеченных уроков. Жить уединенно и одиноко, целиком отдаваясь своимбезнадежным, но неизбывным исследованиям. Жить, впрочем, не теряя из видусвой народ -- многие известия до меня доходят, да и сам я нет-нет да инапоминаю о своем существовании. Ко мне относятся уважительно, не понимают,как можно так жить, но и не обижаются на меня за то, что я так живу; и дажеюные псы, пробегающие иной раз в отдаленьи, -- новое племя, чье детствоскрыто от меня потемками памяти, -- не отказывают мне в привете, полномпочтения. Нельзя упускать из виду и того, что я, невзирая на все мои очевидныенеобыкновенности, все же вовсе не полностью выбиваюсь из ряда. Вообще, есливдуматься, -- а для этого у меня хватает и времени, и способностей, ижелания -- жизнь собачьего рода преисполнена чудесного. Помимо нас, псов, вмире много разновидностей всяких созданий, бедных, жалких, немых, издающихтупые звуки существ, и немало среди собак есть таких, которые эти существаизучают, дают им имена, стараются им помочь, воспитать, облагородить ипрочее. Мне они, доколе они мне не мешают, безразличны, я их путаю, незамечаю. Одно в них, однако, слишком бросается в глаза, чтобы моглоускользнуть от моего внимания, а именно: насколько же они все сравнительно снами, собаками, мало держатся друг друга, насколько они холодны, глухи идаже враждебны друг к другу, так что лишь самые пошлые интересы способны ихнесколько сблизить хотя бы внешне, но даже из этих интересов зачастуювырастает ненависть и свара! Ничего подобного у нас, собак! Ведь о нас сполным основанием можно сказать, что мы на деле живем одной дружной стаей,хотя нас и различают бесчисленные и глубокие различия, образовавшиеся стечением времени. Мы все -- одна стая! Нас так и подмывает сплотиться, иничто не в состоянии противостоять этой воле к сплочению, все нашизаконы иоснования -- и те немногие, что я еще помню, и те несметные, что я забыл, --рождены этой тягой к величайшему счастью, на которое мы способны, счастьютеплой сопричастности друг другу. Но вот вам истины совсем иные. Никакиесущества на свете, по моему разумению, не селятся на таких отдаленныхпространствах, не отличаются друг от друга таким непостижимым количествомпризнаков -- по классу, породе, роду занятий. Мы, желающие держаться вместе,-- а в минуты экстаза нам это, вопреки всему, удается -- как раз мыоказываемся всего больше удалены друг от друга, как раз мы предаемся нередкозанятиям, своеобычность которых озадачивает и родню, и это мыподчас держимсяправил, рожденных не в собачьей среде, то есть ей, скорее,противопоказанных. Экие, право, сложности, сложности, коих не все любяткасаться, -- и я такую точку зрения понимаю, понимаю, может быть, лучше, чемсвою, и все же ничего не могу с собой поделать: это те сложности, безкоторых я своего существования не мыслю. Ах, зачем не живу я как все, единойжизнью с моим народом, зачем не закрываю глаза на то, что мешает такомуединству, на то что можно бы счесть мелкими неточностями в великом расчете,зачем я вечно обращен не к тому, что сулит счастливые узы, а к тому, чтотянет прочь из наезженной, кондовой колеи. Вспоминается мне один случай из детства, когда я, как всякий ребенок,испытывал состояние неизъяснимо блаженного возбуждения; я был еще сущий щен,восторженный, любопытный, верящий в свою способность затевать великие дела,которые так и остались бы втуне, если б я не залаял, не вильнул хвостиком,не пустился вприпрыжку, -- словом, я был в плену тех детских фантазий,которые с возрастом исчезают. Но тогда онибыли сильны и владели мнойбезраздельно, и вот однажды и впрямь случилось нечто необычайное, что повидимости оправдывало самые несусветные ожидания. То есть ничегонеобычайного в этом, конечно, не было, позднее мне довелось повидать насвоем веку вещи куда более прихотливые, но тогда это стало первым такимвпечатлением, а потому и особенно сильным, определяющим, неизгладимым. Делосостояло в том, что я встретился с небольшой собачьей компанией, то есть нето чтобы встретился, а она подошла ко мне. Я тогда долго бегал в темноте впредощущении необычайного -- обманчивом, впрочем, ибо я испытывал егопостоян- но, -- итак, долго бегал по темным чащобам, вдоль и поперек, глухойи слепой ко всему, гонимый одной лишь смутной жаждой чего-то, и вдруг замерна месте как вкопанный с таким чувством, что вот здесь я именно там, где мнебыть надлежит; я огляделся -- вокруг меня стоял пресветлый день, лишь слегказатянутый легкой дымкой, день, сотканный из переливчатых, одуряющих запахов. Я довольно нечленораздельноприветствовал утро, и вдруг -- точно отзываясь на мой рык -- из неведомойтьмы под ужасающий шум, какого мне еще не приходилось слышать,выступилосемеро собак. Если б я не видел с полной отчетливостью, что этособаки и что это они производят ужасный шум, хотя я не мог взять в толк, какэто им удается, я бы немедленно убежал, а так я остался. В ту пору я ещеничего почти не знал о врожденной творческой музыкальности, свойственнойсобачьему племени, она до сих пор как-то ускользала от моей мало-помалуразвивавшейся наблюдательной способности, тем паче что музыка с младенческихдней окружала меня как нечто само собой разумеющееся и неизбежно, ничем отпрочей моей жизни не отделимое, и ничто не понуждало меня выделять ее вкачестве особого элемента жизни, ничто и никто, если не считать кое-какихнамеков со стороны взрослых, неопределенных, впрочем, намеков, снисходящих кдетскому разумению; тем большее, прямо-таки ошеломительное впечатлениепроизвели на меня эти семеро великих музыкантов. Они не декламировали, непели, они в общем-то скорее молчали, в каком-то остервенении стиснув зубы,но каким-то чудом они наполняли пустое пространство музыкой. Все, все в нихбыло музыкой -- даже то, как поднимали и опускали они свои лапы, как держалии поворачивали голову, как бежали и как стояли, как выстраивалисьотносительно друг друга, взять хотя бы тот хоровод, который они водили,когда каждый последующий пес ставил лапы на спину предыдущего и самыйпервый, таким образом, гордо нес тяжесть всей стаи, или когда они сплеталииз своих простертых по земле тел замысловатейшие фигуры, никогда не нарушаярисунок; даже последний в их ряду, тот, что был еще несколько не уверен, невсегда поспевал за другими, во всяком случае в зачине мелодии -- даже егонеуверенность была видна лишь на фоне великолепной уверенности других, ибудь его неуверенность куда большей или вовсе полной, она и тогда ничего несмогла бы испортить там, где неколебимый такт держали великие мастера. Номне не приходило в голову их разглядывать, вовсе не приходило. В душе яприветствовал их как собак, когда они вышли, ошеломил, правда, шум, ихсопровождавший, но все равно ведь это были собаки, такие же собаки, как тыили я, и смотрел я на них привычно, как на собак, которых встречаешь всюду,смотрел, невольно желая подойти поздороваться, ведь это они, собаки, пустьзначительно старше меня и не моей, не длинношерстной породы, но и вполне сомной соразмерные, мне привычные, таких или подобных я уже знал, встречал;однако пока все это проносилось у меня в голове, музыка усилилась, завладелапространством, по-настоящему захватила меня, заставила забыть обо всем насвете -- и об этих живых собачках; как ни сопротивлялся я ей всеми силами,как ни выл, будто от боли, музыка, насилуя мою волю, не оставляла мненичего, кроме того, что неслось на меня со всех сторон, с высоты, изглубины, отовсюду сразу, что окружало и наваливалось, и душило, подступая всвоем ярении так близко, что эта близь чудилась уже дальней далью сумирающими в ней звуками фанфар. Потом музыка снова отпускала, потому что тычувствовал себя слишком измотанным, уничтоженным, утомленным, чтобы ееслышать, музыка отпускала, и ты снова видел, как семь прелестных собак водятсвой хоровод, как они прыгают и резвятся, и тебе хотелось, хотя выгляделиони надменно, их окликнуть, спросить о важном, узнать, что они делают здесь,но едва ты порывался это сделать, снова чувствуя сокровенную, кровную,славную собачью связь с этой семеркой, как вновь звучала музыка, доводилатебя до беспамятства, заставляла кружиться волчком, словно ты и сам был нежертвой ее, а музыкантом, швыряла тебя туда и сюда, как ты ни молил опощаде, пока она не спасла наконец от собственного своего гнета, сунув тебяголовой в заросли, которых здесь было много, что я не сразу заметил, изаросли защемили голову так крепко, что это давало возможность прийти всебя, отдышаться, несмотря на отдаленные раскаты музыки. Поистине, большедаже, чем искусству семерых собак -- а оно было мне непостижно, было все внепределов моих способностей и моего бытия -- я поражался тому мужеству, скоторым они открыто и дерзко противостояли производимым ими звукам,поражался той силе, которая для этих звуков нужна и которой, казалось,ничего не стоило сломать позвоночник. Правда, теперь присмотревшись изсвоего укрытия внимательнее, я понял, что то, чем они работали, было неспокойствие, а высшее напряжение; столь, казалось бы, уверенно ступающиеноги подергивала на самом деле непрерывная опасливая дрожь, и они то и деловзглядывали друг на друга почти с судорогами отчаяния, а энергичноподтянутый язык норовил снова тряпкой вывалиться из пасти. Нет, не страхперед свершением приводил их в в такое волнение; кто отваживался на такое,кто достигал такого, тот не ведал страха. Откуда же этот страх? Кто понуждалих делать то, что они здесь делали? Я не мог больше сдерживаться вособенности потому, что каким-то непонятным образом они вдруг показались мненуждающимися в помощи, и сквозь весь этот шум громко с вызовом выкрикнул имсвои вопросы. Но -- странное, странное дело! -- они не ответили, они сделаливид, что меня не замечают. Собаки, даже не удостаивающие ответом собаку --нет, что угодно, но такое нарушение собачьего этикета не может быть прощенони при каких обстоятельствах ни малому, ни большому псу. Может быть, этовсе-таки не собаки? Но как же не собаки, когда я, вслушиваясь теперь,различаю даже те негромкие восклицания, которыми они перебрасываются,подстегивая взаимное рвение, привлекая внимание к трудностям, предупреждаяошибки? И разве не вижу я, как последняя в их ряду маленькая собачка, ккоторой и относятся по большей части эти восклицания, все время косит глазомв мою сторону, подавляя очевидное, но, по-видимому, запретное желаниеответить мне? Но почему оно запретно, почему то, чего неукоснительно требуютнаши законы, на сей раз оказывается под запретом? Возмущение настолькозаполнило мою грудь, что я почти забыл и про музыку. Вот собаки, которыепреступают закон. Пусть они даже величайшие кудесники, но закон существует идля них, это было совершенно ясно и моей ребячьей душе. А тут мне открылосьи другое. У них действительно были все основания помалкивать, если онипомалкивали, повинуясь чувству вины. Ибо как вели-то себя эти несчастные?Поначалу, из-за слишком гром- кой музыки, я не обратил на это внимания, новедь они отбросили всякий стыд, докатились до такого неприличия инепотребства, как хождение на задних лапах. Фу ты, какое канальство! Ониобнажались, выставляя напоказ свои бесстыдства, и делали это намеренно, акогда порой чисто инстинктивно совершали естественные, добродетельныедвижения, например, смиренно опускали вниз передние лапы, то тут жеиспуганно одергивали себя, как будто совершили ошибку, как будто самаприрода -- это ошибка, снова вскидывали свои лапы, умоляя взорами проститьих за погрешность невольной заминки. Не свихнулся ли мир? Где я? Что с намислучилось? Тут уж я, собственного благополучия ради, не мог долее терпеть;выпутавшись из цепких зарослей, вырвавшись из них последним рывком, яринулся было к собакам, я, маленький ученик, должен был стать учителем,должен был объяснить им неприличие их поступков, удержать от последующихпрегрешений. "И это взрослые собаки, взрослые собаки!" -- повторял я просебя. Но едва стал я свободен, едва приблизился к ним на расстояние вдва-три прыжка, как опять возник тот же шум, меня полностью цепенивший. Бытьможет, в запале я бы нашел в себе силы ему сопротивляться, поскольку к немууже попривык, но тут к прежней его полноте, вполне ужасной, но ненеоборимой, прибавился новый, чистый, строгий, неизменно ровный, всовершенной неизменности и ровности издалека долетающий тон, тот тон,который, собственно, и формировал мелодию из хаоса звуков и который повергменя на колени. Ах, какую одуряющую музыку производили эти собаки. Я не могсдвинуться с места, не мог рта раскрыть для поучений, пусть себе и дальшераскорячиваются, грешат и совращают других ко греху умильного созерцания;кто, кто мог требовать столь тяжкой ноши отменя, простой, маленькой собаки?И я как бы еще уменьшился в росте, сжался, как мог, завизжал, а если б послепредставления собаки спросили меня о моем мнении, я бы искренне их похвалил.Все длилось, впрочем, не так уж и долго, и вскоре они исчезли со всем своимшумом в той темной чащобе, из которой и появились. Повторяю: во всем этом происшествии не было ничего чрезвычайного, задлинную жизнь у всякого найдутся впечатления, которые, если извлечь их изобщей связи событий да еще взглянуть глазами ребенка, покажутся куда болееудивительными. К тому же на этот случай, как и на все вообще в жизни, можнопосмотреть и, как справедливо говорится, "иными глазами", и тогда окажется,что просто-напросто семеро музыкантов сошлись помузицировать тихим утром ичто заплутавший щенок, их невольный, но досадливый слушатель стал тойпомехой, которую они, к сожалению, тщетно попытались устранить особливоужасной или возвышенной музыкой. Он мешал им своими вопросами, и неужелиони, которым мешало уже и само его присутствие, должны были считаться с этойпомехой и даже увеличивать ее, отвечая на его вопросы? И даже если законповелевает отвечать каждому, еще вопрос, можно ли углядеть этогозаслуживающего внимания каждого в ничтожном бродяжке. А может, они и неразобрали ни слова в том захлебывающемся тявке, с каким задавал он свои вопросы. Или, что также возможно, они вполне его поняли и,4-преодолевсебя, снизошли до ответа, а он, малыш, не привыкший к музыке, не смоготличить их ответ от шума. Что же до хождения на задних лапах, то, может,они и прошлись на них, в виде исключения, хотя и это предосудительно, и этогрех, несомненно! Но ведь они были одни, эти семеро друзей, с глазу на глаз,почти можно сказать -- в своих четырех стенах, почти можно сказать --наедине с собой, ибо друзья -- это еще не общественность, а где нетобщественности, там она не может появиться, если появился какой-нибудьприблудный уличный щен, с его любопытной мордой, то есть в нашем случаенельзя ли считать, что ничего и не случилось? Не совсем, конечно, но почтитак оно и есть; родителям же, во всяком случае, надлежит получше следить затем, чтобы малыши больше помалкивали да почитали старших, а не болталисьпочем зря где ни попадя. А коли так, то и инцидент исчерпан. Правда, там, где он исчерпан длявзрослых, детям далеко не все еще ясно. Я не мог успокоиться, всемрассказывал и всех спрашивал, жаловался, ко всем приставал, всех пыталсятащить к тому месту, где это случилось, показать, где стоял яу а где этисемеро, где и как они танцевали и музицировали, и если б кто-нибудьотправился со мной на место происшествия, вместо того чтобы отмахиваться отменя да высмеивать, я бы непременно изобразил, как все было, даже встал бы,жертвуя невинностью, на задние лапы. Что ж, ребенку каждое лыко ставят встроку, но зато все и прощают. Я же навсегда сохранил эту детскость в душе,с ней и состарился. Вот и тогда этот случай, которому, впрочем, теперь я непридаю такого значения, но тогда он долго занимал мое воображение, я совсеми его обсуждал, раскладывал по полочкам, примерял его к присутствующим вданный момент, невзирая на то, кто именно присутствовал, целиком занимаясьсамим делом, которое меня, как и других, тяготило, но -- и в этом быларазница -- которое я пытался без остатка растворить, утопить в своихисследованиях, чтобы освободить наконец душу для самой обычной, спокойной,счастливой повседневности. Точно так же, как и тогда, хотя и не стольдетскими средствами, -- но разница не очень-то велика -- я работал и впоследующие годы моей жизни да, собственно, работаю и теперь. С того концерта все и началось. Нет, я не жалуюсь, не сожалею, тут ведьсказалась моя собственная природа, которая, не случись этого концерта,несомненно, нашла бы другую возможность себя обнаружить. Я порой сожалеллишь о том, что это произошло так рано, что у меня была похищена такимобразом значительная часть детства, та блаженная пора юных собачьих лет,которая у иных собак растягивается на годы и годы, а у меня промелькнула занесколько месяцев. Но и это пустяки. Есть вещи поважнее, чем детство. И ктознает, быть может, под старость, в награду за суровую жизнь, мне ещеулыбнется куда более детское счастье, чем то которое посильно ребенку и длякоторого у меня накопятся силы. Я начал в ту пору свои исследования с самых простых вещей, в материаленедостатка не было, нет, как раз переизбыток материала -- вот что приводитменя в отчаяние в смутные часы. Для начала я решил исследовать вопрос о том,чем питается собачье племя. Вопрос, если угодно, не из простых, верно и то,ччто он занимает нас с древнеших времен, это коренной вопрос нашей мысли,развитой и подкрепленной в бесчисленных опытах наблюдений и версий, из коихсложилась целая наука, которая в своих непостижных параметрах и притязанияхдавно уже превзошла возможности всех отдельно взятых ученых и в своейцелокупности может быть воспринята лишь всем собачеством совокупно, да и товоспринята в откровенных стенаниях и частично, ибо всякие новые усилия итщания неизбежно оседают в бездонных кладезяях уже добытых знаний; таковаувы, судьба и столь трудоемких и вряд ли осуществимых в полном 'объемеисследований, каковы мои собственные. Все это не нужно мне тыкать под нос,все это я и сам знаю не хуже какого-нибудь заурядного пса, и мне неприхходит в голову претендовать н место среди светил настоящей науки, дляэтого я слишком ее почитаю, как и всякому подобает, но для того, чтобыприумножить ее достижения, мне недостает как знаний, так и усердия итерпения, а с некоторых пор и в особенности азарта. Я проглатываю наспехеду, не удостаивая ее предварительного и сколько-нибудь систематизированногов сельскохозяйственном отношении созерцания. Мне в этом случае довольно тойнехитрой суммы всякого знания, того маленького правила, коим материнапутствуют в жизнь малышей, отрывая их от груди: "Смачивай всеповозможности". И разве не содержится в этом выводе почти все? Чем такимсущественным дополнила его исследовательская наука, начиная с праотцов?Частности, одни только частности, да и какие шаткие. А вывод незыблем,покуда мы, псы, существуем. Он касается самых основ нашего питания.Разумеется, возможности наши в этом плане велики, но на худой, крайнийконец, чтобы ни случилось, мы всегда можем прибегнуть к основам. Основныекомпоненты своей еды мы обретаем на земле, земля же нуждается в нашей воде, питается ею, и лишь за эту цену она дает нам пищу,производству которой, правда, об этом не следует забывать, можно испоспешествовать определенными заклинаниями, песнопениями, телодвижениями.Вот, с моей точки зрения, и все; об этой стороне дела в принципе большенечего сказать. Здесь я целиком солидарен с собачьим большинством иполностью отвергаю всевозможные еретические воззрения на сей счет. В самомделе, я вовсе не стремлюсь выделиться, настоять на своем, я счастлив, когдамогу разделять взгляды моих соотечественников, а по данному вопросу онисовпадают. Но собственные мои предприятия идут в ином направлении. Очезримыйопыт учит меня, что земля, если ее взрыхлять и обрабатывать по всемпредписаниям науки, непременно произведет пищу, а именно того качества, втом количестве, того вида, в том месте и в тот час, как того опять-такитребуют частично или полностью установленные наукой законы. С этим не спорю,но спрашиваю о другом: "Откуда земля-то берет эту пищу?" Все делают вид, чтоне понимают вопроса, и в лучшем случае отвечают: "Если тебе не хватает еды,мы тебе дадим от своей". Стоит обратить внимание на этот ответ. Кто же незнает, что отдавать ближнему однажды добытую еду -- далеко не первая средисобак добродетель. Жизнь трудна, земля скудна, наука хоть и богатапознаниями, но достаточно бедна практическими успехами; и уж у кого естьеда, тот за нее держится; и не своекорыстие это, а, напротив, сам собачийзакон, самое единодушное народное уложение, вызванное к жизни как разпреодолением себячества, ибо имущие всегда находятся в меньшинстве. Поэтомувошедший в поговорку ответ: "Если тебе не хватает еды, мы тебе дадим отсвоей" -- это дразнящая шутка. Я это помнил. Но тем более значительным было для меня-- в го- ды, когда я еще приставал ко всем со своими вопросами, -- тообстоятельство, что в обращении со мной это как бы и переставало бытьшуткой; не то чтобы мне действительно давали еду, да и откуда она тут жевозьмется, а ежели она и подворачивалась случайно, то в горячке голоданетрудно забыть о словах и обо всем на свете, но эти слова говорились мневроде бы и всерьез, а порой вслед за предложением на словах мне и в самомделе перепадала какая-то мелочь, если, конечно, я оказывался достаточнорасторопным и успевал эту мелочь урвать. Отчего же было ко мне такое особенное отношение -- предпочтительное и щадящее?Оттого ли, что я был тощ и слаб, всегда плохо кормлен и мало озабоченпрокормом? Но разве мало бегает кругом плохо кормленных собак и разве невырывают у них из пасти и последнее, где только могут, повинуясь часто нежадности, но закону. А вот меня выделяли, ко мне снисходили; привести томувнятные доказательства я бы не мог, но общее впечатление такое у меня было.Может, все радовались моим вопросам и находили их необыкновенно умными? Нет,вопросам моим не радовались и считали их глупыми. И все же только благодаряэтим вопросам я мог рассчитывать на внимание. Было похоже, что всесоглашались и на самое неслыханное, на то, чтобы заткнуть мне рот едой, лишьбы не слышать мои вопросы. Но ведь легче было просто прогнать меня, избавившись таким образом от моих вопросов. Нет,этого как раз не хотели: слушать мои вопросы не хотели, но как раз из-заэтих моих вопросов не хотели и меня прогонять. Надо мной смеялись, со мнойобращались, как с глупым веренышем, мной помыкали, но в то же время то былапора самого большого за всю мою жизнь признания, пора, которая больше уженикогда не повторилась; я был всюду вхож, мне ни в чем не отказывали, а еслиобходились порой грубо, то это лишь льстило моему самолюбию. И все это былоследствием одних лишь моих вопросов, моего нетерпения, моейисследовательской страсти. Может, меня хотели убаюкать, не прибегая кнасилию, одной лаской хотели увести меня с неправедного пути, с пути,неправедность которого была, однако, не столь очевидна, чтобы можно былоприменить насилие? Известный почтительный трепет тоже ведь удерживает подчасот применения насилия. Я и тогда уже смутно догадывался об этом, а теперьзнаю это твердо, много тверже, чем те, кто в пору моей юности обладалвластью; так и есть, меня хотели попросту сманить с моего пути. Это не вышло,получилось прямо противоположное, бдительность моя обострилась. Более того,у меня возникло чувство, что это я сманиваю других и что это мне в какой-тостепени даже удается. Лишь собачья среда открывала мне смысл собственныхмоих вопросов. Если я, например, спрашивал: "Откуда земля берет эту пищу?",то был ли я, как это может показаться, озабочен проблемами земли, еенуждами? Ничуть не бывало, все это, как я скоро понял, было мне глубокобезразлично, меня интересовали только собаки и ничто больше. Да и чтоесть вмире, кроме собак? Кого еще можно окликнуть на этой обширной и пустыннойземле? Все знание, совокупность всех вопросов и ответов сосредоточена в нас,собаках. Ах, если бы только реализовать это знание, вытащить его на божийсвет из потомков, если бы самим себе отдавать отчет в том, какимибесконечными знаниями мы владеем -- куда более бесконечными, чем мы смеемсебе в этом признаться. И самый красноречивый пес более замкнут, чем тепотаенные места, в которых обыкновенно хранится лучшая пища. Сколько ниохаживай ближнего своего, сколько ни истекай слюной, упрашивая, умоляя, воя,кусаясь, все равно достигнешь лишь того, что мог взять и без всяких усилий:тебе любезно внимают, тебя дружески похлопывают, почтительно обнюхивают,мысленно прижимают к сердцу, с тобой согласно воют, сливая восторги,беспамятства и прозрения, но как только дело доходит до того, к чему тыпрежде всего стремился -- чтобы с тобой поделились знаниями, то на этом всеи кончается, тут и вся дружба врозь. На такие просьбы, немо ли, громко лизаявленные, отвечают в лучшем случае поджиманием хвоста, скашиванием взглядаили отводом в сторону взгрустнувших глаз. Все это слишком похоже на то, какя тогда ребенком окликнул псов-музыкантов, а они промолчали в ответ. Тут, конечно, можно бы сказать: "Вот ты все жалуешься на собратьев, наих скрытность в вопросах, касающихся важнейших вещей, ты утверждаешь, онизнают больше, чем в том признаются, больше, чем то, чем они руководствуютсяв жизни, и это умолчание, о причине и тайне которого они, разумеется, такжеумалчивают, отравляет тебе жизнь, делает ее невыносимой, так что тебеследовало бы переменить жизнь или расстаться с нею; все это, может быть,верно, но ведь и ты такой же пес, как и прочие, и, стало быть, владеешьобщим песьим знанием, вот и выяви его, да не в форме вопроса, а в формеответа. Разве кто-нибудь станет тебе возражать,если ты сделаешь это? Давесьсобачий хор немедленно поведет себя так, будто только того и ждал. И будут утебя тогда истины, ясности, признания, сколько захочешь. Темница низменнойжизни, о которой ты с таким прискорбием рассуждаешь, отверзнется, и все мыстройными собачьими рядами выйдем на свободу. А ежели этого последнего неслучится, ежели станет нам хуже прежнего, ежели выяснится, что вся истинаневыносимее ее половины, ежели подтвердится, что умалчивающие о ней правы,ибо своим умолчанием сохраняют нам жизнь, ежели открытие твое обратит тихуюнадежду, которую мы еще питаем, в полную безнадежность, то все равно твойопыт будет оправдан, раз ты не хочешь жить так, как живешь. Итак, почему жеты других упрекаешь в молчании, а сам молчишь? Ответ прост: потому что и ясобачий сын. А стало быть, в основе своей, как и прочие сыны рода сего,накрепко замкнут, глух и к собственному вопрошанию, из страха суров. Затемли, если вдуматься, вопрошаю я собачье племя, по крайней мере с тех пор, какя стал взрослым, чтобы оно мне ответило? Предаюсь ли таким глупымобольщениям? Неужели, взирая на самые основания нашей жизни, догадываясь оее глубине, глядя хотя бы на рабочих, занятых строительством, этим угрюмымтрудом, неужели я все еще ожидаю, что, услыхав мои вопросы, они немедленнозабросят свою стройку, разрушат, покинут ее? Нет, такого я, видит бог, давноуже не ожидаю. Я их понимаю, я одной с ними крови, этой бедной, вечно юной инеуемной крови. Но не только кровь у нас общая, но и знание, и не толькознание, но и ключ к нему. Один, без других, без их помощи, я ничем невладею: железоподобные кости, содержащие благороднейший мозг, можноразгрызть лишь соединенными усилиями всех зубов всех собак. Это, конечно, образ, содержащий преувеличение; будьсобраны воедино все зубы всех наличных собак, кость не пришлось бы иразгрызать, она сама бы раскрылась, и лакомый мозг стал бы доступен оскалу исамой паршивенькой собачонки. И если уж удержаться этого образа, то нужнопризнать, что мои намерения, мои вопросы, мои исследования устремлены кчему-то неслыханному. Я как бы хочу использовать это всеобщее собрание собакдля того, чтобы под давлением их готовности к разгрызанию кость сама быраскрылась, после чего я отпустил бы собак назад, к той жизни, которая таким мила, остался бы один, один-одинешенек, наедине с костью, и в одиночкувпился бы и высосал мозг. Это звучит чудовищно и выглядит почти так, будто яхотел бы насытиться не одним только костным мозгом, но мозгом всегособачества. Но ведь это лишь образ. Мозг, о котором я веду здесь речь, этоне пища, а нечто противоположное -- это яд. Своими вопросами я растравляю только себя и только себя раззадориваютем молчанием, которое со всех сторон подступает ко мне в виде ответа.Сколько можно терпеть то обстоятельство, что собачье племя молчит и всегдабудет молчать, как легко убедиться в процессе его неусыпного изучения?Насколько тебя хватит -- вот вопрос самой моей жизни, стоящий над всемиотдельными вопросами: этот вопрос обращен лишь ко мне и никому, помимо меня,не в тягость. К сожалению, ответить мне на него легче, чем на отдельныевопросы. Меня, надо полагать, хватит до естественного конца моей жизни, ибопреклонный возраст с большим спокойствием воспринимает и самые беспокойныевопросы. Умру я, по всей вероятности, молча, окруженный молчанием, вобщем-то покойно умру, и я думаю об этом уже и теперь с большимсамообладанием. На диво сильное сердце, не снашиваемые до срока легкие --вот что придано, словно в насмешку, собакам, дабы мы могли долгопротивостоять всем вопросам, в том числе и собственным. Нерушимая крепостьмолчания, вот мы кто. Все чаще и чаще озирая в последнее время свою жизнь, я ищу ту решающую,ту во всем виноватую ошибку, которую, может быть, некогда совершил, -- и немогу отыскать ее. А ведь я, наверное, ее совершил, ибо, если б не так, еслиб безошибочным путем идя всю свою жизнь, я все же не достиг того, что хотел,то это было бы верное доказательство, что хотел я невозможного, а уж отсюдаследует торжество полной безнадежности. Взгляни на свершение дней твоих!Вначале были исследования вопроса: откуда земля берет для нас пищу? Юныйпес, вполне, как и полагается, жадный к жизни, я отказался от всехнаслаждений, за версту обегая любые удовольствия, закрыл голову лапами отсоблазнов и весь отдался труду. То не был научный труд, если судить о том,что касается эрудиции, метода или целей, то были, вероятно, ошибки, но врядли сплошные, решающие ошибки. Я мало учился, так как рано оторвался отматери, быстро привык к самостоятельной жизни, свободе, а слишком ранняясамостоятельность противопоказана систематической учебе. Но я много видел,слышал, много вел разговоров с собаками самых различных пород и профессий и,как я полагаю, сумел из этого немало извлечь, сумел связать воединоотдельные наблюдения, что и восполнило мне отчасти недостающее образование;а кроме того, самостоятельная жизнь, являющаяся для учения несомненнымнедостатком, представляет для пытливого исследователя определенныепреимущества. В моем случае она была тем более необходимой, что я не могследовать собственно научной методе, то есть не мог использовать работыпредшественников и вступать в контакт с современными исследователями. Я былполностью предоставлен самому себе, начал с самых азов и с пониманием --окрыляющим в юности и удручающим в преклонные лета пониманием -- того, что ислучайный вывод, к коему я приду, окажется выводом окончательным. А на самомли деле я так одинок в своих исследованиях, прежде и теперь? И да, и нет.Нельзя ведь исключать того, что отдельные псы там и сям оказывались илиоказываются в моем положении. Не такой уж я в конце концов выродок в родесобачьем, не так все скверно. Каждый пес, как и я, испытывает потребность в том, чтобызадавать вопросы, а я, как и каждый пес, испытываю потребность в том, чтобымолчать. Каждый испытывает потребность в том, чтобы спрашивать. В противномслучае разве смог бы я вызвать те легчайшие потрясения и колебания эфира,наблюдать которые -- не без восхищения наблюдать, не без преувеличенного,признаю, восхищения -- мне было все же дано; и разве, с другой стороны, недостиг бы я неизмеримо большего, будь я скроен иначе. А то, что я испытываюпотребность в молчании, не нуждается, к сожалению, в дополни- тельныхдоказательствах. Таким образом, я, в принципе, не отличаюсь от прочих собак,потому-то при любой разнице мнений или же неприязни меня, в сущности,признает любая собака, как и я, со своей стороны, не премину сделать с нейто же. Различны лишь в пропорции исходных веществ, что весьма существенно вличностном, но не имеет значения в этническом плане. И что же, искомаяпропорция так никогда и не приблизилась к моей ни в прошлом, ни в настоящем?Или даже, если признать мой состав неудачным, ни разу не превзошла его внеудачности? Это противоречило бы всякому опыту. Нет такого, пусть и самогочудного дела на свете, коим не занимались бы мы, собаки. Есть такие занятия,что и не поверил бы никогда, если б не самые достоверные сведения. Мойлюбимый пример -- воздушные собачки. Когда я впервые услыхал о таковомспособе жить, я рассмеялся, я отказался поверить. Нет, каково? Чтобысуществовала крохотных размеров собачонка, не больше моей головы, и в зреломвозрасте не больше, и чтобы этакая А штучка, разумеется, хилая, по видусвоему недоразвитая, декоративная, вся причесанная-распричесанная, неспособная по-доброму прыгнуть, чтобы этакая тля могла, как рассказывают,подолгу пребывать в поднебесье, именно пребывать, то есть нежиться, безвсяких видимых усилий? Нет, внушать мне такое значило, как я понял, слишкомуж откровенно пользоваться простодушной необремененностью юного ума. Но воти в другом месте мне рассказали о другой такой же воздушной собачке. Что онивсе, сговорились разыграть меня? Однако вскоре затем я повстречал моихмузыкантов, и уж с тех пор считал возможным все, отбросив всякие стесняющиеразумение предрассудки, с тех пор я клонил ухо и к самым нелепым слухам,жадно интересовался ими, вникал, все нелепое стало казаться мне куда болеевероятным в этом нелепом мире, чем все разумное, а уж для моих исследованийкуда более золотоносным. Так было и с воздушными собачками. Я собрал о нихмассу сведений; правда, мне так и не удалось до сих пор повидать хотя быодну, но в их бесспорном существовании я давно уже убедился, и в моейкартине мира они занимают свое, неотъемлемое место. Как и во многих другихслучаях, поражает здесь не само искусство, поражает другое. Кто же станетотрицать, вполне удивительно то, что такие, парящие в воздухе собачкидействительно существуют, тут уж мое удивление вливается в удивление всегособачества. Но еще удивительнее, на мой вкус, нелепость, сама молчаливаянелепость их существования. Да она никак и не обосновывается, они парят себев воздухе, и баста, а жизнь идет себе мимо, так, вспыхнет кое-где разговороб этом искусстве, ну и весь сказ. Но почему, любезнейшие собаки, почемувисят они в воздухе? Какой смысл в этом занятии? Почему ни единым словом неоправдывают они его. Зачем возлежат они на верхотуре, обрекая на исхилениесвои ноги, собачью гордость, в отрыве от земли-кормилицы, зачем не пашут ине жнут они, а вместо того получают, даже по слухам, особенно обильный паекот соплеменников? Я льщу себя тем, что, задаваясь подобными вопросами, я всеже всколыхнул немного общественность. Появляются первые обоснования всегоэтого, скороспелые, неуклюжие обоснования, которые, к тому же, неразовьются, так и останутся на стадии зародыша. Но и это уже кое-что. Ипусть не проясняется при сем лик истины -- до этого не дойдет никогда, -- нои заблуждение уже не будет чувствовать себя так уютно и самодовольно. Дело втом, что любые нелепости нашей жизни легко можно обосновать, и чем нелепеенелепости, тем обосновать их легче. Не до конца, разумеется, -- в том-то ичертовщина, -- но в достаточной степени, чтобы снять всякие каверзныевопросы. Да хоть снова взять для примера тех же воздушных собачек: они вовсене так надменны, как может показаться на первый взгляд, более того, они-то особенно дорожат мнением своих соплеменников, и еслипоставить себя на их место, то это можно понять. Должны ведь они как-токаяться, ведя такой образ жизни, и хотя они не могут сделать этого публично,-- что явилось бы нарушением обета умолчания, но покаяться или по крайнеймере добиться забвения своих прегрешений они должны, да они и делают это --в пренеприятной, как я слышал, манере оголтелой болтливости. Все-то ихподмывает чем-ни- будь поделиться -- то своими философскими размышлениями,коим они, отказавшиеся от каких-либо телесных усилий, могут предаватьсявсецело, то наблюдениями, производимыми с возвышенной точки зрения. Инесмотря на то, что они, в силу условий фривольной жизни, не обремененыизбытком духовных сил и философия их столь же никчемна, как и их наблюдения,а наука вряд ли может воспользоваться тем и другим, да и вообще она вправепренебречь столь жалкими показаниями, несмотря на все это, кого ни спроси, вчем же состоят стремления воздушных собачек, всякий раз получишь в ответ,что они много способствуют процветанию наук. "Все это верно, -- скажешь вответ, -- но ведь вклад их в науку никчемен и неудобоварим". На что ужнепременно пожмут плечами, переведут разговор на другое, рассердятся илирассмеются, а станешь допытываться подробнее, снова получишь в ответ, чтоони способствуют процветанию наук и в конце концов, если будешь настаивать идаже выходить из себя, все равно ответ будет тот же. Да, может, оно и клучшему -- не упрямиться, а смиряться иесли уж не признавать правомочностьжизценного уклада воздушных собачек, что невозможно, то хотя бы его терпеть.Но большего-то от нас нельзя требовать, это уж было бы слишком -- а ведьтребуют. Требуют терпеть все новых и новых восстающих в выси собачек. Никтотолком не знает, откуда они берутся. Размножаются они там, что ли? А откудау них на то силы, ведь в них только и есть, что красивая шкурка, где уж тутразмножаться? И даже, если допустить невероятное, когда бы это моглопроисходить? Ведь их всегда видят поодиночке, повисшими в самоупоенномблаженстве в воздухе, а если они иной раз и снисходят до передвижения, тодлится это самое пренедолгое время, пара отмеренно-изящных шажков, небольше, и все это опять-таки в строгом одиночестве и якобы в глубокойзадумчивости, от которой они, по их уверениям, не могут отрешиться, сколькобы ни пытались. Но если они не размножаются, то возможно то, что находятсясобаки, добровольно отрекающиеся от наземной жизни, добровольно избирающиеэту стезю, чтобы ради немногих удобств и пустячной ловкости вести стольунылую жизнь на преднебесных подушках? Все это невозможно себе помыслить --ни их размножение, ни добровольное присоединение к ним. Действительность,однако, показывает, что воздушные собачки отнюдь не исчезают; из каковогообстоятельства следует заключить, что, как ни бессилен наш разум этопостигнуть, та или иная разновидность собак, уж коль скоро она существует,не вымирает, во всяком случае не вымирает легко, во всяком случае невымирает совсем, не оставляя хоть какого-нибудь потомства. Не должен ли я отнести и к собственной разновидности все то, чтопристало говорить о воздушных собачках с их странными, бессмысленными,внешне экстравагантными, неестественными обыкновениями? При этом внешне-то яничем и не выделяюсь, так, обыкновенная заурядность которых -- во всякомслучае в здешних местах -- превеликое множество, не отмечен ничемвыдающимся, но и ничем, что заслуживало бы презрения, а в молодости, да ещеи в зрелые годы, я, если только не слишком пренебрегал собой и многодвигался, был пес достаточно видный. Хвалили в особенности мой фас, стройныеноги; красивую постановку головы, да и шерсть моя, серо-желтая в белыхпятнах, вьющаяся только на самом конце, вызывала всегда одобрение. Во всемэтом, однако, ничего нет особенного, особенным можно признать лишь мойдуховный склад, но и он, что уж никак нельзя упускать мне из виду, вполнеукоренен в общих свойствах собачьего племени. Ведь если даже воздушныесобачки не остаются в одиночестве, а вновь и вновь получают пополнение изсобачьего мира, черпая юную смену иной раз словно бы из ничего, то мне иподавно можно жить в уверенности, что я существо не потерянное. Разумеется,товарищи мои по типу должны быть псы особой судьбы, и их существованиеникогда не принесет мне видимой пользы, уж по одному тому хотя бы, что явряд ли когда-нибудь их узнаю. Мы те, на кого давит молчание, кого мутит отнедостатка воздуха, другим-то, похоже, хорошо живется в молчании, хотя этовсе одна только видимость, подобно тому, как псы-музыканты внешнемузицировали совершенно спокойно, но в действительности были крайневозбуждены; однако видимость эта сильна, неприступна, она лишь посмеивается,сколько на нее ни покушайся. Как же справляются с существованием товарищимои по виду? Как выглядят их попытки выжить, несмотря ни на что? Вероятно,по-разному. Я вот пытался добиться этого вопросами, пока был молод. Такимобразом, я, вероятно, мог бы примкнуть к тем, кто много спрашивает, они-то ибыли бы тогда моими товарищами по виду. Какое-то время я, преодолевая себя, и тщился преуспеть в этом, -- преодолеваясебя, ибо меня привлекают прежде всего те, кто призван давать ответы, те же,кто вечно пристает ко мне с вопросами, на которые у меня по большей частинет ответа, мне противны. Да и потом, кто же не любит спрашивать, покуда онюн, и как же отыскать мне истинные вопросы в этом обилии? Один вопрос похожна другой, все дело в цепи вопроса, а она остается скрытой, порой и отсамого вопрошающего. Да и вообще, задавать вопросы -- это коренное свойствособачьего племени, спрашивают все кому не лень, будто нарочно, чтобы заместиследы истинных вопросов. Нет, среди вопрошающих юнцов не нахожу яединомышленников, как, впрочем, и среди пожилых молчунов, к которымпринадлежу сам. Но что толку в вопросах, я ведь на них погорел, товарищимои, может быть, умнее меня и применяют другие, более совершенные средства,чтобы справиться с тяготами жизни, средства, которые, правда, -- как язаключаю по собственным, -- хотя и помогают им в их нужде, успокаивают,усыпляют, переделывают их натуры, но в сущности-то так же бессильны, как имои, ибо, сколь пристально ни всматриваюсь я окрест, никакого заметногоуспеха ни у кого я не вижу. Боюсь, товарищей моих легче было бы распознатьпо какому-нибудь другому признаку, только не по успеху. Но где же, где они,мои товарищи? Да, я жалуюсь, жалуюсь, если угодно. Где они? Везде и нигде.Может, то мой сосед, всего в трех прыжках от меня, нередко мыперекрикиваемся, он ко мне иной раз и заходит, я к нему никогда. Может, онмой товарищ по виду? Не знаю, я, правда, ничего такого в нем не замечаю, новсе может быть. Все может быть, но и нет ничего более невероятного. Нет его-- и я, напрягая шутки ради фантазии, расцвечиваю подмеченные мною в немродственные черты, но вот он явился -- и все мои построения разом выглядятсмехотворно. Старый пес невелик собой, еще меньше меня, хотя я весьмасреднего роста, он с короткой коричневой шерстью, с устало повешеннойголовой, с шаркающей походкой, с подбитой сверх того левой лапой. Такблизко, как с ним, я давно уже ни с кем не сходился и я рад, что хоть его-томогу еще кое-как выносить, и когда он уходит, я кричу ему вслед кучу всякихлюбезностей, но я делаю это без всякой любви, скорее гневаясь на себя, ибо,глядя ему вслед, я всякий раз обливаюсь ненавистью и к этой шаркающейпоходке, и к волочащейся лапе, и к слишком низкому заду. Иногда мне кажется,что мне хочется поиздеваться над самим собой, -- когда я мысленно называюего своим товарищем. Да и в разговорах наших он не вызывает ничего, чтопозволяло бы считать его товарищем, он, правда, умен и, по нашим здешнимобстоятельствам, весьма образован, я бы мог многому у него научиться, норазве я ищу ума и образования? Обычно мы беседуем о житейских делах, и я,умудренный своим одиночеством, всякий раз поражаюсь тому, сколько же уматребуется и от самой обычной собаки, живущей даже не в самых неблагоприятныхобстоятельствах, чтобы пристойно изжить свой век и спасти себя отподжидающих на каждом шагу величайших опасностей. Конечно, наукавырабатывает соответствующие правила, однако понять и усвоить их хотя быотдаленно, хотя бы в самых грубых чертах ох как непросто, а если это даже иудалось, то тут и начинается самое трудное, а именно: применение общихправил к нашим обстоятельствам. И здесь мало кто может помочь, почти всякийчас задает новые задачи, и каждый клочок земли выдвигает свои собственные; иникто не может утверждать, что он устроил свою жизнь сколь-нибудь надежно ичто она теперь потечет как бы сама собой; даже я не могу этого утверждать,невзирая на то, что потребности мои сокращаются день ото дня. И для чего жеони, в конце концов, все эти бесконечные усилия? Только для того, чтобы всеглубже и глубже зарыться в молчание, погрести себя так, чтобы никто иникогда не мог тебя раскопать. Нередко приходится слышать славословия по адресу общего прогрессасобачества на протяжении веков, причем имеется в виду главным образом,прогресс науки. Наука, конечно же, прогрессирует даже с ускорением, всебыстрее, но что же тут славословить? Ведь это все одно, что хвалить человеказа то, что с возрастом он становится старше и вследствие того все быстрееприближается к смерти. Все это естественный и к тому же безобразный процесс,и я не вижу, за что его можно хвалить. Я вижу одно разложение, при этом я недумаю, что предшествующие поколения по природе своей были лучше, они былилишь моложе, и в этом их великое преимущество, их память не была еще так обременена, как наша, их былолегче разговорить, и даже если это никому не удалось, возможностей для этогобыло больше, эти большие возможности и есть, собственно, то, что нас такволнует, когда мы слышим старинные и такие наивные саги. Там и сям проходиттакой глубокий намек, что мы подпрыгнули бы от изумления, не дави на нас этатяжесть веков. Нет, как ни много я имею возразить против своего времени,прежние поколения не были лучше новых, более того, в известном смысле онибыли даже много хуже и слабее. Разумеется, чудеса и в ту пору не валялисьпод ногами на улице, но собаки еще не были тогда такими, не могу подобратьиного слова, собачными, как теперь, общая связь собак была еще неплотной,истинное слово могло еще возыметь свое действие, могло определить,переопределить созидаемое, изменить его по желанию говорящего, обратить всвою противоположность, и слово такое имелось, во всяком случае оно былоблизко, вертелось на языке, каждый мог к нему приобщиться; куда ж оно толькоподевалось сегодня, сегодня, хоть выверни потроха, его не отыщешь. Нашепоколение, может быть, и потерянное, но оно невиннее тогдашнего.Нерешительность моего поколения я могу понять, да это и не нерешительностьуже, а лишь забвение неко- его сна, виденного тысячу ночей назад и с тех портысячу раз забытого, так кто же вправе гневаться на нас за то, чтозабывается уже в тысячу первый раз? Но и нерешительность наших праотцов я,мне кажется, также могу понять, мы на их месте, вероятнее всего, вели бысебя точно так же, и почти можно сказать: благословенны мы, что не нампришлось взвалить вину на себя, что мы сподобились иному жребию --устремляться навстречу смерти почти в полном невинности молчании в мире, ужеомраченном до нашего прихода другими. Когда заблуждались наши далекиепредки, вряд ли они думали о бесконечном пути заблуждений, они были еще нараспутье, им было легко в любой момент вернуться обратно, а если они все жене решались вернуться обратно, то потому, что они хотели еще какое-то времяпонежиться, порадоваться своей собачьей жизни; ее еще не было вовсе --истинной собачьей жизни, а уж она многим казалась ослепительной, интересноведь было заглянуть, а как там дальше-то, ну хоть одним глазком заглянуть --вот они и шли дальше. Они не ведали того, о чем догадываемся мы, обозреваяисторию, того, что душа изменяется прежде, чем жизнь, и что они, еще тольковходя во вкус собачьей жизни, уже обладали престарелой собачьей душой ивовсе не были так далеко от своего начального истока, как им казалось иликак уверял их в том упивающийся всеми прельщениями собачий глаз... Ктотеперь еще говорит о молодости? А вот они-то, они были молоды, но, ксожалению, ничего другого не чаяли, как стать старыми, что, конечно, немогло им не удасться, что удалось и всем последующим поколениям, а ужнашему, последнему, в особенности. Обо всех этих вещах я, конечно, с соседом не беседую, но частеньковспоминаю о них, когда сижу перед ним, этим типичным стариком, или зарываюсьмордой в его шерсть, на которой уже появилась легкая примесь того запаха,что присущ содранным шкурам. Толковать о подобных вещах с ним бессмысленно,как, впрочем, и с любым другим. Я ведь знаю, как протекал бы такой разговор.Он возразил бы по частностям, мелочам, а в целом в конце концов согласилсябы -- нет оружия лучше -- и проблема была бы похоронена, зачем же сноваизвлекать ее из могилы. И при всем том у меня с соседом установилось полноевзаимопонимание, более полное, чем то, которое достижимо словами. Я неустану это утверждать, хотя никаких доказательств на сей счет у меня нет, ия, возможно, нахожусь во власти иллюзий, так как он с давних пор единственный, с кем я обращаюсь и, стало быть,у меня есть в нем нужда. "Может, ты все же товарищ мой, по-своему? И толькостесняешься своих неудач? Взгляни, -- и я таков. Когда я один, мне хочетсявыть, приди, вдвоем такая отрада", -- так я думаю иногда, пристально глядяему в глаза. Он в таком случае глаз не отводит, да только ничего-то в них неотражается, он лишь тупо глядит на меня, удивляясь, чего это вдруг язамолчал, прервал нашу беседу. Но, может быть, в такой взгляд облекает онсвой вопрос, и я разочаровываю его точно так же, как он меня. Будь это вовремена моей юности, я, если бы не занимали меня тогда казавшиеся болееважными вопросы и если б я не был удовлетворен своим одиночеством, прямоспросил бы его обо всем и, скорее всего, получил бы смутно-вялоеподдакивание в ответ, то есть имел бы меньше, чем теперь, когда он молчит.Но разве не все так молчат? Что же мешает мне думать, что все кругомявляются моими товарищами, что у меня имеются не отдельные соисследователи,сгинувшие и забытые со всеми их куцыми умозаключениями, отгороженные от менятьмой времен или суетой современности, но что, напротив того, меня сплошьокружают одни мои товарищи, которые бьются над теми же вопросами, каждыйпо-своему, которые также при этом безуспешны, каждый по-своему, которыемолчат или лукаво тараторят, каждый по-своему и в полном соответствии с тем,что требует безнадежная эта наука. Но тогда мне не следовало и обособляться,тогда я мог бы преспокойно оставаться со всеми, не вести себя точнонапроказивший ребенок, которого выставляют вон взрослые, и сами желавшие бывыйти, но запутавшиеся в сетях своего разума, который утверждает, что выходанет и что всякое стремление к нему нелепо. Уже и самые эти мысли указывают на очевидное воздействие моего соседа,это он сбивает меня с толку, навевает меланхолию, а сам-то и в ус не дует, всенасвистывает среди дел, как я слышу, и напевает, так чтодаже мне надоел.Хорошо бы прервать и это, последнее знакомство, не поддаваться большерасплывчатым мечтаниям, которые неизбежно, как с ними ни борись, порождаютвсякое собачье общение, хорошо бы целиком посвятить исследованиям тонемногое время, которое еще мне осталось. Затаюсь-ка я, как он в другой разпридет, и притворюсь спящим, и буду проделывать это до тех пор, пока он неотстанет. Да и в исследованиях моих возник непорядок, я заметно запустил их,утомился, ковыляю по привычке там, где прежде вдохновенно мчал. Частовспоминается мне то время, когда я начал исследование вопроса: "Откуда земляберет нашу пищу?". Конечно, я толкался тогда среди людей, лез в самую гущу,всех хотел сделать свидетелями моих трудов, и это свидетельство мне былодаже дороже самих этих трудов; поскольку я ожидал от них какого-то влиянияна мир, то и был преисполнен пыла, давно утраченного в моем одиночестве.Тогда же я чувствовал в себе такие силы, что дерзал свершать неслыханныепоступки, которые противоречат всем нашим скрижалям и о которых свидетели досих пор вспоминают с содроганием. Я, например, находил, что наука, вообще-тотяготеющая к специализации, в одном аспекте довольствуется примечательнымупрощением. Она учит, что нашу пищу производит земля, и после однойпредпосылки знакомит с методами добычи разнообразных яств в их преизобилии.Но хотя это и верно, что пищу производит земля, в чем не приходитсясомневаться, но дело вовсе не обстоит так просто, как это обычноизображается, что ставит препятствия дальнейшим изысканиям. Взять хотя быпростейшие случаи из повседневной практики. Если мы даже впадаем в полноепочти бездействие, как я в настоящее время, и, ограничившись самойповерхностной обработкой земли, сворачиваемся калачиком и ждем результатов,то и в этом случае мы, если, конечно, к тому есть хоть какие-нибудьоснования, обретаем земную пищу. Но ведь это вовсе не правило. Кто сохранилв себе хоть немного непосредственного чувства, занимаясь наукой, -- а таких,разумеется, единицы, ибо наука втягивает в свою сферу все большие круги, --легко признает, исходя даже из самых привычных наблюдений, что основнаячасть пищи, обретаемой на поверхности земли, падает на нее сверху, мы даженоровим подхватить ее на лету, насколько это позволяет нам наша ловкость истрасть. Тем самым я еще не противоречу науке, ведь и эту пищу производит,разумеется, земля. А то, что одну пищу она, так сказать, извлекает из самойсебя, а другую бросает сверху, не составляет, возможно, существеннойразницы, и наука, установившая, что в обоих случаях потребна обработказемли, может быть, и не должна заниматься такими различениями, ибо сказано:"Набил чрево -- гуляй смело". Однако ж наука, по моему разумению, все-такизанимается, пусть косвенно и отчасти, подобными различениями, утверждаясуществование двух основных методов продовольственного обеспечения, аименно: собственно обработки земли и дополнительных, изысканных форм трудавроде декламации, танца и пения. Я нахожу в этом хоть и не полное, нодостаточно отчетливое соответствие моему различению двух типов труда.Обработка земли, как мне представляется, служит средством обретения пищидвоякого рода, что же касается декламации, танца и пения, то они неотносятся к обработке земли непосредственно, а предназначены, главнымобразом, для того, чтобы добывать пищу сверху. Эти мои представленияоснованы на традиции. Здесь, думается, народ вполне сумел обуздать науку, неотдавая себе в том отчета и не давая ей возможности сопротивляться. Если быупомянутые церемонии служили, как того хочет наука, только земле, напримерчтобы укрепить ее силы и способности добывать пищу сверху, то они, какестественно было бы предположить, должны были бы полностью осуществляться насамой земле -- к ней должны были бы быть обращены заклинания, прыжки,пируэты. Собственно, наука-то, насколько я себе представляю, и не требуетничего другого. Но вот вам странность -- народ обращает все свои церемониикверху. При этом он не оскорбляет науку, ведь она не запрещает этого,доставляя земледельцу его свободу, но она целиком поглощена землей, и еслиземледелец применяет к земле добытые ею познания, то она бывает довольна,хотя, по моему убеждению, ее мысль должна была бы простираться и дальше. Ивот, я не облеченный никаким ученым саном, никак не могу взять в толк,почему же наши ученые допускают, что наш народ со всею свойственной емустрастью обращает свои заклинания к небу и к небу возносит наши старинныеобрядовые песнопения и так рьяно совершает кверху свои прыжки, будто хочетвовсе расстаться с землею. Вот я и заострил свое внимание на этомпротиворечии. И в те поры, когда, по науке, приближалась урожайная страда, яполностью сосредоточивался на земле, я стелился по ней в танце,изворачивался, как мог, только бы быть к ней поближе. Со временем я вырыл вней ямку и, погрузив в нее морду, пел и декламировал так, что меня могласлышать только земля и никто другой рядом со мной или надо мной. Исследовательские плоды были скудны. Иной раз я не получал никакойпищи, но едва я собирался ликовать по поводу своего открытия, как еда всякийраз все же являлась, и все это походило на то, будто странное поведение моепоначалу вызывало недоумение, но затем в нем находили свои преимущества ипрощали мне недостающие прыжки и крики. Зачастую еда была даже обильнее, чемраньше, зато потом она вовсе пропадала на долгое время. С доселе несвойственным юным собакам усердием я пытался систематизировать все своиопыты, порой мне даже казалось, что я нащупал какую-то нить, что она вот-вотповедет меня дальше, но она всякий раз обрывалась и ускользала. Бесспорнойпомехой при этом послужила и моя недостаточная научная подготовка. Когда мнеручались, что отсутствие еды есть следствие не моего эксперимента, ноненаучной обработки земли, и это подтверждалось, то все мои построениярассыпались в прах. При известных условиях я мог бы поставить и почти точныйэксперимент -- в том случае, если бы мне удалось, не прибегая к обработкеземли, сначала достичь еды посредством направленной вверх церемонии, а затемвызвать ее отсутствие рядом церемоний, обращенных исключительно к земле. Япроделывал и подобные опыты, однако без веры в успех и без соблюдения всехнеобходимых условий, ибо никто не в состоянии поколебать мое твердоеубеждение в том, что хотя бы минимальная обработка земли необходима всегда,и если бы даже еретики, которые в это не верят, оказались, паче чаяния,правы, то и в том случае доказать ничего невозможно, поскольку орошениеземли происходит под известным напором и в каком-то смысле избежать егоневозможно. А вот другой, правда, несколько побочный эксперимент удался дажебольше и обратил на себя внимание. Вслед за испытанной методой -- ловить едув воздухе, я прибегнул к еще одному способу -- прыгать за едой, но ловить еев воздухе, давать ей падать. С этой целью я всякий раз, когда пища падаласверху, делал навстречу ей небольшой бросок, рассчитанный, однако, такимобразом, чтобы до пищи не дотянуться; чаще всего она тогда просто брякаласьравнодушно и тупо на землю, и я с яростыр набрасывался на нее, с яростью,вызванной не только голодом, но и разочарованием. Но в отдельных случаяхпроисходило и нечто другое, нечто удивительное -- пища не просто падала, акак бы сопровождала меня в полете, еда преследовала едока. Это длилосьнедолго, всего несколько мгновений, после чего она все же падала или куда-тоисчезала, или -- чаще всего -- моя алчность прекращала эксперимент довремени и я пожирал продукт. Тем не менее я бывал счастлив, кругомшептались, будоражились, мне уже внимали, знакомые клонили ухо к моимвопросам уже охотнее, в их глазах загорался огонек надежды, и пусть даже тобыло лишь отражением моих собственных взоров, ничего другого мне не былонужно, я был доволен. Пока в один прекрасный день я не узнал -- и другиеузнали это вместе со мной -- что этот эксперимент давно уже описан в науке,что он в свое время увенчался куда большим успехом, чем мой, и что хотя ондавно уже не повторялся из-за трудностей, предъявляемых к самообладанию, новследствие весьма вероятной своей незначительности для науки и не нуждался вповторении. Он доказывает лишь то, что и так давно было известно, а именно-- что земля получает пищу сверху не только по прямой, но и по косой и дажепо спирали. Вот в каком я оказался положении, но духом не пал, для этого ябыл еще слишком молод; напротив, меня это раззадорило и побудило квеличайшему, может быть, деянию всей моей жизни. Я не верил в научноенизвержение моего эксперимента, но здесь решает не вера, а доказательства, ивот их-то и вознамерился я добыть и тем самым бросить новый свет наэксперимент, изначально бывший побочным, решив поставить его в центрисследования. Хотелось доказать, что в тот момент, когда я в прыжкеуклонялся от еды, я был для нее большим магнитом, чем земля, на которую онападала под косым углом. Правда, я не мог оснащать эксперимент все новымипробами, ибо предаваться научным экспериментам, имея под самым носом жратву,-- такое, знаете ли, никто долго не выдержит. Но я хотел сделать нечтодругое, я хотел добиться полного воздержания от еды, насколько это могло мнеудасться. Правда, при этом я, избегая соблазна, не позволял себе смотреть наеду. Я удалялся, забивался подальше, лежал там день и ночь с закрытымиглазами и все равно мне было -- ловить ли еду в воздухе, подбирать ли ее наземле, потому что я не делал ни того, ни другого, будучи не то чтобы уверен,но все же преисполнен тихой надежды, что еда и без всяких особых усилий, вответ лишь на неизбежное и непроизвольное орошение земли да тихое исполнениезаклинаний и песен (от танцев я отказался, чтобы не ослаблять себя) самасвалится сверху и, минуя землю, постучится в мою пасть, --чтобы впустили ее,-- если бы такое случилось, то это еще не было бы, конечно, опровержениемнауки, ибо наука достаточно гибка и допускает немало частных случаев иисключений, но что бы в таком случае сказал народ, по счастью, не настолькоже гибкий? Ведь то не был бы какой-нибудь исключительный случай вродеизвестных нам из истории, когда в силу телесной ли хвори, душевного ли помрачения кто-либо отказывался готовить, искать,принимать пищу, и тогда собачья община, съединив свои усилия на основемагических ритуалов, препровождала ее окольным путем ему прямо в пасть. Я жепребывал в полной силе и здравии, аппетит мой был столь могуч, что по целым дням не позволял мне думать ни о чем ином, как о нем, яподверг себя посту, верите вы или нет, добровольно, я был в состояниипозаботиться о том, чтобы еда низвергалась на меня сверху, и я желал этого ине нуждался ни в чьей помощи и самым решительным образом ее отклонял. Я отыскивал себе укромное местечко в каких-нибудь отдаленных кустах,куда бы не долетали до меня ни разговоры о еде, ни чавканье, нипохрустывание разгрызаемых костей и, наевшись напоследок до отвала, залегалтам. Глаза я намерен был держать все время закрытыми; покуда нR придет еда,да будет непрерывная ночь для меня, пусть проходят дни и недели. При этом,однако, что значительно усложняло мне жизнь, я запрещал себе спать илидозволял спать очень немного, ибо я должен был не только призывать еду деннои нощно, но и постоянно быть готовым к ее явлению, хотя, с другой стороны,сон был вещью желательной, ибо с ним я мог бы голодать значительно дольше,чем без него. Исходя из этих соображений, я решил аккуратно поделить бремяна отрезки и спать часто, но всякий раз короткое время. Я достигал этогоблагодаря тому, что, отходя ко сну, укладывал голову на слабенькую ветку, иона вскоре ломалась и тем самым будила меня. Так я и лежал -- спал илибодрствовал, мечтал или что-нибудь тихонько напевал про себя. Первое времяпрошло впустую, видимо, там, откуда происходит еда, осталось как-тонезамеченным, что я выломился из обычного порядка вещей, и все было тихо.Меня несколько беспокоило опасение, что собаки обнаружат мое отсутствие изатеят что-нибудь против меня. Другим опасением было то, что земля, хоть ибыла согласно науке, неплодородна, под воздействием нехитрого орошенияпроизведет какойнибудь так называемый случайный продукт, запах которого менясоблазнит. Но пока ничего подобного не происходило и я мог продолжатьголодовку. В целом, если не считать этих опасений, я поначалу сохранялспокойствие, какого во мне еще не замечали. Хотя я, по сути дела, трудилсяздесь над упразднением науки, меня охватило чувство удовлетворения илегендарное спокойствие научного работника. В мечтах своих я уже добился отнауки прощения, отыскал в ней местечко и для своих исследований; как музыкауши, ласкала меня мысль о том, что я, пусть даже исследования мои неувенчаются успехом, и тогда-то прежде всего не буду вовсе потерян длясобачьей жизни, а благосклонная ко мне наука сама примется истолковыватьдобытые мной результаты, а уже одно это явится триумфом и я, горькоугрызавшийся доселе своей отверженностью и дико ярившийся на препоны, в коихпротекает жизнь моего народа, буду принят со славой, меня обовьетпрельстительный, как теплый омут, клубок сплоченных собачьих тел и,вознесенный, я буду покачиваться на вздетых холмах моего народа. Странноедействие первого глада. Свершения мои показались мне столь огромными, что яот расстроганности и жалости к себе даже заплакал в своем укромном углу,что, по правде сказать, не совсем было понятно, ибо если я ожидалзаслуженной награды, то отчего же я плакал? Видимо, исключительно отприятности. Я ведь и плакал-то только когда на душе у меня бывало приятно,что случалось нечасто. Но прошло это весьма быстро. Радужные представленияпостепенно сплелись с нарастающим чувством голода, и вот не успел яоглянуться, как всякая трогательность улетучилась куда-то вместе сфантазиями, и я остался наедине с голодом, прожигающим нутро. "Это голод",-- повторял


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: