Перед бродом

Ночь прошла без сна. Лишь на рассвете Абай ненадолго прилег, но, не чувствуя усталости, вскоре вернулся к столу, заваленному раскрытыми книгами. Рядом со старо-узбекскими, которые Абай читал свободно, тут лежали арабские и персидские книги, более трудные для него, и русские, понимать которые ему было еще труднее.

Эти разноязычные друзья собрались нынче к нему по особому случаю. Сама жизнь потребовала от него знаний, таившихся в этих книгах. Последние дни Абай читал и днем и ночью, словно исследователь или отшельник. Порой, оторвавшись от страницы, он удивленно оглядывался вокруг, возвращаясь к действительности.

Узбекские книги уводили Абая в цветущие сады Шираза; он видел древние мавзолеи Самарканда, отдыхал в плодоносных садах у прозрачных бассейнов Мерва и Мешхеда, бродил по сказочным дворцам, медресе и библиотекам Герата, Газны и Багдада, родины величайших поэтов. Со страниц арабских и персидских книг сверкали перед ним кривые исфаганские сабли, которыми арабы, персы, турки и монголы в жестоких схватках решали свои столетние споры. Русские книги раскрывали перед ним тайны вод, песков и пустынь Средней Азии, Ирана, Аравии и жизнь их больших торговых городов.

Сегодняшний день этих стран интересовал Абая больше всего. Читая, он делал подробные выписки о караванных дорогах и водных путях, о крупных городах и больших базарах.

Все эти сведения были необходимы для путника, отправлявшегося сегодня в далекие края. И Абай, живо воображая эти страны, о которых столько слышал с самого детства, не раз восклицал про себя: «Жаль, что не сам я еду!»

В открытое окно ворвался прохладный ветерок. Он всколыхнул легкую белую занавеску, и та, словно озорной ребенок, принялась играть с книгами — высокий стол стоял у самого окна. Она то прикрывала страницу, мешая Абаю читать, то сползала с нее, как бы стараясь стереть письмена. Абай взглянул на дверь — в это утро она открылась в первый раз.

Тяжело передвигая ноги, в комнату вошла его мать Улжан, грузная, располневшая за последние годы. Сильная одышка стесняла ей грудь. Две женщины вели ее под руки. Абай вскочил со стула и быстро разостлал на полу мягкое корпе.[119]Щеголевато одетая молодая светлолицая женщина, вошедшая с Улжан, положила подушки. Сходство ее с Абаем сразу бросалось в глаза. Это и была его сестра Макиш, жившая здесь, в Семипалатинске, замужем за сыном Тинибая, хозяина богатого городского дома, где остановился Абай. Вторая женщина, Калиха, многолетняя спутница Улжан, приехавшая вместе с ней из аула, поставила перед старухой блестящий медный таз и стала поливать ей на руки из длинногорлого кашгарского кувшина, покрытого тонкими чеканными узорами.

Раздвинув посреди просторной комнаты низенький складной стол, Макиш сказала в открытую дверь:

— Можно накрывать, несите!

Вошла другая невестка, ровесница Макиш, высокая цветущая женщина с гладко зачесанными на висках блестящими волосами, одетая в черный бархатный камзол, обшитый позументом. Разостлав скатерть, она стала приготовлять стол для утреннего чая.

Абай снял бешмет и начал умываться. Только сейчас он почувствовал в голове тяжесть после бессонной ночи. Макиш поливала ему, ухаживала за ним, как за гостем.

— Приятная нынче вода, полей-ка мне на голову, Макиш, надо освежиться, — попросил он сестру, подставляя затылок.

Отерев лицо и руки, Улжан бросила взгляд на высокий стол и потом перевела его на сына. Лицо его было бледно, глаза покраснели.

— Так всю ночь и не спал, Абайжан? — спросила она.

— Да нет, вздремнул среди ночи.

— А разве не путаются мысли, если сидеть без отдыха? Я раз спросила Кодыгу: «Какой же ты ночной сторож, если у тебя волк ворвался в отару? Ты, верно, спал?» А он и отвечает: «Как можно, я не спал! Правда, под утро мне показалось, что у верблюдов горбов стало вдвое больше, а волк возьми да и пройди мимо меня, поджав хвост. Я думал — собака, и пропустил его». Будет ли польза от такого чтения, сынок, если под утро даже верблюжьи головы в глазах двоятся?

Шутка матери рассмешила и брата и сестру.

— Ты права, апа, но время не ждет — отец уезжает сегодня…

Улжан стала расспрашивать, можно ли по книгам узнать подробно, каким путем надо ехать.

— Хоть и не широкую проезжую дорогу, но какие-то тропинки я уже вижу, — ответил Абай и тут же поделился с матерью тем новым, что приобрел он за последние дни. — Как будто сам я побывал там, — книги мне все рассказали об этих странах!

Он говорил так, словно нашел клад.

Улжан знала, что путь предстоит дальний. За чаем она продолжала расспрашивать сына о трудностях дороги. Таить от матери правду, которая была известна ему самому, Абай никогда не мог и не считал нужным. Но тут была еще и Макиш…

— Да, да, расскажи нам все, Абай, милый! — присоединилась она к матери. Нахмуренные брови и чуть побледневшее лицо выдавали ее душевную тревогу, и Абай, заметив это, помедлил с ответом.

Макиш была любимой, балованной невесткой богатого городского дома, но к своей семье и к родному аулу она продолжала хранить самую горячую любовь и всегда тревожилась об их благополучии. Надо родиться девушкой, которую смолоду отдают замуж на чужбину, надо видеть жизнь ее глазами, чтобы понять, в каких глубоких тайниках души скрывается эта тоска по родным, которая излечивается лишь временем, живет долго и проходит нелегко.

Поняв волнение сестры, Абай не захотел высказываться откровенно, но Макиш настойчиво продолжала:

— Говорят, там никто из наших краев никогда не бывал… Вернется ли он?..

Она вслух выговорила то, о чем Абай думал, но не рискнул бы сказать сам.

Сделав несколько глотков, он отодвинул пиалу с чаем, не притронувшись к горячим пирожкам, приготовленным искусным поваром на нижней кухне, и, взяв сделанные за ночь выписки, стал отвечать на расспросы Улжан и Макиш.

— Нелегок будет путь отца, — закончил он, — но надежда…

И сразу замолчал, увидев, как поникла Макиш. Улжан пришла ему на помощь:

— Пусть, уезжая, отец не подумает, что дитя его малодушно, — сказала она Макиш.

В дверь заглянули Такежан и Габитхан, предупреждая о приходе самого Кунанбая. Все, кроме Улжан, вскочили и засуетились, застилая пол вокруг стола и раскидывая поудобнее подушки.

Кунанбая сопровождала целая толпа, но все остались в соседней комнате, такой же просторной и прибранной, где тоже накрывали на стол. С Кунанбаем вошли только Изгутты и хозяин дома — Тинибай, сват и старый друг Кунанбая, одетый изысканно и богато. Не проходя на почетное место, он опустился на корпе рядом с Макиш. Он не развалился на подушках, как мог бы сделать хозяин дома, но, подобно какому-нибудь ученику медресе перед наставником, присел на согнутых коленях, чтобы самому ухаживать за Кунанбаем и подавать ему чай из своих рук. Это всегда удивляло Улжан, но для городских такое поведение было привычным: так они встречали имамов и хазретов, подчеркивая свою учтивость и почтительность.

Кунанбай сел рядом с Улжан и бросил на Абая и Макиш острый взгляд — проницательный взгляд своего единственного глаза, сразу определявший все оттенки и настроения окружающих. Сейчас он, казалось, особенно пристально наблюдал за детьми, — покрасневшие глаза и бледное лицо Макиш показывали, что она только что плакала.

Холод старости уже коснулся Кунанбая, он начал седеть поздно — до семидесяти лет его голова и борода оставались чуть тронутыми серебром. Теперь седина взяла свое, морщины на лбу углубились, но, высокий и плотный, он держался по-прежнему прямо.

На суровом его лице не было сейчас ни тени колебания или волнения.

Ехать в Мекку на поклонение Кунанбай решил год тому назад. И решив, с прошлой же весны начал продавать скот, собирая средства на путешествие. Трудность была не в деньгах: его тревожила мысль о надвигающейся старости, об уходящих силах. Он долго раздумывал и наконец решил взять с собой человека, на которого мог бы опереться. Выбор его пал на Изгутты, постоянного и верного спутника. Вот почему всю дорожную одежду для Изгутты сшила Макиш своими руками, и поэтому же он сидел сейчас рядом с Кунанбаем.

Изгутты перевалило за сорок, но выглядел он двадцатипятилетним жигитом и был по-прежнему весел и предприимчив.

В комнату поодиночке стали входить ближайшие родные и друзья: Такежан и Оспан, Жакип и Майбасар, мулла Габитхан, давний друг семьи. Кунанбай молча пил чай, закусывая пирожками и холодным мясом. Те из родичей, кому не пришлось на прощальной трапезе сидеть вместе с ним за столом, теперь один за другим входили в комнату для последней беседы, и число их постепенно увеличивалось. Кунанбай, который хотел без лишних свидетелей обратиться к семье со словами прощания, понял, что, если он еще хоть немного задержится, люди повалят толпой. Он снова взглянул на Макиш, и лицо его стало еще суровее.

— Дети мои, друзья, братья и родичи мои, — начал он, окинув холодным взором присутствующих. В комнате стало тихо, женщины перестали разливать чай. Кунанбай выпрямился и устремил прямо перед собой тяжелый взгляд одинокого глаза. — Вы, кажется, встревожены моим отъездом, — смотрите на меня с беспокойством: как, мол, он — старик — решается на это? Увидимся ли мы с ним? Вернется ли он?.. Не поймешь — меня ли вы от дороги бережете, или дорогу от меня… А что было бы хорошего, если бы я дожил до нудной старости, ворчал бы на внуков у очага, на невесток у котлов, на работников вокруг юрты? Путь мой — последняя цель моих последних дней. И я прошу вас всех: если справедливый смертный час настигнет меня в пути и вы узнаете об этом — пусть и тогда никто из вас не скажет с сокрушением: «Жаль его, он умер в скорби, не достигнув желанной цели». В таких словах нет истинного сочувствия. Молодость, которая для вас еще впереди, мною уже прожита, я вкусил уже и меда и яда, которые вам еще предстоит вкушать. Те дни, что мне было суждено прожить с вами, — много ли, мало ли, — мы прожили дружно, уважая друг друга. Я удовлетворен. Но хотя жизнь у нас одна — общая и слитная, смерть придет к каждому из нас по-разному. Каждого она вырвет из семьи поодиночке. А раз так — не все ли равно, где она настигнет меня? Остаток моей жизни стал нынче коротким, как тропинка старого архара, не угнавшегося за табуном, — от водопоя до последнего логова в тесном ущелье. Так не становитесь поперек этой тропинки. Проводите меня без слез, рыданий и стонов. Вот все, что я хотел сказать вам. Теперь займемся нашими сборами.

И Кунанбай посмотрел на Изгутты. Тот встал, вслед за ним поднялась молодежь — Такежан, Габитхан, Оспан и другие. Абай хотел присоединиться к ним, но Кунанбай задержал его, положив ему руку на колено.

— Ну, сын мой, расскажи, что ты узнал?

Абай вынул из кармана большую пачку исписанной бумаги и передал ее Изгутты.

— В этом свертке все, что я нашел, Изгутгы-ага, храните его при себе, — сказал он.

Кунанбай попросил его перечислить названия крупных городов, лежащих на их пути. Абай не раз уже рассказывал ему то, что прочел в книгах о странах, через которые должен был ехать отец, об их расположении, о занятиях, хозяйстве и обычаях жителей. Он не стал говорить о начале дороги: в Каркаралинске к путникам должен был присоединиться халфе[120]Ондирбай, которому, как знал Абай, места эти были хорошо известны. До Ташкента они будут среди казахов, а дальше их путь лежит через Самарканд, Мерв, Мешхед, Аспагань и Абадан. Потом им придется ехать либо через пустыни Аравии, либо кружным морским путем на корабле, чтобы высадиться совсем близко от Мекки. Этот второй путь, выбранный Абаем по книгам, представлялся самым коротким и удобным.

Халфе Ондирбай обещал Кунанбаю сопровождать его от Каркаралинска до самой Мекки. Для встречи с ним путешественникам нужно было ехать от берегов Иртыша через самый центр казахских степей, и Тинибай настойчиво советовал им ехать от Семипалатинска до Каркаралинска в удобной повозке, чтобы сохранить силы для дальнейшего пути, когда придется пользоваться самыми различными способами передвижения.

Просторная повозка, запряженная тройкой темно-рыжих коней, уже стояла на большом дворе Тинибая. Широкогрудые, откормленные за зиму овсом и тщательно выстоянные кони грызли удила и пофыркивали. Когда коренник встряхивал гривой, медный колокольчик на дуге издавал чистый, звенящий звук.

Еда на дорогу, постель, одежда — летняя и зимняя — все уже было уложено в повозку. Мирзахан давно сидел на козлах.

Когда весеннее солнце указало полдень, из гостеприимного дома Тинибая повалила толпа. Большинство были приезжие из аулов, одетые по-степному, но тут же попадались и гости из городских: купцы, шакирды,[121]халфе и хазреты. Они выходили во двор, соблюдая чины и сан и удовлетворенно улыбаясь, довольные и угощением и наполненными карманами: Кунанбай и Тинибай щедро оделили их, прося молиться за путешественников.

Не успел Кунанбай подойти к повозке, как навстречу ему поднялись два человека. Один из них еще издали отдал салем Кунанбаю. Это был Даркембай; старость заметно тронула его бороду сединой. Второй был мальчик лет одиннадцати, бледный и истощенный. Ветхие лохмотья заменяли ему чапан, босые растрескавшиеся ноги были покрыты пылью и грязью.

Подойдя к Кунанбаю, Даркембай пожелал ему доброго пути и сразу же заговорил о своем деле.

— Вы отправляетесь в путь божий, Кунеке, — начал он. — Вы избрали путь смирения. Выслушайте мольбу другого смиренного: вот этого мальчика. Именем божьим он просил меня довести его нужды до вас.

Кунанбай насторожился. Он нахмурил брови и чуть замедлил шаг.

— Я отошел от дел мирских, — ответил он. — О нуждах теперь следует говорить не со мной, а с другими.

— Нет, Кунеке, наше слово обращено только к вам.

— Какое может быть дело ко мне у мальчика?

— Дело у него именно к вам. Потому мы и пришли.

Кунанбай искоса бросил взгляд на толпу: его заметно смущали городские купцы и муллы, заполнившие двор. Майбасар понял, что старика нужно немедленно увести.

— Эй, Даркембай, какие могут быть сейчас просьбы? — сказал он, подходя. — Нечего путаться в ногах у человека, который уезжает… Отойди!

Он сказал это вполголоса, но с многозначительной угрозой. Однако Даркембай не смутился. Заметив, что Кунанбаю неловко перед окружающими, он заговорил громче:

— Просьба этого мальчика такая, что ты должен прислушаться. Из тысяч жалоб нищих и сирых — эту ты должен выслушать. Непременно должен. Особенно теперь, отправляясь в путь божий…

— Кто этот мальчик? Что за просьба? Говори скорее… — Кунанбай, явно раздраженный, приостановился, насупив брови.

— Этот мальчик — племянник того Кодара из рода Борсак, — объяснил Даркембай. — Кодар погиб, а его единственный брат, Когедай, жил тогда в батраках далека на землях Сыбана… Немощный был, всю жизнь болел, умер шесть лет назад… Кияспай, сын Когедая, — единственный наследник Кодара. Вот этот мальчуган.

Тот легкий пушок, который придает нежность детским чертам, на изможденном лице Кияспая походил на болезненную плесень: под кожей была видна каждая косточка, на висках бились синеватые жилки, правый глаз был повязан грязным лоскутком. У мальчика грясся подбородок, — с трудом сдерживая слезы, он поднял боязливый взгляд на Кунанбая и встретил ответный, полный холодной ненависти.

— Так что ему от меня нужно? — спросил Кунанбай.

— А чего ему от тебя не нужно? — как эхо откликнулся Даркембай, смело глядя Кунанбаю прямо в лицо.

— Ну, рассказывай, в чем дело… Отойдем сюда… Позволить старику говорить при всех — значило принять на свою голову удар, и Кунанбай с самого начала разговора незаметно оттеснял его и мальчика от толпы и теперь присел с ними в углу двора.

Стоявшие во дворе иргизбаи — и старшие и молодежь — все как на подбор были нарядно одеты. Особенно щеголяли и покроем, и новизной, и стоимостью платья горожане — купцы, имамы, халфе. Их белоснежные чалмы, чапаны и отороченные бобром шапки свидетельствовали о богатстве и довольстве. Рядом с этой нарядной толпой Даркембай и мальчик, изможденные, страшные в своей нищете, казались еще более убогими. Лохмотья их были изодраны так, будто эти пленники тяжкой нужды перенесли побои и истязания.

Вслед за Кунанбаем из толпы провожающих вышли Майбасар и Такежан и присели возле него. Абай направился за ними. Когда он подошел, говорил Даркембай.

— Кодар ни в чем не был виноват… Но тогда никто не смелился и заикнуться о куне.[122]Кто поднял бы голос? Была твоя пора — суровая пора.

«Твоя пора»… Эти слова задели Кунанбая. Он прервал громко и гневно:

— Что ты мелешь, Даркембай? Говори прямо, кто из кенши или борсаков послал тебя взыскивать с маня кун Кодара? Назови мне их!

Набожное смирение, которое всем своим видом выка-вал Кунанбай с самого утра, сейчас как рукой сняло, от него пахнуло давней яростью и враждой. Бледный до синевы, нахмуренный и грозный, он, казалось, явился из мира когтистых хищников, готовых к прыжку, чтобы растерзать добычу. Но Даркембай не смутился и тут.

— Нет такого борсака, который осмелился бы требовать от тебя возмещения: не пришла их пора. Не о куне я говорю. Но что ты скажешь об урочище Карашокы? Ведь эта земля — наследство Кодара. Она принадлежит мальчику, а на ней аул твоей старшей жены Кунке множит свои табуны и живет в полном довольстве. Ты в святые места идешь — неужели понесешь туда на своей шее греховным ярмом долг горькому сироте?

— Молчи! — повелительно крикнул Кунанбай.

— Да я уже все сказал…

— За всю жизнь у меня не было более злобного врага, чем ты!.. По пятам за мной ходишь! Глаза у тебя, как у хищника, кровью налиты!

— Нет, Кунеке. Никогда я не был зачинщиком злого дела. Всю жизнь я только свою голову от зла защищаю.

— А кто в меня из ружья целился? Не ты ли?

— Целился, да не выстрелил… А того, кто на меня и петлю накинул и повесил, земля все еще носит!

Даркембай, бледный и взволнованный, смотрел на Кунанбая не отрываясь. И как ни страшен был гнев Кунанбая, слова эти поразили его так, что он даже задрожал.

— Не выстрелил тогда — сейчас выстрелил… В гроб мой выстрелил! — И он резко повернулся к Майбасару. — Ведь он меня за ворот хватает!

Кунанбай точно жаловался на свою беспомощность. «Как только ты допускаешь это?» — говорили его слова.

Майбасар, тяжело дыша, придвинулся к Даркембаю. Заслонив собой старика от толпы, он злобно выругался и ударил его кулаком в грудь.

— Захлопни пасть! — угрожающе зашипел он. — Только пикни еще — схвачу за бороду и прирежу, как козленка!

Кунанбай поднялся с места. Такежан и Майбасар наступили коленями на отрепья Даркембая, не давая ему встать. Маленький Кияспай заплакал в голос.

— Долг на твоей шее… долг мне… — повторял старик. Два сильных жигита держали Даркембая, но он бросил в спину уходившему Кунанбаю свое последнее слово:

— Вчера ты помыкал нами как агасултан, а сегодня хочешь сесть нам на шею как святой хаджи! Не божью тропу, — опять свою, Кунанбаеву, тропу прокладываешь!.. Что ж, вели своим волчатам терзать нас!

— Молчи!.. Старый пес!.. — шипели с двух сторон Майбасар и Такежан. Они готовы были тут же расправиться со стариком.

Абай быстро подсел к ним спиной к толпе. Резким рывком он оторвал руки, вцепившиеся в ворот старика.

— Бессовестные! Проклятые! Оставьте его! — крикнул он. На его лице, от которого отхлынула кровь, гневно горели глаза. — Что вы понимаете? О чем способны думать вы, люди со слепым сердцем и глухой совестью? Отец перед богом держит ответ в том, что говорил старик, для того и едет в Мекку!..

Гнев не утихал в Абае. Так же сурово глядя на Даркембая, он продолжал:

— Я вижу, ты не в силах был молчать, Даркембай. Я не осуждаю тебя: раз просьба справедлива — пусть она будет высказана даже и в такой час… Я твой должник за отца. Иди, дорогой мой, но не проклинай нас. Слова твои дошли до меня, до мозга костей прожгли… Но сейчас — уходи…

Он помог Даркембаю подняться, достал из кармана сторублевку и, отдав ее Кияспаю, сам проводил их со двора.

Кунанбай долго не мог сказать ни слова и стоял недвижно, читая про себя покаянную молитву. Изгутты н Улжан, подойдя, вывели его из оцепенения, напомнив, что пора трогаться в путь. Кунанбай коротко попрощался с горожанами и сел в повозку.

Улжан села между ним и Изгутты, — она решила проводить мужа вместе с остальными родичами.

Щегольская повозка, запряженная тройкой темнорыжих, выехала из широких ворот, грохоча и звеня колокольчиком. За нею вереницей потянулись провожающие — кто на телегах, кто верхом. Сразу за первым возком выехали еще две новенькие повозки: в одной из них были Макиш и Абай, в другой — Тинибай со своей байбише. Шумный поезд, поднимая тучу пыли, с грохотом растянулся по всей улице. Жители города, и стар и мал, с любопытством провожали путников, — кто стоя у ворот, кто высунувшись из окна.

Тройка Кунанбая скоро достигла окраины города и выехала на большую дорогу, ведущую на запад. Всадники то растягивались вдоль всего поезда, то скучивались впереди.

Кунанбай ни разу не оглянулся назад, он знал, что родичи проводят его по крайней мере до первой ямской станции. Молчаливое раздражение долго не покидало его. «Чистую воду взбаламутил… Грязь со дна поднял…» — повторял он про себя: ему казалось, что он видит перед собой водоем, спокойная глубь которого вдруг всколыхнулась и помутнела от брошенного камня. Все шло так хороню: он заранее продумал и взвесил каждое слово, каждый поступок до самого отъезда — и с утра следовал принятым решениям. И смиренными речами и благочестивыми делами он должен был вызвать в провожающих самые искренние пожелания счастья на его пути. А Даркембай, словно неожиданно налетевший ураган, разметал все это, вырвал Кунанбая из мирной тишины прощальных минут, оттеснил от людей. Возмущенный этим, Кунанбай долго молчал, пересиливая в себе ярость. Наконец он решил попрощаться с Улжан и рассеять муть, поднявшуюся в его душе.

Приказав Мирзахану не задерживать хода коней, он повернулся к Улжан. Изгутты, давно привыкший угадывать его мысли, подвинулся к козлам, чтобы дать Кунанбаю возможность поговорить с женой. Следя за изгибами дороги, он повел с Мирзаханом беседу о том, как поздно зазеленели деревья и как долго держались холода в этом году.

Кунанбай взглянул на Улжан.

— Никогда не была ты только хозяйкой моего очага, — заговорил он, — ты была спутницей всей моей жизни, байбише… Немалый путь прошли мы вместе. И за какими бы перевалами ни приходилось мне бывать, всегда я чувствовал в тебе опору… И если я виноват в чем-нибудь перед тобой, то тебя мне упрекнуть не в чем. Пусть даст судьба счастье твоим детям за твое честное сердце, за твою искреннюю привязанность ко мне…

Улжан, растроганная и потрясенная, сильно побледнела. Она долго молчала, подавляя волнение.

— Я не пошлю с тобой в путь не только упрека, но и малой обиды, мирза, — начала она. Взгляд ее выражал глубокое раздумье.

Умно и проникновенно делилась она сейчас с мужем всем, что было у нее на душе, как с равным себе человеком. Она снова стала величественной и красивой, и лицо ее осветилось каким-то внутренним светом.

— В молодости человеку тесны и постель, и дом, и самый мир, — продолжала она. — Начнет стареть — и мир кажется ему все просторней, а сам он — все меньше. И, чувствуя вокруг себя огромную пустоту, он уступает место другим, сокращает дела свои, остывает, умиротворяется… Мной это чувство владеет давно…

Она снова задумалась. Кунанбай внимательно следил за ее мыслями, словно оценивая их глубину ответным понимающим взглядом.

— Муж для жены — всегда опора, словно матка для жеребенка, — снова заговорила Улжан, слегка прищурив глаза. — Жена перенимает от мужа и лучшее и худшее. Если во мне есть что-то хорошее — значит и тебе оно не чуждо. И недостатки мои и достоинства — от тебя же. Раз ты прощаешься со мной с благодарностью — я довольна.

Ни одного звука не проронила она об обидах, которые перенесла за долгую супружескую жизнь.

Кунанбай перевел разговор на повседневные дела. Изгутты принял участие в беседе. Речь зашла о халфе Ондирбае: он всегда пользовался уважением мирзы, а теперь, сопровождая его в Мекку, становился самым близким ему человеком, связанным с ним крепче всякого кровного родства.

Ондирбай высказал однажды желание породниться с Кунанбаем, поженив кого-либо из детей. Кунанбай склонен теперь дать свое согласие. Если Улжан ничего не имеет против — у Ондирбая есть дочь на выданье, девушка может стать хорошей невесткой. Младший сын Кунанбая, последыш Оспан, еще не перебесившийся забияка, женат уже около трех лет. Бездетность его печалит и Кунанбая и Улжан, хотя самого его это мало тревожит. Теперь это повод сосватать за него еще одну девушку. Пусть Улжан будет готова: если Ондирбай возобновит в дороге разговор о сватовстве, она узнает об этом от Мирзахана…

Во второй повозке, запряженной тройкой саврасых, ехали Абай и Макиш. Каждый был погружен в свои думы, оторвавшись от домашних хлопот, Макиш перестала сдерживаться и то и дело принималась плакать. Абай пытался уговаривать ее, но все было напрасно. Тогда он замолчал и отдался своим мыслям.

Смелый поступок Даркембая не выходил у него из головы: казалось, будто старик одним пинком опрокинул очетную чашу, приготовленную для Кунанбая. Кодар, Кодар!.. Безвинная жертва Кунанбая снова ожила в нечастном сироте… Истощенный мальчик так и стоял перед лазами Абая — с грязной повязкой на лбу, стиснувшей его голову, словно обруч горькой доли… И этот ребенок в своей вопиющей нищете и укор Даркембая, горячий, и праведливый, — все вместе было приговором, вынесенным Кунанбаю самой жизнью. Никакие молитвы, намазы, пост, паломничество не сотрут его. Вот если бы отец уезжал, раскаиваясь в своих грехах и преступлениях!.. Нет, не раскаянье было в нем — в нем была прежняя суровость и гнев… Но если так — для чего тогда отцу это паломничество? Значит, Даркембай и тут прав? Не божьего, а своего, Кунанбаева, ищет он на новом пути?.. Абай усмехнулся с горьким раздражением.

Повозка быстро катилась по обочине тракта, покрытой молодой невысокой еще зеленью.

Абай давно не выезжал из города. Здесь, в степи, весна была более заметна. Слева, далеко на горизонте, окутанная синеватой мглой, виднелась Семейгора, уже сбросившая свой снеговой покров. Она стояла одиноко, подобная громадной пологой волне, которая некогда в буйном порыве накатилась на степь и вдруг с разбегу остановилась, застыв навеки. А может быть, это сама степь, такая недвижная теперь, когда-то, возмутившись, вытеснила из своих недр гору-волну и замерла потом в смиренной тишине?..

Абай сбросил с головы тымак.[123]От Семейгоры тянуло освежающей прохладой. Абай глубоко вздохнул от неизъяснимой радости и облегчения. Как-то особенно полно ощутил он и красоту земли и свободу своего сердца. И эта молодая, едва пробивающаяся зелень, и яркий весенний день, и прохладный ветерок наполняли его бодростью, извуки новых песен, переплетаясь с новыми стихами, возникали в его душе. Сам того не замечая, он запел. Макиш невольно прислушалась. И она поняла: не чужую песню пел сейчас ее брат, это была его собственная песня.

— Да ведь ты акын, Абай! — улыбаясь, сказала она. Абай совсем забыл о Макиш. Услышав ее голос, он вздрогнул и смущенно замолчал.

— Почему ты так говоришь? — через минуту спросил он.

— Так я же слышу!.. А ты скрываешь, что ли? Да об этом все твои друзья говорят — и Ербол и другие. Хотя ты ни разу не пел на айтысах, они твердят, что ты настоящий акын… Выходит — правда?

— Правда, — улыбаясь, ответил Абай.

— А о чем ты поешь?

— Ах, Макиш, милая, песни мои уносит ветер…

— Как это?

— Я пою о любви и печали. Печаль моя близка и неотступна, а любовь — далекая и невозвратима. Петь об этом—не все ли равно что петь на ветер?

— Печаль? О чем у тебя может быть печаль, что ты говоришь?

И Макиш с укором посмотрела на брата. Абай нахмурился и побледнел.

Под пытливым взглядом Макиш лицо Абая, казалось, излучало какойто мягкий свет. Полное и круглое, оно не было тронуто ни одной морщинкой, чуть подстриженные тонкие усы и небольшая черная бородка в меру удлиняли его овал. Абай был в полном расцвете своих двадцати девяти лет. Глаза были ясны, горящий внутренним огнем чистый их взгляд был и красив и пронзителен и как магнит притягивал к себе взоры. Тонкие и длинные черные брови подчеркивали красоту его молодости.

Макиш смотрела на брата с молчаливым восхищением. Казалось невероятным, что он таит в себе какую-то печаль, и она решила вызвать его на разговор.

— А что ты пел о своей печали?

Далекая мечта юности, чудесным видением жившая в сердце Абая, с новой силой вспыхнула в нем. Когда-то весь жар своего чувства он вложил в слова песни — и песня эта с тех пор стала неотлучной его спутницей. Он вдруг живо вспомнил все: и ночь на жайляу Жанибек, и качели в ауле Суюндика, и юную тайну двоих, скрытую в песне, и Тогжан, летевшую к нему навстречу с каждым взмахом качелей… Не в этой ли песне слились их сердца на глазах у всех?..

Весенний день вызвал в нем острую тоску о Тогжан. Сердце его само шло навстречу просьбе сестры, и он запел снова «Топайкок». Он пел вполголоса, и Макиш внимательно вслушивалась в слова, полные грустной нежности.

Сияют в небе солнце и луна.

Моя душа печальная темна.

Мне в жизни не найти другой любимой.

Хоть лучшего, чем я, себе найдет она.

И пусть любимая, забыв любви слова,

К моей тоске и верности мертва,

Унизит, оскорбит меня без сожаленья,—

Я все стерплю — моя любовь жива…

Абай замолк. Лицо его больше побледнело. Это была песня о нем самом и о ней — о двоих влюбленных, обреченных суровой судьбой на разлуку, сгорающих в пламени неосуществленной любви. Песня была как тяжкий вздох печали, теснившей его сердце.

Слова песни были необычны для Макиш. Недоумевая, она спросила:

— Не поняла я, кого ты зовешь любимой? Абай не хотел открываться сестре.

— Любимая — та, о ком моя печаль… Разве ты не знаешь, что такое — любимая?

— Помоему, любимой зовут спутницу жизни. Абай нахмурился.

— Ты хочешь сказать — Дильда?

— Да. А кто же иначе? Абай с досадой отвернулся.

— Ой, боже мой, Макиш, милая… Зачем ты впутываешь сюда Дильду? — В голосе его звучала тоскливая горечь. — О чем ты?

Макиш совсем смутилась, увидев, как принял брат ее слова, и неловко улыбнулась.

— Ой, Абай, я тебя будто камнем оглушила… Но чем же бедная Дильда виновата?

— Конечно, она ни в чем не виновата… Но и я не виноват, что песня страстного желания поется не о ней… Зачем вспоминать о Дильде, окруженной четырьмя детьми?..

— Так разве в том есть вина, что она родила тебе детей?

— Нет, какая вина! И дети прекрасные… Она мать моих детей, жена, которую дали мне родители, — и только. А сердце? Влечение?.. Любовь?.. Этот огонь давно в ней погас… Да он никогда и не пылал ярко. Душа ее остыла рано…

И Абай резко оборвал разговор. Они продолжали путь молча.

Такежан ехал верхом, держась вместе с муллой Габитханом, Жумагулом, Ерболом и одним из своих товарищей — Дарханом.

В городе и при выезде из него Такежан был сдержан и молчалив. Правда, он не представлял себе всех трудностей путешествия отца, известных Абаю, но и его тревожили сомнения, которыми он и поделился с Габитханом, едва они выехали в степь. Добродушный Габитхан успокоил его: хотя начало пути будет пролегать пустынными местами, но все же кругом будут казахи, да и дальше, как говорят, не отказывают в помощи паломникам. После этого Такежан развеселился.

Крепкий, несколько полный для своих лет, Такежан слыл ядовитым насмешником. Он не мог жить спокойно, если ему не удавалось поддеть кого-нибудь и поднять на смех. Мулла Габитхан неизбежно становился жертвой его шуток всякий раз, когда они бывали вместе. Такежан сделал из него второго хаджи Насреддина, рассказывая о нем по аулам самые невероятные истории, — главным образом о том глупом положении, в какое попадал Габитхан, путая казахский язык с родным татарским. Нередко Такежан пользовался наивностью и доверчивостью муллы для своей личной выгоды.

Два дня назад в гостиной комнате Тинибая, где все время толпились люди, затерялась плетка Такежана. Позвав Дархана и Жумагула, он велел собрать все плетки гостей, разложил их и стал осматривать. Красивая плеть с рукояткой, обвитой медной проволокой, привлекла его внимание. Оказалось, она принадлежит Габитхану: у муллы была слабость к нарядным и редким вещам, и, где только можно, он добывал себе особенный нож, плетку, пояс.

— Быть этой камче моей! — воскликнул Такежан, схватив плеть.

— Ойбай, Такежан! Габитхан ни за что не отдаст ее, — возразил Жумагул. — Ведь он падок на все яркое и блестящее, как девушка!

Такежан и слушать не хотел.

— Молчите… Думаете, я просить его буду? Стяну — и все тут!

Дархан и Жумагул расхохотались.

По приказанию Такежана Жумагул срезал с плетки абитхана петлю из нарядного, блестящего ремешка и, приделав другую — из грубой сыромятной кожи, спрятал плеть в соседней комнате. Два дня Габитхан искал пропажу, надоедая гостям, и наконец отчаявшись, примирился с исчезновением камчи. Пока мулла беспомощно метался, огорченный пропажей одной из своих редкостей, Такежан ходил как ни в чем не бывало.

Выезжая провожать отца, он взял камчу с собой, но долго не показывал ее Габитхану, умышленно держась по правую руку муллы. Наконец Габитхан всетаки заметил обновку Такежана и осадил коня.

— Ой. Такежан! — закричал он удивленно. — Так это ты взял мою камчу! Какая низость!

Такежан и глазом не моргнул.

— Да что вы, мулла! — сказал он учтиво; в голосе его слышалось искреннее удивление. — Эта камча моя!

И он положил ее на гриву своей лошади. Габитхан с удивлением смотрел то на камчу, то на него. И плетение, и рукоятка… и желтая головка… и медная проволока, змейкой обвивающая рукоять… Это же его камча, конечно, его!

Выйдя из себя, он решил отчитать Такежана, — да это будет и не первая их стычка!

— Ох, беспутный! Вы посмотрите только: он посмел украсть мою камчу! — И мулла протянул за ней руку.

Такежан, однако, и не пытался сопротивляться: он сам подал плеть Габитхану.

— Прежде чем обвинять, присмотритесь внимательно! Если она во всем похожа на вашу и вы не сомневаетесь, что это именно она и есть, — поклянитесь в этом и берите ее. Но если она не ваша — не позорьте человека перед другими!..

Габитхан взял плеть и, ощупывая и чуть не обнюхивая ее, то приближал к ней лицо, то откидывался назад. Наконец он недоуменно покачал головой. Жумагул, Дархан и сам Такежан следили за каждым его движением.

— Эх, жаль, жаль… — безнадежно проговорил он. — По всему моя, не будь этой петли… Такой гадости на моей не было… А так — похожа, очень похожа… Нет… Не моя камча..! На, не обижайся, Такежан…

И он возвратил жигиту свою же плетку. Такежан спокойно принял ее и, подмигнув Жумагулу и раздувая ноздри от сдерживаемого смеха, с достоинством сказал Габитхану:

— Ну, то-то же, дорогой мулла…

И как только Габитхан выехал вперед, все трое неудержимо захохотали ему в спину. Путь до ямской станции прошел незаметно. Здесь предстояло проститься с Кунанбаем.

Повозки, ехавшие впереди, уже остановились, и путники вышли из них. Те из всадников, кто ехал возле, уже спешивались. К задку повозки Тинибая была привязана саба из черной кожи, наполненная кумысом. Как только провожающие собрались, сабу принесли сюда же. Все расселись вокруг Кунанбая и Изгутты, чтобы выпить прощальную пиалу. Изгутты поторапливал провожающих: Кунанбай не хотел задерживаться и вскоре встал с места. Все дружно поднялись за ним.

— Ну, друзья мои, вы провожали меня достаточно. Передайте привет и земле моей и народу. Прощайте, родичи! Если суждено мне снова вкусить пищу на родине, да будет встреча наша благословенна и радостна!..

— Иншалла, иншалла, аминь, аминь… — подхватили его слова старейшины с Тинибаем во главе.

Кунанбай простился со всеми, обняв каждого, начиная с Улжан. После всех он молча простился с Абаем.

Сытые, выносливые кони, ничуть не утомленные началом пути, ринулись вперед, звонко гремя колокольчиком. Пыль поднялась за быстро удалявшейся повозкой, но долго еще слышался веселый говор колокольчика, затихая вдали. Наконец, чуть слышно прозвенев прощальным приветом, смолк и он. Повозка начала подыматься на косогор, покрытый ковылем. Еще несколько минут — и путники скрылись за возвышенностью. Точно пробудившись, все стали собираться в обратный путь.

Абай и Макиш под руки подвели Улжан к своей повозке. Троим в ней было тесно. Абай пересел на коня и не торопясь поехал шагом рядом с Ерболом, отстав от остальных всадников.

Гости, так долго переполнявшие дом Тинибая, после проводов Кунанбая быстро разъехались. Улжан задержалась— слишком редко приходилось ей бывать в городе, да и Макиш, скучавшая по родине, не хотела отпускать мать. Тинибай тоже не переставал упрашивать Улжан:

— Не торопитесь покидать нас! Дочка ваша тоскует, она одна, муж в отъезде по торговым делам… Отправитесь, когда она немного успокоится!

Теперь в доме оставалось всего лишь несколько гостей, но они пользовались особым вниманием хозяина. Это были Улжан, Абай, Такежан и сопровождавшие их три-четыре жигита. Все комнаты большого двухэтажного дома Тинибая были заново нарядно убраны, ковры, полосатые домотканые дорожки, шитый войлок, узорчатые кошмы — все было вытрясено и вычищено.

Улжан тщательно припоминала, что еще нужно купить перед отъездом, и ежедневно посылала на базар Абая, Такежана, Габитхана и Ербола. Улжан — мать многосемейного большого аула, все ожидают от нее гостинцев. Кроме того скоро аул двинется на жайляу и откочуег далеко от города — многое нужно закупить: летнюю одежду для детей и невесток, чай и сахар для всего аула и на случай приезда гостей…

Вместе с другими покупками Абай все чаще приносил домой большие связки книг. Почти всю эту зиму он провел в городе в хлопотах о поездке отца — и снова занялся русским языком. Он интересовался им уже давно и хотя никогда не изучал его понастоящему, но при всяком удобном случае стремился черпать знания из этого нового для него родника. И чем лучше усваивал Абай русский язык, тем чаще приходил к мысли, как трудно овладеть им в совершенстве. «Как я жалею, что упустил случай в детстве, — постоянно твердил он. — Это такая потеря для меня!»

Длинные ночи минувшей зимы не прошли даром: Абай уже читал, не запинаясь, целые страницы книг, написанных простым языком. Со стихами было труднее. Но все же русские книги стали его неразлучными друзьями, и он принялся заботливо собирать их, чтобы по возвращении в аул не забрасывать занятий, как раньше, а все свободное время посвящать чтению. Он набил книгами длинный сундук, чтобы отправить его домой с матерью.

Улжан предлагала Абаю ехать вместе, но его удерживали в городе неоконченные дела, порученные ему Кунанбаем. Абай решил догнать с Ерболом аул во время откочевки на жайляу.

Хотя Улжан и не спешила, все же пришел наконец День отъезда. Ее сопровождали Такежан, Габитхан, Дархан и Жумагул. Повозкой, куда Улжан села с Калихой, правил жигит Масакпай, укротитель необъезженных коней. Когда Абай посадил мать в повозку, она задержала его.

— Целых полгода ты не видел своего аула, ушел, словно странник в далекий путь… А дома скучает твоя жена, сын мой… Дети ждут не дождутся тебя, ищут, как птенчики, потерявшие мать. Только и слышно было «Ата, ата приедет!..» А ты хоть раз спросил бы меня, какие они— Абиш и Магаш, моя пара ягняток!.. Как подумаю о них — сон улетает, словно туман от солнца, — как же у тебя-то хватает терпения?

— Я тоже скучаю по ним, апа… Особенно по младшим, только с ними я понял, что такое отцовское чувство. Но ты сама видишь, почему я задерживаюсь.

— Не знаю… Помоему, ты ищешь повод за поводом, чтобы жить здесь. Ты привык глотать пыль этого города… Если и дальше так будет, боюсь, тебе станет все равно, где дом, где чужбина… Ты будто молодой кулан, что отбился от своих. Ой, Абайжан, скорей возвращайся домой, сын мой!

В этих словах звучали все ее сомнения.

Чуткая и наблюдательная, Улжан с самого приезда в город незаметно следила за каждым движением сына, который в течение зимы ни разу не навестил родного аула. Тонкая трещина в чувствах Абая не ускользнула от Улжан: ни разу он ни о ком не спросил, ни разу лицо его не осветилось нежностью при упоминании о семье… Нет, не таким был он несколько лет назад!.. А может быть, в задушевных разговорах с матерью и Макиш намекнула, что брат разочаровался в Дильде…

Слова Улжан звучали просто и ласково, но за ними крылось много недосказанного. Говорить сейчас с сыном откровенно она не нашла уместным. Абай тоже промолчал, хотя и понял сомнения матери. Он отделался несколькими ласковыми словами прощанья.

— Бог даст, догоним вас, когда ваше кочевье начнет переваливать Чингиз. Передайте привет детям… Счастливого пути! Доезжайте благополучно, бодрыми и радостными!

Такежан и другие жигиты, попрощавшись с Макиш и Тинибаем, уже ожидали за широко раскрытыми воротами. Масакпай хлестнул лошадей, и большая повозка, запряженная тройкой саврасых, с скрипом и грохотом тронулась с места.

Недели через три Абай и Ербол тоже двинулись в путь. Они выехали с восходом солнца и за длинный весенний день успели покрыть порядочное расстояние. Оба были выносливы и привыкли к быстрой езде. Как бы ни трудна была дорога, ни тот, ни другой ни зимой, ни летом не жаловались на утомление. Наоборот, даже после целого дня езды на тряских лошадях они скрывали друг от друга усталость, точно между ними шло состязание на выдержку.

Путь их лежал нынче по малопроезжим местам. Абай выбрал дорогу через гору Орда, рассчитывая выехать прямо к реке Баканас, по которой кочевал его аул. Здесь не решались проезжать даже посыльные Карабас и Жумагул, которым по должности было в привычку скакать любой дорогой.

К заходу солнца жигиты доехали до той части горы Орда, которая носит название Чиликтинского холма. Большинство аулов уже снялось на кочевку, и жилья, где можно было найти ночлег, не встречалось. Верней всего следовало рассчитывать на ночевку именно у Чиликтинского холма в зимовках небогатых аулов рода Байшора из племени Мамай, которые обычно снимались позже других.

До Чиликтинского холма от города около ста тридцати верст. Под Абаем был Курентобель, бурый конь с лысиной на лбу, славившийся своей выносливостью в больших перегонах. Изгутты, который постоянно держал его под седлом, так и звал его «тулпаром». Ербол ехал на упитанном, маловыстоянном чубаром коне, который не выдержал хода Курентобеля: к закату его пришлось подбадривать плеткой. Видя, что конь Ербола устал, Абай предложил другу пересесть на серого в яблоках жеребца, шедшего в поводу. Жеребца этого Абай перед отъездом купил производителем в косяк, залюбовавшись его мраморной мастью и красивыми статями.

Ербол уже давно пересел со своего чубарого, а Курентобель все не сбавлял шага. Солнце уже склонилось к западу, над горами встала грозовая туча. Послышались раскаты грома, ветер рванул в грудь путникам.

Абай прибавил ходу, чтобы засветло добраться до какого-нибудь аула. Курентобель пошел крупной рысью, встречный ветер как будто лишь подзадоривал его, и он все ускорял ход. Порой Абаю казалось, что резвость коня вот-вот истощится, но Курентобель, точно споря с ним, мчался еще быстрее. Закусив удила, он часто опускал голову и фыркал, и, если бы Абай не натягивал поводьев, горячий конь помчался бы по степи, как пламя пожара.

Ербол давно любовался конем своего друга. Когда Абай прибавил рыси, стал отставать и серый жеребец, и Ерболу пришлось нагонять товарища вскачь. Заехав чуть вперед, он оглядел Курентобеля.

— Фу, — восхищенно крикнул он, — за таким скакуном не угонишься! Погляди только — у него на груди весь пот высох! Какой перегон выдерживает!

Абай восторгался не меньше Ербола. Да, такой конь — надежный друг!

— Ничего не понимаю! — подтвердил он. — Удивительно: ничуть не утомился, будто мы только сейчас выехали! Лишь бы седок выдержал — для такого коня и расстояний нет!

У самого подножия холма путников настиг ливень с порывами ветра. Но ветер скоро затих, ливень перешел в теплый дождь. Склоны Орды волновались бледнозеленой порослью низкого ковыля и полыни. Молодой весенний дождь шумел веселым потоком. В лицо путникам, ехавшим по каменистой дороге, непрерывной волной лился запах полыни. Дождь пошел сильнее, тучи заволокли небо, совсем скрыв солнце, лишь над самым горизонтом повисла желтоватая мгла. Был ли это отблеск вечерней зари, или отражались в тучах солнечные лучи — последние лучи, потухающие, как слабеющая надежда? Еще немного— и этот бледный отблеск света поблек. Туманное его зарево на миг сгустилось в темнобагровую завесу лишь для того, чтобы, утеряв последние краски, уступить на печальном бесцветном небе место ночной тьме.

Кони путников с громким топотом взлетели на небольшой холмик, и где-то впереди залаяли собаки. В сгущающихся сумерках замелькали то там, то здесь вечерние огоньки. Невдалеке, на берегу ручейка, возникли смутные очертания семи-восьми юрт небогатого аула. Крошечное стадо овец, несколько коров и верблюдов залегли в укрытых от дождя местах, неженки-козы молча прижались к подветренной стороне юрт. Около десятка лошадей паслось возле аула на длинных арканах или с путами на ногах.

Подъехав к аулу, всадники сдержали коней, присматривая юрту для ночлега. Свора собак, встретившая их лаем, теперь подняла такую тревогу, что гам ее эхом отдавался в горах. Чем ближе подъезжали жигиты к юртам, тем больше собак приставало к своре и тем визгливее а ожесточеннее становился неистовый лай.

После долгого пути по глухой, безмолвной степи далекий лай собак обрадовал Абая вестью о теплом, уютном жилье. Теперь же этот назойливый сброд вызывал совсем другие чувства. Абай с насмешливым любопытством смотрел на псов, которые бежали за конями, надрываясь от лая и злобного визга. Всклокоченные суки с загнутыми в кольцо хвостами, приземистые, узкозадые, лопоухие кобели, визгливые щенки, уродливые и тщедушные, — все это были разношерстные дворняжки, то не в меру злобные, то трусливые. Абай усмехался про себя. Что, кроме презрения, может вызвать лай такой своры, глупой и бестолковой? Собаки будто кричали ему и Ерболу: «Вон, вон! Проваливай! Нет тут ночлега! Дождь? Ничего… Лезь, лезь, лезь лошади под брюхо!.. Вон, вон! Ууу… уноси ноги!» — «Вон, вон, вон!» — вторили им щенята.

Ербол с коня вглядывался в юрты, выбирая, у которой остановиться. Из всех восьми самой прочной и большой показалась ему пятистворчатая юрта, стоявшая в центре. Обогнав Абая, он направился к ней. Когда подъехал и Абай, к путникам вышел бородатый хозяин в накинутом на плечи бешмете. Он, казалось, слегка прихрамывал. Ербол обменялся с ним приветствиями, назвал себя и попросился переночевать.

— Отлично, жигиты, оставайтесь! Что у самих есть — все ваше, добро пожаловать! — приветливо ответил хозяин, привязывая к юрте коней.

При входе в юрту Ербол шепнул Абаю:

— Ты, наверное, слышал, что у горы Орда живут два брата из рода Байшора — Бекей и Шекей? Это и есть Бекей…

В этом ауле жигиты были впервые.

В юрте ярко пылал огонь. Гости окинули взглядом небольшую семью и поздоровались с каждым. Справа, на постели, разостланной на полу, сидела старуха с внуком на руках. Худощавая женщина лет сорока хозяйничала у огня; высокая, русая, с большими карими глазами, она в молодости была, вероятно, красавицей.

Теперь Абай рассмотрел и хозяина: серые глаза, крупный прямой нос, волнистая рыжеватая борода, здоровое румяное лицо, уверенная, представительная осанка. Бекей принялся расспрашивать гостей, откуда и куда они едут, кто они родом. У него был низкий мужественный голос.

Пламя горящего кизяка играло веселыми жаркими языками, придавая юрте гостеприимную уютность. Над очагом на высоком треножнике висел большой закоптелый чайник.

Расспросив гостей, Бекей повернулся к старой матери и негромко сказал ей что-то, потом поднялся и бросил жене:

— Не жги зря кизяк, сухого мало. Хватит у тебя воды поставить котел? Я захвачу мальчугана, позаботимся о барашке…

Жена ничего не ответила, но молчание ее выражало одобрение. Через минуту за юртой раздался низкий голос Бекея:

— Наймантай, э, Наймантай! Иди-ка сюда, сынок! Едва чай успел вскипеть и был подан Абаю и Ерболу, войлочная дверь юрты распахнулась, и Бекей вместе с молодым жигитом втащил зарезанного ягненка. Русая хозяйка, подоткнув подол яркого ситцевого платья, поставила над огнем низкий треножник с круглым ободком, подняла на него котел и стала подогревать воду. Бекей, усевшись рядом с гостями, сам подавал им чай. Наймантай быстро разделал ягненка. На огне уже опаливали его голову.

Бекей несколько раз спрашивал жену:

— Где же Шукиман? Пришла бы помочь тебе!

— Зачем мне Шукиман? Она в той юрте с зятем. Управимся сами, пусть повеселятся, — отвечала жена.

При имени Шукиман Ербол подумал: «Взрослая дочка в доме…» — и огляделся. В левой половине юрты кроме деревянной кровати Бекея стояла еще одна постель, покрытая яркими одеялами и пестрыми подушками, — конечно, девичья…

Жена Бекея стала опускать мясо в котел. Хозяин подкладывал ей куски, приговаривая: «Клади, клади… И это положи!» Она взглянула на него, как бы спрашивая: «Куда столько, не хватит ли?» — но муж решительно подтвердил:

— Клади. Мы еще не угощали зятя с его друзьями… Шукиман уже намекала, что надо бы… Гостей немного, все ее сверстники, пусть поужинают у нас.

Хозяйка повернулась к Наймантаю.

— Пойди предупреди Шукиман. Пусть приведет гостей, когда все будет готово.

Теперь кизяк подбрасывали щедро, и юрта быстро обогрелась. Дождь затих. Спустилась безветренная, теплая ночь, пасмурная, в низко нависших тучах.

Ербол заснул. Абай сидел молча. От духоты кружилась голова, клонило ко сну. Он тоже решил вздремнуть до ужина.

Абай не знал, долог ли был его сон. Внезапно он вздрогнул и быстро поднял голову. Ну, конечно, он грезил и разговаривал во сне, слова еще трепетали на губах. Да, он только что произнес вслух: «Подойди… Подойди же, милая….» Не громко ли он это сказал? Не расслышал ли кто-нибудь в юрте? И что с ним было?..

Ербол тоже поднял голову, удивленно глядя, как Абай, приподнявшись, настороженно прислушивается к чему-то. Теперь и Ербол услышал женский голос, певший в соседней юрте.

Абай весь дрожал, охваченный глубоким волнением. Ерболу показалось, что его друг готов, как в бреду, ринуться куда-то. Лицо его было смертельно бледно, в глазах стояли слезы, дыхание прерывалось, плечи вздрагивали, воспаленные глаза были широко открыты. Абай смотрел куда-то вверх, точно озаренный ему одному доступным сиянием, отрешенный от окружающего. Вдруг он порывисто схватил руку Ербола:

— Встань, встань!.. Да поднимись же, Ербол!

— Что с тобой, Абай? — вырвалось у того.

Не помешался ли он? Как изменилось его лицо! Или он болен? Что случилось?.. Ербол терялся в догадках.

Абай не замечал его испуга; он схватил тымак, накинул на плечи чапан и бросился к двери.

— Пойдем, да пойдем же!..

Хозяева не обращали на них внимания. Старуха уже спала. Бекей тоже дремал у очага, спиной к гостям.

Хорошо, что они ничего не заметили: Абай все еще не мог справиться с волнением, не только слух — все существо его стремилось туда, к этому единственному голосу. Когда он вскочил с места, у него так задрожали колени, что Ербол подхватил его и помог удержаться на ногах. Песня, одинокая и чудесная, все еще звучала. Кроме нее, для Абая ничего не существовало вокруг. Он не помнил, как нашел дверь, как вышел из юрты. Едва переступив порог, он сорвал с головы тымак и застыл на месте, весь подавшись вперед, будто ожидая чьего-то появления с той стороны, откуда слышались поразившие его звуки.

Это была «Топайкок». Нежный напев, разливавшийся волнами, замер. Песня кончилась. Абай бросился к Ерболу.

— Тогжан!.. Боже мой, ведь это Тогжан! Моя Тогжан!.. Это ее голос, ее напев, это она!.. Что же это, Ербол? Где я? Ведь это Тогжан зовет меня, она рядом, в той юрте!..

Новый порыв необычайного волнения охватил его. Трудно было разобраться в этом потоке слов.

Ербол и сам удивлялся: голос поющей и ему показался знакомым, и он все силился вспомнить, где мог раньше слышать его. Теперь он понял, почему так рванулся к двери Абай, таща его за собой, словно нетерпеливый ребенок.

Ербол хорошо знал, какой глубокой и незакрывающейся раной жила в душе Абая его несбывшаяся юношеская мечта — любовь к Тогжан. Но он никогда не видел своего друга в таком возбужденном состоянии. Абай мог сейчас пойти на все, наговорить лишнего, переступить черту дозволенного. И Ербол резко остановил его.

— Стой, Абай! Что с тобой? В огонь нам бросаться, что ли? Сперва приди в себя!

И он настойчиво повернул Абая назад.

— Оставь меня! В этой юрте — Тогжан! Она! Правда же — она?.. Я сам хочу убедиться! Или пойди хоть ты разузнай!..

Ербол задумался. Абай продолжал умолять его, горячо и страстно.

— Хорошо… Но обещай потерпеть. С тобой вместе я не пойду — только один.

— Так иди скорей! Взгляни и возвращайся. Но я уверен, что это — Тогжан…

— Да ты бредишь, Абай! Откуда здесь Тогжан? Ее тут не может быть…

— Не спорь, — снова перебил Абай, — она только что сама приходила ко мне… Сама подала весть…

Ербол остановился ошеломленный. Ему стало страшно за друга. Полный жалости, он крепко обнял Абая и повел его за юрту Бекея, ласково уговаривая, как маленького:

— Ну, хорошо, хорошо… Сейчас она придет к нам — та, что пела песню. Потерпи немного, дождемся ее в юрте… Но объясни, что это значит, — добавил он строже. — Ты сказал—подала весть… Как это?.. Ну что ты мечешься, как ребенок? Расскажи мне все.

Абай опомнился: каким диким, вероятно, казалось другу его поведение!

— Называй меня ребенком, считай все это бредом, безумием — как хочешь, — сказал он, стараясь успокоиться. — Я сам растерян… Никогда в жизни я не испытывал ничего подобного… Я расскажу тебе, но прежде обещай мне… Ждать, когда кто-то там придет, я не в силах. Выслушай меня — и сейчас же пойди в ту юрту, посмотри, кто там, и возвращайся. Не дашь слова — ничего не скажу…

Абай клал руки на плечи Ербола, обнимал его, потом начинал трясти, требуя обещания. Ербол поторопился согласиться, и Абай прерывающимся голосом торопливо начал говорить. Он только что пережил что-то необъяснимое, таинственное…

— Это не сон… Это было наяву, я видел все отчетливо и ясно. Если это не явь — это непонятное видение… Ах, Ербол! Та же бобровая шапочка, то же серебряное шолпы в волосах, черный бархатный камзол, как в ту ночь, у реки Жанибек… Только тогда мы виделись тайком, урывками… никогда она не подходила ко мне так свободно, смело, стремительно… А сейчас подошла, как порыв пламени… сказала так страстно: «О, как я соскучилась! Как томилась, как ждала! Помнишь, ты научил меня песне? Я день и ночь пою ее. Вот — слушай!» Она спела начало и сказала: «Подойди ближе… Вот я рядом с тобой… никого нет, мы одни…» Я бросился с раскрытыми объятиями, крикнул: «Подойди! Подойди же, милая!»—и проснулся…

— Верно. С этими словами ты и проснулся! — воскликнул Ербол.

— Подожди… Как все это странно… Когда я открыл глаза, я понял, что видел сон. Но песня-то, песня-то продолжалась! И пел тот же голос, голос Тогжан, как и во сне! Если тогда был сон — что же было потом?.. Явь и сон перепутались… Но голос — ее, моей любимой, только ее! Я слышал его здесь, рядом… Это уже не сон!

Абай снова рванулся к соседней юрте. Ербол удержал его.

— Я обещал — и иду. Жди здесь, я скоро вернусь. Действительно, он вернулся почти тотчас. Теперь он и сам был изумлен не меньше Абая. Торопливо подойдя к другу, он заговорил прерывающимся голосом — Боже мой, Абай! Это не сон! Там она, она сама!

— Правда?.. Милый, правда — Тогжан? Да? Ну конечно, я так и знал!.. — И Абай бросился к юрте.

— Да постой ты! — схватил его Ербол. — Это вовсе не Тогжан!

Абай резко повернулся к нему и гневно крикнул:

— Так чего же ты болтаешь? О чем мелешь?

— Ну да, не она… Ее двойник!.. Боже мой — вылитая Тогжан, и такая же юная, какой была на Жанибеке, как будто вовсе не изменилась… Вошел — сидит девушка: вторая Тогжан!

— Да что ты говоришь? Ну не чудо ли это? А песню пела — она?

— Не знаю… Я не стал и расспрашивать, кто она, как зовут… Увидел — и сразу остолбенел…

— Если так похожа, значит, и пела она! У другой и голос был бы другим!

— И я то же подумал. Только в лицо взглянул — и спрашивать не стал… Но вот ты-то, Абай, как ты мог узнать о ней? Ведь ты крепко спал! Или ты ясновидец, мой милый?.. Это же какое-то вещее предсказание, а не сон… или мы оба спим и оба бредим? — растерянно твердил Ербол.

Абай только и повторял вслух слова друга — «вылитая Тогжан!» Сердце его рвалось, как необъезженный конь, грудь не вмещала радости, и тут же ее теснило сомнение: а вдруг не похожа? вдруг это и есть сон или бред? и что, если волшебное видение растает, подобно зыбкому туману?.. Будь что будет — на этот раз его никто не удержит, пусть его жжет пламя — он готов сгореть. Он сам жаждет кинуться в его огненные объятия…

В распахнувшейся двери Молодой юрты мелькнул свет, и послышались голоса.

— Вот и они! Сейчас все придут ужинать к Бекею! — Ербол потащил Абая за руку, чтобы опередить их. Они шли в хозяйскую юрту и сели, как и раньше, на почетом месте. Ербол сразу же стал ворошить тлевший кизяк, шутливо сказав — Может, в моих руках загорится ярче!

Абай был полон нетерпения. Молодежь еще не входила — надо было подурачиться и посмеяться дорогой. Бекей с Наймантаем приготовили воду и таз для умыванья, русая хозяйка, разбудив мать, подошла к очагу, чтобы снять котел.

Дверь распахнулась, впуская гостей. Первыми вошли двое жигитов в скромных халатах и тымаках, в сапогах с высокими голенищами. Они держались почтительно и, не подымая глаз, отдали салем. За ними появились несколько подростков и две молодые невестки. Абай не отрывал глаз от двери. Он терял терпение. Спустя немного на пороге показалась еще одна молоденькая женщина в серебристом халате, накинутом на голову и скрывавшем наполовину ее смуглое лицо. Видимо, это была замужняя дочь Бекея.

Последней вошла девушка, поразительно похожая на Тогжан. В косах ее звенело серебряное шолпы, белизна лица подчеркивалась розоватым оттенком кожи. Она вошла, улыбаясь сдержанно, но чуть лукаво, приоткрывая белые ровные зубы. Когда она смущенно поздоровалась с гостями, легкий румянец на ее щеках вспыхнул для Абая долгожданной утренней зарей. Он не смог даже ответить на приветствие девушки, только едва заметно пошевелил губами и продолжал сидеть, как бы окаменев, устремив на нее неподвижный взгляд. Она покраснела еще больше.

Девушка была среднего роста, как Тогжан. Да и вся она — верно сказал Ербол — была вылитая Тогжан: те же черты лица, белизна и румянец щек, то же бело-розовое яблочко подбородка, легкое и нежное, те же волосы, черные, шелковистые, — все то самое, о чем он так тосковал, что некогда столько раз приводило его в восхищение… Строгая линия носа, чуть вздернутого на кончике шаловливо и прелестно… Алые губы, тонко очерченные и по-детски наивные… Темные брови, острые и длинные, разлетающиеся к вискам, как крылья ласточки… Легкая улыбка ничем не омраченной души… Да, это была вторая Тогжан, единственная любовь Абая, такая, какой была в юную пору, какой он видел ее сейчас во сне — во всей своей красоте, так поразившей его в тот далекий счастливый вечер в доме Суюндика на Верблюжьих горбах… Ему казалось, что перед ним взошла молодая луна. Обновленная, но сохранившая прежний облик, она вернулась, чтобы единственной и несравненной взойти на небе его жизни.

Девушка подошла и села. Абай был в каком-то полузабытьи. Он не думал ни о себе, ни об окружающих, чувствуя лишь, как бьется его сердце: непонятный вихрь подхватил его — сон как будто продолжался или перешел в действительность. «Вот я рядом с тобой, я пришла», — шептала она ему во сне — и это оказалось правдой. Он не обманывался: она пришла — во всей чистоте первой юности…

Остановившимися глазами Абай смотрел на девушку. Лицо его приняло странное выражение, вся кровь отхлынула от него, глаза расширились, пронизывая взглядом красавицу. С такой силой надежды смотрят на падающую звезду, с таким доверием и смущением шепчут ей самые заветные мольбы.

Чтобы отвлечь внимание хозяев и гостей от неестественно напряженного вида Абая, Ербол завел общий разговор. Жених и его товарищи оказались из рода Елеман племени Мамай, — Ербол знал их аул и был знаком со старейшинами. Он закидал их обычными вопросами — где стоит теперь их аул, начали ли откочевку на жайляу и куда тронулись.

Из разговоров Абай понял только одно: Шукиман была дочерью хозяев. Когда гости расселись, Бекей сказал ей:

— Шукиман, милая, помоги матери! Подай гостям полотенце, расстели скатерть!

Девушка прошла по юрте, движения ее были мягки и гибки. Камзол и белое платье подчеркивали стройность стана. Но все портила порыжевшая и поношенная бобровая шапочка. «Сбросила бы она ее», — с досадой подумал Абай. Имя Шукиман ему тоже не понравилось.

Узкобородый смуглый жигит, товарищ жениха, и Ербол продолжали разговор и за ужином.

Шукиман кое-что слышала об Абае. Год назад прошел слух, что сын Кунанбая, молодой жигит Абай стал управителем Коныр-Кокчинской волости. Потом начали говорить, что минувшей зимой он по своей воле оставил должность. Ни хорошего, ни плохого об Абае в этих разговорах она не уловила, да это и не могло ее занимать. Где-то живет какой-то мирза Кунанбай, суровый и грозный, как далекий холм, от которого веет холодом, у него есть сын, волостной управитель, — какое до них дело их маленькому мирному аулу? Не все ли равно, как он называется — мирзой или волостным! И уж, конечно, это решительно не касалось самой Шукиман, с ее песнями, с ее вольной юной жизнью.

Узнав о приезде Абая, она не торопилась увидеть его. Но то, что он даже не ответил на салем, ее укололо: она решила, что надменный мирза знатного аула счел ниже своего достоинства говорить с ней.

После ужина над треножником снова подвесили объемистый закоптелый чайник. Опять разгорелось яркое веселое пламя. Наймантай достал домбру и протянул ее товарищу жениха. Бекей радушно обратился к жигиту:

— Веселитесь, развлекайтесь, дорогие мои! Пели в той юрте— и здесь стесняться не место!

Бекей с самого начала понравился Абаю, а теперь его слова подтвердили первое впечатление. Абай присоединился к нему, прервав наконец свое молчание:

— Конечно, зачем же нам нарушать ваше веселье? Мы уже слышали чье-то прекрасное пение, очень прошу, не стесняйтесь нас!

— Да, да, песня чудесная! — подхватил Ербол и выразительно посмотрел на Шукиман, как бы говоря: «И мы знаем, кто ее пел…»

Шукиман смущенно улыбнулась, но не смолчала. Она тихо рассмеялась и сказала необыкновенно чистым и мягко звучавшим голосом:

— Разве мы одни поем песни? Вы и слышите и видите больше нас — вам и песен знать больше! — И, посмотрев на Абая, она лукаво добавила, снова рассмеявшись — Да и с гостей по обычаю берут отступного!

Смех ее звучал так же чисто и звонко, как ее голос. Он поражал и запоминался еще больше, чем смех Тогжан: он сам казался песней, забыть которую невозможно.

Абай не смутился.

— Ну что ж… Если за мной долг — расплачусь песней. Хоть и плохой, а все же песней…

Его шутливый ответ вызвал улыбки. Он взял домбру и легко пробежал по струнам.

Он запел вполголоса. Это была та же красивая грустная песня, которую недавно пела сама Шукиман, но слова ее, тоскующие и страстные, были другими:

Сияют в небе солнце и луна —

Моя душа печальная темна:

Мне в жизни не найти другой любимой,

Хоть лучшего, чем я, себе найдет она…

Чем дальше пел Абай, тем слабее звучала в песне тоска неудовлетворенной мечты. Теперь в ней пламенела надежда. Казалось, песня обращалась к кому-то, кого долго искала и наконец нашла. И звуки домбры и голос певца — все стремительно неслось к берегам надежды.

Три раза Абай про


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: