На жайляу

Белые просторные юрты Большого аула занимают весь правый край широкого луга, в стороне от овечьего загона с его запахами и шумом. На левом, возле загона, раскинуты одни серые юрты, ветхие, рваные шатры, темные, закопченные палатки и маленькие шалаши. Здесь живут соседи-бедняки, обслуживающие огромную семью Кунанбая, старики чабаны, мальчишки-подпаски, доярки, табунщики, пастухи.

От белых юрт доносится песня. Сильный мужской голос еще с полудня взвился над притихшим аулом в безоблачное голубое небо и парит там, привлекая к себе слух. И все обитатели жалких юрт и шалашей прислушиваются к нему — и молодежь, не занятая повседневной работой, и пожилые женщины с веретенами в руках, и дряхлые старухи. Всем хотелось бы подойти ближе к белым юртам, откуда несется песня, но туда тащится только одна сгорбленная старуха с внучонком на спине. Выпростав изпод головного платка ухо и подняв голову, она старается уловить песню, щурясь слезящимися, запавшими глазами и собирая в улыбке глубокие морщины бесцветного дряхлого лица.

— Э-э, да пошлет тебе бог великое потомство, славный акын, да развеселит он тебя, как ты нас… — бормочет она, выставляя вперед беззубую челюсть.

Посреди котана стоит Калиха, домоправительница Айгыз, с недоброй усмешкой глядя на старуху.

— Смотри не опоздай, только для тебя, для дохлой, он и поет! — язвительно бросает она вслед ей.

Старая Ийс слышит насмешку, но не останавливается, направляясь к четырем белым гостиным юртам, стоящим несколько поодаль от хозяйских.

Почетный гость аула, знаменитый певец, последние дни был в разъездах и вернулся только вчера. Аул уже знает, что завтра он уезжает совсем, и каждому хочется в последний раз послушать его пение. Но жители этого конца аула — слуги, пастухи и подпаски — лишены этой радости.

В черной рабочей юрте Айгыз две женщины — бледная горбоносая Есбике и сухощавая смуглая Баян. Есбике стоит у огромного закопченного котла над очагом, варя курт, Баян без отдыха с самого рассвета сбивает в большом чане квашеное молоко. Их утомленные лица покрыты ранними морщинами, платья одинаково оборваны и давно не видели стирки. Баян — жена чабана Кашке, она сверстница Есбике и часто делится с ней нерадостными думами.

— Веселиться и радоваться — не нам с тобой… — вздыхает она. — Айгыз так и передавала через Калиху: «Пусть с мест не сходят, бьют иркит и варят курт…»

Есбике хмурится так, что брови сбегаются на ее бледном лице:

— Разве Калиха позволит, чтоб мы слушали песню? А Айгыз? Только и кричит: «Дои коров, дои овец, сбивай иркит, вари курт, справишься—беги с мешком за спиной, собирай по степи кизяк…»

— Как мы только еще живы! — подхватывает Баян. — Домой доберешься, когда все в ауле уже спят, и прибрать-то у себя невмоготу… Я вот только через порог ступлю — и падаю, как подкошенная, вся, вся разбита…

Есбике, не слушая, твердит о своем.

— Кричит, приказывает — то аркан крути, то веревку вей… Да попрекает еще: «Развалясь сидеть хочешь, забыла, что ты моя раба? Не тебя ли привезли вместе с приданым нашему аулу, не твой ли муж Башибек — раб с поротым ухом?» Точно палкой по голове бьет такими словами, а что я отвечу, если бог создал меня рабой?

Помешивая кизяк в жарком очаге, Есбике не сдерживает слез:

— И сама в износ идешь, и наживы тебе никакой… Дочка моя умоляет: «Апа, милая, пойду и я песню послушать». — «Что ж, иди, солнышко мое», — говорю, а как взглянула на нее — за порог пустить не могу, на глаза никому показать не смею… Ведь уж девушка она, невеста, а лохмотья хуже, чем на мне, точно их собаки рвали, заплата на заплате…

Баян, не бросая своего иркита, наклоняется к Есбике и шепчет ей, словно боясь, что услышат Айгыз или Калиха:

— А мне легче? Встанешь на заре с птицами—так и не присядешь, пока байбише не лягут и ты над ними тундук не закроешь. Знаешь загадку: «Все спят, кто же не дремлет? Старуха мать…» Так и мы—и зиму и лето все то же… Правда Айгыз говорит — грязная раба… Вон там — песня… Разве она для нас?

В соседней лагуче на куче старых лохмотьев сидит дочка Есбике — Сакиш, молча глотая беззвучные слезы и стараясь наложить еще одну заплату на платье. Порой она опускает курчавую голову и замирает. Ведь ей так немного надо: только дойти туда, как старухе Ийс, и прижаться к юрте снаружи, заглянуть в щелочку… Но вчера приходила Калиха и строго приказала именем Айгыз: «Чтобы дочка Есбике и показываться не смела у белых юрт, пусть сидит у себя! Обойдется и без песен!»

А песня летит над аулом… Не только здесь прислушиваются к ней. Старый Буркитбай, который целый день доит кобылиц у привязи жеребят, тоже слушает песню, беспрерывно ворча себе под нос.

— Поет, день и ночь поет… Целое лето гостит, а хоть бы раз я в лицо его видел… Когда тут увидишь? Пятьдесят кобылиц, и каждую десять раз в день доить надо… Привязан я тут, как эти жеребята… Мечусь, как конь на аркане… «Смотри, чтоб юрта Улжан без кумыса не осталась, чтоб у Айгыз всегда саба была полная, чтоб в гостиных юртах две сабы наготове стояли, да у Калихи чтоб свой кумыс был!..» Жеребят дотемна не отвязывают, к ночи еле до дому доберешься…

Только несколько секунд, переходя от кобылицы к кобылице, Буркитбай может прислушаться к отдаленной песне. Ведя за ним очередного жеребенка, подпускаемого к матери, ловит едва слышные звуки и его помощник Баймагамбет — юноша с острым взглядом синих глаз под густыми бровями. Потом он снова слышит лишь однообразную воркотню Буркитбая, который, опустившись на одно колено, быстро доит кобылиц.

— Двадцать лет… Двадцать лет подряд Буркитбай кобылиц доит, а что толку? — бормочет старик. — Уж если Айгыз и Калиха и дадут когда-нибудь чашку кумыса, так тут же и попрекнут: «Обжора несчастный, чтоб ты подавился, не столько надоишь, сколько сам выпьешь». Каждый день одно и то же слышу… А у меня колени уже не сгибаются, пальцы, как дохлая овца, раздулись от этой дойки… Ночами кости так ноют, что глаз не сомкнешь…

Баймагамбет давно знает все это. Участливый, всегда готовый прийти на помощь каждому, он горячо говорит:

— Ну и оставь! Брось ты эту дойку проклятую! Делал бы ты у них что-нибудь другое, Буке!

Буркитбай хочет улыбнуться, но усталое лицо только искажается горькой усмешкой.

— Ой, мальчик мой, неужели я не бросил бы, если б знал, куда уйти? На какую я теперь работу гожусь — хромой да безрукий?

А песня все парит над аулом. Она то улетает кудато ввысь, готовая вот-вот исчезнуть, то спускается на жайляу новой звучной волной — и тогда отчетливо слышится и у самых крайних ветхих юрт, где доят кобылиц, и у родника.

Там ее слушает Байсугур, худенький большеносый мальчик, пастух аульных ягнят. Он сидит верхом на хромоногом стригуне, повернувшись в сторону аула. Байсугур отвел сюда ягнят спозаранку, натощак, но сейчас, склонившись к гриве стригуна, он слушает песню так внимательно, что забывает о голоде. Подъехать к аулу поближе он не может — овцы, связанные голова к голове, еще стоят у черных юрт, и он видит, как мать его то поднимается, то садится между ними, продолжая дойку. Если он поедет к аулу, ягнята потянутся к маткам, и тогда… Он уже два раза за это лето упускал ягнят и навсегда запомнил побои Майбасара. Но сейчас ягнята как будто мирно дремлют у речки — и мальчик все ближе подъезжает к аулу, точно привороженный песней. Он долго стоит, замирая, как в забытьи, убаюканный звуками, и потом снова приближается к белым юртам, не видя того, что происходит за его спиной. Приводит его в себя гневный окрик:

— Сдохли бы вы все с этой песней! И тебе, паршивцу, она понадобилась?.. Я тебя проучу!

На холеном коне к нему скачет с поднятой плеткой сам Майбасар. Перепуганный мальчик чуть не падает со стригунка. Он оглядывается: ягнята, недавно лежавшие спокойно, теперь несутся к аулу стремительным блеющим потоком, и жалобному призыву их многоголосо отвечают с привязи овцы… Вот почему Майбасар пришел в такую ярость!

Удары длинной плетки сыплются на мальчика, как лезвием ножа режут его полуголую спину. В вопле ребенка слышится и боль и испуг.

— Агатай, убьешь!.. Агатай!..

Он спрыгивает со стригуна, но Майбасар, осыпая мальчика руганью, продолжает жестоко пороть его, вертясь на коне.

Со времени отъезда Кунанбая хозяйство аула находилось в руках Айгыз, а «управление с коня» принадлежало его младшему брату Майбасару. Тот, боясь, как бы в отсутствие Кунанбая люди не распустились, жестоко расправлялся за малейшее упущение, избивая то одного, то другого табунщика, пастуха, подпаска, доильщика.

Стадо ягнят сливается с овцами. Мать Байсугура с криком бросается к сыну, не выпуская из рук ведра с молоком. В юрте тяжело ворочается на кошме старый Байторы.

— Проклятый… Крошку моего!.. Кровопийца Майбасар, опять ты его мучаешь… — стонет он.

Все слышит старый Байторы: овец доят не посреди аула, а с краю, у бедных юрт, чтобы блеянье и резкий запах не беспокоили хозяев белых юрт. Чуткий слух его сразу уловил приближение ягнят. «Упустил их малыш… Нынче опять недоспал, — может, заснул в поле… или с лошади упал?» — подумал он вначале. Потом до него донесся крик жены, спешившей на выручку к сыну. Но Байторы прикован к своей рваной, прокопченной кошме давней болезнью, он может только проклинать свою немощь.

— У твоих же табунов нажил я эту окаянную болезнь! Не на вашем ли котане просиживал я долгие осенние ночи, ночевал на снегу, оберегая стадо? Проклятый Майбасар… Меня довели до могилы, а теперь за малыша принялся?… Мне ад создал и сыну его передаешь? Не бог карает — ты сам богом карающим быть хочешь, в аду терзаешь!.. Чтоб тебе самому сгореть!..

У старика дрожит подбородок, он закрывает глаза, бьется головой о свои кулаки и замолкает в бессильном горе. А песня все летит над аулом…

Старая Ийс все-таки подошла к четырем белым юртам, поставленным поодаль, будто бы здесь был созван какойто сбор или шел той. Между ними была устроена привязь для коней, и у боковых юрт, окружавших среднюю, шестистворчатую, лежало множество седел и потников. По большей части здесь были кокандские женские седла с мягкими подстилками и украшениями и девичьи — особо нарядные, с лукой, покрытой серебряными пластинками и перламутровым узором. Коней у привязи не было, их, видимо, уже отогнали на выпас — значит, гости съехались давно.

Песня, собравшая столько приезжих, звучала из средней юрты, где собрались и хозяева и гости. В трех боковых никого не было видно, а возле них лишь несколько женщин и двое-трое мужчин в оборванной одежде молча копошились у пыхтевших медных самоваров и у котлов над очагами, вырытыми в земле.

Старая Ийс подошла к стряпухам и обратилась к смуглой молоденькой женщине, стоявшей у самовара с чурками для растопки:

— Что, молодая келин нынче не поет?

— Говорили, будет петь… А вы думаете — испугается? Споет!.. Все хотят, чтобы спела! — ответила та.

Старуха громко зашамкала, чмокая в удивлении губами:

— Как же так? Ведь говорят, свекровкам ее это не по нутру? Будто просто запретили ей — нечего, мол, распевать, пусть приличия соблюдает…

— В Большой юрте запрещают, а здесь одобряют… Сами заставляют петь!

— Значит, споет? Да благословит ее бог, хорошо поет, родная…

Женщины у очага подхватили:

— Очень хорошо!.. И сама-то какая милая!.. Гибкая, словно шелковинка, учтивая, ласковая, ну как не полюбить такую?..

— А с нами как обращается! Вежливая, приветливая, со всеми на «вы» говорит…

Смуглая молоденькая Злиха, прислужница «молодой келин», восхищалась хозяйкой шепотом, будто боясь, что слова ее дойдут куда не нужно.

— Простая такая, обходительная… Зря ее Большая юрта невзлюбила… А ведь что говорят-то: «Пусть не забывается, пусть взглянет наверх, чей шанрак у нее над головой, в какой дом попала!»

— Как, уже?.. Эх, соперницы!.. Жалко, хорошая сноха! — сочувствовали женщины.

Злиха продолжала:

— Но здесь-то и знать не хотят их пересудов… Наоборот— день и ночь упрашивают: пой, мол, а тот, кто завидует, пусть сам попробует с тобой сравняться, не бойся!..

И Злиха довольно рассмеялась.

Из юрты снова понеслись звуки песни, и женщины поспешили туда, столпившись у двери. За ними потащилась и старая Ийс с внуком за спиной.

«Молодой келин», «певицей-келин», которую хвалили соседки, была Айгерим, а нарядно убранная юрта, где собрались гости, была ее отау — Молодой юртой. Свадьба Абая и Айгерим состоялась месяца три назад.

Накинув яркий шелковый платок, Айгерим сидела рядом с Абаем. Сегодня у них были совсем необычные гости. Среди стройных девушек, веселых молоденьких женщин и щеголей-жигитов было несколько человек, пользовавшихся общим вниманием: они сидели на почетном месте юрты на разостланных коврах, положив под локти пышные белые подушки. Эти именитые гости, прославленные остроумием и талантами сал и сэри,[127]приехали издалека. Но и среди них был один, на котором, как на самом дорогом госте, сосредоточились все взгляды и все внимание. Это был цветущий, красивый жигит среднего роста с белым, открытым, точно озаренным сиянием лбом — прославленный Биржан-сал, о несравненном голосе и прекрасных песнях которого говорили по всей Сары-Арке.

Знаменитый певец, сэри Биржан, редкий и почетнейший гость, приехал на земли Тобыкты из далекого Кокчетау. Он сидел, накинув на плечи легкий чапан из черного бархата, перебирая искусной рукой струны домбры. Поверх белой сорочки с небрежно расстегнутым воротником был надет золотистый камзол китайского шелка. Голову покрывала вышитая позументом шапочка с шелковой кисточкой, трепетавшей при каждом движении певца. Звуки его песни воодушевили всех: лица слушателей разгорелись, глаза блестели в молчаливом восхищении. Он пел о себе:

Я — Биржан-сал, Кожагула сын.

Не жди от меня, народ мой, зла:

Я, вольный певец, сэри и акын,

Ни перед кем не склоню чела…

Эта песня была названа им «Биржан-сал».

Абай, как и другие, слушал затаив дыхание. Его все еще по-юношески чистые глаза, в удлиненном разрезе которых горело черное пламя зрачков, смотрели не мигая. Теперь они видели не самого певца, а величественные образы, созданные звуками и словами его песни.

Слушая музыку или песню, способную тронуть его душу, Абай всегда начинал грезить. Картины природы, люди, события проносились перед ним — и он погружался в это море образов. И сейчас песня, исполненная вдохновения, оторвала его от всего окружающего. Певец, широкоплечий и статный, превратился в его воображении в могучего степного великана. Этот великан — великан искусства— поднимается на вершину Кокше, самую высокую в родной Сары-Арке, и окидывает взглядом необъятные просторы, холмистые степи, прохладные берега озер. Он видит жизнь населяющего их народа и шлет свой призыв туда, где торжествует сильный, где спесиво кичится родовитый, где глухо стонет народ… И льется из могучей груди свободная песня, звуча, как боевой клич: «Я иду! Иду с песней! Какое сокровище драгоценнее ее? Она проникает в тебя до костей, волнует твою кровь — попробуй не откликнуться, попытайся не слушать!»

Слова это или непрерывно сверкающие искры?.. Песня, как вихрь, очищает воздух, как светлый поток, смывает зловоние и грязь с холмов Сары-Арки… Громадные сосны на высотах Кокше склоняют вершины и безмолвно слушают ее, тихо покачиваясь плавными размахами — совсем как шелковая кисточка на шапочке Биржана. И сама темная ночь Сары-Арки мягка, как черный бархат его чапана. На губах певца скользнула улыбка — и лица слушателей озарились, как озера под луной… Не она ли сияет в юрте, наполняя сердца восторженной радостью?..

Шумные одобрения раздались вокруг. Песня оборвалась, но не оборвались грезы Абая. Широко раскрытыми горящими глазами он молча смотрел в лицо Биржана.

Айгерим первая заметила его странное состояние и с улыбкой подтолкнула мужа, делая вид, что опирается на него. Он вздрогнул и, опомнившись, улыбнулся ей, но лицо его оставалось бледным и дыхание прерывалось. Поблагодарив взглядом чуткую Айгерим, он повернулся к Биржану.

— Что можно сказать, Биржан-ага? — начал он, глядя на гостя, как будто увидел его впервые. — Бывают акыны, получившие общее признание; но они унижают слово, прикрывая пустоту блеском песни или продавая душу за подачки богачей. Бывают акыны, готовые связать себя с первым встречным, служить на побегушках у любого знатного мирзы; для них песня — не дороже щепотки табака. Но ты — ты перенес песню с порога на почетное переднее место. И я горжусь тобой.

Биржан с видимым удовлетворением внимательно выслушал Абая.

— Эх, если бы всегда так было — я бы пел, а ты бы объяснял, дорогой мой! — с улыбкой воскликнул он.

Молодежь дружно рассмеялась.

С утра слуги перебалтывали кумыс, приготовленный для гостей, но никто и не притрагивался к нему. Только теперь Ербол, Мурзагул и Оспан, снова взболтав его, начали разливать в расписные пиалы и ставить перед гостями на разостланную скатерть. Завязалась оживленная беседа, все говорили разом, то и дело раздавались взрывы смеха.

Абай опять обратился к Биржану — он хотел закончить свою мысль:

— Достоинство жигита — не в знатности и богатстве. Бедность и безродность не порок, если человек одарен высокими качествами. Но и таланта одного мало: недаром говорят: «Имеешь дар — не унижай его». И если одаренный акын умеет высказывать горе народа и осушать его слезы — никого нет выше и почетнее его!

И Абай взглянул на Айгерим и на своего племянника Амира, как бы говоря это для них.

Самым старшим из тобыктинской молодежи, наполнявшей юрту, был Базаралы, сидевший с почетными гостями на переднем месте.

— Прекрасная мысль, Абай! — вмешался он полушутя-полусерьезно. — Достоинство жигита — в его дарованиях… Но разве не от меня ты услышал ее, разве не я пытался убедить в ней все Тобыкты? Кто, как не я, твердил вам — что вы попрекаете меня бедностью, поглядите лучше, что я за человек!.. Эх, Абай! Чтобы моя мысль наконец дошла до тебя, понадобилось приехать из далекого Кокчетау Биржану!

Он насмешливо взглянул на Абая и первый расхохотался. Его шутка вызвала новый взрыв веселья у всех, начиная с Биржана. Абай сквозь смех ответил другу:

— Ты прав, Базеке, всегда прав! Уж если забыть о бедности, кто же окажется первым во всем Тобыкты? Разумеется, ты! — И, снова став серьезным, он продолжал — Но сейчас мы говорим о другом. Вот здесь — цвет молодежи Тобыкты. Оглянемся на самих себя: есть ли у нас таланты? Что создали мы такого, что стало бы достоянием народа, наследием нашего поколения? В чем наша заслуга перед сверстниками?

Абай спрашивал нарочно громко, окидывая всех испытующим взглядом. Все молчали, никто не решился ответить. Абай снова повернулся к Базаралы.

— Нет, правда, Базеке… Род наш много ждет от нас: вот, говорят, наше молодое поколение, оно укажет песней новый путь… Давай же говорить о себе правдиво и прямо!

— Конечно, говори открыто! — подхватил Базаралы. — Выноси приговор!

Он улыбнулся и с любопытством ожидал ответа, приподнявшись с места. Абай допил кумыс и серьезно взглянул на Базаралы.

— Базеке, мы только обещали создать новое, но ничего еще не создали. Так что же мы — годный для работы конь или холеная яловая кобылица, пусть резвая, как поток, но праздная и бесплодная? Вот и суд и приговор нам.

Базаралы прищелкнул языком и покачал головой.

— Э, нет, Абай, в такой игре я не участник! Я-то ничего не обещал создать. Я не акын и не певец — не спрашивай с меня того, чего у меня и нет!

И с довольной усмешкой он откинулся на подушки. Все рассмеялись.

Но в Биржане этот разговор вызвал какое-то сильное чувство: он потянулся к домбре и заиграл вступление к песне. Восхваляя мастерство Биржана и говоря молодежи: «Смотрите, он выше нас», — Абай выражал свою мысль без ложного чувства родовой чести. И как бы в ответ ему Биржан запел свою известную песню «Жанбота».

Все знали ее историю: это была песня обиды, обличение одного из тех родовитых и знатных, о которых только что говорил Абай:

Жанботу волостного родил Карпык.

Жанбота к чинам и власти привык:

Друг его Азнабай средь бела дня

Посылал отнять домбру у меня.

Я — акын. Я не отдал домбры моей,

Хоть пытался ее вырвать злодей.

При народе избил он меня камчой…

Но не умер акын от обиды той,—

А не смерть ли такой позорный удел,

Не зарыл ли в землю Биржана он?

Жанбота!.. Где ты видел такой закон,

Чтоб свободного бить кто-то посмел?..

Биржан пел о своем горе, делился своей обидой. «Вот ты превозносил меня здесь, а погляди, как унижают мое достоинство, — как бы говорила песня. — Надо мной всегда висит плетка негодяя, имеющего власть… Ты видишь во мне совершенство, а взгляни — хороша ли участь Биржана?..» Это было горькое признание.

Абаю стало больно за певца, и он заговорил сразу же, как кончилась песня:

— И этот Жанбота и — как его, Азнабай, что ли? — знатные люди, тюре, грозные вершители судеб… И властью пользуются, и почетом, и бесчинствуют, как хотят… А Биржан-ага одной своей песней сбил их с ног, с землей сровнял и Жанбота и всех остальных бота! Им теперь не только сильным верблюдом — кустиком с нее не подняться! — усмехнулся он, играя словами «бота»—«молодой верблюд» и «бута» — «кустарник».

Он продолжал значительно и вдумчиво:

— Азнабаи сегодня на весь мир лают: «Мы — земные боги!..» А завтра от них ни следа, ни пылинки не останется, я уверен в том. И в степях Сары-Арки, среди племен Караул, Керей и Уак сказители и певцы сохранят одно твое имя, Биржан-ага… Останется лишь то, что создашь ты!

Молодежь, казалось, не очень поняла мысль Абая, но старшие хором поддержали его. Жиренше подхватил слова друга:

— Да вы же, молодежь, сами порука тому, что имя Биржана останется в веках! Вы все мечтаете стать певцами, вот уже два месяца не отстаете от Биржана и разучиваете его песни… Так разве вы забудете когда-нибудь то, что переняли от него? А раз не исчезнут песни, не исчезнет и имя творца их — Биржана!

И он указал на Амира:

— Взять хотя бы Амира: какой певец для него выше Биржана?

Все посмотрели на Амира, который негромко наигрывал на домбре «Жирма-бес», выученную им у Биржана. Взглянув на восторженное лицо юноши, Биржан попросил:

— А ну-ка, спой ee!

Амир не смутился, только смуглые щеки его слегка побледнели. Он уверенно начал вступление. Голос у него был высокий, чистый и приятный. Он пел, тщательно следуя всем оттенкам, которым его учил Биржан. «Жирмабес», недавно сложенная певцом Зилькара, до приезда Биржана не была еще известна в Тобыкты. Волнующая и душевная, она, как мгновенная искра, зажгла сердце молодежи, и Амир, пленясь ею, выучил и слова и напев. Девушка обращалась к жигиту:

Подари мне, друг, колечко — пусть хоть медное оно!

Пусть мороз трещит и злится — в сердце радость все равно!

Босиком, ступая тихо, подойди и приголубь,

А поймают — значит, счастье мне с тобой не суждено!

При первых же словах песни Базаралы поднял голову, он даже покраснел от восхищения.

— Вот это девушка, радость моя черноглазая! — воскликнул он, когда песня кончилась. — Вот бы мне, несчастному, увидеть такую!

Взрыв смеха встретил его слова. Биржан, улыбаясь, укоризненно посмотрел на него.

— Как это — «вот бы увидеть», Базеке? Да ведь эта черноглазая сидит рядом с тобой! Ослеп ты, что ли? Посмотри на Балбалу, чем она хуже ее!

Базаралы быстро повернулся.

— Ой, дорогой мой, правда! — воскликнул он, метнув быстрый огненный взгляд. Так пернатый хищник, прикованный цепью, смотрит из-под охотничьего колпака на проходящего мимо котенка.

Балбала сидела вполоборота к нему. Услышав его восклицание, она вскользь глянула на него уголками глаз. Слова Биржана смутили ее, и она залилась нежным румянцем. Строго сдвинув брови, она в то же время чуть улыбнулась, белые зубы сверкнули в приоткрывшихся губах на мновение— и исчезли.

Базаралы поймал этот скользящий взгляд, которому блеск больших черных глаз всегда придает такую неотразимую силу, и тут же запричитал, изображая муки раскаяния:

— Каюсь, каюсь… Бог слепотой наказал, тьфу, тьфу, грешен… — Он склонил голову и обвел глазами девушек и молодых женщин, переводя взгляд с одной на другую. — здесь, оказывается, все красавицы собрались!

Биржан, смягчая свою шутку, смутившую Балбалу, подхватил его слова:

— Разгляди, разгляди всех! И песни знают и слово сказать умеют, а запоют — по душе мед разливается!.. Учтивые, воспитанные, как шелк мягкие, — вот они какие, мои милые ученики!

Он нарочно назвал их так, избегая слов «девушки или «сестры», чтобы подчеркнуть дружеское чувство. И хотя певец не назвал ни одного имени, слова его явно относились к Балбале, Умитей, Коримбале и Айгерим, и по лицам их волною пробежал легкий румянец. Так ворвавшееся в юрту через открытый поутру тундук солнце заливает розоватым светом шелк одеял, пестрые занавеси, затканные узорами ковры, заставляя играть яркие краски. Таким же сиянием вспыхнули молодые сердца от похвал признанного всеми певца, знаменитого Биржана. Все оживились, послышался негромкий смех, шутки, но и в веселье молодежь не теряла учтивой сдержанности.

Здесь была действительно лучшая молодежь, цвет Тобыкты. Два дня назад по особому приглашению Абая в аул приехали девушки, молодые женщины и жигиты родов Иргизбай, Торгай, Котибак, Жигитек и даже Бокенши, находившегося дальше всех.

Рядом с Абаем сидел сын его умершего брата — юный Амир. Перед смертью Кудайберды Абай обещал стать отцом его детям и воспитать их. Он ревностно выполнял свой долг и заботился о сиротах не меньше, чем о собственных детях. Амир больше других был склонен к песне и обещал стать настоящим певцом. Абай любил его, баловал и никому не давал в обиду.

Амир приехал с несколькими друзьями и с юной родственницей — красавицей Умитей, дочерью Есхожи. Балбала, невеста из племени Анет, приехала с подругами. Из Бокенши здесь был Акимхожа, сын Сугира, привезший с собой свою сестру Коримбалу. От жигитеков прибыл Оралбай, младший брат Базаралы.

Эти молодые люди, поклонники искусства, сами все без исключения были хорошими певцами. С Биржаном они встречались не впервые.

Около двух месяцев назад Абай, услышав о приезде Биржана на земли Тобыкты, послал к нему Амира с поручением:

— Поезжай, посмотри — если он и правда такой певец, как о нем говорят, пригласи его к себе в аул. Устрой встречу, угощенье, собери молодежь, пусть поучатся у него…

Амир нашел Биржана в одном из отдаленных аулов Тобыкты, пробыл с ним два дня, пригласил к себе и немедленно вернулся в аул, чтобы поставить гостю юрту и подготовить достойную встречу. По дороге он заехал к Абаю и поделился своим восхищением. Абай устроил Биржану встречу сперва в ауле Амира, а потом у себя, в Большом ауле Кунанбая.

Биржан пленил не только Амира, но и самого Абая. Они быстро сблизились, как старые, задушевные друзья. Абай несколько раз собирал у себя в ауле молодежь Тобыкты — лучших певцов и домбристов, знакомил их с Биржаном и объяснял им достоинства знаменитого певца. Молодежь разучивала песни Биржана, и все наперебой приглашали его и Абая в свои аулы. Так Биржан и Абай погостили у Амира и Умитей, побывали у красавицы певицы Коримбалы, дочери Сугира. Везде их встречали с уважением и почестями. Возвращаясь, они надолго задержались у жигитеков гостями Базаралы и Оралбая.

Когда Биржан собрался в обратный путь на родину, Абай приказал поставить в своем ауле четыре белые юрты для прощального тоя. Биржан назначил свой отъезд на завтра, молодежь проводила с Биржаном последний день. Поэтому молодые певцы должны были в виде испытания спеть по одной вновь разученной песне. Начал Амир, спев «Жирма-бес».

Когда смех, вызванный шуткой Базаралы, стих, Оралбай взял домбру, чтобы сопровождать пение Коримбалы.

Абай хорошо помнил Коримбалу: совсем юной девушкой она стала свидетельницей жаркой тайны его и Тогжан. Теперь это была красивая и своевольная балованная дочь богатого аула. Она была уже просватана в род Каракесек, но отец ее Сугир и братья все задерживали ее отъезд к жениху: Коримбала воплощала в себе веселье их аула. Жизнерадостная красавица с большими, слегка навыкате, темными глазами, с пышными косами, отливавшими бронзой, с белым лицом, оживленным легким румянцем, она вела себя свободно и независимо, но к имени ее не приставала ни одна сплетня, которая могла бы уронить честь ее аула и семьи.

Девушка спела песню, тоже выученную у Биржана и до сих пор незнакомую в Тобыкты. Это была «Карга»— «Любимая», песня неизвестно кем сложенная, которую и Биржан и другие певцы пели особенно часто: «В сердце любимой есть ли место мне?..» Пение Коримбалы как бы выражало всю полноту взаимной бережной и веселой дружбы, связавшей сердца молодых певцов. Биржан и Абай прослушали ее с особым вниманием.

Вслед за ней взвилась страстная песня Оралбая. Она называлась «Гаухартас» — «Драгоценный камень»:

Твоя легкая поступь тешит мой взгляд,

В ушках — серьги, в косах — шолпы звенят…

Звучный голос русоволосого красавца жигита, казалось, наполнил эти строки новой прелестью. Оралбай пел так, будто красавица с серебряным шолпы в косах стояла прямо перед ним, обжигая его пламенем своего дыхания. Все слушали песню, не сводя с него глаз.

Не дожидаясь, что скажет Биржан, Коримбала улыбнулась Оралбаю и, протянув белые руки в тяжелых браслетах и кольцах, восхищенно сказала:

— Еще! Еще хоть немного!

— Еще, еще! — горячо присоединился Биржан.

Вновь взлетел высокий запев, и молодой певец продолжал взволнованно и страстно:

Я увидел тебя на другом берегу,

Сделай лодкой свою золотую серьгу

И меня переправь! А не сможешь — прости:

Мне тебя и в раю никогда не найти!

Это говорит страстная душа самого Оралбая. Как молодой барс, нежась и потягиваясь на солнце, наслаждается его лучами, так и юное сердце жигита впитывает в себя тепло любви. «Без любимой мне и радость не в радость… Пусть горящие сердца сольются в одно…» Пламя песни пробегает по юрте и охватывает всех. Лицо Коримбалы полыхает румянцем. Сдержанно усмехаясь, краснеет Айгерим. Чуть прикрывая алые губы, за которыми сверкает крупный жемчуг зубов, улыбается Балбала. Умитей не отрывает блестящего взгляда от юного Амира.

Домбра обходит собравшихся: теперь очередь Умитей. Девушка не заставляет упрашивать себя — она запевает «Баян-аул». Амир то перебирает струны на нижних ладах, то взлетает по ним вверх и сливает звуки с голосом Умитей на припеве, и тогда домбра и девушка поют как одно существо.

Темен над Баян-аулом низкий полог туч.

Не настиг лисицу сокол среди горных круч.

Но до смерти не забудет твой любимый, знай,

Как шепнула ты за юртой: «Милый мой, прощай!..»

Нежное и сильное чувство прорывается в пении Умитей — все ее сомнения, не сбывшиеся еще надежды, затаенная грусть. Девушка по-своему одухотворяет и напев и слова — и песня всходит над юртой, как тонкий серп молодого месяца, неяркий и легкий. В ней звучит голос сердца.

Умитей нарядно, даже изысканно одета. На ее голове бобровая шапочка, в ушах золотые серьги. Милое лицо, всегда оживленное румянцем, сейчас бледно, и черная родинка на правой щеке выступает особенно отчетливо.

В юрте тишина. Все внимательно слушают, кто сидя, кто стоя. В конце песни голос Умитей замирает так мягко, что девушка подымает лицо, как бы говоря: «Это конец». И, окинув всех взглядом, Умитей поворачивается к Айгерим, сидящей рядом с ней, и снова ясно и весело улыбается.

— Ну вот, песня всех обошла и добралась до настоящей певицы! — шутливо говорит она. — Теперь спой сама!

Женщины с окраин аула, столпившиеся у порога, оживляются.

— Келин, келин петь будет… — проносится шепот. Снова звенит домбра Амира, как бы вызывая певицу.

Айгерим, смущенно взглянув на Умитей, вся вспыхивает.

— Оставь, милая… Не надо… Неудобно…

— Нет, нельзя тебе пропускать своей очереди, — вмешивается Абай. — Спой хоть начало вашей аульной песни!

В его спокойном тоне звучит нескрываемое желание послушать ее пение. Биржан, Базаралы, Балбала и Умитей так и впиваются глазами в пылающее лицо Айгерим.

Это светлое лицо полно свежести. Мягкий вдумчивый взгляд проникает в душу. Продолговатые темные глаза, лучистые и глубокие, окружены легкой голубоватой тенью, которой природа изредка дарит светлые женские лица с матовым оттенком кожи. Дымка эта — недолговечный спутник юности и чистоты: время идет — и она исчезает безвозвратно. Часто встречаются красивые черные глаза, но редкие из них наделены такой трогательной особенностью. Абай все еще не может налюбоваться на эту дымку вокруг глаз Айгерим и подолгу восхищенно на них смотрит. «Они—как птенцы, впервые выглянувшие в мир из теплого гнезда», — каждый раз думает он.

Айгерим останавливает свой взгляд на Балбале, сидящей против нее, и начинает вступление к песне, необычное по своей продолжительности и своеобразию напева. И как тогда, когда пел Биржан, Абай снова погружается в грезы, не сводя глаз с любимой. Его слух улавливает только начало песни:

Ай-бибай, моей песне внимай…

Дальше он не слышит слов, они, кажется, исчезают. Остаются только звуки. Порой они звенят чисто и негромко как тоненький колокольчик, порой превращаются почти в шелест… Чьи это белые крылья трепещут на солнце, блестят и манят за собой в неведомый путь по неведомым небесам?.. «Встань, сбрось путы, — слышится ему ласковый шепот, — у тебя сковано сердце, не высказана твоя тайна… Откройся! Я зову тебя, всей силой души зову к песне! Сбрось тяжесть, которая легла на твои плечи… И тогда песня обнимет тебя, подобная любимой, взглянет на тебя ее нежным взглядом… Встань смело, не таись, не молчи… Вдохновляй и вдохновляйся! Открой богатство твоего благородного дара — он исчезнет с молодостью, как исчезнут эти голубоватые тени, притаившиеся вокруг любимых глаз…»

Айгерим смотрит на всех, кто сидит в юрте, но Абай чувствует, что песню свою она шлет только ему…

Голос ее замер. Не отрывая глаз от ее лица, Абай застыл в каком-то отчаянье — почему не колеблется больше этот белый круглый подбородок, почему сомкнулись алые губы, только что изливавшие нежную душу, зачем спряталась сияющая вереница зубов, радующая сердце?..

Айгерим вновь вывела Абая из оцепенения, протянув ему пиалу с кумысом. Как во сне, Абай отвел ее руку и сдвинул брови.

— Как жалко… — медленно сказал он.

Айгерим, оставшись с пиалой в руке, вспыхнула от смущения и тихо засмеялась. Абай очнулся, быстро взял у нее чашку, нежно обнял жену и провел рукой по шелковому платку, покрывавшему ее плечи.

Женщины у порога хором благодарили Айгерим:

— Дерогая келин наша, пусть живут твои дети! Пошли тебе бог радости!

— Дай тебе бог, дорогая, всю жизнь прожить с такой песней и в таком почете! — прошамкала старуха Ийс.

Абай повернулся к ней.

— Вот это — хорошее пожелание! — улыбнулся он. — Скажи «аминь», Айгерим!

— Аминь, бабушка, — благоговейно ответила Айгерим, подозвала к себе старуху и угостила ее из своих рук кумысом.

Пение Айгерим, видимо, взволновало Биржана. Но он не стал благодарить ее, боясь, как бы слова его не прозвучали лестью.

Один Жиренше не мог усидеть спокойно.

— Душа моя, — недоуменно спросил он, — откуда был этот голос? Из человеческого горла — или прямо из рая?..

Дружный взрыв смеха был ответом на его вопрос. Биржан, повернувшись к Базаралы, негромко сказал ему:

— Уже если петь — так только так, как поет Айгерим…

Песня хозяйки была как бы знаком к началу угощения. Котлы вокруг юрт кипели. Женщины, сидевшие у входа, поднялись с мест и кинулись к ним. Гости оживленной толпой стали выходить из юрты, чтобы освежиться перед едой. Айгерим приказала убрать посуду из-под кумыса.

С трудом пробираясь среди выходивших из юрты, в нее вошла Калиха. Подойдя к Абаю, она тихо сказала ему:

— Телькара, мать зовет тебя…

Абай повернулся к Амиру, Оспану и Айгерим.

— Я, может быть, задержусь… Подавайте гостям, не ждите меня. — И он вышел из юрты.

В большой юрте Абай нашел ожидавших его Улжан, Айгыз и Дильду.

Абай давно заметил, что мать стала быстро стареть. Она еще сохраняла прежнюю величественную осанку, но волосы, выбивавшиеся из-под повязки, были уже седы, широкое лицо приобрело вялую желтизну, морщины на лбу углубились и удлинились. Особенно бросались в глаза две резкие борозды в углах рта — след тяжелых дум. Абаю показалось, что сейчас они особенно видны и что они придают задумчивому и грустному лицу матери суровое выражение. Да и всем своим видом, холодным и молчаливым, Улжан как бы предупреждала сына: «Ты виновен, я буду обвинять», — и он со смутной тревогой стал покорно ждать этого обвинения.

Но едва Улжан заговорила, он снова почувствовал за ее внешней суровостью обычную доброту.

— Абайжан, — медленно начала Улжан, глядя ему в лицо, — недаром говорят: думать станешь — от забот покою не найдешь, веселиться станешь — от мыслей и забот уйдешь… Не так ли и с тобой, сынок?

Абай понял, о чем речь, но хотел, чтобы мать высказалась до конца.

— Все может быть, апа… — сказал он и вопросительно взглянул на нее.

— Твой старый отец уехал уже давно, а вестей от него все нет и нет. Наше сердце полно тревоги. А твое?.. Как нам понимать тебя? — И Улжан замолчала.

Айгыз не понравилось такое начало, и она нетерпеливо вмешалась в разговор:

— Кто же скажет тебе об этом, как не мы, матери? Целое лето ты ни с кем не желаешь считаться… Разве такое нынче время? О чем ты думаешь?

Абай продолжал молчать, как бы показывая, что он хочет выслушать все до конца. Дильда не выдержала. Понимая, что обе свекрови на ее стороне, она сказала с сухой насмешкой, вся кипя от раздражения:

— А о чем ему думать? У него нынче ни времени, ни ума на это нет. Завел себе любовницу-колдунью… певицу!.. Душу готов продать, чтоб ей угодить…

В глазах ее сверкнули злые слезы. Улжан не останавливала ее обидных упреков.

— Разве нынче в ауле только и гостей, что эти сэри и девушки? — снова заговорила Улжан. — Сколько времени гостит у нас мать Дильды? Ведь она и тебе мать, а ты даже на нее не обращаешь внимания. Самая дорогая гостья… И не из-за меня приехала: кто знает, что будет завтра, — она хотела благословить тебя, может быть, в последний раз. А ты и на глаза не показываешься… Ты и об этом подумать не хочешь? До чего доходишь!

Дильда вдруг разразилась плачем и криком:

— Дочь оборванца!.. И на порог мой ступить недостойна, а глядите, — свадебного платка снять не успела, а уж зазналась!.. День и ночь песнями заливается, кичится передо мной!.. Так распустить нищую…

Она не договорила — Абай, побледнев, сурово оборвал жену:

— Довольно, Дильда!.. Бывает, и из богатого рода выходят уродки!..

Строгим взглядом он окинул Дильду. Там, в Молодой юрте, он оставил весну и яркий солнечный день, здесь, казалось, стояла хмурая осень со свинцовыми тучами и сухим холодным ветром, предвестником джута. Он продолжал, как бы отвечая сразу на все упреки:

— Биржан, мой гость, — акын, подобного которому никогда не слушали во всем Тобыкты. Я, что ли, принуждаю нашу молодежь восхищаться им? Сами к нему тянутся все. Была бы ты умнее — послала бы Акылбая, Абиша и Магаша послушать его…

— Не будет там моих детей! — закричала Дильда с еще большей злобой. — Не хватает только, чтобы они порог обивали у этой ведьмы!.. Несчастные мои!.. При живом отце сироты!..

И она с громкими рыданьями выбежала из юрты.

Но и отсутствие ее не помогло Абаю договориться с матерями. Они продолжали упреки и твердили, что все приемы гостей должны происходить в юрте Дильды. Айгыз высказала прямо и резко:

— Какое мне дело, что ты любишь Айгерим? Пусть она не зазнается! Пусть помнит, куда из рода Байшоры попала, под чьим шанраком сидит! Песни ее — унижение для нас, пусть прекратит их!

Большая юрта налагала запрет. Абай промолчал, хотя вся душа его восставала против такого насилия. Запрещать Айгерим петь было несправедливо и жестоко. Решение Большой юрты было подсказано Дильдой и выражало в себе всю ее упрямую черствость. Непримиримая обида на жену тяготила сердце Абая. Молча дослушав матерей, он вышел от них.

Не успел он направиться к Молодой юрте, как его окликнул Майбасар. Он выглядел по-прежнему цветущим и румяным, только в бороде появилась седина. Он потучнел и приобрел уверенную и представительную осанку, показывающую, что с отъездом Кунанбая он, его брат, остается хозяином Большого аула.

Майбасар отвел племянника в сторону и усадил поодаль от Большой юрты.

— Абай, — напыщенно начал он, — меня послала к тебе твоя теща и гостья. Она хотела, чтобы именно я поговорил с тобой. Понял?

Он значительно посмотрел на Абая, как бы подчеркивая сказанное. Абай усмехнулся и, передразнивая Майбасара, тоже напустил на себя важность. Тот, сделав вид, что ничего не замечает, продолжал тем же тоном, насупив брови:

— Теща твоя просила — а я просто приказываю: пока она у нас гостит, ты все время будешь в юрте Дильды. Приворожила тебя Айгерим, что ли, что ты все вокруг нее вертишься? Не ты первый женат на двоих— и у деда и у отца было по нескольку жен. Должен знать: взял вторую жену — не обходи и первую. Что тебя — на двоих не хватит?

Абай, сохраняя свою напускную важность, едва дождался конца этих поучений.

— Майеке, — начал он так же напыщенно, — проходит жизнь, красота блекнет, в бороде седина покажется, будто напоминая: эй, не пора ли остепениться? А сводник все остается сводником…

И Абай зло усмехнулся.

Эта усмешка сразу переменила мысли Майбасара. Он хлопнул себя по бокам и расхохотался.

— Ох, хитрец, сразил меня!.. Я думал, ты все позабыл, а ты, видно, только и ждал, чтобы меня поддеть!..

Но, обернув в шутку злой намек Абая, он все же не отступил от своего:

— Ну, ладно, хоть я и свел тебя с Дильдой, но все-таки она твоя законная жена. А может быть, ты начитался русских книг и сам стал русским? У них ведь с двумя женами жить нельзя.

— Что ж, перенять это у русских — не так уж плохо…

— Ого, что удумал!.. Что станет с Дильдой и детьми?

— Ну, я ей не нужен. Она все чувства забыла, кроме злобы и мести.

— Постой, постой… Уж не бросить ли ты ее собираешься?

— Она мать моих детей. Будет хорошей матерью — будет моим другом. Если этого ей мало — ее воля…

Он резко оборвал разговор и встал с места. Майбасар опешил — слова Абая показались ему дикими. Он снова пытался возражать, но Абай не хотел слушать.

— Довольно, оставьте, — сказал он сурово. — Это касается лишь меня, не суйтесь, куда не просят, родичи мои… — И неожиданно для Майбасара заговорил совсем о другом.

Только что, идя к Улжан, Абай встретился с Баймагамбетом и Байсугуром. Мальчик громко плакал, Баймагамбет его утешал. Увидев Абая, он с возмущением пожаловался ему на Майбасара. Об этом и вспомнил сейчас Абай.

— И у меня к вам есть дело, и говорить о нем я буду с обидой, — резко начал он. — Вы рассердили меня: зачем вы избили Байсугура? У мальчика отец при смерти, а вы…

Абай даже побледнел от гнева. Но Майбасара трудно было смутить. Он небрежно махнул рукой.

— Да брось ты об этом! Ничего с мальчишкой не будет… И так пастухи распустились, пусть не забываются!

Абая это задело еще больше.

— С чего им забываться? Их нужда гложет, как трупная муха, — гневно сказал он. — Пользуетесь тем, что за них никто не вступится? Так вот — я требую, чтобы вы не подымали камчи над нашим аулом! Не в первый раз вы избиваете наших людей!

Майбасар пытался возражать, но Абай, не слушая, закончил:

— Повашему, мы — аул малолетних сирот, а вы — опекун над нами? Отец в отъезде, но мы не дети! Не смейте больше расправляться ни с пастухами, ни с соседями! Не только бить — угрожать не смейте, а малых ребят и щелчком не троньте! Иначе мы поссоримся с вами, Майеке, крепко поссоримся — уж тогда не обижайтесь… Вы избили нынче Байсугура, а для меня это — будто вы мне самому удар нанесли. Поняли вы это?

И он ушел к гостиным юртам.

Там гости уже собирались к отъезду. Лошади их — выстоянные скакуны, резвые иноходцы, быстрые отгульные кони — стояли на привязи между юртами, приводя в восхищение весь аул разнообразием седел и пестротой нарядного убранства.

Абай не знал, что Майбасар, твердо решив положить конец веселью в юрте Айгерим, послал своих людей кое к кому из гостей Абая, как только того вызвали в Большую юрту. Так, он передал Акимхоже такой салем: «Мирзы нет в ауле, мы живем в тревоге, неуместно веселье там, где живет забота. Пусть он намекнет об этом гостям, которых привез с собой». С другой стороны, и Айгыз, которая приходилась красавице Умитей дальней родней, прислала передать ей будто по-родственному: «Пусть едет домой, довольно повеселилась, отец ее, Есхожа, скучает». Все это происходило за спиной Абая, которому ни Майбасар, ни Айгыз не подали и виду, что выживают его гостей из аула. Гости же, начав собираться по домам, тоже не сообщали друг другу причины своего спешного отъезда.

Молодежь выпила прощальные пиалы кумыса, благодаря Биржана и Абая, и пошла к коням. Абай, Биржан, Ербол и Айгерим вышли проводить гостей.

Первыми уехали Акимхожа со своей сестрой Коримбалой и друзьями, к ним присоединился и Оралбай. Потом тронулись в путь Амир и Умитей в сопровождении шутника Мурзагула. Их аулы лежали на пути Биржана, и они пригласили певца заехать к ним погостить. Абай одобрил это — ему хотелось, чтобы племя Тобыкты еще раз оказало внимание дорогому гостю.

Вслед за ними готовилась уехать Балбала со своими спутниками. Базаралы давно уже оседлал своего коня, но все колебался, в какую сторону направиться. Когда Балбала с помощью Айгерим садилась в седло, он глядел на нее не отрываясь и вдруг шутливо воскликнул:

— На что жизнь Меджнуну, если он в разлуке с Лейлой? Где мой конь?

Он вскочил в седло и поехал рядом с Балбалой, внезапно решив провожать ее до аула.

Они не видели, каким злобным взглядом следил за ними Манас — один из пяти сыновей Кулиншака, прозванных «бес-каска» — «пять удальцов». Его настороженный слух уловил горячее восклицание жигита, и он тут же вызвал Майбасара из юрты Айгыз и заговорил, задыхаясь от обиды:

— Давно уж в Торгае поговаривают о шашнях между Базаралы и Балбалой!.. Поглядите сами—вот они едут вместе, уж и расстаться не могут!.. Сманивать невесту нашего рода? У девушки есть жених — Бесбеспай, наш племянник… Он и сам батыр, ни от кого обиды не стерпит… Но раз дело идет о чести рода, не мне оставаться в стороне! Отомстить этому выродку Каумена и я сумею — я хотел лишь, чтобы вы все это знали, Майеке!..

Весь побелев от злобы, он крепко сжимал рукоятку своей плети, длиные пальцы его дрожали.

У Майбасара были свои счеты с Базаралы: лишь недавно он услышал о прошлогодней связи его с Нурганым, но, щадя честь Кунанбая, молчал, стиснув зубы. При словах Манаса глаза его довольно сверкнули, ноздри раздулись, и он негромко сказал разъяренному жигиту:

— Сейчас не суйся, жди ночи… Устрой ловушку у порога Балбалы… Сам бог тебе помогает — схватишь на месте, как вора… Уж если и тогда вы, пять удальцов, побоитесь проучить его, пусть земля вас проглотит, пропадите вы все!.. Ну, понял? — И он подтолкнул Манаса. — Ступай!

В этот вечер молодежь, покинув аул Кунанбая, дружными кучками разъезжалась в разные стороны мимо соседних аулов, распевая новые звучные песни. То, сменяя одно колено на другое, звучала переливчатая «Жирма-бес». То раздавалась полная гневного укора протяжная «Жанбота». То доносились нетерпеливые и горячие признания стремительной «Жамбас-сыйпар».[128]По широким просторам растекается полноводной рекой драгоценный подарок Биржана. Привезенные им на это жайляу лучшие песни Сары-Арки оживают в звучном, уверенном пении Амира и Оралбая, раскрывают душевные тайны в медленном, замирающем, но далеко слышном пении цветущей Балбалы, милой Умитей, прелестной Коримбалы.

Песни вольной мечты как будто твердят: «Жизнь, жизнь, как я люблю тебя!.. Взмахни крылами, искусный певец! Пусть в этот вечер, полный звуков, изольют свою грусть молодые сердца, пусть искренние души поведают о самом дорогом…» Какая страсть слышна в призыве: «Где ты? Дай мне найти тебя, желанная моя, черноокая!..» На какую жертву способна та, кто говорит: «Пусть поймают нас, любимый, горькой доли не страшусь…» Какое пламя в словах жигита: «Ненаглядная, только вспомню тебя — как голодный волк рыщу по горам…» Какая верность в обещании: «Но до смерти не забудет твой любимый, знай, как шепнула ты за юртой: «Милый мой, прощай…» И припевы «луна моя», «черноглазая», «свет мой», «утешение мое», «нетерпение во мне» — выражают всю тоску жаждущей любви души. Как в предсмертной мольбе, она прощается с иными радостями жизни, обращая последний вздох к тому, кого любит. Жаркий огонь юности разгорается в этих словах и напевах, которые, как зарницы, вспыхивают в сгущающихся сумерках там и здесь над всеми жайляу Тобыкты.

В этот вечер Коримбала и Оралбай сливали свои голоса над притихшей степью: Акимхожа, страстно любивший песни, но не решавшийся петь сам, всю дорогу заставлял их вспоминать услышанное от Биржана.

В этот вечер Базаралы, провожая Балбалу в ее аул, слушал ее, не отрывая восхищенного взгляда от тонкого стана, покачивающегося на седле.

В этот вечер Амир и Умитей, окруженные целой толпой провожавших их всадников, говорили песней друг с другом так, как будто были наедине.

И в этот вечер прощанья с вдохновенными песнями Айгерим снова пела в Молодой юрте для Биржана и Абая.

Вначале она упорно отказывалась, повторяя, что пела сегодня достаточно и что лучше послушать Биржана. Это был лишь предлог: то, что было сказано сегодня Абаю в Большой юрте и что он, жалея Айгерим, скрыл от нее, — было высказано и ей.

Едва разъехалась молодежь, Айгыз и Дильда вызвали ее к себе и сказали холодно и резко:

— Абай с нами считаться не хочет, но ты-то принять наши советы должна…

Они стали попрекать ее бедностью рода Байшора, — кем она была и кем стала.

— Не зазнавайся! Умерь шаг! Оглянись — выше кого хочешь быть?

Со слезами на глазах выслушивая несправедливые упреки в надменности и высокомерии, Айгерим то краснела, то бледнела, но молчала, ее выдержка и скромность, ее прямое сердце, полное любви к Абаю, не позволяли ей оправдываться. Пела она только по просьбе Абая, и пела от всей души, выражая в песне всю свою любовь и счастье быть любимой. Когда она пела у себя, в своем небогатом ауле, никто ее ни в чем не обвинял. А здесь богачи, привыкшие властвовать, хотели властвовать даже над песней… И незабываемым унижением прозвучали последние слова Айгыз:

— Мы — богатый аул. А кто ты? Тебе только рабыней у нас быть: в знатный род ты втерлась из аула, где наши же пастухи и рабы родятся! Ну и ходи по узкой тропинке, знай свое место! Не задирай голову! Умерь свою гордость, выскочка! Ты нам не ровня, помни!.. И чтобы голоса твоего мы больше не слышали, поняла?

Айгерим вернулась от них, как обожженная пламенем. Несправедливое и тупое насилие завистниц, их презрение к ней угнетали ее. Страшный облик знатного аула, вероломного и жестокого, стремящегося унизить и запугать человека, стоял перед ней, и петь она не могла.

Но ни Биржан, ни Абай, ни Оспан, ни Ербол — никто и слушать не хотел ее отказов. Особенно приставал бойкий, неугомонный Оспан. Он развалился на подушках и заявил, что не привык слышать от женге отказов исполнять его прихоти.

— Ну где ты видела, Айгерим, чтобы молодая келин еще и свадебного платка не сняла, а родне уже начала перечить? Кто я тебе — деверь или нет? Я приказываю — пой, а то плохо будет!

Абай и Биржан, смеясь, поддержали шутку Оспана, и Айгерим была вынуждена наконец согласиться.

Но теперь она запела сдержанно, почти боязливо. Несправедливое унижение давило ее всей своей тяжестью, душа была ранена обидой. Биржан и Абай слушали ее сосредоточенно, потом начали требовать от нее других песен, называя все, которые она выучила за эти дни. Она продолжала петь. И чем больше давила ее тяжесть обиды, тем сильнее тянулась она к Абаю. Все радостней ощущала она его поддержку, его привязанность, его восхищение ее песнями, и в сердце ее разгоралась благодарная любовь к мужу. Она не могла не видеть, что Абай сам горел ответным пламенем, — и чем полнее чувствовала его любовь, тем свободнее звучала ее песня, как будто он снимал с ее сердца одну тяжесть за другой, а с песни — оковы за оковами.

Когда голос Айгерим, по-прежнему вольный и звучный, долетел до Большой юрты, оттуда в отау была послана Калиха. Хитрая и сметливая старуха, знающая всю подноготную аула, молча, хмуро вошла в Молодую юрту. Она думала, что одного ее появления будет достаточно, чтобы Айгерим замолчала. Но Айгерим, допев песню, почтительно посадила Калиху на переднее место и по просьбе Оспана снова запела.

Не дослушав и первых строк, Калиха незаметно, но больно ущипнула Айгерим. Песня не оборвалась, и Айгерим не шелохнулась, но беспощадное напоминание, как ножом, полоснуло ее по горлу. Она вспыхнула и, с трудом сдерживая слезы, допела «Жамбас-сыйпар». Никто, кроме Калихи, не заметил ни слез, ни волнения Айгерим, и старуха добавила суровым шепотом:

— Довольно!.. Уймись наконец!..

Новой песни Айгерим уже не начала. Домбру взял теперь Биржан, и его сильный, уверенный голос полетел над жайляу в звездную ночь.

Эта ночь трожества и власти песни неожиданно завершилась дикой расправой. Событите это произошло в роде Анет, а жертвой его оказался Базаралы.

Всю дорогу он и Балбала провели в песнях и задушевной беседе. В сумерках они доехали до ее аула. Девушке не хотелось расставаться со спутниками.

— Будьте моим гостем, Базеке, — горячо и настойчиво просила она.

Хозяином аула после смерти отца Балбалы был ее старший брат. Нынче он был в отлучке. Светлолицая румяная байбише несколько смутилась, когда вслед за дочерью в юрту вошел незнакомый жигит. Приказав приготовить чай, байбише отозвала дочь в сторону и тихо спросила ее:

— Ты думаешь, что делаешь, дочка? Ведь торгаи, родичи твоего жениха, кочуют недалеко… Собаки залают — и то слышно… Что я им отвечу — принимаешь, мол, неизвестно кого?..

Балбала сверкнула широкой улыбкой.

— Ах, апа! Не сама ли ты зовешь меня недолгой гостьей? Скоро я навсегда уйду к торгаям… Ничего им не станется, не помрут! Сама посуди: как я могла отказать в гостеприимстве Базекену? Не тревожься, прими его как почетного гостя.

Байбише велела разделать ягненка. Огонь запылал под казаном, в юрте стало тепло и весело. Балбала, сияющая, распевала песни, беззаботно шутила, и Базаралы совсем потерял голову. Из Молодой юрты пришла невестка. Базаралы начал петь, завязался веселый разговор, посыпались шутки, неловкости никто уже не чувствовал.

К концу вечера в юрту неожиданно зашли двое подростков из аула Торгая, бедно одетые и похожие на подпасков, — они объяснили свое появление тем, что разыскивают пропавшего ягненка. Но байбише показалось, что их занимает не ягненок, а гость, сидящий в юрте, они следили за хозяйками и прислушивались к каждому слову. Заметив это, байбише постаралась поскорее угостить их и выпроводить.

Во избежание пересудов мать отослала Балбалу ночевать в юрту невестки, а Базаралы устроила у себя, в Большой юрте.

Мальчишки, шныряя по отаре и для отвода глаз расспрашивая чабанов, не пристал ли ягненок к стаду на дневном выгоне, вертелись возле аула до полуночи. Они ушли только тогда, когда Балбала, простившись с гостем, закрыла тундук в Большой юрте и прошла в отау к невестке, не подозревая, что за ней следят.

Базаралы не мог заснуть. После полуночи он вышел из юрты. Было светло, луна еще не зашла, кругом стояла полная тишина — ни лая собак, ни окриков ночного сторожа. Белая Молодая юрта виднелась неподалеку, тундук ее был закрыт, видимо, все спали. Базаралы пошел к ней. Вдруг из тени соседней юрты вынырнула темная фигура. Человек огромного роста схватил Базаралы за плечо, резко дернул и прошипел:

— Куда? Проваливай отсюда…

Базаралы с первого взгляда узнал жигита, но постарался скрыть свою тревогу.

— А, это ты, Манас? — спокойно спросил он.

— Манас или талас[129]— не все ли равно? А ну, ступай за мной! — оборвал его Манас. Он говорил тихо, но весь кипел от злобы.

— Да ну тебя к богу, иди своей дорогой, — попробовал вырваться Базаралы.

Но Манас не отставал:

— Коль ты жигит, береги честь девушки. Хочешь, чтоб Балбала опозорилась на все жайляу? Иди за мной, а не то тут же драку устрою!

Базаралы покачал головой и стал пятиться назад. Но едва они ступили в тень юрты, как из-за куста тальника выскочили еще трое жигитов. Среди них был младший брат жениха Балбалы, такой же огромный, сильный и ловкий, не уступающий ни Манасу, ни Беспесбаю в борьбе на соилах. Все четверо окружили Базаралы и, подталкивая его, потащили в сторону. Один из них подвел серого коня Базаралы, который был оставлен под седлом на выстойку. Жигиты усадили пленника на коня, вскочили в седла и направились с ним к аулам торгайцев. Как только они отъехали от юрт, Базаралы стал уговаривать отпустить его:

— Поберегите и вы честь вашей невесты! Не подымайте шума — завтра же разлетится сплетня о ней!

Его и слушать не хотели.

Едва они выехали в степь, Манас за спиной Базаралы подал знак, и жигиты набросились на него, осыпая ударами плетей. Коня его удерживал один из жигитов, схватив поводья и накрутив их себе на руку. Базаралы был сильно избит. В довершение мести жигиты сняли с него чапан и увели коня.

Рано утром Майбасар вызвал Абая в юрту Айгыз. Когда он пришел туда, там уже сидели Базаралы, Ербол, Айгыз и Нурганым. Еще у входа Абай узнал от Оспана об избиении Базаралы. Эта новость поразила его.

На правой щеке Базаралы багровел кровоподтек от удара плетью. Абаю тяжело было видеть красивого и самолюбивого друга в таком жалком унижении, и он горячо посочувствовал ему.

Но Майбасар был настроен совсем иначе. Он был оживлен, и в голосе его прорывалось нескрываемое торжество. Он со злорадством расспрашивал Базаралы о подробностях избиения и даже не постеснялся допытываться: «А как били? Чем? Долго ли?» Бледное лицо Базаралы передергивалось от досады. Он коротко отвечал Майбасару, отлично понимая, что тот, изображая сочувствие, старается опозорить его перед всеми, особенно перед Нурганым.

Покосившись на жигита прищуренным глазом и пренебрежительно усмехнувшись, Майбасар продолжал с явным злорадством:

— И по лицу тебя плеткой съездили, Базым? Сбесился этот Торгай, что ли? Ну и наглый воробей — на такую голову сел![130]

Базаралы, подавленный и сдержанный, вдруг вспыхнул и сверкнул глазами.

— А для тебя новость, что Торгай из воробья соколом стал? Не ты ли сам помог ему обнаглеть? Ты же первый посадил его на свой зад! Ну, конечно, сокол: сперва тебе зад исклевал, а потом и мне на голову взлетел!

Отомстив обидчику, Базаралы зло расхохотался. Остальные подхватили его смех: все помнили, как несколько лет назад Майбасар был позорно выпорот теми же «бес-каска» — Манасом и его братьями. Майбасар только буркнул себе под нос, совсем смутившись:

— Ох, проклятый, чтоб твоему языку угли горячие лизать…

Абай, довольный находчивостью друга, поддержал Базаралы.

— Молодец, Базеке! — сквозь смех воскликнул он.

— Тебя с твоим острым языком не только плеткой, и пулей не сразить.

Весь аул старался скрыть это происшествие от гостей прежде всего — от Биржана. Поэтому Абай тут же дал Базаралы коня с седлом и отправил его домой. В тот же день после обеда Биржан покидал Большой аул. Когда он собрался, его позвала к себе Улжан. Она из своих рук угостила его, дала ему материнское благословение, пожелала счастливого пути и попросила принять в дар от аула «тогыз» — девять ценных подарков, которые тут же были принесены Айгыз и Нурганым. От себя она подарила Биржану «тайтуяк» — слиток серебра величиной с копыто жеребенка. Товарищи Биржана получили шелку и бархату на одежду.

— В моем ауле ты насытил плодами своего мастерства и старших и меньших родичей моих, — сказала она. — Куда бы ни лежал твой путь, будь счастлив в нем. Да вознесется искусство твое и сияет твоя слава, свет мой! Это скромная благодарность твоих старших сестер и женге, — прими ее на прощанье и не осуди нас.

— Да пошлет бог, добрая мать, видеть счастье сыновей и дочерей ваших! Где бы я ни находился, я никогда не забуду внимания и уважения, оказанных мне в вашем ауле…

И Биржан почтительно пожал обеими руками руки Улжан и Айгыз.

Абай сам подвел Биржану рыжего иноходца. Товарищам его он подарил по простому коню.

Помня приглашение Амира, Биржан решил ехать к нему. Умитей и Амир настойчиво просили Абая непременно привезти с собой и молодую келин. Айгерим стеснялась и отказывалась, но Абай настоял на ее поездке, и они присоединились к Биржану, захватив с собой и Ербола.

В тот же вечер они прибыли в аул Кунке, старшей жены Кунанбая, где жил ее внук Амир. Он поставил уже для них отдельную юрту.

Снова всю ночь звенела домбра и раздавались песни. После вечернего угощения Биржан и Абай, как всегда, разговорились, и беседа их длилась до рассвета.

Абай всегда считал, что песня — самое высокое и прекрасное, что только может создать человек. Эта мысль волновала его, и как-то летом, слушая Биржана, он выразил ее в стихах, начинавшихся словами:

Песня — союз напева и слов,

Ею пленилась душа моя.

Думы рождает певучий зов…

Песню пойми и люби, как я!

Теперь он прочел эти стихи Биржану. Тот и раньше восхищался глубиной и остротой мысли Абая, но стихи раскрыли перед ним новое душевное богатство друга — поэтическое дарование.

— Абайжан, — вырвалось у него, — ты все говоришь, что мои песни породили в тебе много хорошего. Но ты сам открыл нам, певцам, сокровищницу, которую мы несли, не ценя ее. Теперь путь мой освещен тобою до конца моих дней.

— Наши стремления — одни и те же, — возразил Абай.

— В этом стремлении одни достигнут большего, другие меньшего, — ответил Биржан. — Но на прощанье я скажу тебе только одно: лишь через тебя я впервые понял всю великую силу песни и слова. Ты говоришь, что я много дал тебе. А я бы хотел, чтобы ты знал, сколько ты сам дал мне, как одарил меня на прощанье!

Биржан летом часто рассказывал Абаю о знаменитых ораторах — биях, прославившихся певцах и мудрых акынах Средней орды — из Аргына, Наймана, Керея и Уака. Сейчас Абай вспомнил о них и об их великом наследии.

— Биржан-ага, — сказал он, — пока жизнь горит в нас, мы должны служить искусству, но лишь тому, которое правдиво, высоко и которое зовет вперед. Вероятно, мы обрекаем себя на одиночество — нас будет немного. Но мы не должны забывать, что между добром и злом всегда шла борьба.

Два вдохновенных сердца поняли друг друга. Разве в своей песне Биржан не боролся с самодурством и злобностью Жанботы и Азнабая?

Гости легли поздно. Когда они проснулись, был почти полдень. Они не хотели задерживаться и сразу после чая стали собираться в путь.

Лошади уже давно были оседланы. Все друзья Биржана во главе с Абаем вышли проводить уезжавших сэри. Сев на коня, Биржан ласково обратился к молодым певцам:

— Спойте мне «Жирма-бес»! Начни ты, Амир, а Умитей и Айгерим подхватят. Пусть эта песня и будет нашим прощаньем, милые мои младшие братья!

Просьба звучала необычно, но убедительно. Это была просьба истинного сэри, прощальный привет акына. Абай так и понял его слова. Молодежь не заставила себя упрашивать. Все трое запели тотчас же. Биржан, сидя в седле, слушал их с нескрыемым удовольствием, слегка прищурив глаза и чуть заметно улыбаясь. Вдруг быстрым движением руки он остановил их. Сдвинув на затылок свою бобровую шапку с зеленым бархатным верхом и склонившись с коня к молодежи, он запел сам. Это была никому не известная еще песня, но припев ее объяснял все:

Прощайте, юные друзья,


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: