Прилетели синички. Стучатся в окно.
15, воскресенье. Октябрь. Таня о рукописи Мередита, над к-рой она
работает:
— Не мередите мои раны!
Таня — наиболее одухотворенная женщина из всех, с кем мне доводилось дружить. Свободная от всякой аффектации и фальши. Это видно из ее отношения к отцу, к-рого она любит нежно и — молчаливо. Никогда я не слышал от нее тех патетических слов, какие говорятся дочерьми и вдовами знаменитых покойников. Она любила отца не только сердцем, но и глубоким пониманием. Она живет у меня вот уже неделю, и это — самая ладная, самая светлая моя неделя за весь год. Больше всего на свете Таня любит свою мать и своих детей. Но и здесь опять-таки никакой аффектации. И умна — и необычайно чутка ко всякому лже-искусству. <...> Ее работа над Мередитом — колоссальная умственная работа. Теперь она правит рукопись своего перевода — и за весь день напряженного труда ей удается «сделать» 8—10 страниц.
Она много и охотно рисует, но всегда крокú, всегда наброски,— ее альбомы полны зарисовками разных людей — в судах, в кофейнях, в вагонах железной дороги — порою в них пробивается сильная талантливость, а порою это просто каракули. Вообще ее отношение к изо-искусству хоть и понятно мне — но не совпадает с моим. Зато литературные оценки всегда совпадают. <...>
Чего нет у Тани и в помине — важности. Она демократична и проста со всеми — не из принципа, а по инстинкту. Не могу представить ее себе солидной старухой.
16 понед. Был чудесный Митя. Рассказал об Олеше. Тот пьяный вышел в вестибюль «Астории» и говорит человеку с золотыми галунами:
— Швейцар! Позовите такси!
— Я не швейцар. Я адмирал!
— Ну так подайте катер. <...>
22 октября. Митя держит экзамены в институт Режиссеров Телевидения. Им дали свободную тему: «Лестница». Марина пишет заметку о Коле — для «Молодой Гвардии».— Талантливо и умно. Я послал в Театр на Таганке рецензию о «Пугачеве» Есенина-Эрдмана. Приезжал ко мне директор театра Юрий Петрович Любимов — просить рецензию, так как театр подвергся нападкам начальства, вполне справедливо усмотревшего здесь пасквиль на нынешнее положение вещей. Замучен корректурами пятого тома своих сочинений — где особенно омерзительны мне статьи о Слепцове. Причем я исхожу в этих статьях из мне опостылевшей формулировки, что революция — это хорошо, а мирный прогресс — плохо. Теперь последние сорок лет окончательно убедили меня, что революционные идеи — были пагубны — и привели [не дописано.— Е. Ч. ]
26 октября. Таня, прочтя мои старые дневники (1921—1924 гг.), сказала: «Боже мой, какой вы были несчастный человек. Очень жалко читать». А я и не знал, что я несчастный. Все время чувствую приливы счастья — безумные.
30 октября. <...> В Чоботовской школе новый учитель русского языка и словесности. Он внушал детям, что при самодержавии все поэты гибли на дуэли. Никто не умирал своей смертью.
Одна девочка невинно спросила:
— А в советское время почему застрелился Маяковский? И Есенин? Девочку объявили злодейкой, стали исключать ее из школы,— и она была счастлива, когда ей объявили строгий выговор и опозорили перед всем классом.
Был у меня вчера Рассадин. Впечатление симпатичное. Уговариваю его написать книгу «Булгарин». Он работает над книгой о «Баратынском» и для себя пишет об Осипе Мандельштаме.
Сегодня закончил 2-ую корректуру пятого тома. Ужасно угнетает меня включение туда статейки «Ленин и Некрасов». Все это мои старые мысли, с коими я сейчас не согласен. Нужно будет издать седьмой том дополнительный:
Жена поэта
Достоевский в Кругу «Современника».
Формалист о Некрасове
Все обзоры 1909—1917
Мы и они
Две души Горького и т. д.
Книга об Ал. Блоке. <...>
Я хорошо знаю, что эта моя осень — последняя. И не дико ли, что я думаю об этом без грусти! Между тем единственное, что прочно в моем организме — мои вставные зубы. Остальное ветошь и рухлядь. А зубы какие-то бессмертные. Я — приговоренный к смерти — не «смертный», но «смертник»— и знаю, что никто не заменит мне казни — пожизненной каторгой —
«Напрасно просить: погоди!»8
— и все же ликую и радуюсь. Неожиданное чувство.
Таня — вся в «Мередите». Завязла в переводе этого труднейшего сочинителя. Я очень сочувствую ей — и при этом знаю, что глаза мои уже не увидят этого перевода в печати9. Также не увидят они напечатанной «Чукоккалы». Не увидят статьи об Ахматовой — в Лениздате — и не увидят будущей весны. <...>
2 декабря. Мягкая погода. Сейчас пойду гулять. Вчера ни с того ни с сего снова занялся Набоковым. «Бунин» вышел у меня неудачен. Больше месяца мудрю над ним.
Очевидно каждому солдату во время войны выдавалась, кроме ружья и шинели, книга Сталина «Основы ленинизма». У нас в Переделкине в моей усадьбе стояли солдаты. Потом они ушли на фронт и каждый из них кинул эту книгу в углу моей комнаты. Было экземпляров 60. Я предложил конторе городка писателей взять у меня эти книги. Там обещали, но надули. Тогда я ночью, сознавая, что совершаю политическое преступление, засыпал этими бездарными книгами небольшой ров в лесочке и засыпал их глиной. Там они мирно гниют 24 года,— эти священные творения нашего Мао.
7 декабря. <...> Когда я написал трескучую и моветонную статью о Сергее Городецком, появилась эпиграмма:
Сергей воспел стихами «Ярь»,
Корней покрыл его хвалою.
Поверьте, други, вас бы встарь
Одною высекли лозою. <...>
8 дек. <...> Была сегодня Ясиновская с радостной вестью: «Библия», составленная нами, в ближайшие дни идет в печать!!!
Но — строгий приказ: нигде не упоминать слова Иерусалим. Когда я принимался за эту работу в 1962 году, мне было предложено не упоминать слова «евреи» и слова «бог». Я нарушил оба запрета, но мне в голову не приходило, что Иерусалим станет для цензуры табу.
10 декабря 67. Вышел с Мариной погулять по чудесному воздуху по нашей тропинке — и по дороге мы встретили: Нилина, потом Сергея Смирнова с женой, потом Татьяну Тэсс, потом Райкина и Утесова. Утесов стал рассказывать анекдоты — артистически — и я хохотал до икоты — и почувствовал, как это здорово — смеяться на морозе. Мороз мягкий, не больше 7° — вся дорога в снегу — в серебре, красота фантастическая.
А я просил — нет, не
объятья,
Но тихого рукопожатья.
Вожусь со старой статьей о Сологубе для VI тома, а хочется писать о Набоковском Пушкине.
25 декабря. Сейчас был Каверин. Очень весел. Говорит: «Раковый корпус» уже набран и сверстан для 12-й книжки «Нового Мира». Точно так же решено издать книгу рассказов Солженицына. Говорят, что на этом настояли итальянская и английская компартии.
Солженицын говорил Каверину: «Я убежден, что Советский Союз неизбежно вступит на западнический путь. Другого пути ему нет!»
Жду Люшу.
Люша пришла и сразу окатила меня холодной водой. Оказалось, что никакого разрешения на печатание «Корпуса» нет. Твардовский намерен включить первые 8 глав в 12-ю книжку, но этот текст еще не был в цензуре и т. д.
26 дек. Встретил сегодня Залыгина, который сказал, что в 12-ой книге «Нового Мира» — повести «Рак. Корпус» не будет. Перенесли на 1-ую книгу.
27 дек. Возобновил древнее знакомство с Шагинян. Мы с нею пошли к старухе Александре Бруштейн. Та слепа, глуха. Феноменально исхудала. Видно, истрачена вся до конца, до последней кровинки.
Шагинян рассказывает, как она нашла, что мать Ленина была дочерью еврея-выкреста Бланка, местечкового богача. Мариетта выследила этот род. Настоящее имя этого выкреста было Израиль. При крещении он получил имя Александр. Со своим открытием Шагинян поспешила к Поспелову. Тот пришел в ужас. «Я не смею доложить это в ЦК». Шагинянше запретили печатать об этом10.
Обе старухи — глухие. У каждой свой слуховой аппаратик, и трогательно видеть, как они разговаривают, вооруженные этими позолоченными изящными штучками и суя их друг другу в лицо. <...>
29 декабря. <...> Вчера Би Би Си передавало «протест», написанный Павлом Литвиновым против заметки в «Вечерней газете», где Буковского зовут хулиганом11. Кажется, протест передан за рубеж самим Павлом. <...>
Таничка рассказала мне, что едва только по БиБиСи передали о поступке Павла Литвинова, советские умники решили сорвать свою ненависть на... покойном М. М. Литвинове. Как раз на этих днях было празднование юбилея Советской дипломатии. И газетам было запрещено упоминать имя М. М. Литвинова. Говорили «Чичерин и другие». Так поступила даже газета «Moscow News». Таничка справилась: оказывается, было распоряжение замалчивать имя покойника, понесшего ответственность за проступки племянника [внука.— Е. Ч. ] через 25 лет после своей смерти. <...>
11 января. <...> Таня опять: написала негодующее письмо в «Известия» по поводу суда над четырьмя и опять стремилась прорваться в судебную залу вместе со своим племянником Павлом. Мне кажется, это — преддекабристское движение, начало жертвенных подвигов русской интеллигенции, которые превратят русскую историю в расширяющийся кровавый поток. Это только начало, только ручеек. Любопытен генерал Григоренко — типичный представитель 60-х годов прошлого века. И тогда были свои генералы. Интересно, ширится ли армия протестантов, или их всего 12 человек: Таня, Павлик, Григоренко, Кома Иванов — и обчелся.
Павлик вручил иностранным корреспондентам вполне открыто свое заявление, что нужно судить судей, инсценировавших суд над четырьмя, что Добровольский — предатель, что все приговоры были предрешены, что весь зал был заполнен агентами ГПУ — и это заявление вместе с ним подписала жена Даниэля1.
Английская коммунистическая партия в «Morning Star» заявила, что наше посольство в Лондоне обмануло английских коммунистов, уверив их, что суд будет при открытых дверях. <...>
17 января. <...> Слушал передачу Би Би Си, где меня называют корифеем и хвалят меня за то, что я будто бы «работаю» вместе с дочерью. А я узнал текст ее письма к Шолохову из амер. газет2. <...>
Кончаю перечитывать Семина3. Очень хороший писатель. <...>
20.I. Чувства какие-то раскидистые,— Бог с ними, с моими чувствами. Таня рассказала, что Ivy, старуха, ни с того ни с сего, дала интервью репортеру газеты «Morning Star», одобряя поступки своего безумного внука4, которого, кстати сказать, вызвали вчера в военкомат. <...>
29 января. В гостях у меня был гений: Костя Райкин. Когда я расстался с ним, он был мальчуганом, играл вместе с Костей Смирновым в сыщики, а теперь это феноменально стройный, изящный юноша с необыкновенно вдумчивым, выразительным лицом, занят — мимикой, создает этюды своим телом: «Я, ветер и зонтик», «Индеец и ягуар», «На Арбате», «В автобусе». Удивительная наблюдательность, каждый дюйм его гибкого, прелестного, сильного тела подчинен тому или иному замыслу — жаль, не было музыки — я сидел очарованный, чувствовал, что в комнате у меня драгоценность. При нем невозможны никакие пошлости, он поднимает в доме духовную атмосферу — и глядя на его движения, я впервые (пора!) понял, насколько красивее, ладнее, умнее тело юноши, чем тело девицы.
Верно сказал Ал. Н. Толстой:
Девка голая страшна:
Живородная мошна.
Привели Костю его мать — Рома и Татьяна Тэсс, только что написавшая большую статью о Райкине (в «Известиях»).
Очень своеобразен и художествен разговор Кости Райкина. Своим серьезным, немного саркастическим голосом он рассказал, как родители и дети собираются где-нибудь за городом для общих веселий: родители вначале опекают детей, стоят на страже, но вскоре сами напиваются так, что их начинают опекать дети: «папа, стыдно!», «мама, довольно» —и развозят их по домам. <…>
30 января. Создалась неуклюжая ситуация. Лида (я слышал) написала резкое письмо Маргарите Алигер — та ответила ей грубостью, Лида ответила еще резче5. И нужно же было так случиться, что сегодня вечером ко мне в гости приехала Лида как раз в ту минуту, когда пришла Алигер (вместе с Ритой Райт). Лида — полуслепая — в темноте услышала голос Риты— «Здравствуйте, Рита Яковлевна» и, не рассмотрев Алигер, подала ей руку. Все обошлось. <...>
Лида величава и полна боевого задора. Люда Стефанчук сказала за ужином, что один из рассказов Солженицына (которого она обожает) понравился ей меньше других. Лида сказала железным голосом:
— Так не говорят о великих писателях.
И выразила столько нетерпимости к отзыву Люды, что та, оставшись наедине с Кларой, заплакала. <...>
Читаю Габбе «Быль и небыль»— чудо! Безупречный вкус, абсолютное понимание своей литературной задачи.
21 февраля. Ровно 13 лет со дня смерти Марии Борисовны. А я по-прежнему веду суматошливую, бестолковую — дурацки труженическую жизнь.
Видел Расула Гамзатова, мы расцеловались. Написал статейку в защиту Грековой, которую преследует остервенелая военщина за ее повесть «На занятиях»6. Написал плохо, был болен. Когда в Союзе писателей на партийной Секции прозы обсуждали повесть (16-го февраля) и читали мою статью, один из военных громко сказал:
— Спятил старик.
Председатель предложил ему уйти. Он извинился и сказал, что выругал не меня.
Председатель:
— Поверим ему, что он сказал это не о К. И.
Собрание согласилось поверить.
Утешая Грекову, я по телефону сказал ей:
— Рассосется как-нибудь.
Она разгневалась:
— Я не хочу, чтобы рассосалось. Я хочу изобличить негодяев. <...>
Прекрасная книга Семина.