Изображение «внутреннего человека» в элегиях Баратынского

Одним из примеров медитативной элегии служит «Финляндия», одна из самых ранних и в то же время знаменитых элегий Боратынского. Её лирическая тема, исторический колорит и медитативный жанр явно восходят к известной элегии Батюшкова «На развалинах замка в Швеции». Именно её лирической концовкой и навеяна «Финляндия» Боратынского.

В её основе лежат уже не картины самой «угрюмой древности», как в элегии Батюшкова, а лирические образы авторского воображения. Элегия написана в форме лирического монолога человека, взволнованного величием окружающей его северной природы и воспоминаниями о приуроченных к ней легендарных преданиях.

Здесь элегический герой сливается с авторским «я» в единый лирический образ. Величественная и суровая финская природа пробуждает в нём не только воспоминания о легендарных исторических образах, но и размышления о судьбе своего «ветреного племени», сознание собственного земного и духовного бытия.

Биографический подтекст в элегии Боратынского органически включён в образ элегического героя — «финляндского изгнанника».

В свете личной судьбы Боратынского лирический герой его элегий воспринимался как образ вольнолюбивой жертвы самодержавного деспотизма. Соответственно этому и элегические мотивы грусти, разочарования, уныния, пронизывающие раннее творчество Боратынского, получили в нём не только биографическую, но и общественную мотивировку неравной борьбы глубоко чувствующего и свободно мыслящего человека с гнетущим бездушием и давящей тяжестью окружающей действительности.

«Признание» (1823). В этой, одной из самых знаменитых, элегии вера в любовь и самую ее возможность оказывается иллюзией, «обманом», и вовсе не потому, что герой изменник («Я не пленен красавицей другою…») или у него нет желания любить. Напротив, он ценит «прекрасный огонь Моей любви первоначальной» и хочет любить («Душа любви желает…»). Баратынский «строит парадоксальную ситуацию любовной элегии уже без любви».

Любовная элегия посвящена не признанию в любви, а признанию в нелюбви. В грустном повествовании об исчезнувшем чувстве и пылкая первоначальная любовь, и милый образ возлюбленной, и прежние мечтанья – печальная история двух людей. Любовь героя гибнет в самых обыкновенных обстоятельствах, и герой, живущий в них, тоже обыкновенный. Эта будничность жизни лишает ситуацию и лирического героя, как и элегию, условности, придавая ей типическую обобщенность: герой таков, как все, и случившееся с ним – закономерность. Недаром, заключая элегию, Баратынский прямо переходит от лирического «я» к лирическому «мы» («Не властны мы в самих себе…»), придавая психологическому анализу индивидуального переживания общезначимый смысл.

Погруженность ситуации и героя в обыкновенную жизнь, в обычные обстоятельства имеет, однако, одну особенность. Действие их независимо от героя и приравнено к власти рока. Они тяготеют над героем как фатальная и безжалостная сила, лишающая его воли свободно распоряжаться собой («Не властны мы в самих себе…»). Герой чувствует, что скоро наступит «полная победа» «всевидящей судьбы» над ним. Горечь, испытываемая им, безусловна: он вынужден покориться общей участи. Типическая обобщенность, таким образом, выступает с отрицательным знаком – человек утрачивает оригинальность, своеобычность. Но и глупо противиться всеобщему жребию, коль скоро он неизбежен. Героиня тоже должна подчиниться общим законам человеческого существования, и ей надлежит усмирить рассудком «печаль бесплодную».

Баратынский раньше других романтиков увидел предел, положенный личной воле человека. В прославленных элегиях он отбросил всякие иллюзии, будто человек по своему праву и прихоти способен сотворить личную судьбу или изменить лицо мира. Напротив, он сам – благодатный и податливый материал для «законов» и обстоятельств, которые лепят его духовный облик, столь подозрительно похожий на других. Психологически точная передача тайных изгибов души, их бесстрашный рассудочный анализ и бескомпромиссность безотрадных итогов отличают элегии Баратынского от образцов этого популярного в 1820-е годы жанра.

Наибольшие достижения на новом творческом этапе связаны с философской лирикой. Баратынский держался убеждения, что участь человека изначально двойственна и трагична. В человеке сопряжены духовное и телесное, нетленное и бренное, земное и небесное начала. Человек не может вырваться из своей противоречивой природы, и это обрекает его на трагический удел. Над ним распростерта роковая длань всевидящей судьбы, которая не позволяет ему ни возлететь к чистой духовности, ни погрузиться в бездуховное существование. В нем есть вечный порыв к свободе, к счастью, к гармонии, но он их никогда не достигает и не может достичь, потому что та же роковая и грозная сила положила предел этим порывам. Вследствие этого человек не находит родного приюта нигде – ни на земле, ни на небесах. Наряду с фатальной обреченностью и знанием тщетности усилий в человека от рождения внесено святое беспокойство, святое разочарование во всем, святая неудовлетворенность сущим и устремленность к лучшему, более гармоничному миру. Он подчиняется законам «рока» и бунтует против них, оплачивая трагическую жизнь гибелью страстей, холодом чувств, которые он приносит в жертву суровой предопределенности. Даже интимные чувства и идеальные мечтания, не подверженные, по уверениям романтиков, власти «закона» и сохраняющие свою суверенность, у Баратынского не избегают общей доли.

«К чему невольнику мечтания свободы?» (1833). Поэзия Баратынского – это вечный спор человека, наделенного могучим умом и сильными чувствами, с законами бытия. Человеку, который заранее знает, что никогда не изменит роковые предначертания, казалось бы, надо смириться, послушно согласить «свои мечтания со жребием своим». Так развивается поэтическая тема вечного миропорядка в стихотворении «К чему невольнику мечтания свободы?», одном из самых характерных и самых драматичных у Баратынского. Но именно в этом стихотворении происходит слом поэтической мысли. Вслед за элегическим раздумьем об общем миропорядке (Баратынский редко посягал на общественно-социальное устройство, его интересовали законы бытия), об извечных мировых началах, кладущих предел стихийной «воле» природы и «мятежным мечтам» человека, Баратынский неожиданно открывает новую грань своей мысли:

Безумец! не она ль, не вышняя ли воля

Дарует страсти нам? и не ее ли глас

В их гласе слышим мы?

Разумность «рабов», их готовность послушно «соглашать свои желания со жребием своим» и благодаря этому находить счастье и покой вызывает у Баратынского внутреннее сопротивление, которое выражается в обращениях и в мятежных вопросах, прерывающих спокойный ритм первой части. Оказывается, что надличный закон одинаково повелевает человеку и мужественно принимать независимое от него устройство бытия, и отдаваться на волю страстям, отвергающим это устройство. Мятеж в душе человека, восстающего против своего «удела», оказывается столь же предназначенным, как и смирение. Фатальная предначертанность судьбы и свобода духа, отрицающая эту предначертанность, – два полюса, между которыми лежит человеческая жизнь. И в этом состоит неразрешимый парадокс, побуждающий поэта скорбеть о скудных возможностях человеческой души. Стихотворение заканчивается горькими словами о том, что безграничная и неистощимая жизнь, переполняющая сердце, скована заранее узкими рамками заурядной, обыкновенной участи:

О, тягостна для нас

Жизнь, в сердце бьющая могучею волною

И в грани узкие втесненная судьбою.

Последний период творчества (1833–1844). Книга стихотворений «Сумерки» (1842). В «Сумерках» поэтические идеи Баратынского о грядущей судьбе человека и человечества окрашены глубоким трагизмом. В отличие от своих современников Баратынский считал, что «золотой век» человечества давно миновал, поэтому надо готовиться не к тому, чтобы радостно встречать счастливое будущее, содействуя процветанию настоящего, а к мужественному, достойному человека, гордому приятию конца. Теперь эта проблема касается уже не каждого отдельного человека, перед которым она однажды неминуемо встанет в роковой верховный час перед его смертью, но всего человечества, обреченного на гибель.

Регресс человечества выражается в том, что люди уходят от природы. В новой книге Баратынский уносился мечтой в те времена, когда духовная жизнь была первобытно непосредственной, органичной и естественной, представляла единое целое с физической жизнью, когда материальное было духовным, а духовное – материальным. Дух и плоть в те баснословные времена пребывали в синкретическом состоянии. Тогда мир был юн и творчески способен к созиданию духовной красоты – главного своего богатства. Довольствуясь малыми материальными потребностями, человечество в избытке производило духовное и душевное богатство. Однако гармония чувства и разума, тела и души, человечества и природы распалась, и тогда исчезло творческое начало – атрибут и прерогатива природы. Творческое начало – это возможность производить духовные богатства. Тело (плоть) лишено творческой духовной производительности – им наделен дух. Однако дух, распавшийся с телом и поставленный ему в услужение, принимает извращенные и искаженные формы. Он может вести к расцвету положительных и полезных для тела знаний и наук, но не может производить самого главного – духовных ценностей и, следовательно, никак не приближает духовного расцвета человечества. Он не выполняет свою основную задачу – сделать человечество более нравственным, более гуманным и более совершенным. Он не преображает земную жизнь и не может внести в нее красоту. Напротив, односторонне направленный, он отдаляет человечество от истинного процветания. Значит то, что считается прогрессом, – расцвет наук, расширение торговли, – на самом деле с более широкой, философско-исторической точки зрения является регрессом и демонстрирует упадок духа. Свидетельство этому – исчезновение поэзии, искусств, красоты, в которых и воплощена могучая творческая духоподъемная сила человечества, влекущая его к совершенству. Наивные и недальновидные люди полагают, что прогресс заключается лишь в обилии материальных благ. Нет ничего страшного, утверждают они, в том, что поэзия и искусства угасают и умирают, это никак не сказывается на развитии человечества. Баратынский думал иначе. Он вопрошал: зачем нужна бездуховная и бессмысленная Вселенная? зачем живет тело, если умер дух? так ли уж безопасно презрительное отношение к красоте и к духовности?

«Недоносок» (1835). Стихотворение служит примером изначального, фатального трагизма человека. Недоносок – странное, фантастическое, гротескное существо, придуманное Баратынским для сравнения с положением человека во Вселенной. Если поэты либо возвеличивали человека, либо изображали его ничтожной тварью (ср. у Державина: «бог» и «червь»), то у Баратынского Недоносок является на свет заранее обреченным – он мертворожденный. Он летает между небом и землей, не в силах ни достигнуть Эмпирея, т. е. обитания ангелов и Бога, ни связать свою жизнь с землей. Он – всего лишь крылатый вздох. Он слаб и немощен («мал и плох»). Недоносок – своеобразная метафора человека, который, не в силах жить на земле, устремляется к небесам, но никогда не достигает заветного рая.

Трагедия неизбывна: Недоносок, помещенный на землю и лишенный бытия, умирает, потому что он стал смертным («Роковая скоротечность!»), но и вечность без существа, наделенного пусть даже слабым сознанием, стала еще более «бессмысленной» и ненужной.

С.Г. Бочаров в статье ««О бессмысленная вечность!» От «Недоноска» к «Идиоту»» полагает, что ни в пантеистический образ природы как одушевленного космоса, ни в образ природы как детерминированный космический миропорядок, «подчиненный неукоснительной механической закономерности и проникнутый сплошной «неволей» «Недоносок», «созданный в те же годы, не помещается»»[231]. На самом деле Недоносок целиком укладывается в «парадигму» детерминизма, потому что он находится во власти природы: сияет солнце, и недоносок «весело играет» с «животворными лучами», налетает ветер, и он трепещет под натиском бури. Но главное заключено в другом: оба «лика природы» у Баратынского вмещаются в одну общую «парадигму»: он мыслит мир одновременно и подчиненным, и свободным. Мировой порядок держится на «законе», согласно которому мир изначально противоречив и неразложим на пантеизм и детерминизм. Пантеизм держится на детерминизме, а детерминизм предполагает пантеизм. Можно сказать так: пантеизм у Баратынского детерминирован, а детерминизм пантеистичен. В этом состоит еще одна причина трагичности мира. Срединное – меж землей и небесами положение в мире Недоноска – это напоминание о его отчасти свободных, отчасти зависимых порывах и полетах. Недаром С.Г. Бочаров услышал в «чужой речи» Недоноска звуки «сокровенной, чистой лирики Баратынского». Пребывание души между абсолютным бытием и абсолютным небытием, о чем писал А.Ф. Лосев, анализируя эстетику Платона[232], объясняет положение Недоноска, которому дано «чувство бытия», он вечен, но не дано «провиденье». От него скрыты «тайны мира» и его удел – «бессмысленная вечность». Это пребывание Недоноска в мире сходно с местом человека во Вселенной. Оживленный же Недоносок-сын как чисто земное существо вовсе лишен «бытия» и тут же умер, а Недоносок-отец, оставшийся в одиночестве, еще острее почувствовал тягость «бессмысленной вечности».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: