Письма русского путешественника»

В 1791 г. в "Московском Журнале" Карамзина стали печататься "Письма русского путешественника", написанные под непосредственным впечатлением автора от виденного им за границей, когда он "вырвался из объятий своих друзей и отправился один со своим чувствительным сердцем".

Форма писем - литературная условность, но писатель старается создать иллюзию их подлинности. Эпистолярная форма предоставляет максимум возможностей для непосредственного выражения настроений и эмоций. Все, о чем говорится в романе, - окружающий мир, природа, люди, события, - показано через восприятие главного героя. Ю.М. Лотман отмечал, что Карамзин вводит в "Письма" то, чего не было ни у одного из авторов "путешествий" раньше - эволюцию души героя, поскольку наивный юноша, севший в коляску, возвращается значительно менее сентиментальным в своих суждениях, и называл "Письма" романом о формировании души молодого русского дворянина, столкнувшегося с политической и культурной жизнью современной ему Европы.

Основная особенность характера героя-повествователя - напряженная жизнь чувства и мысли. Он тяжело переживает разлуку с друзьями, чувствует себя одиноким и осиротевшим. В "Письмах русского путешественника" доминирует грустное настроение, иногда даже кажется, что автор не позволяет себе быть счастливым и долго предаваться приятным мыслям. В повествование вводятся трогательные истории о трагичности человеческой судьбы, неумолимости рока, кратковременности и зыбкости человеческого счастья.

Внимание путешественника привлекают памятники старины, в которых он пытается не только увидеть следы людей прошлого, но и проникнуть в их внутренний мир, понять, чем они жили. Особенно разыгрывается фантазия писателя при виде руин древних замков, которые он мысленно населяет жившими там когда-то людьми, или при посещении кладбищ.

С целью найти ответ на волнующий его вопрос о сущности счастья, о назначении человека, он посещает всех выдающихся философов, богословов, историков и писателей тогдашней Европы - Канта, Лафатера, Виланда, Гердера, Бонне, - ведет с ними продолжительные разговоры. Много места уделено Вольтеру и Руссо, которых путешественнику уже не удалось застать в живых (оба они умерли в 1778 г.). Особенно близок его душе Руссо: он посещает места, где бывал Руссо, места, описанные в "Новой Элоизе", цитирует целые страницы из произведений этого писателя, умиляется чувствительности автора и его героев, приходит в восторг от популярности Руссо среди его соотечественников, даже простых крестьян, которые знают "Новую Элоизу".

Подлинно счастливые люди, по Карамзину, - это чистые сердца, которые не требуют слишком многого от судьбы и умеют жить в мире с собою. Основа счастья - дружеская беседа, созерцание красот природы, радости любви. Такое счастье это доступно всем, независимо от того, к какому слою общества принадлежит человек. Воплощение его - добрая семья, собравшаяся у обеденного стола.

Поэтому даже изображая царствующих особ Карамзин постоянно стремится увидеть жизнь их сердца, почувствовать в них людей, рассказывая различные любовные истории (Генрих II и Диана Пуатье, Людовик XIV и герцогиня Лавальер).

Идеалом монарха для Карамзина в это время оказывается Петр I, государь, "которому нигде не было подобных". В Петре Карамзин видит поборника просвещения, борца за цивилизацию, подчеркивая при этом простоту, демократичность, трудолюбие, скромность. Все это характерно для восприятия фигуры Петра в XVIII веке, но Карамзин придает Петру качество, которое считает необходимым во всяком монархе, - чувствительное и нежное сердце. Поэтому с таким восторгом отзывается автор о сентиментальной драме Бульи "Петр Великий", которую ему довелось увидеть в итальянском театре и в которой царь выступает в качестве доброго монарха и верного возлюбленного, для которого обладание сердцем возлюбленной важнее всех государственных дел.

Исследователи творчества Карамзина отмечали отсутствие индивидуализации героев в "Письмах русского путешественника" и объясняли этот прием характерным для Карамзина-сентименталиста представлением о том, что все люди равно могут чувствовать и говорить, независимо от занимаемого ими в обществе места.

40. Карамзин – историк

Интерес к истории возник у Карамзина с середины 1790-х годов. Он написал повесть на историческую тему — «Марфа-посадница, или Покорение Новагорода» (опубликовано в 1803). В этом же году указом Александра I он был назначен на должность историографа, и до конца своей жизни занимался написанием «Истории государства Российского», практически прекратив деятельность журналиста и писателя.

«История государства российского» Карамзина не была первым описанием истории России, до него были труды В. Н. Татищева и М. М. Щербатова. Но именно Карамзин открыл историю России для широкой образованной публики. По словам А. С. Пушкина «Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Колумбом». Это произведение вызвало также и волну подражаний и противопоставлений (например, «История русского народа» Н. А. Полевого)

В своём труде Карамзин выступал больше как писатель, чем историк — описывая исторические факты, он заботился о красоте языка, менее всего стараясь делать какие-либо выводы из описываемых им событий. Тем не менее высокую научную ценность представляют его комментарии, которые содержат множество выписок из рукописей, большей частью впервые опубликованных Карамзиным. Некоторые из этих рукописей теперь уже не существуют.

В известной эпиграмме, чьё авторство приписывается А. С. Пушкину[21] освещение Карамзиным истории России подвержено критике:


В его «Истории» изящность, простота

Доказывают нам, без всякого пристрастья,

Необходимость самовластья

И прелести кнута[22].


Карамзин выступал с инициативой организации мемориалов и установления памятников выдающимся деятелям отечественной истории, в частности, К. М. Минину и Д. М. Пожарскому на Красной площади (1818).

Н. М. Карамзин открыл «Хождение за три моря» Афанасия Никитина в рукописи XVI века и опубликовал его в 1821 году. Он писал[23]:

«Доселе географы не знали, что честь одного из древнейших, описанных европейских путешествий в Индию принадлежит России Иоаннова века … Оно (путешествие) доказывает, что Россия в XV веке имела своих Тавернье и Шарденей (en:Jean Chardin), менее просвещённых, но равно смелых и предприимчивых; что индийцы слышали об ней прежде нежели о Португалии, Голландии, Англии. В то время как Васко да Гама единственно мыслил о возможности найти путь от Африки к Индостану, наш тверитянин уже купечествовал на берегу Малабара …»

В 1803 году Н.М. Карамзин - на тот момент один из первых литераторов - решительно оставляет прозу, поэзию, журналистику и записывается в историки. Н.Я. Эйдельман писал по этому поводу: "Бывало, что по своей воле отрекались от престола монархи - принимались сажать капусту, запирались в монастырь. Однако мы не можем припомнить другого примера, чтобы знаменитый художник на высоте славы, силы и успеха подвергал себя добровольному заточению - пусть даже в храме науки, монастыре истории… Карамзин меняет, ломает биографию именно в том возрасте, в каком позже погибает Пушкин…"

Карамзин-историк, по мнению Н.Я. Эйдельмана, начинался в Париже 1790 года, поместив в "Письмах русского путешественника" важнейшее пророчество, обращенное как бы к другим: "Больно, но должно по справедливости сказать, что у нас до сего времени нет хорошей Российской истории, т. е. писанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием. Тацит, Юм, Робертсон, Гиббон - вот образцы! Говорят, что наша история сама по себе менее других занимательна: не думаю, нужен только ум, вкус, талант. Можно выбрать, одушевить, раскрасить, и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч. могло выйти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только русских, но и чужестранцев… У нас был свой Карл Великий - Владимир; свой Людовик XI - царь Иоанн; свой Кромвель - Годунов; и еще такой государь, которому нигде не было подобных - Петр Великий".

Уже в "Бедной Лизе", описывая руины Симонова монастыря, автор вспоминает те времена, "когда свирепые татары и литовцы огнем и мечом опустошали окрестности российской столицы и когда несчастная Москва, как беззащитная вдовица, от одного Бога ждала помощи в лютых своих бедствиях". Большой успех выпал на долю самого крупного последнего произведения Карамзина - повести "Марфа-посадница, или Покорение Новагорода" (1802), в котором, непосредственно обращаясь к русской истории, писатель создал сильный характер русской женщины, не желавшей покориться деспотизму московского царя Ивана III, уничтожившего вольность Новгорода. Карамзин считал уничтожение новгородской республики исторически неизбежным, но в то же время женщина, готовая умереть за свободу, вызывает у писателя восхищение.

31 октября 1803 года Александр I своим указом назначил Карамзина историографом с жалованием в год по 2000 рублей ассигнациями. Карамзин шел открывать русскую историю. В XVIII в., когда создается новая государственность, у многих современников возникает настойчивое желание написать историю: в петровское время появляется "История России" В.Н. Татищева, в екатерининское - ее собственные "Записки касательно российской истории".

Восемь томов "Истории Государства Российского", охватывающие период с древнейшей истории славян по начальный период правления Ивана IV, вышли в 1818 г. Именно тогда же появляются в печати романы В. Скотта, и в этом совпадении исследователи видят определенную закономерность. Эти сочинения отвечали требованиям времени - отсюда их огромное влияние на современную им литературу и науку.

Как позже писал Пушкин, "появление сей книги наделало много шуму и произвело сильное впечатление. 3000 экземпляров разошлись в один месяц (чего никак не ожидал и сам Карамзин) - пример единственный в нашей земле".

"Историю" критиковали, специалисты разбирали труд Карамзина в публичных лекциях и письмах, предназначенных для многих. Но основная проблема, по верному замечанию Н.Я. Эйдельмана, заключалась в том, что ученые судили художника и никто не исследовал замысел Карамзина по законам, им самим провозглашенным: "сравнения с другими историками были справедливы, но разбор именно этого историка был явно недостаточен". Была и критика политическая, со стороны "молодых якобинцев", будущих декабристов.

9 том посвящен тирании Иоанна Грозного и увидел свет в 1821 г. Здесь в повествование врываются субъективные моменты отношения Карамзина к эпохе Грозного; историк заострил внимание на моральном падении царя, преступления которого становятся предметом детального описания и рассмотрения. Карамзин хочет понять психологию человека, воздействие окружения, событий на характер самодержца. Метания Ивана IV от молитвы к преступлению, от раскаяния к оргии, от бунта к успокоению и юродству вырисовываются с необыкновенной яркостью под пером художника-беллетриста. Личность Грозного для Карамзина - отрицательный образец, как не следует царствовать, урок всем царям и полезное подспорье просвещенным. "Жизнь тирана есть бедствие для человечества, но его история всегда полезна для государей и народов: вселять омерзение ко злу есть вселять любовь к добродетели".

10 и 11 тома рассказывали о Федоре Иоанновиче и Борисе Годунове. Тема Бориса, самозванцев была созвучна напряженному неустройству, ожиданию 1820-х гг. Николай Языков летом 1823 г. пишет, что с нетерпением ждет карамзинских страниц о самозванце - ибо та эпоха "может дать хорошие матерьялы для романиста исторического". Приближается к истории в это время и Пушкин.

10-й и 11-й тома увидели свет в 1824 году, а смерть Карамзина в 1826 г. оборвала работу над 12-м томом, в центре внимания которого была борьба русского народа под руководством Минина и Пожарского за освобождение государства от польской интервенции. Этот том был издан в начале 1829 года, спустя почти 3 года после смерти историографа.

Карамзин-историк предлагал одновременно два способа познавать прошлое; один - научный, объективный: новые факты, понятия, закономерности; другой - художественный, субъективный. Именно поэтому прав Пушкин с его знаменитой фразой: "Карамзин есть наш первый историк и последний летописец". Пушкинское "последний летописец" означало, что больше летописцев не будет; век другой, взгляд иной: история идет своим путем, художественная литература - своим, изредка пересекаясь, но в общем обособляясь. Лермонтов, Толстой, Булгаков увлечены прошлым, но сочиняют поэмы, повести, романы; Ключевский, Тарле обладают художественным даром, но все-таки прежде всего ученые, избегающие такого совмещения науки и летописи, какое было в "Истории Государства Российского".

44. Шутотрагедия «Подщипа»: литературная пародия и политический памфлет

Всем ходом эволюции творчества Крылова 1780—1790-х гг., систематической дискредитацией высоких идеологических жанров панегирика и торжественной оды была подготовлена его драматическая шутка “Подщипа”, жанр которой Крылов обозначил как “шутотрагедия” и которая по времени своего создания (1800 г.) символически замыкает русскую драматургию и литературу XVIII в. По справедливому замечанию П. Н. Беркова, “Крылов нашел изумительно удачную форму — сочетание принципов народного театра, народных игрищ с формой классической трагедии” [4]. Таким образом, фарсовый комизм народного игрища, традиционно непочтительного по отношению к властям предержащим, оказался способом дискредитации политической проблематики и доктрины идеального монарха, неразрывно ассоциативной в национальном эстетическом сознании жанровой форме трагедии.
Крылов задумал и написал свою пьесу в тот период жизни, когда он практически покинул столичную литературную арену и жил в имении опального князя С. Ф. Голицына в качестве учителя его детей. Таким образом, пьеса была “событием не столько литературным, сколько житейским” [5]. И это низведение словесности в быт предопределило поэтику шутотрагедии.
Прежде всего, густой бытовой колорит заметен в пародийном плане шутотрагедии. Крылов тщательно соблюдает каноническую форму трагедии классицизма — александрийский стих, но в качестве фарсового приема речевого комизма пользуется типично комедийным приемом: имитацией дефекта речи (ср. макаронический язык галломанов в комедиях Сумарокова и Фонвизина) и иностранного акцента (ср. фонвизинского Вральмана в “Недоросле”) в речевых характеристиках князя Слюняя и немца Трумфа.
Конфликт шутотрагедии представляет собой пародийное переосмысление конфликта трагедии Сумарокова “Хорев”. В числе персонажей обеих произведений присутствуют сверженный монарх и его победитель (Завлох и Кий в “Хореве”, царь Вакула и Трумф в “Подщипе”), но только Завлох всячески препятствует взаимной любви своей дочери Оснельды к Хореву, наследнику Кия, а царь Вакула изо всех сил пытается принудить свою дочь Подщипу к браку с Трумфом, чтобы спасти собственную жизнь и жизнь Слюняя. Если Оснельда готова расстаться со своей жизнью и любовью ради жизни и чести Хорева, то Подщипа готова пожертвовать жизнью Слюняя ради своей к нему любви:
Слюняй
Ну, вот тебе юбовь! (Громко). Пьеесная. Увы!


За вейность эдаку мне быть без гоёвы:
Застьеит он меня, отказ его твой взбесит.
Подщипа.
Пусть он тебя убьет, застрелит иль повесит,
Но нежности к тебе не пременит моей.
Слюняй (особо).



Стобы ты тьеснюя и с незностью своей! (II,280).
Как справедливо заметили исследователи театра Крылова, “техника трагического и техника фарсового конфликта в основе своей схожи — обе состоят в максимальном обострении и реализации в действии внутренних драматических противоречий. Но трагический конфликт необходимо связан с победой духа над плотью, а фарсовый — с победой плоти над духом. В шутотрагедии оба плана совмещены: чем выше парит дух, тем комичнее предает его плоть” [6]. Отсюда — типично бытовой, сатирический и фарсовый мотив еды, который сопровождает все действие шутотрагедии последовательными аналогиями духовных терзаний и страстей с процессами поглощения пищи и пищеварения:


Чернавка.
<...> Склонитесь, наконец, меня, княжна, послушать:
Извольте вы хотя телячью ножку скушать.
Подщипа
Чернавка милая! петиту нет совсем;
Ну, что за прибыль есть, коль я без вкусу ем?
Сегодня поутру, и то совсем без смаку,
Насилу съесть могла с сигом я кулебяку.
Ах! в горести моей до пищи ль мне теперь!
Ломает грусть меня, как агнца лютый зверь (II;248).
Слюняй
<...> Я так юбью тебя... ну пусце еденцу (II;248


).
Бедствия, причиненные царству Вакулы нашествием Трумфа, Чернавка описывает так: “Ах! сколько видела тогда я с нами бед! // У нас из-под носу сожрал он наш обед” (II;248); Совет приближенных царя Вакулы, решая вопрос о том, как противостоять войскам Трумфа, “Штоф роспил вейновой, разъел салакуш банку // Да присудил, о царь, о всем цыганку” (II;265); наконец, и избавление царства Вакулы от нашествия Трумфа тоже носит нелепо-шутейный физиологический характер: цыганка подсыпала солдатам Трумфа “пурганцу во щи”, войско занемогло животами и сложило оружие.
Этот пародийный фарсовый комизм столкновения высокой жизни духа идеологизированного трагедийного мирообраза с низменными плотскими мотивами обретает свой формально-содержательный аналог в бурлескном стиле шутотрагедии. В чеканную, каноническую форму афористического александрийского стиха Крылов заключает самые грубые просторечные выражения, чередуя их через стих, то есть рифмуя стих низкого стиля со стихом высокого, или даже разрывая один стих по цезуре на полустишия высокого и низкого слога:
Подщипа.


Как вспомнить я могу без слез его все ласки.
Щипки, пинки, рывки и самые потаски! <...>
Друг без друга, увы! мы в жмурки не играли
И вместе огурцы по огородам крали.
А ныне, ах! за весь его любовный жар
Готовится ему несносный столь удар! (II;249).
<...>О царский сан! ты мне противней горькой редьки


!
Почто, увы! не дочь конюшего я Федьки! (II;251).
Это тотальное бытовое снижение идеологического мирообраза совершенно дискредитирует жанровые константы русской классицистической трагедии, которая как бы застыла в своей жанровой форме со времен Сумарокова и к концу века превратилась в такой же литературный штамп, как традиционная торжественная ода под пером эпигонов Ломоносова. И пародия Крылова по отношению к жанру трагедии приобрела расширительный смысл: так же, как восточная повесть “Каиб” является универсальным сатирическим обзором стершихся, обветшавших, утративших реальную содержательность литературных условностей, шутотрагедия “Трумф” является “насмешкой не над высоким жанром, но над литературой как таковой” [7]. Разумеется, под словом “литература” здесь нужно понимать не русскую изящную словесность вообще, но только ту ее линию, которая к концу XVIII в. утратила свои опоры в идеальной реальности: панегирик, торжественная ода и трагедия — это практически весь высокий иерархический ряд русской литературы XVIII в., объединенный идеологическим пафосом этих жанров в их неразрывной ассоциативности идее просвещенного монарха и идеальной государственности.
Трудно сказать, была ли у Крылова изначальная установка на создание политической памфлетной сатиры, когда он приступал к работе над “Подщипой”, хотя все исследователи, когда-либо обращавшиеся к шутотрагедии Крылова, говорят о том, что образ немчина Трумфа является политической карикатурой на Павла I, фанатически поклонявшегося прусским военным порядкам и императору Фридриху Вильгельму Прусскому. В любом случае, даже если у Крылова не было намерения написать политический памфлет, шутотрагедия “Подщипа” стала им хотя бы по той причине, что Крылов пародически воспользовался устойчивыми признаками жанра трагедии, политического в самой своей основе И высший уровень пародии — смысловой — наносит литературной условности традиционной трагедии окончательный сатирический удар.
Независимо от того каким изображался властитель в трагедиях Сумарокова и драматургов его школы — идеальным монархом или тираном, сам жанр трагедии имел характер “панегирика индивидуальной добродетели”; движущей силой трагедии был “не пафос отрицания, ниспровержения, а пафос утверждения, положительные идеалы” [8]. В этом жанровом контексте и образ злодея-тирана был не более чем способом доказательства теоремы возможности идеального монарха от противного. К концу века идеальная реальность русской философской картины мира потерпела непоправимый ущерб. Великая французская революция принесла с собой крах просветительских иллюзий и ужасное доказательство обыкновенной человеческой смертности монарха казнью Людовика XVI в 1793 г. Авторитету русской самодержавной государственности был нанесен непоправимый удар сатирической публицистикой — бунтом слова накануне Пугачевского бунта, трехлетней гражданской войной, книгой Радищева, который был объявлен Екатериной бунтовщиком страшнее Пугачева, наконец, репрессиями последних лет царствования Екатерины II и несостоявшимися надеждами дворянства на “просвещенного”, воспитанного Н. И. Паниным не без участия Фонвизина императора Павла I.
В результате в шутотрагедии Крылова “Подщипа” образ самодержца удваивается: он предстает в двух как бы традиционных фигурах: узурпатора (немец Трумф) и царя, несправедливо лишенного престола (царь Вакула). Один из них — Трумф, олицетворение военного режима Павла I — властитель послепетровской, якобы просвещенной формации, способен только “палькой на дворца сконяит феселиться” (II;253) и “фелеть на фсех стреляй из пушка” (II;254). Другой — представитель допетровской, якобы исконной национальной генерации властителей, патриархальный царь Вакула — способен только сокрушаться по поводу своего плачевного положения: “Ведь, слышь, сказать — так стыд, а утаить — так грех; // Я царь, и вы, вся знать, — мы курам стали в смех” (II;260). И если в классицистической трагедии деспоту, злодею или тирану-узурпатору противопоставлен или образ идеального монарха, или хотя бы понятие идеальной власти, мыслимое как реально существующее, то в “Подщипе”, равным этическим достоинством (недостойностью) двух вариаций на тему самодержавной власти, дискредитирован принцип самодержавия как таковой В своей последовательной ревизии высоких жанров, связанных с проблематикой власти, Крылов доходит до логического предела литературной пародии и литературной сатиры с уровня отрицания отдельного конкретного проявления порока, не отвергающего идею, он переходит к отрицанию идеи через се конкретные воплощения в отдельных порочных персонажах.
В этом смысле универсальный отрицатель Крылов в том периоде своего творчества, который ограничен хронологическими рамками XVIII в, поистине может быть назван замыкающей фигурой русской литературы XVIII в. Именно в его сатире — от сатирической публицистики и ложного панегирика до восточной повести и шутотрагедии “Подщипа” русское Просвещение XVIII в. смеясь рассталось со своим прошлым: представлениями о возможности практического осуществления идеала просвещенного монарха в материальном бытии русской государственности. Тот идеологический комплекс, который представал великим в высоких жанрах начала века — панегирике, торжественной оде, трагедии — в крыловских пародиях предстал смешным, и на этом замкнулся полный цикл его развития, возможный в рамках одной историко-литературной эпохи.
Позицию замыкающей русский историко-литературный процесс XVIII в. фигуры с Крыловым делит его старший современник А. Н. Радищев: с одной стороны, его творчество является кульминационным воплощением самого типа эстетического мышления XVIII в., а с другой — обращено в ближайшую литературную перспективу своими сентименталистскими основами, воплотившимися более на идеологическом и жанровом уровнях, нежели на уровне поэтики.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  




Подборка статей по вашей теме: