Идея корпорации

Тип бытования оды, ее функции в придворной культуре (непрямое обращение к монархине) и подчеркнуто корпоративный характер (на фоне также определенно корпоративной ориентации «не-оды») дают возможность предположить, что здесь мы имеем дело с жанровым воплощением различного статуса двух корпораций, когда определяющим фактором выбора жанра (и, соответственно, определяющим фактором идеологии самой оды) будет то, что Академия наук находится в ином отношении к императрице, чем корпус.

Внешним и наиболее очевидным признаком, различающим статус поэтов «Рыцарской академии» и Академии наук (соответственно, идеологической ориентации панегирических стихов и оды), был социальный статус этих двух институтов и, соответственно, различное отношение их к императрице: учениками корпуса были дети из дворянских семей, академики же являлись «бюргерской интеллигенцией».

П. Н. Берков рассматривал поэзию воспитанников Сухопутного шляхетного корпуса как ориентированную на сословную идеологию. Он писал: «Именно 30-е годы XVIII в. нужно считать началом дворянской литературной производительности». Этот тип литературы, по мнению исследователя, восходит к творчеству кадетов «Рыцарской академии» — «дворянских дилетантов». Сословная ориентация отражается и в языке этой литературы (использование «придворного и вообще дворянского языка»), и в тематике: «<…> военные, то есть дворянские аргументы, — пишет Берков, противопоставляя их “бюргерскому” экономизму петровской эпохи, и здесь превалируют. То же можно сказать и об остальных отзвуках петровской буржуазности. Но гораздо важнее проникающий в оду Собакина 1736 года <…> верноподданнический монархизм» [Берков 1933, 421, 422, 426 и 430]. Обращение Беркова к поэзии корпуса, как ориентированной на сословную идеологию и ведущую к тому типу литературы, ярким представителем которой стал Сумароков, имеет самые серьезные основания. Однако два момента в его концепции требуют уточнения.

Во-первых, аргументация, выдвинутая в статье, определенно недостаточна. Так, легко привести большое количество примеров того, как военная тема разрабатывалась в панегирике петровской эпохи, так же, как и примеры «экономизма» в стихах учеников корпуса.

Во-вторых, Берков противопоставляет поэзию корпуса панегирику петровской эпохи, академическая поэзия 1730-х гг. Берковым в расчет не принимается. Если же интерполировать представление о тематике «бюргерской» литературы петровской эпохи на произведения академиков, принадлежащих именно этой сословной группе, то мы увидим, что академическая ода в схему Беркова не укладывается также.

Как бюргерскую охарактеризовал академическую литературу Пумпянский. Он связал с социальным происхождением поэтов этой группы неумеренный сервилизм оды и одну, но очень важную тему оды Юнкера 1742 года — ее «экономизм»: «Надо объявить свободную внутреннюю торговлю, усилить внутренний обмен, обезопасить пути, бороться с дискредитирующей Россию практикой торгового обмана иностранцев <…>. Взгляды нисколько не были оригинальны, но они не были и беспартийны. Ученые иностранцы в России были люди без помещичьих связей; специальность связывала их не с аграрными, а с правительственно-промышленными интересами» [Пумпянский 1983, 29].

Наблюдения и Беркова, и Пумпянского ни в коем случае нельзя рассматривать как привнесение социальной проблематики в литературу этой эпохи под давлением внешних идеологических тенденций 1930-х гг. С. Бонди рассматривал позицию Тредиаковского как отражающую «психологию и идеологию духовенства» [Бонди, 67]. Уже сам факт строгой корпоративности панегирика в 1730-е гг. (и существование в ту же эпоху панегирика, написанного от имени «частного» лица) показывает нам, что социальная проблематика была чрезвычайно актуальна для этой группы текстов.

Однако сложностей в решении вопроса об отношении социальной проблематики панегирика, обращенного Анне Иоанновне, и корпоративной идеологии эпохи значительно больше, чем кажется на первый взгляд. Серьезное изучение социального быта России 1730-х гг. на базе всего корпуса сохранившихся документов только еще начинается. Исследование даже частных вопросов в этой сфере дает достаточно неожиданные результаты.

Так, например, работа B. Meehan-Waters «Автократия и аристократия», посвященная изучению состава генералитета в 1730 г., показала, что происхождение, особенности карьеры, семейные связи, объем и характер земельных владений высших государственных чинов фактически не претерпели изменений по сравнению с началом петровского царствования. По-прежнему бесспорные преимущества сохраняла боярская аристократия и представители московской знати. В то же время иностранцы получали какое-либо преимущество только перед разночинцами, составлявшими, как и иностранцы, в генералитете этой эпохи очень небольшую группу [Meehan-Waters; см., например, таблицу на С. 57]. То есть представление о ключевой роли в петровских преобразованиях разночинцев и иностранцев, интересы которых и определили «бюргерский» характер развития страны в эту эпоху, принадлежит во многом сфере «социальной мифологии» (и, несомненно, отражает личные пристрастия Петра I).

Сравнить особенности корпоративной идеологии эпохи и идейную структуру панегирика, обращенного к Анне Иоанновне, — задача на настоящий момент невыполнимая. Мы сделаем лишь некоторые замечания по этой теме и тем самым попытаемся наметить возможные пути исследования.

Корпус и Академия отличались по социальному статусу не только в сословном плане. Ученики корпуса были подданными Анны, связанными с ней присягой; всех их ждала обязательная бессрочная служба (хотя после вступления Анны на престол некоторое время существовало ограничение службы 25-ю годами); введенная при Петре практика денежных окладов за службу вскоре после его смерти вновь была заменена кормлениями и земельными пожалованиями (оклады были сохранены только для высших чинов). Таким образом, кадеты как дворяне и подданные Анны находились к ней в отношении обязательной и, в определенном смысле, бескорыстной службы.

В то же время академики были иностранцами и подданными других государей. Поступая на русскую службу, они сохраняли свое подданство и вероисповедание (присяга требовалась только для занимающих самые высшие государственные посты, принятие православия было обязательным условием лишь для получения в качестве «дачи» заселенных земель). Иностранцы на русской службе заключали временный контракт и получали за свою службу денежный оклад. Позиция иностранца-дворянина (как правило, это были военные) в этом смысле не отличалась от позиции бюргера-иностранца: «солдаты фортуны» продавали свою шпагу тому, кто платил за это больше, так же, как бюргерская интеллигенция продавала свои знания [Meehan-Waters, 26, 27, 29, 63, 71–72]. Иностранцы, как отдельная группа населения, могут быть представлены в панегирике наряду с подданными императрицы:

Земля вострепетала от велика зыку
Многих верных подданных миллионов крику.
Как пред пятью годами «Виват Анна» пели,
Радость с чужестранными согласну имели [6].

Форма присяги, утвержденная указом Верховного тайного совета, включала следующие слова: «<…> должен верным, добрым рабом и подданным быть <…> ее величеству и отечеству моему пользы и благополучия <…> искать не ища в том своей отнюдь партикулярной, только общей пользы <…> как истинному и <…> и живота своего не щадить» [Сб. РИО, Т. 101, 447]. Текст второй присяги (она была дана Анне после «восприятия» ею «самодержавства») гласил: «Хочу и должен <…> верным, добрым и послушным рабом и подданным быть, и все к высокому ее величества самодержавству, силе и власти принадлежащие права и преимуществ узаконенные <…> по крайнему разумению, силе и возможности предостерегать и оборонять, и в том во всем живота в потребном случае не щадить <…> стараться споспешествовать все, что и ее величества власти и верной службе и пользе государству во многих случаях касатися может» [ПСЗРИ, 1731, № 5509].

Именно в таких выражениях формулируют свое отношение к Анне ученики корпуса:

Должность сия такая [12];

С ними же и я хотя явственно открыти <…>
чем всяк подданый своей должен монархине [17];

И живот наш за тебя положить желаем [7];

Впредь ей жертву храбрости принесем благую <…>
Смерть в ничто поставляли,
Токмо бы верность как ей нашу показали [12];

Ничто кроме пользы отечеству приносит [7];

Должность чад отечества показать прямую [12] и др. 31

Еще одна тема, которая последовательно развивалась в этой группе панегириков и имела, возможно, отношение к статусу учеников корпуса, — тема готовности служить бескорыстно. В этой ситуации всякая милость, особенно выраженная в «плате», описывалась здесь как проявление личной воли монархини, простирающейся за пределы отношений «службы»:

Прославляя щедроты твои обычайны
И милости обильны и оным чрезвычайны [6]
И дабы за прилежность нашу наградити,
Тщится с возвышением милость приложите <…>
Мзда и награждение [6];
Видишь к себе без заслуг милость превелику <…>
Учение за деньги чужие получил себе в прибыль [12];
И малейший тот труд восприяты,
Удостоен бывает <…> заплаты [12] и др.

Напомним, что «музы» (Академия наук), которым себя противопоставляли панегиристы Сухопутного шляхетного корпуса, обвинялись именно в том, что используют похвалу монархине, чтобы «тем себе низвесть богатство обильно» [7].

Бескорыстная служба по долгу присяги резко противостоит тем отношениям подданных к монархине, которые описывает в своем «Эпиникионе» Стефан Витинский (текст был обращен к Анне от имени Харьковской славенолатинской коллегии). «Эпиникион», написанный в духе школьных выступлений, неоднозначно вписывается в контекст русского панегирика этой эпохи. Уже сама трактовка хотинской победы отличается от принятого в русских панегириках тона: политическая проблематика совершенно заслонена у Витинского идеей борьбы за «правоверный догмат», «Спасительный крест и гроб» и «святые места». На фоне такого противопоставления «верных» воинов «мусульманам» подчеркнутым диссонансом звучит тема платы, которая отнесена как к армии султана, так и к русским воинам:

Довольная и на смерть ободряет плата,
Недовольная бежать нудит та солдата.
Тако султан корпус свой довольствует..;

Торжествуют и поют верные солдаты,
Достойны красных похвал, и высокой платы;

Се ж в оставленном корысть лагере богата,
[Много турчин отбежал тут сребра и злата] <…>
Теперь, наживай теперь верное солдатство <…>
В лагере корысть еще вся не росхищенна,
Ина с друго стороны радость полученна;

Богата везде корысть, везде добычь многа,
Есть за что благодарить россиянам Бога [18].

Показательно, что таким образом понятая идея «корысти» снимает и запрет на обращение к музам (с точки зрения корпусного панегирика, — традиционно «продажным»):

Се грядет к нам Аполлон в виде умащенном,
Лик ведет поющих муз в платье драгоценном.
Сладку песнь они поют, сладко и играют [18] 32.

В академической оде мы не находим ни ориентации на текст присяги, ни интереса к проблеме бескорыстного служения Анне.

С другой стороны, хорошо известно, что события зимы 1730 г. сделали социальную проблематику особенно актуальной. П. Н. Милюков в работе «Верховники и шляхетство» убедительно показал, что проекты, составленные зимой 1730 г., во многом определили направление внутренней политики императрицы и нашли очень заметное отражение в целом ряде указов Анны Иоанновны первых лет царствования [Милюков 1903]. Представление о полной неудаче в осуществлении планов реформы, которое обычно опирается на очевидное поражение верховников, является явным преувеличением. Учитывая же специфику панегирика, который почти непременно ориентирован на официальный документ, мы можем предположить, что определенный круг панегирических текстов, не вступая в конфликт с официальной идеологией, отразил и бурный политический быт зимы 1730 г. Мы видели, например, как подробно описывает перипетии борьбы Тредиаковский в оде 1733 года.

Милюков в своем анализе, основанном на тех многочисленных проектах государственного устройства, которые были порождены событиями зимы 1730 г., приходит к выводу о внесословных ценностях, которые превалировали в эту эпоху. Наиболее же остро ставился вопрос не об отношении к верховной власти сословных групп, но о взаимоотношении наиболее значительных «правящих корпораций» — Сената, генералитета, Синода и др. Менее значительную роль играли родовые и сословные интересы: «Переворот 1730 года сделал в миниатюре то же дело, какое сделала в больших размерах знаменитая Екатерининская комиссия. Сравнивая оба эти эпизода нашей истории прошлого века, нельзя, однако же, не заметить, что за тридцать семь лет русское дворянство успело окончательно забыть об интересах “общенародия” и войти во вкус сословных привилегий. Перенося центр тяжести своих желаний от политической реформы к реформе сословной, оно получило возможность действовать в направлении наименьшего сопротивления и в духе усилившегося сословного эгоизма» [Милюков, 51].

В этом контексте может оказаться значимым постоянное возвращение и академической оды, и корпусного панегирика к теме равенства различных групп населения перед лицом монархини (монархиня в этом случае осмысляется как сила, гарантирующая равные права всем подданным, в отличие от ситуации, когда только одна или несколько корпораций оказываются у власти). В панегирике находим следующие указания:

Высока чина люди с нижним восклицают
В расстоянии близком, и в дальнем возносят [6];

Ты высоким со низкими равно,
Радостное торжество подаешь преславно;
Богаты и убоги милостию полны;
Должно б высоте низкость ни во что вменяти [7];

Близких не одних, объемлет и дальних;
Бедным чтоб не быть в утиске у сильных,
Подлость не была б богатым попранна [17] и др.

Ода также варьирует тему равенства всех перед монархиней. Юнкер, например, в оде 1736 года пишет, что перед Анной равны

И самые последние роды,
И отдаленные народы [8].

Примером отражения споров 1730 г. может быть довольно частое обращение и учеников корпуса, и академических поэтов к той не очень четко определенной, но разнообразной терминологии, которая в 1730 г. широко использовалась при обсуждении отношения разных групп населения к власти самодержца 33, такой как «вольные гласы» [12]; «говорю свободно» [10]; «верное подданство, счастливое над ними твое государство» [7]; «всяк телом, с имением хранимый бывает» [6]; «от даней земля облегченна и тем в скудости подлость есть увеселенна» [7] и др. Отражение классификаций, сопоставляющих и противопоставляющих группы населения в отношении участия в управлении, можно видеть в стихах. Так, все проекты были единодушны в том, что решение о формах государственного правления должно принимать «общество», однако само это понятие толкуется по-разному: оно может сопоставляться «подданным», «отечеству» (как социальной группе), «чинам» и «государственным чинам», «гражданству», «народу» и «общенародию» и др. 34), например:

Веселит народ, что так и гражданство,
Ободряет что верное подданство! [17]

В целом же для нас важно, что обращение подданного к монархине получает в эту эпоху совершенно определенный статус — предстоя монархине, подданный выступает, в первую очередь, как представитель определенной корпорации. В то же время, как показал Милюков, корпоративное сознание, в отличие от сословного, не вступает в прямой конфликт с идеей «общенародности». В панегирике тема эта разрабатывается как идея всеобщего равенства перед лицом императрицы, которая примиряет эгоизм отдельных лиц и общественных групп. Показательное исключение представляет собой лишь двор — те, кто окружают императрицу, находятся перед ее глазами и предстоят ей лично.

§ 8. Ода Ломоносова на взятие Хотина 1739 года
в контексте официальной культуры эпохи

К концу 1730-х гг. панегирик, исполняемый перед императрицей, был окончательно вытеснен панегириком печатным и корпоративным.

В списке учтенных в работе панегириков ода Ломоносова 1739 года помещена нами под 1751 годом, когда она впервые была опубликована, стала достоянием панегирической культуры и заняла свое место по отношению к предшествующей и последующей традиции. Это оправданно, если мы говорим не о становлении Ломоносова как поэта, а об истории оды. Однако и при таком подходе остается вопрос, почему Академическое собрание не воспользовалось возможностью адресовать эту блестящую оду императрице от имени Академии наук уже в 1739 г.? 35 Куник полагал, что среди причин было и недоброжелательное соперничество Тредиаковского, и тот факт, что ода была привезена в Петербург Юнкером только в самом конце 1739 г., и пока собирались отзывы об этом упражнении студента Академии, торжества по случаю победы уже прошли [Куник, XXIX и след.].

К этому можно прибавить еще одну причину: Хотинская ода Ломоносова не соответствовала тем представлениям о панегирике, которые были выработаны в 1730-е гг.

Формально жанр этого выступления Ломоносова соответствовал его статусу: автор был студентом Академии, хоть и обучался за границей, и мог выступать от имени всей корпорации с похвальной одой. В соответствии со сложившимися нормами, в этом случае в заглавии должна была быть указана Академия наук, а не имя автора. Мы не знаем, как ода была озаглавлена исходно, сохранившееся заглавие несомненно относится к 1751 г. («блаженной памяти государыне императрице»). Кроме того, в заглавии должен был стоять титул императрицы, который использовался «в челобитных и в отписках» [ПСЗРИ, 1730, № 5501] 36, здесь он также отсутствует. Таким образом, мы не знаем, соответствовала ли форма адресования этой оды Ломоносова академическим нормам.

С другой стороны, если ода (а только такая ода была возможна в данной ситуации) была обращена к Анне от Академии наук, то и повествование в ней должно было строиться от имени «мы» (с конкретизирующими оговорками, указывающими на Академию наук).

В оде Ломоносова 1739 года повествование довольно последовательно выдержано от первого лица. Восторг здесь введен в своем «классическом» виде: Ломоносов описывает свое погружение в особое психическое состояние (оно может быть понято и как условное «опьянение» — «врачебной дали мне воды»); это состояние является посылкой дальнейшего «мысленного парения», которое ярко описано Ломоносовым. Повествователь оды и является этим восторженным (в пространственном смысле) поэтом. «Мы» в оде появляется эпизодически и в значении, которое мы встречали в оде Буало («наши», то есть русские войска). Более того, в конце оды Ломоносова ее условный повествователь и автор сливаются:

Прости, что раб твой к громкой славе,
Звучит что крепость сил Твоих,
Придать дерзнул не красной стих
В подданства знак Твоей державе [Ломоносов VIII, 30].

Не соответствует статусу большинства академиков и заявление о «подданстве».

Ода Ломоносова, как мы видим, игнорирует здесь идею корпоративности — такая ода не годилась для поздравления императрицы от Академии наук.

По возвращении в Россию Ломоносов оказывается перед необходимостью следовать норме академической оды — его первая ода в Петербурге написана от имени Академии наук, но повествование в ней передано «веселящейся России» [22]. Однако дальнейшее творчество Ломоносова показывает, что при Елизавете нормы панегирической культуры претерпели глубокое изменение.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 В. П. Гребенюк в статье «Панегирические произведения первой четверти XVIII в. и их связь с петровскими преобразованиями» основную функцию пояснений Иосифа Туробойского видит в том, чтобы доказать читателю правомерность использования языка европейской панегирической культуры, «Все эти эмблемы, аллегории оказались непонятными для большинства зрителей <…> языческие античные боги прежде всего связывались с первыми веками христианства, когда римские императоры-язычники преследовали христиан <…>. Поэтому вскоре после сооружения триумфальных врат 1703 г. <…> Иосиф Туробойский в своем обращении к православному читателю, <…> вынужден был дать подробное объяснение». Оставляя в стороне вопрос о том, в какой степени для человека кремлевской культуры эмблематика и античная мифология требовали разъяснений [по этому вопросу см., например: Забелин 1895 и 1915; Робинсон], подчеркнем, что при таком понимании позиции Иосифа Туробойского, его разъяснения опять сводятся к тому, чтобы разграничить сферу религиозного и светского. Хотя, как замечает сам Гребенюк, «разделение на божественные писания и мирские через непродолжительное время стало условным: мирские античные истории стали обычными в церковных проповедях по случаю славных побед русского оружия» [Гребенюк, 20–21].

2 В целом же «Слово» воспроизводит весь рассмотренный нами выше тематический комплекс: «Нам, сынове Российский, празднующе православный день сей свобождения и избавления от врага нашаго силнаго, всем сердцем и всею душею, всеми силами нашими благодарственная приносити подобает. Кто бо по достоянию <…> изрещи возможет? Зде безчисленных устен и языков требовати леть есть. <…> сие дарование божие всяк ум превосходит, всяк глагол побеждает, всяко слово похвалное бзсилно творит. Нелеть бы мне было о сих пред сицевыми воспоинати <…> доселе живо во умах своих обдержат тогдашнее действие, но понеже всякие трудности со сладостию вспоминаются, от некия в прославление величии божиих воспоминаем» [Панегирическая литература, 251].

3 Представление о том, что придворное торжество должно быть увидено с большого расстояния, нашло отражение в творчестве придворного шута Петра Кардинала и принца де Вименея, короля Самоедского. Сохранилось несколько его писем к царю. Среди них — «Ведомости, которые присланы от принца и кардинала де Вименея из Санк-Петербурха». Это своеобразная пародия и на новоучрежденную газету, и на толки и отзывы, которые она породила. Содержание письма — насмешка над некоторым ученым обществом, в котором участвуют дамы и которое увлечено изучением небесных светил. Располагаясь на «Горе любезных», высота которой 99 миль, ученые мужи и жены «веселие имеют видети всю землю <…> но токмо стрельбу пушечную не слышать, ни бомбордирования, понеже шум толко слышен на воздухе за несколько миль. Оные же люди имеют утеху свою баталии видеть, приступы и походы разных войск и в Гишпании и в ыных государствах, идеже ныне есть война» [Письма и бумаги, V, 560–562]. Здесь происходит дискредитация символического значения пушечной стрельбы через обращение к естественнонаучной аргументации, что подчеркивает несомненную значимость в официальной культуре петровской эпохи именно символических значений «не-молчания».

4 «Кощунственные» развлечения Петра неоднократно привлекали внимание исследователей. Традиционно они рассматриваются в рамках противостояния культуры новой и старой, секулярной и клерикальной [например, Панченко 1984; Живов 1996]. Пародийная направленность заседаний «Всешутейшего собора» также была подчинена этой культурной задаче, но могла иметь и более определенный адресат [Успенский, Шишкин]. Для нас актуальной в этой связи будет способность устойчивого (по своей форме и составу участников) «антиритуала» выполнять разнообразные функции в разные периоды правления Петра I. Так, в последнее десятилетие его царствования «сюжеты» «Всешутейшего собора» попадают в сферу семейной мифологии монарха, а «действующие лица» составляют круг его дружеского общения. При этом Соборы теряют пародийный характер. Но, даже оставаясь пародией, «антиритуал» мог, например, не столько дискредитировать, сколько делать актуальной ту или иную идеологему. Так, И. Г. Корб, экретарь цесарского посольства, описывает церемонию шутовского посольства к «кесарю» — Ромодановскому, в котором участвовали Лефорт и Головин «таким же порядком, каким ввезли их в Вену». Присутствие Петра качестве одного из подручных послов, комический характер вверительных грамот, фигурировавшая в церемонии обезьянка [Корб, 98], — все указывает на пародию. Но этот же «антиритуал» был первым массовым ряжением» в немецкое платье и варьировал важную для эпохи идею императорской власти [Лотман, Успенский; Живов, Успенский 1984].

5 Алексеев 1981 и 1982; Гаспаров 1984; Дерюгин; Живов 1996; Рейфман 1982; Reifman; Успенский 1994; Успенский, Шишкин 1990; Шишкин 1982, 1983 и др.

6 Тенденциозный характер известий такого рода и происхождение мифа о Тредиаковском как бездарном поэте были проанализированы в книге И. В. Рейфман [Reifman].

7 На этот факт указывает, например, А. А. Морозов (статья «Ода» в «Краткой литературной энциклопедии»), М. Л. Гаспаров (статья «Ода» в «Большой советской энциклопедии») и др. Такое мнение удерживается вплоть до самых последних работ [См., например, Живов 1996, 249].

8 Традиционно при характеристике Анны историки выдвигают на первый план ее необразованность, мужеподобную внешность, грубость и жестокость, пристрастие к сплетням и диким забавам с придворными карлами. Эта концепция личности императрицы определяет отношение к ее правлению до настоящего времени. Так, например, Е. Анисимов в книге «Россия без Петра», вышедшей в 1994 г., объясняет исключительно боязнью перлюстрации характеристики Анны у де Лирия («У нее нежное сердце, и я этому верю, хотя она и скрывает тщательно свои поступки»), Эрнста Миниха, леди Рондо [Анисимов, 203].

9 Проблема «чувствительности» как стиля придворной культуры Анны Иоанновны в настоящей работе только намечена и требует значительно более подробного изучения. Такой стиль формировался, по-видимому, в связи с темой женского правления и под влиянием пасторальной тематики, популярной в эти годы при наиболее влиятельных европейских дворах; он должен быть изучен в этом контексте с привлечением более широкого материала из истории придворного торжества 1730-х гг.

10 Напомним хотя бы эпизод противостояния Анны и Верховного тайного совета, когда в момент подачи прошения от Сената, генералитета и шляхетства против «кондиций», В. Л. Долгорукий предложил Анне обдумать его с верховниками. «Тут вдруг подле Анны очутилась сестра ее Екатерина Ивановна, герцогиня мекленбургская, с пером и чернильницею в руках. «Нечего тут думать, государыня, — сказала она сестре, — извольте подписать». Анна подписала» [Соловьев. Т. 20, Кн. X, 218].

11 В помещенной также в составе «Езды» «Элегии о смерти Петра Великого», которая, правда, прямо не относится к панегирической литературе, политическая эмоция в силу заявленной жанровой ориентации составляет основной смысл стихотворения. Здесь Россия «плачет» о смерти монарха, «мещется», «вопиет, слезит, стенет», вслед за ней «вопиют» ее «чады», Слава; в слезах «стенает» Вселенная; Паллада от известия о смерти Петра «Падает, обмирает, власы себе кормит, / Все на себе терзает, руки себе ломает» [Тредиаковский 1963, 56–58].

12 Полный текст оды см. в Приложении, с. 141–143 наст. изд.

13 Как лицо повествователь выступает в оде и ранее:

О печали! О сеи горести!
И помнить то сердце трепещет,
Мысль ту со всем от себе мещет.
А были, сердце, были, таковы болести.
Еще вящще зло ты страдало.

Здесь трепещут не «сердца» подданных, а только «сердце» повествователя, который апеллирует к своим же воспоминаниям.

14 Подробный анализ развернувшейся борьбы мнений и интересов дан в работе П. Милюкова [Милюков 1903); из последних работ на эту тему можно назвать исследование Я. Гордина «Меж рабством и свободой» [Гордин 1994|, хотя оно отчасти ориентировано на современную исследователю публицистическую проблематику.

15 Влияние Пасхального канона в целом на русский панегирик требует специального изучения. Наиболее актуальным в рамках данной традиции он будет, по-видимому, при решении двух тем. Во-первых, это тема «годового» торжества, ежегодного публичного празднования наиболее знаменательных политических событий (восшествие на престол, коронование и др.). Здесь важной будет идея коллективного переживания события вновь. Во-вторых, он будет активно использован коронационной одой (коронация Анны и Елизаветы приходилась на весну) — логическим завершением в развитии этой темы можно считать стихи Державина, одновременно посвященные празднованию Пасхи и коронованию Павла Петровича «Или какой себя венчает / Короной мира царь».

16 Еще один важный смысл эпиграфа в том, что он ставил перед читателем вопрос об отношении оды к псалму. Тредиаковский расположил цитату из Псалтыри столбиком — он предлагал читать ее как стихи. В 1734 г. в «Рассуждении об оде вообще» Тредиаковский писал: «Псалмы нич о есть иное, как токмо оды, хотя на российский наш и не стихами они переведены, но на еврейском все сочинены стихами» [4, 31]. На связь оды и панегирика вообще с псалмом исследователи указывали неоднократно [Морозов 1880, 97, 269; Соболевский, 1-6; Солосин, 238–293; Сазонова 1991, 33–37; Живов 1996, 252 и след, и др.] Работы Л. И. Сазоновой и В. М. Живова наиболее актуальны для нашего исследования не только как последние по времени, но и как трактующие эту проблему в контексте соотношения одического восторга и традиций, идущих от Псалтыри.

17 Так, например, Л. И. Сазонова указывает: «Теория барокко, актуализировала древнюю, идущую от Платона, идею божественного происхождения поэзии. <…> В полном согласии с этим мнением Симеон Полоцкий писал о царе Давиде в “Псалтири рифмованной”: “Самем господам богом бысть он умудренны, / пророчествия даром дивне исполненные / От духа святаго иже наставляше / его на глаголы си, он же я пояше”. <…> Образ поэта-пророха, осененного божественной идеей, действующего в согласии с божественной волей, явственно вырнсовывается в восточнославянской теории и в поэтической практике XVII в “Что благороднее чем поэзия? Ведь поэты — переводчики слов и помыслов бога <…>” — так писала киевская поэтика <…>. В студенческих записях Симеона Полоцкого времени учебы в Киево-Могилянской коллегии есть определение поэзии, воспринимающееся как его поэтическое кредо: “<…> наше поэтическое искусство есть не что иное, как поэзия или красноречие самого бога”. <…> Иными словами, поэт говорит языком самого бога. Это положение прямо соотносится с тем, что пишут европейские и польские теоретики XVII в.: “Поэзия есть вещь божественная”» [Сазонова 1991, 34–36]. Такое вдохновение связывалось традиционно с ученостью поэта «Осведомленность поэта-творца должна быть равнозначна сумме знаний о мире. Такие представления нашли выражение в чрезвычайно популярных у теоретиков и поэтов XVII в. понятиях «poesia doctus» («ученая поэзия»), «poeta doctus» («ученый поэт»)» [Сазонова 1991, 35]. Курс риторики Софрония Лихуда (1698), который читался в Славяно-греко-латинской академии, открывался определением «божественного» красноречия (в противопоставление «человеческому» — языческому красноречию Демосфена и Цицерона) как «небесной риторики» и «языка ангелов [Вомперский 1988, 61].

18 Оригинал письма по-французски, перевод Пекарского. Словом намараксать Пекарский передает barbouiller оригинала.

19 Курсив Тредиаковского.

20 Последний почти незаметный смысловой сдвиг получает актуальность в сопоставлении с посвящением Бирону, которое открывало издание 1734 г. Здесь Тредиаковский описывает свое отношение к Бирону как искреннее, глубоко запрятанное в его душе чувство, которое он долго не решался открыть и наконец открыл (и лексика, и «сюжет» развития чувства Тредиаковского к Бирону сближают это посвящение с любовной лирикой поэта): Давно уже искренняя ревность, которую я к вашему сиятельству в сердце имею, меня принуждала, чтобы оную <…> чрез нечто внешнее засвидетельствовать <…>. Довольно мне было доныне <…> добродетели внутренне гокмо почитать, и оным удивляться <…>. Однако ныне, сиятельнейший граф, не возмог я больше удержаться, чтоб оной искренней ревности, и глубокаго моего к вам почтения чрез сие приношение, как чрез известный знак, вашему не объявить сиятельству. <…> Оду, совестно признаваюсь, коль неисповедимою радостию движимый, о счастии великой нашей самодержицы, я сочинил». Все обращение написано в стилистике официальной «чувствительности» эпохи Анны Иоанновны.

21 Фейерверки, как видно из материалов Ровинского, обязательно сопровождали с 1732 г. коронационные торжества, с 1733 — празднования дня рождения Анны и с 1734 — Новый год. В 1732 г. фейерверк был устроен в честь прибытия Анны в Петербург, в 1735 им было отмечено тезоименитство, кроме того, он мог сопровождать празднование однократных событий (бракосочетание, заключение мира). То есть появление фейерверков на то или иное торжество было подчинено своему ритму, отличному от появления печатных панегириков.

22 Французский поверенный при русском дворе в своем донесении в мае 1731 г. указывал: «Здесь существует обычай устраивать при дворе общественное празднество по поводу годовщины всякаго общественнаго события, и вчера происходило подобное торжество по случаю дня коронования Царицы» [Сб. РИО. Т. 81, 187].

23 Имя автора указано в том случае, если оно стояло в заглавии панегирика; АН = Академия наук, СШК = Сухопутный шляхетный корпус, Харьковская коллегия; ИП = Измайловский полк — адресанты, заявленные в заглавии.

24 Я. Гордин, распространяя некоторые особенности общественного движения в России 1730-х гг. на последующие эпохи, пишет: «Никаких выразителей интересов дворянства, на мой взгляд, не существует. <…> Существует другой принцип деления, куда более близкий к реальности и выдерживающий фактическую проверку, — принцип политико-психологических групп, образований межсословных и межсоциальных» [Гордин, 191]. Мы разделяем в этом вопросе позицию П. Милюкова, который противопоставлял характер общественного движения 1730-х гг. сословному эгоизму дворянской культуры.

25 Это подчеркнул, например, Тредиаковский, который в своем критическом выступлении 1750-го г. не без иронии назвал Сумарокова «автором двух од» (статья называлась «Письмо, в котором содержится рассуждение о стихотворении, поныне на свет изданном от автора двух од») [Куни II, 500].

26 Подробно об этом с привлечением неопубликованных писем Алгоротти пишет M. Curtis в книге «Забытая императрица» [Curtis, 214].

27 Эта «младенческая» тема в русской оде будет занимать важное место и в язи с возможностью наименования монархини «Мать отечества» (и тогда подданные будут ее дети), и в связи с просветительской концепцией естественного человека, которого видела Екатерина в своих подданных. Но тема эта имела и самостоятельное бытование и породила целый ряд обращений к теме «монарх и дети», например, у Ломоносова, не говоря о том, какое бурное развитие эта тема получила в панегирической литературе последующих эпох.

28 Так, А. А. Дерюгин, автор последней по времени работы о Тредиаковском-переводчике, пишет, что на вторую половину 1730-х и 1740-е гг. приходится период молчания Тредиаковского как переводчика [Дерюгин].

29 В таком же смысле обращается к восторгу Штелин и ниже:

Что вижу! льзя ль то? Орля сила!
На брегах моря отдаленна <…>
Тя зрю [11].

Далее следует переход к рассказу о событиях, происходящих в Крыму, далеко от Петербурга — места пребывания повествователя. В обоих случаях восторг выступает в значении композиционного каркаса, который организует чередование картин, описывающих происходящее в отдаленных друг от друга местах.

30 Точно так же, например, в оде Штелина 1736 г. мы встречаем чисто метафорическое использование слова «восторг»:

Милость токмо в восторге зрится [11].

31 Заявить, что только в мысленном парении можно увидеть милость монархини, было бы неуместно. Речь идет о восторге как радостном изумлении перед милостью Анны.

Обратим внимание, что в одних случаях заявления панегиристов ближе к тексту первой присяги, в других — ко второму. По-видимому, здесь отразился феномен, описанный Милюковым (см. ниже); императрица, став самодержавной», строила свою политику во многом в соответствии с проектами преобразований, составленными в 1730-м г. (и, разумеется, в пику «кондициям»). Соответственно, для дворян, участвовавших в борьбе против верховников, первая присяга по своему смыслу не отличалась от второй.

32 Отметим, что целый ряд выражений Витинского впоследствии активно использует Ломоносов, например: «Вечность <…> книгу разгнув»; «дивится чему натура самая»; «народ руками <…> плещет» и др.

33 Нужно иметь в виду, однако, что здесь мы сталкиваемся не только с проблемой недостаточной изученности «политического языка эпохи», но и с тем фактом, что сам этот язык, ориентируясь на целый ряд традиций и стремясь запечатлеть сложные и запутанные отношения социальных групп, не представлял единой стройной системы.

34 Например: Милюков, 24–36; ПСЗРИ 1830, № 21, 536 и др. С большой степенью осторожности можно было бы на основании составленных зимой 1730 г. документов предположить, что отношение этих групп населения было следующим. Самую большую группу составляло «общенародие», среди которой выделялось «гражданство» (присягнувшие предыдущему монарху), и оно совпадало с подданными, если речь шла о монархии. Из гражданства выделялось «отечество» или «дети отечества» (возможно, эта же группа обозначалась как «служилые люди по отечеству»), в состав которого входило «общество» (шляхетство и «другие саны», знатные фамилии) и государственные чины (Сенат, Синод, Верховный тайный совет, генералитет; в донесениях эта группа определяется как «правящие корпорации», у Татищева — аристократия).

35 Тот факт, что ода опубликована не была, в настоящее время можно считать доказанным. Уже Куник охарактеризовал рассказ Штелина о публикации в 1739 г. и необыкновенном успехе оды как «чистый миф» [Куник, XXX].

36 Именно таким образом ода адресовалась и в эту эпоху, и в последующие. Когда же оды включались в собрания сочинений (Ломоносовым, Тредиаковским, Сумароковым, Херасковым, Голеневским и др.), то заглавие упрощалось (ода из «челобитной» превращалась в литературное произведение).

ГЛАВА II

ПАНЕГИРИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ ЛОМОНОСОВА:
ПОЭТ И МОНАРХ*

§ 1. «Начало царствования» как фактор формирования
панегирической топики

Недолгое правление Иоанна Антоновича было отмечено двумя печатными панегириками на русском языке [22, 23], оба были написаны почти одновременно (ко дню рождения монарха 12 августа и празднованию тезоименитства 29 августа 1741 г.) М. В. Ломоносовым, «студентом» Академии наук, недавно вернувшимся из-за границы. Обе оды вышли в «Примечаниях на ведомости», а вторая появилась также отдельным изданием. При Анне печатный панегирик появлялся, в первую очередь, отдельным изданием, и только некоторые академические выступления [8, 15, 21] печатались одновременно и в «Примечаниях». «Примечания» выходили на немецком и русском языках 1, соответственно в немецком варианте печатался оригинал оды, а в русском — русский перевод. Эта практика стояла, по-видимому, в прямой связи с программой деятельности Академии, которая была обрисована Корфом при вступлении в должность. Одним из центральных направлений было, как он полагал, распространение объективной информации о Российской империи через периодические издания Академии наук. Отдельное же издание подносили императрице и раздавали при дворе.

Ода Ломоносова 12 августа 1741 года [22] была напечатана в русском варианте «Примечаний». В немецком же ломоносовскому выступлению соответствовала оригинальная немецкая ода Штелина: в этом случае Академия наук почему-то отказалась от практики перевода на русский язык немецкой оды (с приходом к власти Елизаветы она к ней вернулась).

Статус этого выступления Ломоносова не вполне ясен. В его заглавии («Ода, которую <…> веселящаяся Россия произносит») адресант указан не был. От имени России велось повествование, например, и в поздравлении корпуса 19 января 1735 года «Еже Россия ныне восклицает…» [6], однако там институт, обращающийся к монархине с панегириком, был назван («шляхетна тщится зде творити юность»).

В конце выступления Ломоносова, как это было принято и ранее при издании в «Примечаниях» академических од, стояло «Л.» (в 1730-е гг. подпись «Ш. и Т.» означала, что автор — Штелин, перевод Тредиаковского). Такое указание на автора в «Примечаниях» обязательно появлялось в 1730-е гг. даже в тех случаях, когда ода отдельным изданием выходила без подписи. По-видимому, наличие этого указания на авторство было требованием к публикации данного периодического издания и не свидетельствует о том, что Ломоносов подписывает свою оду.

Таким образом, эта ода появилась от имени «России» и только опосредованно была связана с Академией наук («Примечания на ведомости» были академическим изданием). Идея корпоративности здесь была затушевана, отошла на второй план. В то же время, как мы видим, с поздравлением Иоанну Антоновичу не выступил Сухопутный шляхетный корпус (и если его молчание при Елизавете можно с некоторой натяжкой объяснить тем, что он был детищем Анны и мог вызвать у императрицы неприязнь, то это не может быть объяснением ни в отношении Бирона, ни в отношении Анны Леопольдовны). Не выступили с панегириками и другие корпорации даже в связи с военными успехами в Финляндии (мы видели, что именно военная победа давала наибольшую свободу в обращении к императрице с панегириком).

Вторая ода Ломоносова Иоанну Антоновичу «Первые трофеи его величества Иоанна III <…> в торжественной оде изображенные от всеподданейшего раба Михайла Ломоносова» [23] не сопровождалась никаким немецким текстом (ни в отдельном издании, ни в «Примечаниях») и по формулировке заглавия была частным обращением Ломоносова к малолетнему монарху. Таким образом, Ломоносов выступил в августе 1741 г. как панегирист и от имени Академии наук, и от себя лично.

Что касается формы повествования, то в первом случае [22] оно было выдержано от «я» (от лица России). Во втором [23], при том, что ода обращена к монарху лично от Ломоносова, — строго от «мы», при этом «мы» раскрывается в оде как нация, подданные Иоанна («к пределам нашим», «наша <…> столица», «войну открыли Шведы нам», «наш солдат», «наш народ», «млад Монарх у нас» и др. [23, 45–50]).

В то же время, восторг отсутствует в обращении к монарху от имени Ломоносова, но в монологе России эта тема разработана очень подробно:

Иоаннов нектар пьет мой ум;
Чем больше я росой кроплюсь,
С Парнасских что верьхов стекает,
Жарчае тем любовь пылает,
К тебе сильняе той палюсь;
Что сердце так мое пронзает;
С желаньем радость чувства делит;
Пронзает очи странен луч!
Незнаем шум мой слух неволит,
Вручает вечность мне свой ключ;
Хотя б Гомер, стихом парящий <…>,
На Пинд взойти б нашел приятство;
Бессловен был его б язык [22, 34–41].

Восторг в этих одах Ломоносова, как и в предшествующий период, сохраняет свою функцию указывать на Академию наук: Ломоносов не использует этой темы для описания своего психического состояния в оде, написанной от своего имени, но приписывает восторг России в академическом панегирике (что вне контекста русской панегирической культуры 1730-х гг. кажется противоречащим «родовому» значению темы восторга). Однако, как мы видели, тема эта интересует Ломоносова сама по себе, и он разрабатывает ее значительно подробнее, чем требует академический панегирик.

Разделение частного и корпоративного обращения к монархине не противоречило нормам панегирической культуры предшествовавшего периода. В то же время мы видим и заметное отличие: в 1730-е гг. официальный статус автора определяет ту форму панегирика, которую он выбирает (Тредиаковский, став академическим секретарем, обращается к оде «восторженной», то есть корпоративной). Частное обращение к Анне не сосуществовало с корпоративным, а было им вытеснено (так же, как Штелин вытеснил Тредиаковского). Ломоносов выступает в 1741 г. одновременно и в том, и в другом статусе, выбирает позицию в отношении к монарху.

Начало нового царствования, таким образом, дало определенную свободу в выборе формы панегирика. Такую же ситуацию мы будем наблюдать и в начале правления Елизаветы Петровны и, при всем отличии, в начале правления Екатерины II. По-видимому, здесь нужно говорить не о том, что характер власти Иоанна Антоновича и Анны различался, и разные монархи находятся в различных отношениях со своими подданными: несмотря на то, что мы имеем дело с женским и мужским правлением, с властью младенца и полновластной правительницы, с монархией наследственной и выборной (при всей условности отношения этой терминологии к реальной ситуации, власть Анны осмыслялась именно как власть избранной монархини), в обоих случаях допускается и частное обращение, и обращение корпоративное. Тип монарха станет определяющим для выбора форм повествования, как мы попытаемся показать ниже, несколько позднее.

В 1740-е же годы поиски той позиции панегириста в отношении к монарху, которая окажется единственно верной и принесет успех, это — соревнование, в процессе которого происходит не только «отсев» панегиристов или институтов, обращающихся к монарху, но и постепенная корректировка этих форм. При этом корректировка будет идти в постоянном взаимодействии с официальными документами. И, с другой стороны, наиболее актуальные формулировки этих документов выявятся только в рамках развития панегирической литературы данного царствования. Две оды Ломоносова, конечно, могли быть только первым шагом в этом процессе, но царствование Иоанна Антоновича оказалось слишком недолгим.

Вступление на престол Елизаветы Петровны сопровождалось целым рядом очень различных по своему характеру панегирических выступлений конца 1741–1743 гг., за которыми последовала пауза, когда в течение нескольких лет стихотворные панегирики в печати не появлялись 2.

В 1741 г., уже ко дню рождения новой императрицы 18 декабря, выходит «Всеподданейшее поздравление для восшествия на всероссийский престол <…> представлено от Академии наук» [24] (напечатано оно было и отдельным изданием с параллельным немецким текстом Штелина и русским переводом Ломоносова, и в «Примечаниях»). Заявленный статус текста — корпоративное выступление — очень четко был выдержан и в самом повествовании. Вся ода написана от имени «мы». Это «мы» поздравления — музы или «хор наук», то есть оно представляет именно Академию наук:

Какой утехи общей луч
В Российски светит к нам пределы,
Которой свет прогнал тьму туч?
По страхе Музы толь веселы
Не знают, что за ясность зрят.
Чей толь приятной светит взгляд,
Парнасской верьх в восторг приводит;
Ликуй же светло, хор наук,
Открыл что Петр с Екатериной <…>
Великий Петр что зачал сам,
Елисавет восставит нам [24, 53].

Последние стихи подспудно противопоставляют Академию наук Сухопутному шляхетному корпусу, основанному Анной, — он больше не включается к число корпораций, которые могут обращаться с панегириком к монархине. В «Поздравлении» музы-академики выделены из числа тех, кто здесь разумеется под словом «Россия», и проблема «подданства» и присяги, актуальная в предшествующую эпоху при описании статуса корпорации и получающая новое звучание в связи с широкими антинемецкими настроениями, Ломоносовым затронута очень осторожно. Здесь появляется аллегорическая фигура, которую автор называет «Отеческой земли любовь», и она говорит:

Достойна на престол вступи,
К присяге мы готовы вси [24, 57].

И, наконец, последняя особенность, восходящая к нормам предшествующей эпохи, — обращение к жанру «поздравления», а не оды. Слово «представлено» может указывать на участие кого-либо из представителей Академии наук в торжествах, последовавших за восшествием Елизаветы на престол. Это последнее упражнение в жанре поздравления знаменует и новый поворот в организации придворного быта — поднесение оды при Елизавете примет форму поднесения через третье лицо — одного из приближенных к императрице вельмож.

Таким образом, в 1741 г. Академия наук обратилась к монархине, опираясь на нормы предшествовавшей эпохи.

К 10 февраля 1742 г., дню рождения только что провозглашенного наследника престола, была издана ода Ломоносова [25]. Она адресована монархине от представителя корпорации — «всеподданейшего раба Михайла Ломоносова, императорской Академии наук адъюнкта». Соответственно Ломоносов выбирает и форму повествования (образец у него был один — ода Тредиаковского 1734 года: корпоративная, изданная с указанием имени автора и его служебного статуса, академическая): это ода, использующая сочетание повествования от «я» и «мы»-нации, но, в отличие от «частной» оды, — «восторженная», что отсылает к традиции академической оды.

Однако уже в формулировке заглавия есть небольшой сдвиг: кроме указания имени и статуса автора, Ломоносов добавляет слова «верноподданный раб». Эта формулировка повторяет слова присяги «хочу и должен <…> послушным рабом и подданным быть», то есть указывает еще на одну характеристику автора — в отличие от многих академиков, он — подданный императрицы. Некоторые формулировки в тексте оды также могут быть прочитаны в связи с желанием подчеркнуть этот факт:

Тебя, подданных всех утеха;
С Петром блажити Ту едину
Подданна хочет мысль моя;
Тебе подданных кровь питаю,
Горячесть в их сердца вливаю,
Чтоб ту за Вашу честь пролить [25, 60, 61, 68].

В последнем примере мы видим другую формулу, восходящую к тексту присяги.

В 1742 г. В. К. Тредиаковский опубликовал отдельным изданием оду в честь коронования императрицы [26]. Указание на авторство было сформулировано вслед за Ломоносовым — «всеподданейшего раба Василья Тредиаковского императорской Академии наук секретаря», и структура повествования имела тот же характер (восторженное «я» представляло всю нацию). Отметим здесь только две особенности позиции Тредиаковского. Во-первых, он, как и Ломоносов, подчеркивает свое «подданство» («подданный», «должность верну подданна» [26, 139, 140]). Во-вторых, Тредиаковский указывает на свое длительное молчание как панегириста:

Не презри и моея музы,
Молчавшия чрез время много,
Днесь расторгла немоты узы.

Эта тема позволяет Тредиаковскому вернуться к проблематике искренней похвалы, столь важной для панегиристов 1730-х гг.: автор интерпретирует свое молчание как отказ от неискренней похвалы Анне и, соответственно, обращение теперь к панегирику как форме проявления своих непосредственных чувств к императрице. Его муза

Днесь расторгла немоты узы,
Да тя славит, хотя убого,
Не достойна твоего слуха,
Но песнь чиста сердца и духа;
Воззри на искренность желаний [26, 140].

Но если Тредиаковский «изображал» в своей оде коронование, происходившее «в царствующем и столичном городе Москве» (формулировка подчеркивает, что автор присутствовал при торжествах), то Юнкер написал на тот же случай стихи и указал в заглавии, что они были исполнены (обратим внимание, что исполнение требует стихов, а не оды) в честь празднования коронования в Петербурге: «<…> при публичном собрании санктперебургской императорской Академии наук всерадостно и всеподданейше в Санктпетербурге апреля 29 дня 1742 года». Перевод стихов «Юнкера, ея императорскаго величества надворнаго каммернаго советника, интенданта соляных дел и члена Академии наук» сделал опять «Михайло Ломоносов, Академии наук адъюнкт» [27]. Таким образом, здесь мы сталкиваемся с новой формой бытования корпоративного панегирика — панегирик, который посвящен монархине и исполняется, но не перед ней (как это делал в начале 1730-х гг. Тредиаковский), а перед другими членами данной корпорации. К концу 1740-х гг. появляется новая форма панегирического издания — описание академического или университетского торжества, например [Торжество Академии наук]; [48]. Форма повествования такого обращения к равным, переживающим с автором одинаковые эмоции, очень свободна: здесь нет восторга, но есть одно употребление «я» («я мышлю» [27, 76]), «мы», которое замещает «Россию всю». «Мы» корпоративное даже в строфах, посвященных будущему развитию наук при Елизавете, не появляется — здесь оно означает всякого, стремящегося к истине:

Известны будут нам науки все Тобой.
Чрез оны человек приходит к совершенству,
К сему нас Бог избрал с натурою блаженству.
Те красят плоть, острят и разум в нас;
Без них мы мрачны, как нечищенный алмаз [27, 76–77].

Корпорация как тема оды становится очень малопопулярной.

Таким образом, мы видим, что новое царствование, когда требования к панегирику еще не сложились окончательно, вызвало к жизни, с одной стороны, попытки совершенно без изменений применить нормы 1730-х гг., с другой — привело к поискам новых возможностей в понимании отношений монарха и подданного.

В результате этих поисков победил, однако, не особый тип панегирика, наиболее точно отвечающий запросам нового царствования, — победил Ломоносов. В течение почти всего последовавшего десятилетия Ломоносов был единственным автором печатных панегириков [29–37]. И если с начала 1750-х гг. появляются оды других авторов, посвященные монархине (и от частных лиц — Хераскова, Голеневского, и от Московского университета — сочинения Поповского), то они пишутся под очень сильным влиянием Ломоносова и не выходят за рамки сложившихся в его творчестве норм, по которым панегирист строит свои отношения к монарху. Это относится и к решению темы восторга. И если в 1750-е гг. складываются определенные новые тенденции в развитии оды, то они получат свое воплощение позднее, в 1760-е гг., в творчестве Сумарокова и московских панегиристов.

Как и в начале царствования Елизаветы, Ломоносов-одописец продолжает в 1740-е и 1750-е гг. выступать в двух ипостасях: он пишет оды от своего имени и от имени Академии наук. Это всегда четко обозначено в заглавии оды. Выбор адресанта, как показывают документы академической канцелярии, связан теперь только с одним фактором — он зависит от того, платит за издание оды автор или Академия наук. Заявленный в заглавии адресант при этом является внешней характеристикой оды: иногда Ломоносов пытается издать поздравление императрице от Академии наук, а если это ему не удается, то печатает тот же текст на свой счет и от своего имени. Так, например, в 1752 г. Ломоносов начал писать оду ко дню восшествия Елизаветы на престол [42] и послал ее начало в канцелярию Академии наук. В сопроводительной записке говорилось: «А на чьем коште и сколько экземпляров печатать, то все полагается по воле помянутой канцелярии». Однако для издания от имени Академии необходимо было одобрение президента, которого в тот момент не оказалось в городе. В результате было решено, что если Ломоносов «ту своего сочинения оду от своего имени и на своем коште печатать намерение возымеет, то <…> печатанием поспешать» [Сухомлинов II, II паг., 22].

Заглавие, таким образом, и заявленный в нем статус текста в эту эпоху перестает быть определяющим идеологию оды фактором. Система же повествования оды и решение в ней темы восторга подчинены только позиции автора, но уже не социальной позиции, а системе его взглядов. Более того, тема восторга и тип повествования оды в эту эпоху связаны друг с другом значительно менее регулярно. У Ломоносова, например, они подчинены разным идейным сферам: тип повествователя по-прежнему определен официальным политическим бытом эпохи, хотя и интерпретированным Ломоносовым своеобразно; размышления же об одическом восторге должны быть рассмотрены в совсем ином контексте.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: