Глава первая. Психология французского ума

Попытаемся выяснить истинную историческое лицо французского ума со всеми его достоинствами и недостатками, и постараемся определить, изменилось ли оно в настоящее время.

С точки зрения впечатлительности, мы по-прежнему остаемся легко возбуждаемой нацией, о которой говорил Страбон, и немцы упрекают нас за нашу Erregbarkeit. Это — вопрос темперамента. Физиологическое объяснение этого факта надо, по-видимому, искать в крайней, наследственной напряженности нервов и чувственных центров. Прибавим к этому, что у нервных сангвиников замечается врожденная жажда ко всем возбуждениям приятного характера и физическое отвращение ко всем тягостным и угнетающим впечатлениям. Можно поэтому ожидать, что у французов чувства, возбуждающие и усиливающие жизненную деятельность, будут играть преобладающую роль, в ущерб чувствам, останавливающим или задерживающим порыв и требующим усилия, а в особенности ведущим к более или менее продолжительному понижению жизнедеятельности. Вследствие этого мы, подобно нашим предкам, всегда легко доступны удовольствию и радости во всех их формах, преимущественно же наиболее непосредственных и не требующих усилий. В общем, мы остались менее способными к сосредоточенной страсти, нежели к восторженному порыву; я понимаю под последним быстрое и иногда скоропреходящее возбуждение под влиянием какой-либо великой идеи и вызываемого ею чувства. Измените идею и дайте уму другое направление, представивши новые соображения, и направление чувства также изменится, потому что оно было не столько проявлением внутреннего бытия, сколько результатом идейного стимула.

Второй чертой французской впечатлительности является и до настоящего времени ее центробежный, экспансивный характер; это, по-видимому, главным образом кельтское свойство. Впрочем оно довольно часто встречается у нервно-сангвинического темперамента, который характеризуется не замкнутостью и интенсивностью чувства, а скорее стремлением к его израсходованию, его внешнему проявлению. Отсюда можно вывести важное следствие. Соедините вместе большое число людей, обладающих такого рода впечатлительностью, требующей внешнего исхода, необходимым результатом этого будет их быстрое и интенсивное воздействие друг на друга; это значит, что между ними быстро установится взаимная симпатия, и все эти люди будут охвачены одними и теми же чувствами. Сильное развитие социального инстинкта во Франции, без сомнения, объясняется также интеллектуальными и историческими причинами, но его первоначальнй зародыш следует искать, по нашему мнению, в быстрой заразительности экспансивной чувствительности, при которой способность поддаваться влиянию и оказывать влияние на других доходит до высшей степени. В самом деле, существует ли на свете народ, на которого сильнее бы влияла коллективная жизнь, чем на французов, постоянно ощущающих потребность в общении и гармонии с окружающими? Одиночество тяготит нас: единение составляет нашу силу и в то же время наше счастье. Мы не способны думать, чувствовать и наслаждаться в одиночку; мы не можем отделить довольства других от нашего собственного. Вследствие этого мы часто имеем наивность предполагать, что то, что делает счастливыми нас, способно осчастливить мир, и что все человечество должно думать и чувствовать, как Франция. Отсюда наш прозелитизм, заразительный характер нашего ума, часто увлекающего другие нации, несмотря на прирожденную флегму одних из них н на недоверчивую осторожность других. Обратную сторону этого свойства составляет известная доброжелательная тирания по отношению к окружающим, заставляющая нас во что бы то ни стало добиваться, чтобы они разделяли наши чувства и мысли. Часто также те из нас, кто обладает менее властной натурой, выбирают наиболее краткий путь и, недолго думая, начинают сами разделять мысли и чувства других.

Народы бывают оптимистами, когда они обладают очень развитым мускульно-сангвиническим темпераментом, а также когда они окружены веселой, радующей сердце природой; они склонны тогда жертвовать будущим, в котором они никогда не сомневаются, ради настоящего момента. Эти черты характера часто встречаются во Франции и теперь. Вместе с хорошим расположением духа мы легко проникаемся надеждой, верим в себя, во всех и во все. Француз любит смеяться. Впрочем веселость в высшей степени общественное чувство. Она предполагает два условия: во-первых, преобладание экспансивности над сосредоточенностью; немец и англосакс не отличаются смешливостью; второе условие — возможность смеяться и даже смеяться над другими, не опасаясь с их стороны злопамятства и мести; иногда шутки обходятся слишком дорого; испанец и итальянец не любят смеяться.

Воля сохранила у французского народа тот порывистый, центробежный и прямолинейный характер, каким она отличалась уже у галлов. Физиолог сказал бы, что импульсивный механизм берет в нем верх над задерживающим. Как и у наших предков, храбрость часто доходит у нас до дерзости, а любовь к свободе до недисциплинированности; но так как наша воля проявляется скорее в виде внезапных порывов, нежели медленных усилий, то мы скоро устаем хотеть и в конце концов возвращаемся к заведенному порядку, к повседневной рутине. Недостаток непосредственной воли заключается в чрезмерной внезапности решений, отсюда иногда то легкомыслие и сумасбродство, в которых нас упрекают. Зато наша непосредственная и экспансивная воля имеет то преимущество, что всегда следуя первому движению, приводит к правдивости. Притворство требует размышления и сдержанности; хитрые планы предполагают предусмотрительность и настойчивость; нам недостает этих способностей. Француз, согласно своему традиционному типу, искренен и откровенен по темпераменту. Одно воображение или желание блеснуть перед толпой может заставить его более или менее сознательно извратить истину: он фантазирует и прикрашивает; чаще всего это не расчет, а избыток веселья. Он всегда немного гасконец, даже когда по происхождению кельт или франк.

У натур, характеризующихся живой впечатлительностью и порывистой волей, можно ожидать встретить ум также решительный и прямолинейный, который, подобно лучу света, устремляется вперед, не оглядываясь вокруг себя. Наше первое интеллектуальное качество — понятливость. Оно имеет свои достоинства и недостатки; ею обусловливается быстрота усвоения, но последнее иногда бывает недостаточно прочно; она сообщает уму как бы ковкость, которая при изменчивых обстоятельствах может влечь за собой непостоянство; она иногда мешает также углубляться в подробности, позволяя слишком быстро схватить общие стороны. Сент-Эвремон говорил: "Нет ничего недоступного уму француза, лишь бы он захотел дать себе труд подумать"; но он, по природе своей, мало склонен к этому: уверенный в гибкости своего ума, всегда торопящийся достигнуть цели, он произносит слишком поспешные суждения. Если последние редко бывают не верны во всех частях, то они часто неполны и односторонни. А так как сторона, наиболее доступная первому взгляду — внешняя, то нельзя удивляться, что средние умы во Франции часто оказываются поверхностными. Их спасает верность и точность первого взгляда, позволяющие в одно мгновение разглядеть то, для чего более тяжеловесному уму потребовался бы час.

В умах, отличающихся быстротой и понятливостью, любовь к ясности является неизбежно: все туманное составляет для них препятствие, стесняет их естественный размах и потому антипатично им. Равным образом, круг идей, благоприятствующих их естественным свойствам, должен особенно нравиться им. Французы особенно склонны ко всякому упрощению. Эта любовь к упрощению в свою очередь вполне согласуется с отвлеченными и общими идеями, имеющими в наших глазах еще и то преимущество, что они наиболее легко передаваемы и, так сказать, наиболее социальны. Мы любим ясность до того, что устраняем все, что может лишь наводить на мысль; неопределенное, смутное представление не имеет для нас никакой цены, хотя бы оно вызывало известные чувства и даже зачатки идеи. "Истина, — сказал Паскаль, — тонкое острие"; только это острие и ценится нами. Это было бы хорошо, если бы мы всегда могли точно попасть в математическую точку; но для всякого несовершенного ума неопределенная и широкая идея часто заключает в себе больше истины, чем точная и узкая.

Свойствами ощущения и чувств определяется характер воображения: француз, вообще говоря, лишен сильного воображения. Его внутреннее зрение не отличается интенсивностью, доходящей до галлюцинации, и неистощимой фантазией германского и англосаксонского ума: это скорее интеллектуальное и отдаленное представление, чем конкретное воспроизведение, соприкосновение с непосредственной действительностью и обладание ей. Склонный к выводам и построениям, наш ум отличается не столько способностью восстанавливать в воображении действительность, сколько открывать возможное или необходимое сцепление явлений. Другими словами, это — логическое и комбинирующее воображение, находящее удовольствие в том, что было названо отвлеченным абрисом жизни. Шатобриан, Гюго, Флобер и 3оля — исключения среди нас. Мы более рассуждаем, нежели воображаем, и мы всего лучше рисуем в нашем воображении не внешний, а внутренний мир чувств и особенно идей.

Любовь к рассуждению часто мешает наблюдению. Сказанное Миллем об Огюсте Конте приложимо ко многим французам: "Он так хорошо сцепляет свои аргументы, что заставляет принимать за доказанную истину доведенную до совершенства связность и логическую устойчивость его системы. Эта способность к систематизации, к извлечению из основного принципа его наиболее отдаленных последствий и сопровождающая их ясность изложения кажутся мне преобладающими свойствами всех хороших французских писателей. Они связаны также с их отличительным недостатком, представляющимся мне в следующем виде: они до такой степени удовлетворяются ясностью, с какой их заключения вытекают из их основных посылок, что не останавливаются на сопоставлении этих заключений с реальными фактами... и я думаю, что этот именно недостаток позволил Конту придать своим идеям такую систематичность и связность, что они принимают вид позитивной науки".

Характер чувствительности и воли определяет собой не только форму и естественные свойства ума, но также и выбор предметов, на которые направляется мысль: можно поэтому предвидеть, что французскому уму наиболее отвечают общественные и гуманитарные идеи. В применении к обществу, общие идеи становятся возвышенными и великодушными; они-то именно и имели всегда во Франции наиболее шансов на успех. Гейст и Лазарус, занимавшиеся психологией народов, констатировали эту склонность отрываться от своей личности ради идеи, иногда даже ради "идейного существа". Мы все представляем себе и всего желаем, без сомнения, не в форме вечного, как Спиноза, но, по меньшей мере, в форме универсального. Ради этого мы подвергаем наши идеи тройной операции: немедленно же по их зарождении мы объективируем их на основании того картезьянского и французского принципа, что "все ясно мыслимое истинно"; затем, так как всякая истина должна быть универсальной, мы возводим наши идеи в законы; наконец, так как сама всеобщность неполна, если не охватывает собой фактов, мы обращаем наши идеи в действия. Эта потребность в объективной реализации — настоятельна; наше интеллектуальное нетерпение не мирится ни с какими компромиссами. Мы никогда не удовлетворяемся одним платоническим созерцанием: мы догматичны и вместе с тем практичны. Когда наш догмат оказывается истинным, получается наилучшая возможная комбинация, и мы способны тогда на великие дела; но если, на несчастие, наши раз суждения ложны, мы идем до последних пределов нашего заблуждения и в конце концов разбиваем лбы о неумолимую действительность.

Эти врожденные свойства расы в соединении с латинской культурой должны были повести к французскому рационализму. Уже у римлян "рассудок" играл руководящую роль, приняв у них форму универсального законодательства; но там это делалось с целью господства: римский космополитизм гораздо более заставлял мир служить Риму, нежели Рим миру. Католицизм поднялся на более общечеловеческую точку зрения. Наконец, под действием римского и христианского влияния, Франция оказалась способной поставить рационализм на его высшую ступень, отделив его от политических и религиозных интересов и придав ему философское значение. Французский рационализм основан на убеждении, что в мире действительности все доступно пониманию, если не для настоящей несовершенной науки, то, по крайней мере, для будущей. Немецкий ум, напротив того, всюду усматривает нечто недоступное пониманию и предполагает, что этим нечто можно овладеть лишь чувством и волей; он допускает в мире действительного внелогическое или нечто, стоящее выше логики. Ниже разума стоит нечто более основное, а именно — природа; отсюда германский натурализм; выше разума, стоит божественное; отсюда германский мистицизм. Кроме того, так как стоящее ниже и выше разума сливается в один непроницаемый мрак, то в конце концов натурализм и мистицизм также сливаются в германском уме. Французскому уму, напротив того, чужды натурализм и мистицизм; не удовлетворяясь грубым и темным фактом, он не удовлетворяется также и еще более туманными чувством и верой; он более всего любит разум и аргументы. Немцы и англичане горячо упрекают французов за их веру в идеал, в рациональную организацию общества, за их любовь к идеям, а особенно — ясным и отчетливым. Этого рода упреки нашли отголосок в Ренане и Тэне. По их мнению, человек, обладающий одними ясными идеями, никогда не постигнет ничего в сфере жизни и общества, где преобразования совершаются глухо и смутно и где необходимые действия не всегда могут быть обоснованы доказательствами. Без сомнения; но одно дело довольствоваться в области науки или жизни уже имеющимися ясными идеями, не ища ничего более, и другое дело — добиваться ясности даже в самых туманных областях и желать все увидеть при ярком свете. Все простое и ясное находится не на поверхности, а на самой глубине; осуждению должна подвергнуться не эта истинная, а та мнимая ясность, которой наша нация несомненно слишком часто довольствуется. Полурешение кажется ей яснее полного решения, и она думает, что поняла часть, не успевши понять всего; это — двойная иллюзия, являющаяся результатом французского нетерпения и особенно опасная в сфере общественной жизни. Мы могли бы с еще большим основанием, нежели немец Гёте, вскричать: "Света, более света![23]".

Разум "необходимо стремится к единству", как говорил Платон. Наша любовь к единству еще более сближает нас с древними, а особенно с римлянами, которые развили ее в нас. Она порождает известную интеллектуальную нетерпимость по отношению ко всему, что отдаляется от господствующего мнения, а иногда даже и от нашего собственного, которое мы естественно склонны признавать единственно рациональным. Наш ум по инстинкту доктринерский. К счастью, наше стремление приобрести симпатию других заставляет нас делать им многие уступки.

Предположите умственные свойства французов достигнувшими высшей степени развития, и вы получите ту способность анализа, которая иногда разрешает самые запутанные вопросы, не уступает в утонченности самим явлениям, разлагает их на элементы, доступные пониманию, определяет их, классифицирует и подводит под ярмо законов. Вы получите также тот талант дедукции, который позволяет следить за развертывающеюся нитью аргументации через все лабиринты, не упуская ни одного звена из цепи причин и следствий; вы получите диалектику, напоминающую диалектику греков, но более здравомыслящую и менее софистическую. Вы получите, наконец, дар упрощать действительность, сводя ее, как делают математики, к ее существенным элементам и получая таким образом ее верное, хотя и отвлеченное воспроизведение, яркую проекцию на плоскость нашего ума. Присоедините к этому умению разложить на составные элементы и объяснить существующее еще более редкую способность угадать возможное и долженствующее быть, и вы получите способность математического и логического творчества, так часто встречавшуюся во Франции. Математика всегда была одной из наук, в которой Франция особенно отличалась; даже и теперь наша школа геометров стоит в первом ряду. Геометрический ум не мешает умственной утонченности: разве не были Декарт и Паскаль одновременно строгими математиками и тонкими мыслителями? Способностью открывать соотношения, характеризующей французский ум, объясняется, что мы находим удовольствие в том, чтобы играть самими идеями, комбинировать их на тысячи ладов, находить то гармонию, то противоречие между ними. Если найденное соотношение одновременно точно и неожиданно, то в этой способности уловить нечто трудноуловимое и выразить его в изысканной форме заключается наше остроумие. В германском или британском юморе с его едкостью и горечью выражается скорее независимость чувства и воли, противопоставляющих себя другим; французское остроумие более интеллектуального характера, и даже в его язвительности больше бескорыстия: это не столько столкновение личностей, сколько столкновение идей, сопровождающееся блестящими искрами. Когда сюда вносится личный элемент, он принимает форму светского тщеславия; это — желание нравиться другим, забавляя их.

Уменьшите глубину и широту французского ума, но оставьте ему его ясность и точность, и вы получите здравый смысл, одновременно теоретический и практический, у одних изощренный, тогда как у многих других отличающийся тупостью. Враг всего рискованного, а также слишком низменного, здравый смысл составляет, по-видимому, скорее свойство кельто-славянских масс, чем германо-скандинавской расы и даже расы Средиземного моря; вследствие этого он особенно часто встречается среди наших крестьян и нашей буржуазии; он хорошо согласуется с постоянными заботами о положительных и непосредственных интересах. Прибавим к этому, что здравый смысл слишком часто вредит оригинальности. "Всякий дерзающий во Франции думать и действовать иначе, чем все остальные, — говорит Гете, — должен обладать большим мужеством. Ни у одного народа не развито в такой степени чувство и боязнь смешного; малейшее отступление от гармонической, а иногда и от условной формы оскорбляет его вкус". Все слишком индивидуальное кажется эксцентричным и как бы проникнутым эгоизмом нашему в высшей степени общественному уму.

В литературе и искусствах впечатлительность, уравновешенная разумом, составляет вкус, а вкус имеет своим последствием критическое чувство. Всем известна французская проницательность, когда дело идет о том, чтобы выяснить достоинства и недостатки произведения, приняв за основу не личную фантазию, а общий разум и общие условия общественной жизни.

Таковы традиционные черты французского ума. Мода, всегда властвующая над нами, может вызвать у нас увлечение то славянским, то скандинавским направлением ума, и мы становимся более доступными чуждым идеям и чувствам, но в глубине мы всегда остаемся французами.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: